Пройдя лающими во все собачьи глотки дворами, Метелкин со своим новым другом Сашей Шутилиным оказались на самом краю города, который в этом месте обрывался большим кустистым оврагом.

Скорее всего, это был не овраг, а лощина, мокрая балка, из которой вытекает небольшая речушка Студенец, когда-то полноводная и зарыбленная, превратившаяся теперь в канаву с грязным стоком промышленных и бытовых вод.

Никакой живности в Студенце уже давно не водилось, даже лягушки избегали этого места, только по полой воде, обольщенные видом большого водоема, сюда залетали утки, но и они, покопавшись в иле, брезгливо отплевывались и покидали это гиблое место.

Правда, соловьям здесь было полное раздолье. Несмотря на бесконечные мастерские, заводики, общественные гаражи, опять мастерские с кузнечным грохотом и лязганьем железа о железо, птицы по весне здесь заливались вовсю.

Но охотников слушать по ночам соловьиные перепады не находилось: лихой человек или безвольный пропойца за мелочь в кармане могли здесь покалечить или отправить на тот свет. Лучшего места для этого во всем городе не сыщешь.

Вот и послушай любовные трели! Понаслаждайся.

И зачем Санек потащил за собой парня по этим недобрым местам?

Поди спроси!

Хотя болотца в лощине пересохли, где-то рядом спросонья по-своему лопотал ручеек, робко обозначая истоки Студенца – речки, от которой осталось только одно название.

По хлипкому, шаткому мосточку, спрятанному в кустах, ночные гости перебрались через этот ручеек. Было достаточно темно, но для Санька потаенных мест здесь, видимо, не было.

Несколько нырков в кусты – и вот он, пригородный поселок с характерным названием «Ласки». Рабочая окраина.

Поселок этот больше напоминал деревеньку с палисадниками возле домов, с кустами уже отцветшей сирени в них, с капустными грядками, белеющими в свете еще не погашенных окон. А там, где окна были уже погашены, за дощатым частоколом палисадников пряталась ночь, и больше ничего.

Ивану стало тоскливо и неуютно посреди улицы, ведущей в никуда. И зачем он сдуру потянулся за этим Саньком? Не ровесник ведь. Чешет, не оглядываясь, как зверь по следу! Улизни, Иван! Ваня Метелкин! Уйди!

Но куда уйдешь, когда вот она – изба и три светящихся окна в ней?

Санек привычно пошарил рукой за штакетником в палисаднике и отворил узкую калиточку, закрытую кустами сирени.

– Форвертс! – махнул он решительно рукой. – Вперед и дальше!

Нечего делать. Иван тоже поднырнул под куст и оказался внутри небольшого пространства.

В густом медовом свете окон кусты сирени выглядели отяжелевшими, то ли от пыли, то ли от выпавшей росы. Листья шириной в ладонь еле шевелились. Невозможно было предположить, что на сирени когда-то набухали пахучие кисти, в которые можно было зарыться лицом и вдыхать, забыв обо всем на свете, их тонкий аромат.

Оглядывался Иван Метелкин. Думал.

Но вот в одном окне огромной черной птицей заметалась, пластаясь по занавеске, размашистая тень.

Не успел Санек постучать, как створки окна раскрылись, и женская фигура с головой в белых барашках бигуди перевесилась через подоконник.

По звучному всплеску поцелуя Иван понял, что его друга здесь ценят выше, чем он думал. Следуя за подвыпившим Саньком, он все гадал, придется или не придется возвращаться им в общежитие глухой ночью по кустам да по кочкам, несолоно хлебавши?

А теперь у него появилась уверенность, что и в столь поздний час таких гостей, как его друг, за просто так не выпроваживают. И Метелкин почувствовал под ложечкой сладкий озноб ожидания того обещанного и еще неведомого удовольствия, страшного в своей сути, которое, по словам Санька, готовы им предоставить две способные к этому «честные давалки», с одной из коих Санёк уже давно «вахляется».

Слово тогда такое было – «вахляться», значит встречаться, или, как говорят, «заниматься любовью», хотя русскому человеку «любовью» это занятие никак не назвать. У русского для этого другое слово есть, короткое и емкое.

С трудом оторвавшись от Саньковых губ, девица с подоконника повернулась к Ивану своей головой в осьминожьих присосках:

– Сашуля, а это что за довесок с тобой? – в ее голосе Метелкину послышалось досадливое неудовольствие: мол, этого сосунка зачем черт сюда занес?

Оскорбившись, Иван хотел было повернуть обратно к выходу и, махнув рукой на всяческие удовольствия, уйти в ночь – пусть его бандиты там на куски изрежут. Плевать!

Но тут Санек заорал неожиданно:

– Тпру! Стоять! Нинка, отворяй ворота! Кони пить хочуть!

Голова из оконного проема мгновенно исчезла, лишь тень колыхающейся занавески заметалась у «коней» под ногами, пластаясь, как верная собака.

Санек, конечно, жеребец, а вот Иван чувствовал себя потерявшимся жеребенком.

Сыто чавкнула задвижка, и дверь с недовольным старушечьим всхлипом сонно зевнула.

Санек втолкнул упирающегося неопытного друга в избу:

– Не спи в хомуте! – и легонько поддал коленом.

Свет в доме после ночных потемок показался особенно ярким и резким.

Нинка бросила недовольный взгляд на Метелкина, растерянно переминающегося с ноги на ногу, и молча повисла у Санька на шее, капризно, по-девичьи, поджав под себя ноги.

Икры у нее были туго налиты, в мелких серебристых волосках. Даже маленькие пупырышки, мурашечки, высвечивающиеся на коже, так невыносимо манили, что досель неведомое, то, что до срока томилось в подростке, вдруг прорвалось и затопило смутившегося Ивана радостью жизни, бесконечностью ее, когда таких минут будет достаточно много, чтобы их не считать.

Нинкин поцелуй, беззастенчивый и откровенный, наконец прервался, и, оторвавшись от губ Санька, она опустилась на ноги:

– Малолеток приваживаешь?

Мягкой поступью она подошла к Ивану, провела по его губам мизинчиком и быстро по-кошачьи его лизнула, потом этот мизинчик выразительно пососала.

У Метелкина ноги подкосились.

– Не молочко, а сливки с клубничкой, – сладко застонав, распутница томно прикрыла глаза.

От ее здорового девичьего тела веяло женским обволакивающим уютом и определенной доступностью.

Глаза хоть и неопытного в таких забавах Ивана расслаблено легли на кружевную кровать с бесчисленными подушечками пряничного вида, расшитыми, вероятно, их хозяйкой в свободное от других дел время.

Санек выбросил вперед кулак и погрозил своей несдержанной подруге:

– Сразу и однова – убью! Попробуй еще так сделай!

Нинка смеясь повалилась на кровать:

– Ой, напугал! Боюсь вся прямо! Ты мне еще не муж пока!

– Нинок, не буди зверя! Кровь будет! – Санек оглянулся по сторонам. – Где Верка, подруга твоя?

– А-то ты не знаешь? На танцах Верка. Где ж ей еще быть? Это я у тебя такая верная. Сижу, слезы лью…

Тут за дверью, в коридорчике, что-то загремело, послышался короткий смешок, дверь распахнулась, и в дом яркой бабочкой вспорхнуло, как показалось Метелкину, Божье создание, сотворенное из лепестков роз, свежести утреннего ветерка и света.

Иван видел перед собой только облачко цветущей пыльцы да трепещущий ажур крыльев.

Юношеская пылкость оправдывает любые восторги.

За бабочкой, как-то бочком-бочком, выдвинулся долговязый малый в сверкающих при электрическом свете очочках. Увидав перед собой двух незнакомых парней, он смутился и, как застенчивый студент, затоптался у порога.

Санек нервно забарабанил пальцами по столу и так взглянул на долговязого, что тот заспешил, засобирался, извиняясь неизвестно за что.

– Я Верочку только до дома проводил, – предварительно сняв очки, затараторил парень. – Я ничего. Я ухожу! Ухожу! – и враз растворился. Стал – ничто и нигде. Только испуганно взвизгнула дощатая дверь в сенцах, да колыхнулся за окном черной медведицей лохматый куст, на который, не выдержав взгляда влетевшей прелестницы, Иван как раз и смотрел.

– Саша, опять буянить пришел? – голос у прелестницы оказался обволакивающе тягучим и вязким – такой бывает вишневая смолка, вытекающая на солнце, в которой вязнут всякие Божьи твари. Такой голос раз послушаешь, и будешь барахтаться в нем, как те мошки.

Медовый голос. Обольстительный.

– Саша, я кого спрашиваю?

Но вопрос, поставленный в лоб, Санька никак не смутил. Не тот он человек, чтобы краснеть за свои поступки. Бабы – они и есть бабы! Что ж перед ними теперь на цирлах стоять, что ли? Ну, перебрал маленько. Пьяненький пришел. Гостей разогнал. Было дело – Нинку колотил, зубы-то он ей тогда не выбил! Вон она щерится во все тридцать два. Коль бьет, значит любит. Подумаешь – в глаз дал? Не говори поперек! Вот он какой, Сашка Шутилин! Такие своих друзей на бабу не сменяют, как Стенька Разин. Бабьим угодником Санек никогда не будет!

Такая философия и образ мыслей должны быть у парня с городской окраины. Кулак за все в ответе.

– Верка, промеж ног дверка, ругаться мы опосля будем. Ты лучше вот на моего друга взгляни. Видишь бутончика какого к тебе привел! Бычок, а не бутончик!

По всему было видно, что в этом доме Санек – свой человек. Мужик!

Циничный и грязный каламбур вбил Ивана в пол, как гвоздь по самую шляпку. Он-то думал, что эта прелестница, эта розочка, волшебная фея сейчас взорвется, выпустит свои шипы и колючки, и сотни жал вопьются в бедного Санька за его несусветную похабщину.

Но она, эта фея, бабочка-капустница, сказала довольно миролюбиво и с растяжкой:

– Дурак ты, Санька! И шутки у тебя дурацкие. Смотри, своего товарища в какую краску вогнал!

Очевидно, что подобные шуточки здесь не в новинку, и девушки к ним привыкли. Пообтесались.

На стройплощадках и не такое услышишь, но Ивану стало почему-то невыносимо стыдно и за себя, и за своего несдержанного друга, хотя в другие моменты он и сам мог бы запустить в разговор что-нибудь и покруче. Но здесь подобное он никак не представлял себе возможным.

Как ни в чем не бывало фея подошла к смущенному Метелкину и протянула узенькую, как детская туфелька, ладонь:

– Вера Павловна!

«Совсем как у Чернышевского!» – подумал Иван и, чтобы казаться как можно более развязным, сказал:

– Рахметов! Из романа «Что делать?».

Санек коротко хохотнул:

– Ну, допустим, что делать – мы знаем, нас учить не надо. Я и сам такой роман нарисую, что чертям завидно будет!

– Ты что, татарин, что ли? – не поняла шутку фея. – Звать-то тебя как? Я же не училка какая-нибудь, чтоб по фамилиям обращаться!

Вера Павловна, Верка эта, и слыхом не слыхивала об экзальтированном кандидате в мировые революционеры.

Иван назвал свое имя.

– Чудное какое-то у тебя имя, редкое, – сказала она с издевкой. – Ну, значит, и ты называй меня Верой.

– Верка, ты его целоваться научи! У него еще сургучную печать с губ не сняли. Он – как бутылка непочатая. Распечатай его, Верка! Поставь метку, чтоб всю жизнь помнил и наших не забывал!

…Да, прав тогда оказался недавно демобилизованный воин Советской Армии Александр Шутилин, Санёк, товарищ Метелкина по забавам невинным и «винным» тоже. Иван ничего не забыл. Иван все помнил. То было время бесхитростных радостей и простых истин, естественных желаний, нестерпимых и острых своей новизной, когда тело ликует, а душа томится.

Но кто думает о душе в свои молодые неоглядные годы?

Учила Вера Павловна, а попросту Верка, Ивана Метелкина. Учила, но наука это давалась ему не сразу.

– Так пейте вы, пропойцы несчастные! – зевая, кивнула Вера Павловна на стол, где ниоткуда появилась бутылка обязательного портвейна. Бутылка большая. Огнетушитель. – Вы пейте, а я спать пойду. Мне завтра в утреннюю смену на башенный кран влезать. Не то что тебе! – она с усмешкой посмотрела на Санька.

Куда идти спать, если вот они – две кровати? Одна с белыми лебедями по самодельному гобелену на стене, другая такая же, но голубиная – два целующихся голубка на склоненной ветке. Домашняя вышивка на белом полотняном ромбе в простенькой, пропитанной потемневшей от времени олифой, рамочке.

Куда идти спать, если комната одна?

Вера Павловна подошла к кровати с голубками и стала стаскивать через голову платье, не обращая на сидящих за столом ребят никакого внимания, словно была в своей деревенской избе, раздевалась после вечерней дойки коров на колхозной ферме, и рядом не было посторонних жадных взглядов.

– Смотри в корень! – Санек пододвинул к Ивану наполненный по самый край большой с ободком стакан. – Дважды не предлагаю!

Иван цедил сквозь зубы сладковато-жгучую жидкость, а там, возле стены с целующимися голубками, под тонким трикотажем белья, скользило, жило и двигалось настоящее женское тело. И это не во сне.

Верка разбирала для сна постель, а Иван все цедил и цедил дешевое вино и, казалось, этому не будет конца.

Метелкин пытался скрыть охватившее по самые пятки волнение.

Ау, молодость!

Спать захотелось не только Верке. Ее подруга тоже заскучала, задвигалась на стуле, сладко потянулась, выпрастывая из широких рукавов халата свои по-бабьи полные руки:

– Сашуля, кто для тебя дороже – я или это вино поганое?

– И то и другое хорошо в меру, – философски ответил Санек и кончиками пальцев легонько провел по позвоночнику своей томящейся подруги, от чего та, по-кошачьи прогнувшись дугой, сладко прикрыла глаза.

– Саня, давай спать ложиться, у меня что-то голова разболелась!

Санёк подозрительно посмотрел на Нинку, хитро усмехнулся, прямо из горла вылил в себя остатки вина и быстро, по-армейски, разделся.

– Подожди! Подожди, дурачок, я еще кровать не приготовила, а он уже распростался! Шустрый какой! – в голосе Нинки почувствовалась затаенная радость и хозяйская уверенность.

Наверное, их связывала не только лебединая песня.

Что делать Ивану?

Метелкин, отодвинув опорожненный стакан, тоскливо посмотрел на дверь, а потом на своего веселого приятеля. Хорошо ему! Санек сейчас на перинах справлять свою молодую жизнь будет, а ему, Ивану, придется ощупью пробираться через лощину, овраг и кусты, шарахаясь от каждой неожиданной тени. Вон, на днях, там бабу одну зарезали… Говорят, живот вспороли, искали чего-то. Хорошо Саньку, нечего сказать…

– Ваня, ты что, куковать за столом собрался? Ложись с нами! Мы Нинку посередке положим. Она у нас, как это… как в бутерброде начинкой будет, – ощерился в непристойной улыбке друг. – А что? Нинка уже согласна. Правда, Нинок?

– Ну, ты, прям, Саш, как Чингисхан какой! Что я, в гареме, что ль, с двумя мужиками спать? – подхихикнула та.

– Да какой он мужик? Посмотри, весь красней малины сидит. Ягодка.

– Это аллергия от вермута. У меня всегда так! – тяжело, с одышкой выдавил Иван.

От одной мысли, что они с другом разделят Нинку на двоих, у него чуть не случился сердечный приступ. Молодая закипевшая кровь ударила по всем жилам.

– Ты что, Ваня? Память потерял? Какой вермут? Мы же портвейн пили! – Санек уже прильнул к самой стеночке, туда, где озеро с лебедями и осокой по краям было нарисовано малярной кистью на клееной столешнице, прибитой гвоздочками к стене.

Иван выжидательно посмотрел на Санькину подругу.

Нинка еще не раздевалась и стояла в нерешительности: может, и правда положить этого птенчика к левому боку, возле самого сосочка, пусть побалуется… Про постель на троих она уже где-то слышала. Заманчиво… Может, и ей попробовать?

– Вон, Верка одна разлеглась, – медленно протянула она, – небось, с собой положит…

– Да бросьте вы базар устраивать! – подняла голову с подушки Вера Павловна. – Мне в шесть утра на пахоту вставать! Ложись, маленький, со мной, только к стеночке, а то я тебя нечаянно на пол столкну.

Слово «маленький» так разозлило Ивана, что он, плюнув на ночные приключения, сунулся было в дверь, но она оказалась уже на защелке.

– Да ложись ты, ложись, не нервничай! – сладко зевнула Верка и отодвинулась от стены с голубками, освобождая место для «маленького».

– Ну, Ваня, Бог в помощь! – Санек щелкнул выключателем, стараясь тем самым прекратить нравственные неудобства.

Скатившись с крутого Веркиного бедра к стене, Иван замер, не зная, что делать дальше.

– Да лезь ты под одеяло! Чего дрожишь? Замерз, что ль? – в голосе послышалась легкая усмешка все наперед знающей женщины.

Рядом – рукой дотянуться – тяжело, с хрипотой задышала Нинка, будто поднималась с пудовым мешком в гору.

Ночь все спишет. Хорошо Саньку!

Верка, нашарив под одеялом ладонь лежащего с ней юнца, потянула ее и положила себе на грудь.

– Держись, Ваня! Такого еще с тобой не случалось! Покажи себя мужиком! Внедряйся! Действуй!

Грудь Веры Павловны с отвердевшим враз соском была похожа на крышку раскаленного от кипятка чайника. Ладонь так и жгло.

Иван Метелкин, без пяти минут мужик, боясь сделать что-то не так, весь напрягся до звона в ушах, до боли во всех суставах…

Но Верка уже спала. Дыхание ее было спокойным и ровным.

Не стыдись, друг мой, Ваня! В первый раз это бывает со всяким. Приглуши напор в себе! Плюнь на лживую женскую суть! Отвернись к стенке и спи. Утро вечера мудренее…

Но как уснешь, когда в ноздрях застрял запах то ли морских водорослей, то ли свежепролитой крови – запах зрелого тела, пряный и душный.

Как уснешь, когда кончики пальцев становятся так чувствительны, что ощущают каждую впадинку, каждый капилляр под шелковистой, бархатистой кожей женщины.

Держись, Иван! Такой мучительной и длинной ночи тебе переживать уже никогда не придется. Лиха беда начало.

Хотя было лето и ночи стояли теплые, Метелкина бил и бил озноб, а до рассвета прошла целая вечность. Но и с рассветом не прошла горечь этой ночи, она запомнилось на всю жизнь…

– Я с тобой дружить буду! – сладко потягивалась утром Верка. – Приходи еще!

Иван приходил. Угощался вином, даже оставался наедине, жадно, взахлеб, целовался, но спать с собой Верка его уже не приглашала. Дружить – дружи, а телу воли не давай. Не дорос еще!

Жить в общежитии – это всё равно что жить на вокзале: одни уезжают, другие прибывают.

Вот и Санёк ушёл к своей Нинке на постой, разменяв шебутную холостяцкую жизнь, пусть и голодную, но необременительную, на кашу с маслом в семейном чугунке. На вопрос Ивана о свадьбе Санёк коротко хохотнул:

– А на фига козе баян! Она и так попляшет! Давай споём, ведь где-то играют!

На прощанье Санёк поставил литр водки, и теперь они с ним – оба два – пели, обнявшись, как родные братья, песню всех времён и народов:

Я приехал к миленькой в дальнее село. Розочкой любимое личико цвело. Я сначала милую, а потом бычка Грохнул ломом по рогам резко, с кондачка. Если жизнь-обидчица суёт фигу в нос, Пусть рога величества разрешат вопрос. Нет у милой памяти, силоса зимой, И играет Гамлета мусорок с братвой.

– Эх, Ванька-встанька!

И ушёл Санёк в тихий семейный омут, даже не притворив за собой двери…