У Бернини ключи от Рима, а у нас с Маней — от терезинской крепости. Не знаю, открывал ли художник ворота в Рим, но мы наши открываем и закрываем беспрестанно. В основном Франте. Он приезжает по вечерам — то с фотоувеличениями, то с текстами, то с красками… А сегодня привез всех своих дочерей, да еще и подругу старшей.
Мы начинаем оформлять работы. Рамы со стеклами 50x70, 100x70 сантиметров, для плакатов 180x120 расставлены вдоль стен. Оригиналы — в папке на столе. Маня, Франта, его старшие дочери Мышка и Кочка (кошка по-чешски) плюс Кочкина подруга расположились за столом чертежного зала. Младшие дочери, Марушка и Терезка, тоже хотят участвовать. Но Франта против.
— Шуп креслить (быстро рисовать)! — велит им Франта, и они тотчас достают из портфеля альбомы и фломастеры.
Марушка-певунья, когда была помладше, сочиняла на ходу тягучие баллады про принца и его несчастную любовь, которая завершалась смертью, но это не беда, ему обеспечен рай. Марушка — в мать, мелкая и набожная, а Терезка — в отца, крупная и без царя в голове. Она верховодит, и все принимают ее за старшую, хотя старшая — Марушка. Марушка учится играть на аккордеоне, ее за ним не видно, одни пальцы тоненькие на клавиатуре и большой лоб, а Терезка ходит на балет, где всю ее видно.
Сегодня мы здесь с самого утра. Сначала приходил Мартин-работяга, и они с «сестричкой Маней» приделали большие фотографии к днищам ящичных витрин. После обеда пришли электрики устанавливать флюоресцентные лампы в поддонах витрин, так, чтобы они не были видны, когда витрины застеклят. Заодно и люстру подключили. В комнате Кина зажегся свет.
— Сначала закончим «Прагу», — говорит Франта. — Тогда в одном зале уже можно будет начать развеску. Но первым делом надо вычистить стекла с внутренней стороны. — Мы стоим около Франты, следим за его действиями. — Лицевую сторону стекла пока не трогаем. Смотрим: чисто? Чисто. Затем кладем оригинал лицом к стеклу и выравниваем по центру. Те папки, где рисунков несколько, оставьте нам с Маней. Аккуратно кладем сверху белое паспарту, на него, с четырех сторон, прокладки. И только после этого — фанеру. Прижимаем этот сэндвич к раме железячками, они тут уже есть, — и смотрим: ровно? Ровно. Не попала ли случайно на стекло соринка или волосинка? Не попала. Но если попадет — все по новой. Марушка нам будет петь.
— А я — танцевать, — говорит Терезка.
Кочка похожа на Франту — глаза горящие, зеленые с черными ресницами. Мышка — на маму: тоненькая, бледнолицая и такая же аккуратная.
Подруга Кочкина с цыганской примесью, темпераментная. Во Франте тоже что-то есть от цыгана из фильмов Кустурицы.
Мы чистим стекла под Марушкино пение и Терезкины танцы. На улице темно — у нас светло. Гремит гром. Его раскаты все ближе и ближе.
Мы оставляем стекла и выбегаем во двор. Небо сумасшедших цветов, как на картинах всемирного потопа, — лиловый, желтый, черный; всполохи пронзают облака. Девчонки прижались к Франтиной ноге, трясутся от страха.
— Папа, папа, идем, тебя убьет!
— Никого не убьет, а папу убьет, он самый высокий… — рыдает Терезка.
— Шуп, голки, за работу!
Мы входим в чертежный зал и закрываем за собой дверь. По крыше барабанит дождь.
— Как мы отсюда уедем, папа?
— Утром все высохнет — и уедем, — говорит Франта. — Спать будете здесь, на матраце. Встанете — а у нас все готово.
— А мама разрешила?
— Конечно, она вам и пижамы с собой дала, и зубные щетки. Дождь утихнет, и я вам все принесу.
— Марушка, мы тут заночуем! — у Терезки сверкают глаза.
— Я к маме хочу, — говорит Марушка. — Здесь уборной нет.
— А вот и есть, — говорит Терезка, — я ходила.
— Там темно, я боюсь, Терезка, это же концентрак… Тут людей убивали.
— Это давно было.
— А тут их духи.
— Духи в уборную не ходят.
— Девчонки, ну-ка рисовать!
— Грозу? — спрашивает Марушка деловым тоном.
— Да!
Обе умолкают, склоняются над альбомами. Терезка рисует высунув язык, Марушка — поджав губы.
— Может, хватит стекол? — спрашивает Кочка Франту. — Давай оформлять что есть, а то как-то монотонно.
— Мы с Маней можем продолжить со стеклами за другим столом.
Франта работает на глаз, девчонки измеряют, чтобы было по центру.
Конвейер в действии.
— Хорошо, что мы не курицам головы отрезаем, как бедная Мария из Воднян. Та после Освенцима пять лет на таком конвейере проработала.
— Мам, не рассказывай жуткие истории, — просит Маня.
Марушка с Терезкой трут глаза, а матрац остался в машине. Ливень не унимается, Франта подбирает клеенку с полу, накидывает ее на себя и вылетает во двор. В свете фар искрится вода.
Завороженно глядя в дверной проем, Маня идет за Франтой, Терезка с Марушкой — за ней.
Кочка настигает их у порога.
— Папа рассердится, — говорит она, и девчонки останавливаются у дверного проема.
Пока Кочка с Мышкой устраивают лежбище, я ищу во втором зале рабочий халат. Моя взрослая Маня вся промокла.
— Ну что ты вечно выдумываешь! — сердится Маня.
— Слушайся маму, — говорит Франта.
Теперь она уж точно не переоденется в халат.
Переоделась. Повесила кофту и джинсы около рефлектора.
Продолжаем мыть стекла.
Франта работает быстро. При этом он рассматривает каждый рисунок, прежде чем положить его лицом на стекло. Ему нравится Кин.
— Эта его свобода в каждом движении… Композитор. Во всем. А фотографии! Мальчишка тринадцати лет снимает как мастер Баухауза. Эти перспективы сверху и вглубь… Помнишь то фото, где он с балкона снимал родителей?
«Помнишь»… Я помню все, с той секунды как мне в архиве принесли коробку с альбомом и разрозненными снимками… Чтобы понять, кто здесь кто, мы с Ирой Рабин, соавтором по проекту, объездили не только всех оставшихся родственников и знакомых, но и кладбища. Люди на фотографиях постепенно обретали имена, обрастали историями.
— Пара линий, пара красочных пятен, одно ударное, — Франта показывает мне обложку к «Обломову». — Неужели все это лежало в архиве? — поражается он в очередной раз.
А я всякий раз поражаюсь ему. Кроме как за графическую работу и печать, он ни за что денег не получает. Рамы, развеска — дело оформителя, который сидит на зарплате и плюет в потолок. Сейчас — в лондонской гостинице. Именно он-то и любит распинаться о чувстве вины, которое в глубине души испытывает каждый чех.
Франту, как и Георга, смущает пафос. Георг в таких случаях чешет лысину, а Франта утыкает пальцы в распатланную шевелюру. Видно, точка неприятия пафоса находится на темени.
— В архиве лежит чемодан рисунков из Терезина. Около пятисот.
— Как же ты их отбирала?
— Я их не отбирала. Они не для выставки. Они не принадлежат мемориалу.
— Не понял…
— Да. Это собственность Киновой любовницы. Когда-то ее тетушка, которая жила в Брно, передала их по просьбе бывшего директора мемориала на выставку. Сама она позже уехала в Ливию, а рисунки так здесь и остались. Потом произошла бархатная революция, и любовнице Кина уже можно было навестить Чехословакию. Она приехала из Америки в Терезин и потребовала чемодан с рисунками. Начался суд, который ни к чему не привел. Рисунки находятся в архиве, в здании Магдебургских казарм, где и жил Кин. В полном смысле этого слова — под домашним арестом.
— Ты их видела?
— Да. Это лучшее из всего, что он сделал в Терезине.
— Скажи об этом на открытии! Люди должны это знать! Художника убили, а его работы арестовали…
— За меня это сделает чешское телевидение. Там будет вся эта история про чемодан.
— А что скажет начальство?
— Узнаем из интервью. Думаю, будет выкручиваться. Это единственное, что оно умеет.
С Ирой мы полгода пытались получить разрешение на публикацию «чемоданных» работ. Ездили к Киновым родственникам, ходили в министерство культуры. Мы были на волосок от удачи. Начальству осталось сказать «да» на все предложения душеприказчика (любовница Кина давно умерла), а тому, получив положительный ответ, — дать согласие на демонстрацию и публикацию работ из чемодана. Но пока начальство советовалось с адвокатами, «умные люди» уговорили душеприказчика отсудить чемодан у мемориала. Интерес к Кину растет. Денежные музеи раскупят его работы. Разрознить коллекцию?!
Мы с Ирой переметнулись на сторону мемориала, заручились письмами поддержки от прямых родственниц Кина. В правовом отношении такие письма явились бы серьезным препятствием для душеприказчика.
— Пока мы не получим доступа к чемодану, мы не имеем никакого права писать о Кине книгу и устраивать выставку, — сказала Ира.
Я добилась доступа к чемодану. Мы были первыми людьми со стороны, которым разрешили посмотреть на эти рисунки. «Для изучения, но не для публикации». Три дня мы сидели в архиве под прицелом уже не двух, а трех пар глаз, одна из которых принадлежала начальнице, вышедшей из декрета. Я коротко описывала содержание рисунков, Ира вчитывалась в рукописные заметки и переводила мне то, что ей удавалось прочесть.
Меж тем время шло, а враждующие стороны не предпринимали никаких попыток урегулирования. К апрелю 2008 года стало ясно, что мы сорвали все сроки. В мае рукопись должна была быть передана издательству. Писать ее Ира согласилась: она видела рисунки из чемодана и со спокойной душой готова приступить к делу. История жизни Кина может быть рассказана и без них. Но не выставка!
— Никто ведь не опубликует каталог без выставки!
Это ее не касается.
За месяц мы написали книгу. Я думала, что по ходу дела Ира смирится и с выставкой. Нет. Обозвав меня советским конформистом, она оставила проект.
Обиделась ли я на Иру? Наверное, нет. Скорее, было жаль терять близкого человека. Кин, как казалось нам поначалу, свел нас навеки. Мы так сдружились, особенно в путешествиях по Чехии. Нас принимали за сестер, хотя внешне мы совсем не похожи. Наши письма друг другу чем-то напоминали переписку юной Фридл с подругой Анни Вотиц. Роль Фридл играла Ира, а я была той неуверенной в себе Анни, которую Фридл пыталась перевоспитать.