Семинар с группой московских студентов, изучающих еврейскую историю, был разбит на три этапа. Сначала я приехала к ним в зимний лагерь в Менделеево, на неделю. Мы начали с упражнений на контрасты, которые давала Фридл Дикер-Брандейс своим ученикам в Терезине, и через них вошли в тему добра и зла, света и тьмы. Дневники погибших мы развернули в пьесу, и их авторы стали для нас живыми людьми, которые влюблялись, решали мировые проблемы, раздумывали над режимом и существованием социума.

Мы даже сняли фильм, без монтажа. Самые шумные, самые амбициозные ребята, которые приехали на семинар оттянуться после сессии, отыграв свой кадр, ходили на цыпочках по коридору, чтобы не помешать съемкам очередной сцены. Мы взяли за основу нацистский пропагандистский фильм, снятый в сорок четвертом году в Терезинском гетто. Выбрали сцены. Всю ночь шли съемки, а в шесть утра мы пошли смотреть в зал наше кино. За всю ночь мы отсняли всего пять минут! Но эти пять минут перевернули наше сознание. Мы поняли, что способны понять уму непостижимое.

В конце концов мы устроили однодневную выставку в зале гостиницы «Космос», и студенты были не только дизайнерами и авторами текстов, но и гидами.

Второй мой приезд был подготовкой к летней поездке в Терезин. За два дня мы определились с темами исследований. «Дети», «Медицина», «Транспорт», «Театр», «История жизни одного человека» и т. д. Они получат доступ в архив, научатся работать с документами.

Терезин. Нас поселили в Магдебургских казармах, где во время войны располагалось еврейское начальство гетто, где в техническом отделе работали знаменитые художники, чьи работы теперь висят в музеях всего мира, и в самом Терезине, разумеется. В этом же здании находился так называемый транспортный отдел, в котором готовились списки на отправку в Освенцим. После московских семинаров студенты узнавали все улицы, они не знакомились, а удостоверялись в том, что да, здесь жил автор вот этого дневника, а здесь был детский дом, где жила Фридл, здесь она учила рисовать.

Все, что удалось собрать за день по теме, с фотографиями и видеосъемками, представлялось на суд публике, и после этого начиналось бурное обсуждение.

Рядом с нами жили студенты из Америки. У них была совсем другая программа. С утра до обеда они слушали лекции, которые им читали работники музея, через переводчиков. Они страшно завидовали «этим русским», которые целый день ходят по архивам, что-то пишут, фотографируют, рисуют.

Американцы попросили меня прочесть лекцию их студентам о Фридл и детских рисунках. Спросили, могу ли я оставить своих студентов на полтора часа. Разумеется, могу. А вот они ни на минуту не могут оставить своих — сбегут в соседний город пить пиво. Такое уже случалось дважды. А ваши не сбегают? Да нет, они же заняты!

Американские студенты приготовились рисовать крестики-нолики, но я предложила им диктант Фридл. Они растерялись. Рисовать? Да. Они стали рисовать и не могли остановиться. Потом мне было проще рассказывать им о Фридл, а им — понимать, что она делала с детьми и как это им помогало жить, пока они жили.

Этой историей я хочу проиллюстрировать не глупость американских педагогов — скорее, порочность такого метода преподавания конкретной темы.

Вместо того чтобы изучать то, что было здесь создано, — вчитываться в тексты, вслушиваться в музыку, всматриваться в рисунки и картины, — студентов загоняют в классы и пичкают общей информацией, которую они могли бы спокойно получить в интернете. А сам город! Если бы они прочли исследование заключенного Хуго Фридмана об архитектуре Терезина, они бы узнали, что казармы выкрашены совсем не в те цвета, что беседка у бывшего немецкого казино, а ныне ресторана, где они по вечерам пьют пиво, никогда не была застекленной и что лампочек, превративших эту очаровательную постройку в стиле рококо в новогоднюю елку, на ней уж точно не было. Как не вспомнить акцию украшательства гетто перед визитом Красного Креста в 1944 году! В 90-х годах власти бросились подновлять город в ожидании грядущего потока туристов. Рукописи Хуго Фридмана они не читали. А ведь она хранилась в том самом здании, которое вместо серого выкрасили в желтый цвет.

Его труд мы тоже изучали на московском семинаре. Денис, студент университета печати, начертил от руки огромный план города, и мы, читая рукопись вслух, отмечали «архитектурные достопримечательности» на плане.

С Денисом мы подружились. Человек-соло, он плохо переносил «коллективное творчество» и приходил ко мне в комнату советоваться. Как быть — он никого не хочет обижать, но при этом физически не может выносить дурацкие театральные идеи. Он готов станцевать Вилли Малера, но только не произносить вслух текстов.

— Конечно, они опять будут надо мной смеяться…

— Никто не будет смеяться. Тебе нужна музыка?

— Да, если можно, дайте мне записи терезинской музыки.

Получив от меня диски, он удалился репетировать.

Следует сказать, кто такой был Вилли Малер. Провинциальный журналист, который описал жизнь в Терезине по дням. Что он ел, на какие лекции ходил, какие спектакли видел, кого любил. А любил он свою невесту чешку Маженку, которая осталась дома, и девушку Труду, заключенную из Берлина. Что будет, когда кончится война? Он не сможет оставить Труду — и не сможет жить без Маженки. Труда его утешала: мы будем втроем. В результате Вилли погиб, Труда выжила. Дневники сохранила мать Вилли.

Как это станцевать?

Я по сей день помню этот танец. В нем жил Вилли Малер — страстный, жизнелюбивый, вечно голодный.

С Денисом мы не расстаемся. Работая над книжными проектами (он оформлял мой двухтомник в «НЛО», три тома в «Самокате», теперь вот эту книгу), мы продолжаем вести метафизические беседы о неосязаемых сущностях.

В Терезине Дениса не покидало ощущение присутствия тех людей, в жизнь которых мы вторгались, навещая пристанища духов и фотографируя уцелевшие «достопримечательности». Бывшее помещение библиотеки… здесь работал Хуго Фридман. Ганноверские казармы… здесь он жил до депортации в Освенцим. Познакомившись с человеком, который в свободное от работы время изучал архитектуру своей тюрьмы, мы читали вслух его рифмованное послание сыну, и в этих стенах оно звучало обращением к нам:

Не знаю, потащат ли на полосатой телеге больничной вместе с другими останки моей измученной плоти наружу, в редут шестнадцатый крепости краснокирпичной времен Йозефа, чтоб схоронить в ямине общей как бесценный хлам смерти. Или еще живого затолкают в товарный вагон, как живые мощи, и повезут к неведомой цели пространства чужого. Но ты, мой потомок, живешь в непопранном мире, и стенами гетто живое не сковано время, тобою не будет править чужак в комендантском мундире, ты смеешь быть человеком, свободным евреем.

Изучение истории через человека и его деяния мне кажется куда более гуманным, нежели массовое изъявление скорби с возжиганием факелов в день Катастрофы.

Еще в 1948 году чешский кинодокументалист и известный правозащитник Зденек Урбанек говорил об этом в предисловии к книге об убитом еврейском режиссере Густаве Шорше (1917–1945):

«Мы не умеем спрашивать мертвых и не слышим их. Мы боимся мертвых и потому обращаемся к памяти, а не к душам. И потому они молчат, они не могут жаловаться или лгать нам в лицо. Мириады душ подступают к нам, чтобы пробудить наш слух, а мы, по трусости, защищаемся от них памятниками, чтобы убить их вторично пафосом бесчувствия, чтобы они более не мечтали вернуться сюда. Мы закрываемся от них мемориалами, мы отдаем дань, чтобы забыть.

А они хотят говорить через нас, продолжать жить через нас. Им не нужны камни с надписями».

Ия Павлова, русская девушка, примкнувшая к еврейскому семинару, прислала мне письмо-размышление на тему Терезина.

«Главное, что я вынесла из поездки и что дало пищу для размышлений уже в Москве, — осознание одной важной вещи, которое произошло именно во время пребывания в Терезине. Как-то вечером я гуляла одна на мосту возле Малой крепости, еще не побывав внутри. Закрытые ворота и отсутствие людей спровоцировали во мне такую мысль: почему вообще у одного человека возникает желание уничтожать (и морально, и физически) другого? Как получается, что непохожесть на тебя порождает у тебя желание избавиться (ведь тогда надо убить весь мир!) или унизить, подчинить, поработить? Разве могут свободные, счастливые люди заниматься этим? И тут я буквально почувствовала: это отсутствие любви приводит к подобному уродству! Человеку необходима необусловленная, абсолютная любовь. Не та, при которой ему говорят: «Если ты будешь таким-то, мы тебя будем любить» или «Я тебя люблю, но ты не должен любить того-то и того-то», — это подделка, желание показать, продемонстрировать любовь и заботу себе и остальным, но не истинная любовь. Истинная ничего не требует и не ожидает взамен. Дай ее человеку, и невозможно будет заразить его какой бы то ни было идеей, возникшей в чьем-то лихорадочном мозгу! Он скажет: «Почему я должен это делать? Разрушать? С какой стати? Это абсурд!» Он просто не пойдет за Гитлером, Сталиным или Хуссейном, если они прикажут убивать. Только идеей можно отравить душу человека — и только любовь дает иммунитет от Идеи. Только любовь не признает авторитетов, ей наплевать на них, она самодостаточна и не нуждается в подпитках и доказательствах, она — само созидание. Для разрушения не остается места, если к человеку прикоснулись волшебной палочкой любви. Пишу и вспоминаю слова одного из педагогов Терезина о том, что если дать ребенку прекрасное, отрицательное будет выброшено как ненужный балласт.

Думаю, если бы я сначала ознакомилась с крепостью изнутри, ничего, кроме ужаса, мне бы на ум не пришло, а посмотрев на нее со стороны, я и ситуацию смогла оценить более глобально. Если приподняться над ней еще повыше, то приходит жалость к нацистам: жестокие от отсутствия добра, обделенные красотой, сыгравшие такую незавидную роль в спектакле жизни, в какой-то степени жертвы собственной слепоты.

Когда я приехала домой, я пошла дальше в своих размышлениях. Как же так, подумала я, не все здесь сходится: да, доброта преображает человека, дает ему защиту от идей, но ведь существует множество людей, которых не очень-то угощали любовью, но которые при этом не пойдут ни за каким знаменем. Значит, что-то еще влияет на человека, на его выбор. Отсутствие любви не означает автоматическое примыкание к какому-либо лагерю. Пока я не смогла понять, что же это за факторы, которые формируют человека, помимо отношения к нему окружающего мира. Он сам? А если он мал, а натиск силен? Или, может быть, даже маленькая толика любви на фоне общей озлобленности способна изменить человека, и если она ему попадается, то он хотя бы задумывается?

Вспоминаю свое детство и юность: собственный пример перед глазами. Ты не поверишь, но я мечтала об интернате, думала, там братство, никто не унижает, не издевается, не играет в подлые игры. И все-таки, пройдя через годы унижения, страха и одиночества, я всегда чувствовала категорическую невозможность причинить другому боль и желание подставить руки в защиту. Вспомнив об этом, мысленно я поделила мир на два полюса — черный и белый. Я подумала: наверное, те, кому изначально достался белый кусок, говорят себе: да, белое — это белое, мне с ним по пути, я буду идти этой дорогой и расширять ее. А те, кому достался мрак, могут либо застрять в нем, либо, наоборот, с ожесточением устремиться в светлую половину. Вот только в чем импульс? Где корни бунта? Тогда получается, что самая страшная область — серая. Она вроде бы и не резко отрицательная, вроде бы и менять что-то повода большого нет, но, похоже, именно до серой части труднее всего достучаться, а вот внушить ей что-либо — легче всего. Это та часть, которая не задает себе вопроса о правильности своих действий, она всегда все делает «как надо», как научили. Похоже, она самая подверженная стереотипам и влиянию извне. Но в любом случае за человеком всегда остается выбор, только бы вовремя увидеть, что он есть.

Неужели надо было поехать в Терезин, чтобы задуматься над этим?»