Вернувшись в Москву, Аня опубликовала на форуме свой дневник.
«Я долго думала, показывать этот текст или нет. И все-таки решила показать. Может, и зря. Это не столько о семинаре, сколько о том, что творилось во мне эти пять дней. К сожалению, я не могу сейчас приложить фотографии. Сделаю это осенью, если не сотру тему.
Вот, собственно.
7 июля
Сижу в аэропорту и держу на коленях альбом. Договорились написать пару предложений «от редакции», чтобы заполнить оставшиеся страницы. Что написать? Что эти полтора месяца я чувствую себя Сойкой, Петрушей Гинцем и Ваней Полаком? Но сколько можно тянуть на себя это одеяло? Нечестно. Им было в тысячи раз хуже, и их нет… Сказать, что заново перечитала все наши дневники и заново прожила семинар глазами разных людей?
Глаза меж тем слипаются. Что будет завтра? Хочется, очень хочется столкнуться случайно на лестнице, в вестибюле, на улице, встретиться глазами и узнать друг друга. Без слов. Только глазами. И страшно, что выйдет что-то нехорошее, лишнее и пошлое. И еще страшно, что после Милана уже не будет ничего и никогда. «Так смотрят, запоминая…»
Попробую-таки уснуть: до посадки еще четыре часа с небольшим, а рисовать практически некого, да и выходить перестало…
9 июля
Porta Romana встретила рынком, как в детстве или в Армении: фрукты, яркие и пахучие, домашние сыры… Удалось раздобыть розы (значит, судьба!). Пока блуждала в поисках гостиницы, глаз ловил сказочной красоты простые вещи: вот плоская стена дома, ровно выкрашенная желтой, чуть розоватой краской и густо увитая коричневым плющом; дорога слипами, как у Фридл, только у нее домов нет, деревня, а здесь город; маленькие дворики, которые можно разглядеть, если сунуть нос в арку: в одном небесно-голубой автомобиль блестит на солнце, окруженный аккуратно подстриженным кустарником, в другом — деревце с ярко-розовыми цветами, — думала, искусственное, а оказалось, живое… Бесконечные черепичные крыши с крохотными, совсем игрушечными, трубами…
Долго не решалась пойти и поздороваться. А когда решилась, никто не открыл (к счастью или наоборот?). Воткнула букет в дверь и, представляя, как Е. Г. его увидит и удивится, а потом мы встретимся через два часа у Брера и непременно друг друга узнаем, пошла к метро.
Естественно, заблудилась. Сначала вместо того, чтобы прийти на станцию, снова уткнулась носом в плоский желтый дом с плющом, потом полчаса ходила кругами вокруг галереи, пропуская нужный поворот.
Оказавшись у места встречи за полчаса до назначенного времени, вспомнила, что в последний раз ела еще в Домодедово, часов в восемь вечера. (Не считать же едой булочку размером меньше моего кулака, которую щедрые австрийцы выдали в самолете.) Зашла в первое попавшееся кафе, заказала первую попавшуюся пиццу и бутылку воды. Из огромного бокала пить ледяную воду очень здорово. Как в «Маленьком принце» из колодца… Пицца же оказалась невкусной, резалась с трудом, а главное, готовили ее почти полчаса, так что в Брера я пришла только в десять минут второго. И никого там не обнаружила. Телефон, как и следовало ожидать, отказался работать.
Прождав до половины второго, в расстроенных чувствах решила пойти в музей одна. И, естественно, он мне не показался. Разве только живые до безобразия мадонны у художника с солнечной фамилией, запомнить которую никакая мнемоника не помогла. И Беллини. Тогда потрясение было очень сильным, но после Амброзианы и дня семинара как-то стихло, затерлось. Еще Моранди. У него как раз те плоские стены домов, мимо которых я не могу пройти. Маня хорошо вчера сказала: «Сила Моранди в его слабости. Кажется, нет ничего, а дыхание перехватывает»…
После Брера дошла пешком до галереи современного искусства. Снова заблудилась, но быстро нашла дорогу. После чужого и холодного Брера со старыми мастерами галерея показалась неожиданно теплой и дружелюбной — похожей на старую, прошлого века, чеховскую дачу. Заворожила графика Моранди. Цветы в вазе я уже видела в Брера, там они были в цвете и, как когда-то бутылки, навевали тоску. Черно-белый набросок, напротив, вызвал бурю эмоций. Очень захотелось скопировать его, но я стесняюсь рисовать на людях…
10 июля
…Весь зал с цветами был очень хорош. Хотелось копировать буквально все, но служитель сидел как приклеенный, и я пошла дальше. Музей вдруг кончился (о существовании других этажей, где в это время рисовали наши, я не догадывалась). В парке через дорогу плюхнулась на ближайшую скамейку — перевести дух и подумать, что делать дальше. Больше всего хотелось поехать в гостиницу, упасть на кровать, зарыться носом в подушку и, не успев расплакаться, заснуть до утра. Но тогда в Амброзиану уже не попасть: в понедельник все музеи закрыты. Взяла себя за шкирку и потащилась в метро. Вышла у Дуомо. Толпа туристов и дядька с автоматом на входе отбили всякую охоту заходить внутрь. Витраж, правда, светился очень заманчиво, но толпа с дядькой победили, и я пошла искать Амброзиану. Снова заблудилась (по-другому не умею) и к музею пришла незадолго до закрытия.
Дотронуться до тяжелой двери было страшно: вдруг не пустят, прогонят, да еще на непонятном языке? И как же хорошо, что я ее все-таки открыла! (А могла ведь запросто повернуться спиной и уйти…)
Такое было со мной только в Музее Ван Гога в Амстердаме. Когда перед цветущим миндалем хотелось упасть на колени, и плакать, и смотреть, смотреть… Врасти в картину, остаться там навсегда, стать миндальной веткой, кусочком голубого неба — чем угодно, только не возвращаться…
Мадонны… Написанные по одному канону и все разные. Здорово рассматривать их лица. Медленно, как альбом со старыми, дореволюционными фотографиями… Картина с распятой лягушкой. Холод в спине…
Зал Брейгеля. Цветы на черном фоне…
Музыкант Леонардо… Смотрю долго и пристально, не могу оторваться. Несколько раз ухожу и снова возвращаюсь. Смотритель встречается со мной взглядом и улыбается понимающе…
Последний зал. Библиотека с набросками Леонардо. Сверху глядят на тебя портреты тех, кто имел отношение к этому месту почти тысячу лет назад. Тихо поет хор. Уйти невозможно. Остаться в этом зале навсегда — больше мне в тот момент ничего не нужно…
<…> Ярмарка из Porta Romana уехала — и я едва узнала окрестности. В лавке зеленщика купила персики, клубнику и почему-то зеленый инжир и шла домой. В голове пел хор из Амброзианы. Лечь на кровать, закрыть глаза — и в тот зал… Или к Брейгелю с цветами. (Интересно, помнила о них Фридл, когда писала свой букет, подаренный на последний день рождения?)
— Аня, оглянись! Мы здесь!
Хор замолкает. Оборачиваюсь. Дорогу переходит группа людей. Взгляд тут же находит среди них лицо, так хорошо знакомое и никогда прежде не виденное. Встречаемся глазами — в них недоумение: «Юля, это кто?»
Почему-то я всегда думала, что Е. Г. высокая. Оказавшись рядом, вдруг понимаю, что она ниже меня на полголовы. Как Фридл…
И еще понимаю, что, выбрав, по русской академической традиции, обращение по имени-отчеству, попала в ловушку: имя и отчество здесь ни при чем — она Лена. Это имя — как часть ее самой, любое другое невозможно.
Потом мы доклеивали альбом, дарили его, пили португальское зеленое вино, рассказывали истории…
Маня рисовала закат, и Юлька лежала у нее на ноге.
А еще я пыталась рисовать, и у меня ничего не выходило. В аэропорту я привыкла уже, что если рисуешь, то выходит практически все. Главное — всмотреться. А тут — ничего.
Чтобы не расплакаться при всех, ушла спать».