«Маня танцует. Нам надо смотреть и запоминать ритм и движения. Вначале танцуют только руки. Они ползут вверх, опускаются, но не падают вниз по закону всемирного тяготения, а зависают в воздухе. Как будто на уровне груди невидимая преграда: руки натыкаются на нее — и замирают. Теперь они неподвижны — танцуют бедра и живот. Потом снова руки и шея. Все как бы по отдельности, по очереди. Потом музыка захватывает меня, и я на какое-то время перестаю видеть Маню, а когда вижу снова — она танцует уже вся, как будто музыка внутри нее, в позвоночнике, руках, кончиках пальцев, лицевых нервах… Как это нарисовать?
Расходимся по аудиториям. Включают музыку. Не ту, что у Мани. Или это без Маниного танца музыка кажется другой? Рисуем углем, потом цветом.
Музыки много, слишком много для меня. Мне хватило бы и трети — но приходится выныривать, идти за следующим листом бумаги, за красками, снова рисовать… Конец. Еще минута такого действа — и со мной случилась бы истерика. Умываюсь холодной водой. Кажется, легче.
Снова собираемся вместе. Рисуем звук внутри нас. Вдруг: «Кто умеет петь?» Зачем-то поднимаю руку. Нераспетая, с колотящимся сердцем, неровным дыханием и зажатыми связками, начинаю выть. Помогло. То, что скопилось внутри и не давало дышать, вырвалось наружу и рассеялось в воздухе. Теперь чувствую, что могу работать дальше.
Рисовали вазы. В этот раз у меня вышла тонкая и легкая, с острыми концами и неровной опорой — вот-вот улетит, или на пол свалится, или порежет кого острым краем — как повезет…
Снова музыка. Теперь танцуем мы. В голове совершенно четкий образ прорастающих семян. (Перед отъездом долго смотрела ролик с замедленной съемкой, теперь он захватил меня снова.) Танцую, превратившись в соевый росток…
Теперь надо лепить. Я не умею. То есть умею кошку или чашку. Ну иттеновский рельеф, наконец. Но музыку? Как слепить музыку?
Тут Маня включает магнитофон, и вопрос исчезает сам собой. Музыка проходит сквозь пальцы и сливается с глиной. Растут стволы, ветки — сначала толстые, потом все тоньше и тоньше…
— Ты подпирай скульптуру, чтобы не падала.
Какую скульптуру? Открываю глаза и вижу тонкие, но сильные пальцы, испачканные синей гуашью. Пальцы берут кусок глины и прилепляют к моему куску с другой стороны. Поднимаю глаза, вижу Ленино лицо совсем близко, так близко, что оно расплывается, как в детстве сквозь мамины очки… Лена уходит, а я понимаю, что у меня закончилась глина. Беру еще и снова погружаюсь в музыку. Но мне не надо больше: я сейчас задохнусь. Вдруг тишина.
— Скузи! — Манин голос из соседней комнаты.
— Манька, ты садистка! Тебе бы так выключили музыку, когда ты танец живота танцевала, — Лена за моей спиной.
А я Мане благодарна. Мне уже тяжело: музыка больше не помещается во мне, вот-вот вырвется. А я не хочу рыдать при всех…
Снова музыка. Глины нет — сминаю последний из вылепленных кусков (я бы их все смяла, но голова говорит, что надо же что-то предъявить в конце, будет же этому конец, и скоро будет…). Музыка.
Потом мы делали коллаж про то, чем занимались утром. Сделала быстро. Во рту долго еще оставался вкус эвкалиптовых леденцов: мне нужны были зеленые обертки для стеблей и листьев — пришлось засунуть в рот три штуки сразу. Немного успокоилась.
Наконец перерыв. Можно незаметно исчезнуть. <…>
Дальше я продолжала уже в аэропорту, 11 июля. Столько всего хотелось записать, что я, боясь забыть, начала с конца и до начала — вечера первого дня семинара — так и не добралась. Запишу сейчас, что вспомню, а потом вернусь к бумажному дневнику. Так, наверное, будет лучше.
Обедала одна в дорогущем рыбном ресторане.
Знала бы, сколько там все стоит, сроду бы не зашла.
Внутри прохладно и тихо.
Сижу около огромного аквариума с омарами; они лупят друг друга клешнями — им тесно…
За оставшиеся пятнадцать минут успеваю набросать увиденный еще восьмого утром желтый дом с плющом. После семинара я вернусь сюда и буду рисовать долго-долго…
Вечером на семинаре мы «дышали в землю». Потом представляли себя музыкальным инструментом и рисовали его. Я была фортепиано. Хотелось нарисовать рояль, но я его в последний раз видела тысячу лет назад и совершенно не помню деталей. Стала рисовать свою старенькую «Тверцу». Шутка сказать, мы знакомы с ней уже двадцать семь лет. Бабушка подарила мне ее на шестой день рождения. На заводе что-то накосячили, и половина клавиш не играла вовсе — я не могла заниматься. Тогда бабушка написала то ли в горком, то ли в обком партии, и с завода прислали к нам мастера, который долго колдовал над инструментом, поменял все колки и некоторые струны — и мое пианино ожило… Когда-то мама, уставшая после работы, рассердилась на мои не в ту сторону растущие кривые руки и провезла меня носом по клавиатуре. Я этого не помню, но она помнит и при каждой нашей встрече теперь просит прощения…
Оказалось, что нас, «пианин», четверо — мы с Юлькой и две итальянки. У одной пианино было закрыто, сквозь крышку виднелись клавиши. «Смотри, как твое!» — радуется Юлька. Нет, оно не мое: мое пианино живое, оно играет, просто не каждый его слышит. Итальянское пианино — гроб с музыкой. И я не хочу быть на него похожим.
Делимся на группы и делаем скульптуру музыканта, играющего на инструменте. Юлька не говорит по-английски — итальянки не понимают ее немецкий. Решаем, что они будут делать куклу, а мы с Юлькой — инструмент. Но я не хочу делать инструмент: я боюсь Юльку, она взрослая и все умеет, да и пианино из коробки — не мое пианино. Это как портрет Е. Г. моими руками рисовать. Ухожу к итальянкам делать куклу…
Когда все готово, приходит дирижер Лука и включает пьесу, где каждый инструмент оркестра вступает отдельно, а потом сливается с остальными. Какое счастье, что пьеса короткая: еще одного погружения в музыку я бы не выдержала.
После семинара иду рисовать свой плоский дом.
В отеле дорисовываю начатые утром крыши, потом падаю на кровать и засыпаю.
Второй день семинара. Уставшая Лена. Работаем с детскими рисунками из Терезина. Многие из них мне хорошо знакомы. Хотела найти цветы маленькой Эрики, но меня опередила Алена. Мне достается коллаж по Вермееру, выполненный Соней Шпицевой, и я ухожу к себе в угол. Бегать и искать материалы нет ни сил, ни желания; беру пару белых листов (один толстый, другой тонкий), лист бежевой бумаги для фона и акварель. Кома в горле, о котором вспоминали многие семинаристы, у меня нет: Соня вместе с другими терезинскими детьми давно уже внутри меня — я просто делаю заданную работу, стараясь попасть в Сонино состояние.
— Ты собираешься все квадратики наклеить? — Ленин голос за спиной.
Оказывается, я не укладываюсь во время.
Нет, все-таки уложилась.
Потом мы работали со щетками по Фридл. Это задание тоже давным-давно пережито, и я работаю спокойно. Рисую быстро — Лена предлагает слепить из глины. Леплю. Закончив, ухожу мыть руки. Встречаю Лену.
— Слепила? Пойдем посмотрим.
Моя злополучная щетка, не очищенная от глины, валяется в углу вместе с вылепленной.
— Тут постамента не хватает. Уважать надо предмет, натуру уважать…
Неуверенно пытаюсь что-то поправить. Уважения к щетке у меня действительно нет — мне неинтересно, я только честно выполняю задание, не впуская его внутрь (там и так тесно, как в аквариуме с омарами).
— Подожди, не трогай. Смотри! — и Лена начинает лепить.
Впиваюсь глазами в ее пальцы, пытаюсь поймать каждое движение. («Так смотрят, запоминая», — снова проносится в голове.)
— Теперь пролепи низ — и будет хорошо.
Пролепливаю, думая о чем-то совсем другом.
Закончив, беру папку с терезинскими рисунками и сажусь на пол смотреть.
В перерыве Юлька уговаривает пойти всем вместе в суши-бар около лицея. Утро семинара меня не вымотало — могу и пойти.
Вторая половина дня суматошная и нервная. Говорили о детских рисунках, вручали дипломы, делали театр вещей: в группах выкладывали натюрморт, рисовали его, а потом изображали пантомимой отношения между предметами. Лиза выбрала себе потрясающую лейку. Вообще забавно, когда каждому надо найти вещь, похожую на него.
В какой-то момент в коридоре натыкаюсь на Маню, замотанную в рыжую тряпку.
— Ты кто?
— А что, не видно? Я катушка.
С хохотом доводим ее образ до ума (или до абсурда?): вдеваем в картонную иголку проволочную нитку с узелком на конце, заматываем колени в еще одну тряпку, ставим в ведро, надеваем на голову голубой тазик и с этим тазиком отправляем на импровизированную сцену. Кому веселее всех — самой Мане, мне или зрителям — неизвестно.
Все разыгрывают миниатюры. Потом Лена вспоминает, что мы делали эти два дня, и возвращается к детским рисункам.
Когда она рассказывает о том, как выжившая сестра Сони Шпицевой готовила курицу для «гостьи из Израиля», я вдруг понимаю что-то, что давно уже не давало мне покоя и что сама Лена в одном из Юлькиных роликов выразила четырьмя словами: «А на что обижаться?» И все становится на свои места. <…>
И вечером мы идем пить «Маргариту». И замечательная Маня по-итальянски просит отпугиватель для комаров (или как это по-русски называется?). Я снова пытаюсь нарисовать Лену. Я знаю каждую морщинку на ее лице — и все равно не могу нарисовать. А зачем рисовать? Куда лучше просто сидеть рядом, и слушать, и смотреть, и думать… Ведь скоро уже ничего не будет — только воспоминание. Когда рисуешь — запоминаешь части. А я хочу запомнить все».