Фридл

Макарова Елена

Часть четвертая

Великое неизвестное

 

 

1.

Короткое замыкание надолго

Я перестала носить часы. Время, которое отсчитывается от смерти, не помещается в плоский циферблат. Оно другой конфигурации. Оно глубокое, и ритм у него не тот, что мы слышим, отсчитывая время от жизни.

Только здесь я узнала, насколько сложны и причудливы все эти трансформации… В конечном счете все определяется выдержкой и безграничным преодолением.

Сегодня ты помогаешь ребенку не упасть с утеса, а завтра он может разбиться о камень. Конца этому нет…

Какие утесы?! Это была ровная платформа, без перспективы. Ни малейшей возможности увидеть то, что впереди. Спины, спины, спины…

Некрасивая, унизительная смерть.

Сто раз права Грета – нет ничего хуже унижения.

Буду держаться хронологии. Для этого мне не нужны часы. Время отмечено событиями, я знаю их ход.

Фабрика Шлойма закрылась, хозяин эмигрировал. Эти события, прямо связанные между собой, повлекли третье – Павел остался без работы. Отто звал его в еврейскую общину, завскладом, он сам туда только что устроился и доволен. Павел бы согласился. Но тут вмешался Ганс Моллер. На фабрике Шпиглера освободилось место главного бухгалтера, он берет Павла.

Гроновская квартира напротив железнодорожного вокзала, на первом этаже. Дом номер 481 по улице Моравского Братства. Его выстроила фирма Шпиглера для своих сотрудников. Похоже, местные власти не в ладах с арифметикой. Откуда в маленьком городе столько домов?

Я отослала Францу чертеж нашей квартиры. Две большие комнаты, приличная кухня. Мебель, оставшуюся от старых жильцов, я велела Павлу снести в подвал. Жуткие пружинные кровати – одна из пружин в первую же ночь выскочила, хорошо, что матрац толстый, а то бы проткнула задницу – как тут не вспомнить иттеновских упражнений со спиралями – движение образует форму… Короче, спим на полу, едим на подоконнике… Вещей не распаковываем. Павел перед работой ходит к парикмахеру – не может найти бритвенного прибора, хотя в Праге аккуратным образом надписал все ящики. Ящики, ящики… Живем как на вокзале. Почему «как»? Вокзал перед самым носом. Ночью пускают тяжелые товарняки, и они стучат по рельсам штрихпунктирно – тадан-тадан, пауза – тадан… Но мы привыкнем. Главное – привести дом в порядок. Пошли, если можешь, чертежи детсадовской мебели, что-то из этого хотелось бы построить. Я нашла тут столяра-мебельщика, недорогого, по пражским меркам, вообще бесплатно. Так вот, дорогой Франц. Разве я когда-нибудь думала, что окажусь в чешской провинции, что выйду замуж за своего двоюродного брата… А, чему тут удивляться? Жизнь сама по себе – непредвиденное событие.

К Рождеству мы все привели в порядок. Часть картин в кладовку не поместилась, и Павел испросил позволения повесить на стены виды Праги: Влтаву сквозь балкон с длинным поручнем и маленьким человечком вдалеке, вид с балкона из первой квартиры, с будкой стрелочника, но этого ему показалось мало, и он притащил еще десяток картин. Я промолчала, с ним сейчас лучше не спорить.

На новоселье Павел пригласил своего школьного друга с женой. Оба – художники! Сюрприз! Эмиль Тылш, высокий, узкоплечий и плешеватый, а Анна маленькая, широкоплечая, с тяжелой русой косой. Эмиль работает в типографии печатником, принес в подарок набор открыток – репродукции знаменитого чешского художника Яна Зрзави. Отличная печать. Анна думала подарить мне свою маленькую картинку с видом Находской площади, но постеснялась. Она слышала, что я известная художница из Вены. Что училась в Баухаузе. От кого слышала – от Эмиля. А он от кого? Павел рассказал. Так распространяется слава…

«Для нас было большим событием знакомство с Фридл. Мы пришли в гости, это было в их первом по счету доме. Окна выходили на вокзал, и, увидев приближающийся поезд, можно было выскочить из дому и успеть на него.

Фридл была маленькая, как ребенок, с большущими глазами. Она так нам обрадовалась. Мы прошли в комнату, и комната эта зачаровала меня. Я никогда не видела ничего подобного. Мебель очень современная, очень компактная, все одного габарита. Она легко складывалась и не доставляла больших хлопот при переездах. Как объяснила Фридл, мебель из ателье, Зингер ее придумал, а она оформила. Уникальный дизайн. Стулья как ящички, можно было сидеть на любой высоте, это как-то просто регулировалось. Там было много картин, ее и ее друзей. Оазис покоя…»

Ни одной чужой картины у нас не было! Все мои.

«У них всегда было много гостей, мы составляли столы в длину. Тогда, в первый раз, меня все потрясло, и Фридл, и обстановка – это было нечто целое. В темное, зловещее время она была полна энергии, мудрости, дружелюбия. Она всех вдохновляла, всех – и простых людей, и художников.

У них постоянно замыкало электричество… Она столько рисовала! Даже когда готовила обед, рисовала из окна».

Анна Сладкова забегает вперед. Мы еще только обосновались на улице Моравского Братства, и я слышать не желаю о предстоящих переездах. Про электричество – точно! Но мы обзавелись свечами и выглядели точно как те двое на открытке Яна Зрзави: за столом в полутьме, посередине свечка. Только у него все нарочито вытянутое – и фигуры, и лица, и высокие спинки стула, – а у нас покруглей, поприземистей.

В провинции другое ощущение времени. Сезонное. Осенью с близлежащих полей несет навозом, шумят трактора, ездят телеги, груженные сеном. Зимой все погружается в белое безмолвие.

 

2.

Важное и неважное

7 января 1939 года.

Дорогая моя Юдит! Я сижу у двух свечек, тепло, печка поет свои долгие песни. После сотой поломки отопительных труб, когда для обогрева осталась лишь печка, произошло сотое короткое замыкание. Вопреки всему, нужно уяснить, что для тебя важнее, и идти на компромисс, «покупая» вместе с «приятностями» и теневые моменты этой в целом приемлемой ситуации. Эта жизнь, с ее покоем, куда милее, чем Прага и шум. Будь благословен Гронов. Когда взвешиваешь, как важное относится к неважному, когда «покупаешь» небессмысленно, нечего так уж и привередничать, в этом все и дело, в конце концов.

Я сейчас уткнулась в маленькую картину – пятнышко коричневатых елок – и рисую ее из окна. Все возникло из коричневатого пятнышка, которое резко обозначилось на фоне розового и голубого отсвета снега (розовый стелется по горизонтали, голубоватый – под углом, а темно-синий – стоймя, вертикально уходит в глубокую тень), – деревья такие темные, и потому все за ними выглядит необычайно нежно, а синева вдали еще резче подчеркивает фиолетовую коричневатость… Но это не выглядит скучно, поскольку коричневый – рядом с фиолетовым, и дымовые трубы того же цвета, только еще более интенсивного, – и эти торчки не выпадают из картины, знаешь почему? А потому, что светло-коричневое и очень элегантное знамя дыма связывает их с вершиной холма, что напротив. Дым разрезает небо светло-серой полосой – и это как противовес снегу на первом плане… И так я рисую и рисую, вздыхая все чаще, думая о том маленьком мерцающем пятнышке, – но где же оно, куда запропастилось? Его нет…

Теперь попробую изобразить тебе мою здешнюю жизнь. Я постоянно в Гронове, оттого не видела маму Ирену уже 6–8 недель.

Устроилась, все отштукатурила. Убираю картиру, готовлю еду; вначале мои блюда выглядели так же (разумеется, только мучные), как те ваши, в «Бонде», от которых ты плевалась! Но я совершенствуюсь.

Ты не представляешь, сколько здесь всего происходит! А когда ничего не происходит, то все равно что-то случается, например, от меня удирает такса по имени Пегги. Она сейчас сосредоточена на поисках жениха; я, с половником или с чем попало, что у меня в эту секунду оказывается в руке, на ходу влетаю в сапоги и несусь в малознакомый лес, после чего пробегаю полгорода, свистя и вопя «Пегги»! А та бежит за колесами велосипедов, совершает променад по городу, ищет…

…И я опять усаживаюсь рисовать, пока не стемнеет. Ко мне ходит в гости крошечный восьмидесятилетний старичок, из бывших рабочих. На нем голубая блуза, заштопанная, но чистенькая. Он беден и вынужден просить милостыню (фактически он получает 1 крону в день). И вот он сидит у меня, что-то бормочет беззубо… Когда он думает, что я его рисую, он подбирает отвисшую губу, приосанивается. Такое симпатичное лицо! С огромными темнокожими ушами и фиалковыми глазами. От раза к разу он выглядит все «приличнее», в последний раз, о ужас, он пришел в стоящем колом белом воротничке и галстуке с защелкой, к тому же подстриженный и гладко выбритый. Он у меня выпивает кофе или рюмочку водки и рассказывает о своих невзгодах, этого ему не занимать. Боже, когда я буду такой старой, я, наверное, и ползать-то не смогу, превращусь в совершенную маразматичку… Еще я учу чешский, при этом не особенно ломаю себе голову, – так что и успехи, увы, соответствующие. Иногда мы ходим гулять, и это так прекрасно, еще мы катались на лыжах при луне. Пегги похрустывает снежком, а мы идем тараканьим шагом сквозь тихий лес и великое безмолвие.

Хватит. Пора сказать Юдит то, ради чего я затевала это письмо.

Когда мне было столько, сколько тебе (12), конфликт между моими родителями обострился до предела. Жизнь дома становилась все более изнуряющей и мрачной; не сумев этого выдержать, я в 16 лет ушла из дома. …Мама так хотела, чтобы я осталась, я приняла ее сторону и всегда была готова ее защищать. Многие годы я злилась на отца. И очень зря. Родители поневоле втягивают детей в конфликт, но, кроме них самих, никто его разрешить не может.

2 марта 1939 года, Гронов.

Дорогая Аничка!

Здесь спокойно. Все в глубоком снегу. Вчера началась весна. У меня резко упало зрение. Я настолько плохо вижу, что даже не знаю, как выглядит пейзаж. Но каждый день я слышу поющих птиц. Это неописуемо… Когда я в семь утра иду в булочную, я слышу кудахтанье и квохтанье в птичнике. Это так связано с детством, каникулами, счастьем и свободой. Слушая кукареканье петуха, я бы и в свой смертный час не поверила, что происходит что-то злое… Эта здешняя жизнь, в ее малости и красоте, мне точно по силам. Она вызволила меня из тысячи смертей – живописью, которой я прилежно и серьезно занималась, словно бы я искупила вину, так и не поняв, в чем, собственно, она состоит.

Я понимаю, все это от моей неспособности бороться со злом напрямую, теоретически ясно, что нужно бороться, нельзя быть такой пассивной. Будь у меня ребенок, я была бы побоевитей, я бы положилась на него, он бы исправил мои просчеты, он был бы лучше меня. Но близкие друзья еще способны меня терпеть, они-то меня и поддерживают. Как раствор или камень, я принадлежу маленькому зданию жизни, мне тепло и уютно в этом строении.

Слушать кукареканье петуха… А поступь солдатских сапог?

15 марта 1939 года в «великое безмолвие» вступает армия Гитлера. Страшный сон, от которого невозможно пробудиться. И нужно понять, что нет больше страны «Чехословакия», есть «Протекторат Богемии и Моравии» и Словакия. Бежать без оглядки, успеть на последний поезд, последний пароход.

Георг Айслер не может понять, почему я не уехала в Англию по приглашению Пауля Венграфа, с которым мы были знакомы еще по Вене. Тем более что в его лондонской галерее «Аркадия» готовилась моя выставка и мне было бы несложно получить статус беженки.

«Почему она не уехала?! В этой деревне она была обречена».

Но я и в Палестину не уехала. Я ждала лета, чтобы нарисовать то поле с пшеницей, в полнолуние.

 

3.

Красивые виды

Солнышко плавит снег, метит лучами сугробы. Я шлепаю по обледенелому мосту; речушка Метуя съежилась от холода, втянула в сугробы свою кривую шею. И хорошо, хорошо, что природа безучастна. Она отдает себя на растерзание дровосекам, а потом мы изображаем ее на бумаге, сделанной из ее же плоти. С чего бы ей жалеть нас!

Навстречу идет Иржи Дуфек с большим рулоном бумаги под мышкой. Тоже одноклассник Павла, учитель младших классов в здешней школе. Пока не совсем ясно, как именно функционирует система. Еврейская община уведомляет о поступательном ограничении прав, например, арийцам запрещено общаться с евреями, еврейским детям запрещено ходить в школу. Но чем чревато несоблюдение указов, в уведомлении не говорится.

Дуфек останавливается около меня. Похоже, он не в курсе дел.

Милый парень, ему тридцать четыре, как Павлу, а выглядит лет на десять младше. Он снабжает меня бумагой, красками и «маминым» вареньем – если б еще не рисовал…

Зачем вы скручиваете рисунки в трубку, вы же их портите…

Не буду. – Дуфек заливается краской. В провинции люди еще не разучились стесняться. – Вот, – разворачивает он передо мной рисунок, – тренировался стакан рисовать.

Стакан – мертвец.

Где стоял стакан, откуда падал свет, где у вас окно в квартире?!

Оно было закрыто, ставнями… Госпожа Брандейсова, пожалуйста, позанимайтесь со мной. Как погляжу на ваши картины, чувствую – понял! А стану рисовать – и все какое-то не живое выходит.

Я не могу с вами заниматься.

Почему?

Потому что я еврейка.

Мы живем по заветам Отца нашего, – промолвил Дуфек, – а он был евреем.

Дуфек – прихожанин церкви Чешских братьев. Он привел к нам в гости пастора Яна Дуса, маленького, близорукого, с остреньким красным носиком. Тому так понравились мои картины, что он попросил меня нарисовать его дом и вид на гору Осташ, в память о здешних местах. Его, увы, переводят отсюда в Кутны Горы. Так что свой первый в жизни «художественный заказ» я выполняю для пастора.

Зденка Туркова, молодая расторопная прихожанка, отвела меня на то место, с которого пастор «любит глядеть вдаль».

«Гору Осташ в народе сравнивают с гробом», – объяснила она мне по-простецки. Из-за этого, наверное, картина и вышла темной.

 

4.

Поездка в Прагу

Мама Ирена застряла в Праге, Анни волнуется. Теперь все въезды и выезды надо оформлять через полицейское управление. Для этого надо улаживать еще кучу каких-то формальностей. Это ей не по силам. А что, если просто взять билет на поезд? Я пошла в кассу, взяла билет и поехала в Прагу.

Говорят, евреям нельзя появляться в публичных местах, а мы с мамой Иреной гуляем по паркам и сидим в кафе. Скорее всего, нас просто запугивают!

Как давно мы не виделись! Она исхудала, лицо, за которым она так ухаживала, заморщинилось, волосы поредели, сквозь голубой перманент проглядывает черепушка, но глазки живые, она еще способна уколоть взглядом официанта, забывшего поставить на стол салфетки, или настырную продавщицу роз.

Любовь моя, мы тут сидим с мамой в кафе «Париж» и пьем кофе. Сегодня мы провели вместе весь день. Ее приезд ко мне в гости пришлось отложить. Мама показала мне фотографию картины Макса. Я поражена и разочарована. Не то чтобы я недооцениваю эту работу. Он видит краски по-новому. Я знаю, какого труда стоит подобное упрощение и уравновешенный покой, и тем не менее. После того как я увидела картину Mакса, я живу с легким сердцем, а то я уже приготовилась к тому, что попаду в глубочайшую зависимость. Теперь нет, я могу учиться у него без спазмов души.

Распишитесь, мама!

Привет, Анниляйн. Целую, мама.

И это все?

Пока все.

Старые родители обижаются на своих великовозрастных детей. Мы с Анни теперь в одинаковом положении, разве что от моих стариков вообще ничего не слышно.

С Отто мы встретились в еврейской общине. Нам предстояло важное дело, так что я приехала в Прагу не только из-за мамы Ирены. Ганс Моллер прислал для меня аффидевит, и Отто взялся помочь разобраться с процедурой оформления.

С его подачи чиновник из отдела эмиграции принял меня без очереди. А так пришлось бы ждать несколько дней. Мыслями я уже была в Иерусалиме, а точнее, в мастерской Макса.

Значит, так, что нужно?

Заявление в визовый отдел в пяти экземплярах на регистрационном бланке, свидетельство о рождении в двух экземплярах и рекомендация из эмиграционного отдела. Мы должны проверить, нет ли на вас досье в полиции, не сидели ли вы в тюрьме. Надеюсь, тут все чисто.

Вы говорите об Австрии или…

На мой опрометчивый вопрос чиновник резко поднял голову и вздернул брови.

Мы находимся на территории рейха! Еще есть вопросы?

Нет.

Заполните бланки и сдайте в четвертое окно.

Давай оформим, что мы теряем? Вдруг выйдет? Может, поленятся обращаться в Вену? – думает Отто вслух.

Нет. Йожи говорил мне, что досье в полиции автоматически перекрывает доступ к эмиграции. Ганс Моллер подкупил в Вене крупного чиновника, чтобы тот выкрал досье, и только после этого Дойчи подали на выезд. А с моей тюрьмой…

По дороге на Главный вокзал – чертовы флаги вокруг! – мне повстречалась Вали, продавщица из «Черной розы». От нее я узнала, что книжный магазин посетили гестаповцы.

Что с Лизи?

Все обошлось. Она закрыла магазин и куда-то уехала. На время. А вы не уезжаете?

И тут я произнесла сакраментальную фразу о том, что остаюсь здесь во что бы то ни стало, что это моя миссия.

Любители героики усмотрят в моих словах чуть ли не акт самопожертвования. На самом деле я была так подавлена этой историей с досье… Если начнут копать, я вместо Палестины окажусь в Дахау.

Миссия… Какая миссия у мыши, пойманной в мышеловку?

 

5.

Рождество

Но и такие мысли рассеивает жизнь. На Рождество мы созвали гостей, Лаура нашила простыней и наволочек.

Обледенелая платформа поблескивает под фонарем. Едет поезд. Останавливается. Пассажиры выходят из вагонов. Мы следим из окна.

Хильда! – восклицает Павел и хватается за ушанку.

Не надо, чтобы вас видели вместе, – говорит Лаура.

Она появляется на пороге, закутанная до бровей в темный платок, в обеих руках сумки, на спине рюкзак – целоваться, обниматься, немедленно! Нет, сначала сумки поставить, снег с сапог смести… Пегги крутится вокруг Хильды, виляет хвостом, вот оно – собачье счастье: хозяйка пожаловала. Моя душа тает вместе со снегом на Хильдиных сапогах. Хильда деловито оправляет юбку, упирает подбородок в ямку между ключиц, смотрит на меня и хохочет в пригоршню.

Прошу внимания! Разбираем сумки. Эту не трогай, здесь яйца. Из рейха. Высиживать фюрерчиков. Павел, проследи, чтобы она не замешивала желтки в краску! Глазам нужен протеин. И вот витамин Е, на курс.

Пошли выгуливать Пегги! – предлагает мне Хильда.

Мы огибаем дом, останавливаемся и падаем друг другу в объятия. Кружится снег, кружится голова.

Пегги кропит снег, мы стоим, обнявшись, под заснеженным деревом. Счастье – это вечность, спрессованная в мгновение. Не хочу ни с кем его делить.

Последним поездом прибывают Эльза, сестра Лауры, и Лизи Дойч. Забыла сказать, что Лаура теперь тоже живет в Гронове, у Зольцнеров, в качестве гувернантки. В свободное время шьет на заказ.

Лизи рассказывет нам про «Черную розу».

Входят два молодых эсэсовца: «Фройляйн Дойч, у вас хранится запрещенная литература». Я говорю: «Да, это правда. Спасибо, что пришли. Вот, все здесь» – и подвожу их к полке с немецкими порнографическими журналами.

Откуда ты их взяла? – спрашивает Хильда.

Это отдельная история, – отвечает Лизи. – Так вот, сопливые юнцы бросились листать журналы. Я говорю: «Пожалуйста, берите хоть все, я не знаю, как от этой мерзости избавиться!» Они взяли несколько журналов, остальные велели немедленно сжечь.

Ходжа Насреддин и компания! Как мы гордимся Лизи – обвела врага вокруг пальца, взяла его хитростью. Но откуда журналы?

Я пошла по проторенному пути. В соседнем магазине был обыск, и его хозяин увлек немцев порнографическими открытками. У него этого добра было много, и он поделился со мной журналами.

Так теперь они думают, что все евреи торгуют порнографией!

Они ничего не думают, – говорит Лизи. – Они издают указы. Все евреи уволены, магазины или закрыты, или переданы другим хозяевам. На месте «Черной розы» торгуют тесемками и бечевками.

Что с книгами?

Что могла, пристроила, остальное сожгла.

Все как в Германии, – говорит Хильда. – У нас сожжение книг – явление обыденное. Как распятие во времена Римской империи. Все пахнет горелой бумагой.

Вещи, вещи…

Хильда еле отняла у меня ножницы – в порыве нарядить всех в маскарадные костюмы я чуть не изрезала парчовое платье, которое Лаура сшила для какой-то богатой клиентки, на нем были большие розы, из которых я думала сделать шляпку для Павла. Со шпулькой черных ниток под носом – деталь куда эффективней Павлова окурка – я произнесла речь от имени Гитлера… Хильда икала, Лизи прикрывала ладошкой розовый ротик. Если бы Иттен задал мне нарисовать Лизи в виде цветка, я бы изобразила душистую кашку – кудрявый венчик на трубчатом стебле.

Баухауз, Иттен, как растет бамбук… Я расстелила на полу старые обои и заставила всех рисовать углем под звук моего голоса: вот идет поезд – чух-хух-чух… под ним сотрясаются рельсы – тадам-тадам… тадам-пам-пам… Нет, вы скованные! Дам-ка я вам диктант! Маленький человечек – рисуем – дирижирует большим симфоническим оркестром… Смотрите на меня, я – маленький человечек, а передо мной море людей, и у каждого свой инструмент, и у каждого инструмента свой звук… сейчас раздастся первый аккорд, все замерли, и вдруг мы слышим тихонькое: «Цитравели цитравели триктранк тро…» Все. Концерт окончен.

«Фридл невозможно было унять. Иногда она бывала чересчур веселой. Такой веселой, что уже хотелось плакать, а не смеяться.

Мы редко встречались. В 39-м году я вернулась из Праги во Франкфурт – получила работу в Шпеер-Хауз, в химической лаборатории. В то время мой отец заведовал кафедрой биологии в Брненском университете, и под видом поездки в Брно я ездила в Гронов. На это нужен был специальный пропуск, его достал отец через знакомого из гестапо.

Я была связной в антифашистском подполье, за одно это меня уже полагалось вздернуть. Не говоря о контактах с евреями. Этого я не могла объяснить Фридл, ни письменно, ни устно.

Например, она сердилась на Маргит – почему та ей не пишет? Но у Маргит были на то веские причины. Они с мужем, немцем Хуго Бушманом, работали на советскую разведку. “Красная капелла” была раскрыта. Бушманов допрашивали в гестапо. Когда их взяли, мать Хуго попросила меня достать яду, на случай если за ней придут. Она не выдержит пыток. Я достала. Когда Маргит и Хуго вернулись, мать была мертва. Этого я не могла рассказать Фридл. Закон подполья».

В свете происходящего все кажется бессмысленным. Мой взгляд теперь прикован лишь к тем предметам, которым все равно, что сказал Гитлер и что случилось с «Красной капеллой». Чеснок на разделочной доске, свечение лимона на срезе, разверстые поля под снегом… Открытые глазу просторы, где гуляет ветер, где можно дышать.

 

6.

Увертюра

19.01.40

Моя дорогая Хильда!

Я непрестанно думаю о тебе! Твое письмо, прибывшее так скоро, было настоящим сюрпризом!

Сегодня я не буду писать тебе ничего о живописи, потому что с 5-го числа все серо, туманно, дует ветер и снег летит; ничего философского, потому что иногда невозможно и слова подобрать, и даже ничего человеческого! Я только не хочу, чтобы оборвалась нить или чтобы тебе показалось, будто я не думаю о тебе. Но мне так грустно, я вся цепенею, думая о том, как ты, моя храбрая, мужественная девочка, сидишь там одна и упорно работаешь. Такая обида, что я сама не способна и нитки в иголку продеть, что не могу завести граммофон и поставить для тебя прекрасную увертюру «Леонора» или просто тебя приласкать.

Из-за внутреннего оцепенения я теперь не могу писать картин, но зато я нашла в тебе свою публику, т.е. адресата, к которому можно обратиться, когда хочется что-то сказать. В следующий раз, когда ты приедешь, мы более обстоятельно побеседуем о современных художниках. Ведь в их живописи столь многое предугадано, и даже неудачные работы объясняют многое, что не исчерпывается одним текстом.

Как только я отправлю это письмо, сразу начну новое, со всеми пустяками и мелочами, которые можно собрать в этой пустыне, в этой красивой пустыне.

 

7. 

В ладу с собой

Дорогая Хильда!

Я много думаю о тебе. Ты теперь присутствуешь во всем, что я читаю и смотрю. Благодаря различным работам (это, пожалуй, слишком выспреннее слово – скорее благодаря тоске по работе) я наткнулась на множество самых разных вещей, которые, казалось бы, далеко отстоят друг от друга и тем не менее составляют единое целое; вкупе с особенностью нашей ситуации и прогнозами на будущее они представляют собою благодатное поле. Тут есть все необходимые условия роста. (В моем случае, естественно, речь идет об уроках рисования, я ведь, к сожалению, ничего другого не умею, да и в этой области знаю ничтожно мало.)

Предварительные условия таковы: знания, достаточно обширные, чтобы устроить приличного живописца (над этим придется поработать, будем надеяться, что такая возможность нам еще представится, черт возьми, если б я только могла достать все необходимые книги). Может, ты сумеешь мне что-нибудь одолжить: Дворжака, Ригля (все равно о чем, дело в методе работы; хорошую историю искусств и соответствующие труды по истории).

Что мне необходимо? Знание психологии, чтобы побудить детей к творчеству, но в то же время суметь распознать их трудности; работать самой – только тогда можно работать с ними, не вызывая отторжения, лучше всего одновременно и самой, и вместе с ними, контролируя себя и соизмеряя все это с теми неприятностями и сложностями, через которые необходимо пройти со всей ответственностью, дабы раз и навсегда расстаться с пагубной привычкой быть не в ладу с собой!

Метод: все это нужно не для того, чтоб втиснуть молодых людей в какие бы то ни было рамки, а наоборот, чтобы дать им широчайшее пространство для самостоятельного развития. Чем меньше умеешь и чем меньше из себя представляешь, тем сильнее желание втискивать других в рамки. Ведь проникновение в чужой внутренний мир требует обширных и глубоких знаний, а профессия «учитель» – прежде всего работоспособности и железной самодисциплины. Не навязывать, даже исподволь, собственных представлений; отказавшись от амбиций, стараться увидеть в той или иной работе характер и устремления ребенка, пусть это и не имеет непосредственного отношения к рисованию. Это означало бы, что в известной степени, по крайней мере во многих случаях, пришлось бы принести в жертву «успешность», т.е. результат. Внутренний подход подведет ребенка к той области, в которой у него действительно есть способности. Я считаю рисование, вообще искусство, возможностью открыть для себя очень сложный конгломерат явлений, из которого лишь некоторые вещи поддаются обособлению. Оно увлекает и согревает душу тем, что переводит радость и сознание того, кто творит, непосредственно в действие, минуя слова. Учитель должен быть готов к небывалому объему работы, при этом еще и обладать исключительной гибкостью и скромностью.

Чтобы добиться чего-то существенного, лучше бы преподавать совместно с несколькими людьми, то есть с историком искусств, историком, философом, психологом, художником.

Я недавно нашла годовой комплект журнала «Kunstblatt»; как раз за 1918 год. То, что опубликовано там и в то время, когда люди находились под тяжелым психологическим гнетом, демонстрирует как частности и ничтожности, так и действительно значительное искусство, совершенно внятное для нас и сегодня. Выходит, тяжелые обстоятельства оказывают положительное влияние – они представляют нам вещи во всей наготе.

В Терезине именно так и будет. Неукротимый творческий дух в неволе… Духовное сопротивление… Слышать не могу этих слов!

Читаю «Путешествие в Италию» Гёте. Следовало бы иметь по крайней мере часть упомянутых там сочинений и рисунков, чтобы это чтение имело смысл; иначе оказываешься затопленным радостью самораскрытия и раздражением на бессистемность собственных знаний.

У меня-то образование дырявое, я всегда изучала то, что мне было нужно в данный момент, нет общей платформы знаний, потому-то так трудно учить Хильду с ее естественно-научным подходом к жизни и железной логикой. Вот уж чем я никак не обладаю.

Непременно прочти там «Идеи» Гердера! Я немало дала бы за то, чтобы их раздобыть. Достань «Воспитание чувств» Флобера. Есть ли у тебя Клейст? Я его уже нашла и, если хочешь, пришлю тебе.

Прощай, Хильделяйн, и всего наилучшего!

В марте у Дивы заканчивается работа. Наша же продлится, может быть, еще три месяца. Серые дни и 26-градусный мороз подходят к концу, снег снова падает мягкими хлопьями, и я снова пробудилась и жду солнечных восходов. От всего сердца обнимаю тебя, моя дорогая девочка!

 

8. 

Шрам

Павел лежит на диване, одна рука под головой, на валике, другая – на весу, с книгой, одна нога на диване, другая на полу. Разбросанная поза. Зато при галстуке. И глаза мои. Хотя их не видно. Я выбрала ракурс Монтеньи, рисую сверху.

Так что, читать дальше? Спарта… Пракситель… Лисипп… О, тут начинается про евреев! Моисей говорит: «Будь проклят тот, кто сотворит себе идола, отольет его из металла; горе хозяину, тайно поклоняющемуся творению рук мастера. Будет он говорить с немым, призывать хилого к здоровью, просить жизни у мертвеца, помощи – у негодного, благополучного путешествия – у неподвижного, удачи в делах – у бессильного». Отрицание идолопоклонства свидетельствует об определенной ступени общественно-культурного развития, характеризует общество, перешедшее к земледелию и потому ставшее оседлым. Отмирает примитивный анимализм. Формируется способность к погружению в себя, к самопознанию, и так формируется еврейский интеллект.

Пегги лает – значит, к нам кто-то идет. И точно. Стук в дверь.

Только не шевелись, я сама открою.

Немец в форме. Один. Значит, не заберет. Забирают по двое.

Семья Гросс? – Нет. – Все равно вошел, посмотрел на рисунок, провел по нему острым ногтем. Поднес коричневый палец к носу, понюхал, брезгливо поморщился, подошел к Павлу. Выхватил у него из рук книгу, прочел имя автора – Хаузенштейн – и швырнул в угол. Яволь!

Ты думаешь, он действительно ошибся адресом?

Ушел, и на том спасибо, – я поднимаю книгу с пола, – читай, пожалуйста, дальше. Сегодня он чиркает ногтем по рисунку, завтра – ножом по горлу. Читай…

«Евреи познали тягость господства иноземных династий, египетский плен и вавилоно-ассирийское нашествие. Именно они-то и совершили переворот в мировоззрении, существовавшем на протяжении всей древней истории. Идея всемогущего единого и незримого бога, живущего в каждом из них, не нуждалась в олицетворении. При таком повороте колеса истории великие превратились в малых, малые – в великих. Духовное поднялось над физическим».

Тертуллиана не удовлетворял облик Христа, этих не удовлетворяет форма нашего черепа.

Фридл! Ты это говоришь, а я это же читаю: «Облик Христа не вызывал у Тертуллиана доверия. Исайя описывает Его как существо внешне неприглядное: “В нем не было ни представительности, ни красоты; презренное создание, униженное, исполненное скорби и недугов”».

Чему тут удивляться?

Шрам от росчерка протянулся от края дивана через подмышку, подбородок, руку, книгу – до самой стены. Ничем не замажешь, разве что нарисовать заново.

Модель переместилась на кухню – готовить ужин.

Луковиц не трогай, пожалуйста!

Картошку можно чистить?

Картошку? Да. Она тут ни к чему. Сюда бы бутылку синюю, из-под масла…

Масло давно кончилось, но бутылок мы не выкидываем. У меня с ними роман. По замечанию Анни Райх, мой воскресший Лазарь, в форме свечи, бутылки и трубы на картинах, суть фаллические символы, свидетельство активного мужского начала. Этим объясняется мое влечение к женщинам… Каролина, видимо, была недостаточно ласкова со мной, а может быть, и вовсе меня не любила…

Булькает вода, варится картошка, а я рисую белое полотенце, синюю бутылку и золотые луковицы на фоне черного окна. Золото кожуры бликует на синем стекле, тень от бутылки стелется по полотенцу…

Дорогая Хильда!

Я с таким упорством ищу путь, который помог бы тебе проникнуть в суть искусства; бóльшая часть того, что я в настоящее время читаю, интересует меня лишь в той мере, в какой это может служить цели.

К сожалению, мне не хватает школы мышления, т.е. умения систематизировать, выстраивать, отбирать… Гёте как-то писал об одном одаренном скульпторе, который добился бы гораздо большего, живи он в иной, питательной среде: тогда ему не пришлось бы черпать все из себя. Нацелимся на профессионализм и классическое образование, твержу я себе, притом что сама не знаю, как вытянуть из клубка ту самую нить, которая привела бы к поставленной цели. Истинный мыслитель забрасывает читателя внезапными идеями, как это делает, к примеру, Гердер. У него есть именно то, что называется позицией, а это исключительно ценно. У нас тоже она есть, поэтому мы способны учиться, переучиваться и снова учиться!

Гердер говорит…

Где он? На кухонном столе. Мы с ним собирались готовить ужин. За окнами темнеет. Скоро придет Павел, а дома, кроме двух бородатых картофелин, ничего нет. Образец гардинной ткани валяется на полу запятнанный – видимо, Павел со сна принял его за половую тряпку. Точно, рифленая подметка его ботинка. Гердер считает, что, если бы та ловкость, которой обладают животные, была дана человеку изначально, он бы так и остался животным.

Пегги слушает меня, задрав ухо. Налить воды в миску… Стоит отвлечься, как на тебя обрушивается шквал сторонних мыслей. Словно бы они собрались у двери приемной, с нетерпением ожидая, пока начальник освободится. В волнении я принимаюсь бегать по квартире, Пегги – за мной.

Гердер! Что мне показалось интересным? Разговор о детях.

Детство само по себе – внутренне законченная стадия развития, по своей ценности не сравнимая ни с какими другими.

Интересно смотреть рисунки художников в детстве. Клее показывал нам свои как доказательство того, что все там уже было. В три года он рисовал фигуры в профиль, помню высокую даму с изысканной прической и юбкой с воланами. Моими рисунками разжигали печи. Где сейчас Клее? В Швейцарии? Иттен в Швейцарии, это я знаю точно.

Что же касается твоего видения, то оно должно разворачиваться примерно так: нужны отправные точки, исходя из которых ты сможешь разобрать сложный процесс на составные. Например, тебе очень нравятся Микеланджело и богемские мастера. Спроси себя почему и ответь по мере возможности, что именно тебе нравится в том и в другом, постарайся определить принцип, по которому сравниваешь.

Обрати внимание на цвета, есть ли среди них доминирующие, какого цвета – в зависимости от важности – каждая из фигур, обладает ли она бросающейся в глаза, превалирующей и организующей, обобщающей формой. Ты должна дать картине воздействовать на себя с близкого и с далекого расстояния, целиком и отдельными деталями. Как работает светотень, в соответствии или вопреки закону? Например, фигура Христа в самом освещенном месте картины – это, ясно, блеск славы. Второстепенные фигуры, освещенные ярче главной, превращаются тем самым в главные, скажем, если на переднем плане жанровая сцена, а сцена распятия – на заднем. По возможности найди информацию относительно содержания картины. На сегодня довольно!

Я очень много работаю, утешая себя пустой надеждой, что мне, быть может, удастся заработать на портретах или что-нибудь другое продать. Может, из этого что-то и выйдет в Рейхе. Мои друзья обещали попытаться помочь. Скорей всего, ничего не выйдет, у людей теперь другие заботы; но все бывает. Я делаю сейчас четыре вещи: одна полностью в моем вкусе, одна вовсе не выходит, одна безумная и из одной пока еще не знаю, что получится.

Гердера читаю очень медленно, как только прочту – пришлю. Обнимаю и целую тебя, моя хорошая девочка.

Свет отключился ровно в ту секунду, как я поставила точку и подняла голову к окну – по вечерам оно заменяет мне зеркало. Отражение исчезло, на его месте возник освещенный вокзал. Гроновская платформа въезжает в окно, везет за собой в темень источник света – чудесная иллюзия материи.

Павел! Идет не спеша, вобрав голову в плечи, несет домой очередные новости. Теперь еще и огорчится, что света нет.

Сейчас я его рассмешу! Я заворачиваюсь в простыню и с горящей свечой в руках встаю на пороге. Воскресший Лазарь.

Молитва дня – не принимай жизнь всерьез!

При виде говорящего привидения Павел разражается громким смехом. Свеча гаснет, мы погружаемся во тьму. И тут включается свет. Театр Фиртеля!

Что еще за Фиртель?

Дяденька, у которого мы работали. Пьеса «Пробуждение». Все происходит в темноте. Так, говори мне: «Тебе что-то приснилось».

Павел, разуваясь, повторяет: «Тебе что-то приснилось».

Я отвечаю: «Я спала…»

Теперь ты садись на кровать.

Павел идет в комнату и садится на кровать.

И говори мне: «Так давай спать дальше».

Так давай спать дальше.

А поужинать?

После представления, в буфете. Вот ты и развеселился, правда?

Еще бы! А то я шел и думал, как сказать тебе про фабрику…

Ее закрывают?

Где-то через месяц.

Значит, не придется отстирывать образец, о который ты по ошибке вытер ноги.

Опять замыкание. Куда подевалась свечка?

Да зачем она нам? По твоей пьесе можно спать дальше!

А старшая сестра, дабы выручить братца, обведет зло вокруг пальца, – шепчу я ему на ухо.

 

9. 

Лицо и руки

12.2.1940

Дорогая Хильда!

Я знала и любила некоторые выдержки из «Идей» и помнила, что они прекрасны, но в книге они гораздо лучше. Да понимаешь ли ты, какое сокровище ты мне подарила? Но больше я не буду просить у тебя никаких книг, вообще ничего. Не хочу, чтобы ты отрывала от своего скудного приварка. Ты исхудала, ешь, пожалуйста, как следует. Обнимаю тебя тысячу раз. Я совсем сошла с ума от этой книги. Размышляю и обдумываю вместе с тобой и за тебя все, что попадается на глаза, тебе наверняка это передается, ты должна чувствовать эту постоянную связь. Я не писала, по глупости думая, что все, связанное с искусством, тебя уже утомляет, что я навязываю тебе свои интересы – при всех многочисленных делах, коими ты занята, они скорее будоражат, нежели радуют. Однако посланная тобою книга развеяла мои опасения. Ты должна сказать мне прямо, когда это тебе надоест. (Была бы ты здесь сейчас! Еще вчера и позавчера вечером мы катались на лыжах – это было прекрасно!)

Ты говоришь, что когда я преподаю, то думаю только о способных. Так и есть. Способные работают сосредоточенно, они пытаются воссоздать вещь в ее сути и отношениях с другими; для остальных рисование – это средство для выражения содержания. Я так к этому и подхожу, пытаясь понять то, что ученик хочет сообщить о самом себе. Вот что ему важно, а не обучение нашему ремеслу.

То, что тебе нравится Микеланджело, и то, как ты воспринимаешь его, уже хорошо. Одно плохо: все вы смотрите лишь на завершенные произведения, вы не знаете эскизов. А совершенство практически недоступно. Ибо отсутствует масштаб, необходимый для того, чтобы правильно анализировать вещи.

Так, например, живопись Микеланджело бедна нюансами, он не пользуется светотенями. Но ему нет равных в лепке пластического пространства. Именно в этой области его идеи могучи, на все века вперед; обрати внимание на его «Рабов», выступающих из камня, на скорбную Пьету, похожую на оползень, – потом взгляни на работы его современников, и тогда тебе откроется другой Микеланджело, дерзкий, бесстрашный, по сей день озаряющий нас своими идеями. Художник устанавливает свои соотношения между размерами, формами, красками, светом и тенью; но целиком его можно узреть лишь в связях и противопоставлениях современникам и их техническим приемам. Тогда станет ясно, в чем его принципиальное отличие, что он позаимствовал, кто он на самом деле.

Я ломаю голову над тем, почему именно руки и лицо производят на непросвещенных самое сильное впечатление. Должно быть, 1) это связано с тем, что непросвещенный взгляд выхватывает из вещей взаимосвязанных отдельные фрагменты. В портрете лицо и руки действительно имеют огромное значение, хотя осанка, цвет кожи, фон куда более характерны, чем нос, которому художник придал ту или другую форму.

2) Поскольку непросвещенные смотрят лишь на руки и лица, у них не развивается чувство пространства и целостности, столь важное при рассматривании картины. Восприятие цвета, формы, пропорций есть и у них, но на подсознательном уровне. Чтобы глубже понять ту или иную картину, важно знать легенду, с ней связанную, идеи, вокруг которых шла борьба современников. Например, в период Ренессанса определенные архитектурные формы вдруг начинают играть большую роль; определенные сюжеты выходят на первый план: сцены поклонения святым, исцеления больных и т.д. Как-то Мюнц описал картину Караваджо, которая на первый взгляд кажется совершенной условностью, он же разглядел в ней мощную идею пространства, которое «закрыто» от нас холодным совершенством живописи… и мы видим лишь красивые руки и лица…

У богемских мастеров руки и лица лишены всякого значения. Общее впечатление от картин чрезвычайно сильное, детали же не имеют такого веса, быть может оттого, что психологическое состояние персонажей не имеет ничего общего с нашим. У этих художников великолепные краски, тончайшая техника, что создает ощущение орнаментальности, они владеют внутренним строением вещи – ясными соотношениями между вертикалью и горизонталью, между элементами, несущими на себе тяжесть конструкции, и элементами свободного декора, правда, в живописи эти вещи менее важны, чем в архитектуре.

Посмотри на Рембрандта с его серо-коричневым фоном, у него каждый луч света вырван из тьмы, личность подчеркивается самое большее костюмом. Сравни с импрессионистами, для которых человек равнозначен его окружению, то и другое одинаково случайно, любовно изображенные природа и человек одинаково восхищают зрителя. Средства, то есть свет и цвет, говорят здесь больше, чем сюжет.

После революции люди были в согласии с самими собой. Экспрессионисты. Человек проникает в пространство и соотносит себя с ним, часто он впихивает себя туда силой, разбивается в пух и прах, чтобы проникнуть туда, при этом разламывается как пространство, так и он сам (смотри Пикассо). Какая же это страстная попытка соединиться со всем, что вокруг! А мы получаем сколок с души художника, которая сама по себе так фантастична…

Сюрреалисты. Неуверенное, на ощупь, подражание всем стилям, поиски связей между вещами и человеком, поиски ментальные, что не так уж хорошо, но зато остроумно, часто талантливо и со вкусом. Человек уже не способен воспринимать себя всерьез, а серьезность окружающего мира провоцирует его на «мыслимые» фантазии. В столкновении с миром серьезности возникают странные образы. Так умирающий оставляет после себя бесформенные кучи хлама, разъятое время на фоне покинутого им девственного пейзажа; тесто, висящее на ветвях, часы, расползшиеся блинами.

 

10.

Рисунки с натуры

Принцесса позирует мне обнаженной, у нее породистое тело, широкие бедра, крутые икры и высокие груди колокольчиками. Вдобавок по всему – крестьянская усидчивость. Бедняжка беззаветно влюблена в еврея, двоюродного брата Лауры и Эльзы. Сидит передо мной голышом и рассказывает о любви, от этого выходят такие рисунки, что хоть прячь их. Слушая ее, я переживаю то, что казалось уже навсегда забытым. Принцесса молода и простодушна. Все упирается в то, что принцессин возлюбленный – еврей. Родители не разрешают выходить за него замуж. И они правы – в наше время с евреями разводятся, чтобы выжить. А так они добрые. Посылают мне булочки с маком.

Все это пройдет, – говорю я.

Любовь?

В комнату врывается Лаура. Глаза безумные, волосы растрепаны, как у Медузы Горгоны. Что случилось? Убили ее мужа. В Словакии. Ушел в партизаны… вместе с принцессиным возлюбленным.

Принцессиного возлюбленного убьют там же. К тому времени она будет на сносях и родит мертвого ребенка. Ее спасут.

Мы с Павлом забрали Лауру к себе. На выходные все вместе отправились пешком в Наход. Долгие прогулки лечат.

У Анны Сладковой сделали привал. Выпили пива с гостями и присоединились к обсуждению перспектив, которое, видимо, шло с самого утра, ибо пустых бутылок было не счесть.

Война проиграна, скоро все изменится к лучшему, надо продержаться, – убеждал нас пьяный Эмиль Тылш. Мы слушали его скептически, видимо, выпили мало.

Терезин с его многолюдьем стер из моей памяти многие имена. Из памяти Сладковой их стерла старость: «Там был еще молодой педагог, пианистка, мой муж тоже был музыкант, не только художник, и мой брат, который учился оперному пению. Учитель играл на пианино, все пели, лишь Лаура была грустна. Потом мы ушли ночевать к моей маме, гостей оставили у нас.

На следующее утро, когда я пришла домой, там уже все было чисто убрано, очень чисто. Павел пылесосил. Он отозвал меня в сторону и сказал, что мужа Лауры убили».

26.4.1940

Моя дорогая старушка!

Не удивляйся моему долгому молчанию. Только сейчас я пишу тебе 16 страниц, несмотря на то что Павел уже в конце этого месяца увольняется (тогда он сразу же бросится столярничать и очень этому рад); у меня все это очень медленно просачивается сквозь множество слоев, плотно проложенных ватой, такая уж я есть. Но иногда это заходит так далеко, что отказывают все функции, хотя и ненадолго. Из головы не выходит смерть мужа Дивы. Не пиши ей об этом прямо; она ушла в себя, все время шьет, в понедельник начинает у новой портнихи. Швейная машинка у нас, так что Дива заходит часто.

На лето мы, вероятно, переедем в деревню в часе езды отсюда, я хочу там много работать и зимой быть либо здесь, либо в Находе. Возможно, мы даже снимем только одну комнату, чтобы у меня было не так много работы по дому. Сейчас мои картины в Праге; очень любопытно, каков будет успех.

На самом деле картины в Лондоне, где откроется моя выставка. Первая – и без меня! Вместе с каким-то американцем Джеральдом Дэвисом, у меня есть две странички со списком работ: у американца десять, а у меня целых двадцать четыре.

Думая о выставке, я написала «Двойной портрет в парке», самую большую и самую нелепую картину. Король Эдуард в белом цилиндре и королева Александра в пурпурном платье сидят неподвижно на фоне тенистой аллеи. На квадратной фотографии 1880 года они занимают все место. Я взяла вертикальный холст, чтобы дать место деревьям и прочей зелени, а самих героев написала с фотографии.

Вейнграф, владелец «Аркад Галери», – наш с Францем общий друг. Он наверняка позовет Франца на открытие. Там много свежих работ. Интересно, что скажет о них Франц? Может, напишет мне наконец?

Если захочешь развлечься и действительно что-то узнать, читай прозу Лессинга. Гердера скоро получишь назад. Обнимаю!

Лаура поднимает на меня глаза хазарской царицы. Напутешествовались ее предки – из хазарского царства в Испанию, оттуда в Богемию… Глаза как косточки сливы. Лицо плоское, широкоскулое.

Швейная машинка с темно-синей фактурной тканью – Лаура шьет Павлу пальто – вышла превосходно, нога на педали – тоже, а вот сама швея не выходит.

Смотри на машинку, не крути головой!

Лаура щурится, морщится, улыбается, хмурится.

Тебя бы в кино снимать, крупным планом.

Я крошу пастель, размазываю пальцами улыбку, стираю морщины, провожу резкую линию под глазом, поворачиваю веко внутрь – строчи дальше, подруга.

 

11.

Пифагоровы штаны

Моя хорошая девочка!

Прежде всего – самая горячая благодарность за Дворжака; он очень интересен, не так уж легко читается, но я ему очень рада. Я тебе напишу подробнее, когда прочту несколько глав.

Ты не представляешь, какую радость доставляет мне твой интерес к искусству, сколь многому я при этом учусь (главным образом распознавать слабые места в попытке передать смысл искусства человеку непосвященному, нерисующему, к тому же на расстоянии), как ты заставляешь меня продумывать все до конца. Сколько же мне еще предстоит исправить в том методе преподавания, которого я придерживалась до сих пор. (Кроме всего прочего, я должна поскорее тебя обнять.)

Между тем я прочла Гердера. Несмотря на всю радость, которую приносит доброта, прозорливость, щедрая человечность, мне кажется, что это скорее введение в книгу, нежели собственно книга. И все же она меня бесконечно радует. Хорошее введение с прекрасными отдельными фразами – это уже что-то.

Дорогая моя! Теперь все совсем не так, как было полтора часа назад. В квартире наступил глубокий покой. Между дневной суетой и тихой-тихой ночью я урвала время для стирки белья. Мама и Павел уже спят, тикает тишина, и я с большим удовольствием снова сажусь за письмо к тебе; время от времени я слышу мирное похрапывание Павла.

У нас гостит Адела. Ей нравятся эти края – столько воспоминаний! Как вышла замуж за Густава, он был таким высоким, что, и встав на цыпочки, в щеку не чмокнешь, как пошли дети, как не успела глазом моргнуть – и полжизни за спиной, а с учетом происходящего, может, и вся.

Адела преисполнена боевого духа. Утром она сражается с пылью. Проведет пальцем по книжной полке, поднесет его к носу, рассмотрит содержимое. Эта убирается мокрой тряпкой, а вот застарелый жир мылом не возьмешь, нужно специальное средство. А накипь-то на дне чайника! Побегу в магазин, пока на перерыв не закрыли.

Усталость снимают ножные ванны. Адела греет воду в большой кастрюле, переодевается в полосатый Павлов халат, опускает ноги в воду по самые икры. У нас с ней одна и та же форма ног – низкие икры и тонкие лодыжки. Но и тут она без дела не сидит – то дыры латает на чулках, то свитер вяжет. Процедура завершается растиранием пяток грубым полотенцем. После этого обязательно надеть шерстяные носки. И все – она новый человек. Не то что мы! Утром глаза открыть не можем, вечером с ног валимся, а по ночам блуждаем. Это – ко мне. Павел рано ложится и рано встает.

Мне теперь иногда плохо спится, и, просыпаясь, я думаю о том, с чего нам с тобой начать. Я вполне согласна с твоим предложением обсуждать какой-то один определенный вопрос, но именно здесь и начинаются трудности. Мы думаем, смотрим, обучаем исходя из обстановки, собираем материал для размышлений и преподавания из ежечасных наблюдений.

Твое замечание не начинать с современного искусства наводит меня на предположение, что ты (как, видимо, и любой человек) хочешь иметь некое представление об истории искусства в его становлении, чтобы навести первичный порядок в хаосе форм. Вместе с тем мой основной принцип состоит в том, что учащийся «не учась», не работая самостоятельно, может бесстрашно нырнуть в этот хаос. Разобраться с историей искусств помог бы, к примеру, Хаузенштейн, у него много иллюстраций, и можно читать разные главы без всякой последовательности. Главное, что можно оттуда вынести, – это рассмотрение каждого стиля в отдельности, без выделения какой-то определенной эпохи. Любая эпоха содержит ровно столько же своеобразного, сколько и унаследованного от других, почерпнутого из иных источников; часто обнаруживаются совершенно неожиданные вещи, позволяющие выявить влияния или заимствования.

Можно, конечно, для собственного спокойствия изучить отличительные признаки разных стилей. С другой стороны, не обязательно рассматривать кажущийся примитивизм как начальный этап развития и, соответственно, его недооценивать и считать усложненность вершиной искусства и, соответственно, ее переоценивать.

Есть и другой метод, и он мне близок: взять для рассмотрения что-то одно, например негритянскую скульптуру, – и обратить твое внимание на пропорции и ритм.

Скажем, у Микеланджело большую роль играют руки и ноги. Напомню тебе об Адаме с лениво протянутой рукой, касающейся Божьей длани, о толстом Адаме в «Изгнании из рая» (я упоминаю его потому, что каждую часть его тела буквально распирает от информации, которую она собой несет; Рембрандту, напротив, важна не «отдельность», а цепь взаимосвязей). Посмотри на офорт Рембрандта «Воскрешение Лазаря», насколько там несущественна (не в том смысле, что неважна, но – играет подчиненную роль) рука, вызывающая лежащего в гробу Лазаря. В ранней работе Рембрандта на ту же тему жест воздетой руки, напротив, еще очень важен.

Устала писать. Болят глаза, хотя я честно выполняю все предписания Хильды. Ем желтки, принимаю витамины. Работники фабрики Шпиглера в день увольнения преподнесли Павлу подарок – печатную машинку «Мерседес», один к одному как на картине «Допрос». Денег на ней явно не заработаешь. Евреи нынче диссертаций не пишут, а арийцы нам на перепечатку не дадут.

Если бы что-то из картин, которые увезла Лизи, удалось продать в Праге. Пока что я раздарила пятнадцать работ, а продала только пять. Два портрета и три вида Гронова, те, что рисовала для пастора.

Картина, которую я сейчас пишу, явно не для продажи. Она мне приснилась, и пока все получается так, как привиделось во сне.

Пифагоровы штаны, память школьных лет, под копытом белой вздыбленной лошади. На лошади – всадник, на фоне темного неба. Он развернулся так, чтобы дотянуться рукой до плеча идущего к нам с картины человека. Луч света, исходящий от всадника, бьет в спину идущего: плотная фигура в контражуре, лицо и одежда лишены очертаний. Безликий движется во тьму, которая впереди.

Указующий перст безликого – вот почему я пишу Хильде про жест воздетой руки – направлен на пифагорову развертку и горшок с гортензией. Вот, мол, решая там свои теоремы, не забывайте о цветах.

Если тебя заинтересует «Дон Кихот», художница подарит тебе его с большой радостью, и ты должна принять его без фокусов; для другого это бы стоило 200–300 марок. Несмотря на большой формат, это эскиз, но как осуществить пересылку?

Дорогая, твое желание помочь дает нам с Дивой столько радости и мужества, что ты едва ли можешь себе представить. Она сейчас серьезно взялась за шитье, и это ее очень занимает. Каждый день начальница говорит ей, что очень скоро она всему научится и что она уже работает мастерски. Ей предложили два места работы, оба каторжные…

Лаура снабжает меня разноцветными обрезками: ситец, шифон, маркизет, гофре, твид, байка… Когда никого нет, я в них играю. Раскладываю на столе темную ткань прямоугольной формы, не черную – на черной все выглядит эффектно, но резковато – и не квадратную – квадрат фокусирует все внимание в центре, и делаю первый ход. С закрытыми глазами достаю из мешка первый лоскут. Первая нота – узкая полоска шифона с незабудками – это вертикаль, поставим ее где-то сбоку. Со вторым лоскутом опасно, он может оказаться и другом, и врагом шифонового. Желтоватенькая байка кругляшком ложится рядом, но, как только я достану третий лоскут, может статься, что кругляшок придется перенести в другой угол. Обрезок белого ситца величиной в ладонь. Он смотрится везде и нигде. Но если на него положить лоскуток шифона, тогда желтоватенькой байке здесь точно не место. Стоит трем первым элементам занять верные позиции, материал берет власть, и дальше все происходит само.

Девочек захватывает возня с тряпочками, мальчиков – нет. Им нужно что-то взрывное, что-то, что помогает выпустить пары. Все у них «чересчур». Чересчур ранимы, чересчур обидчивы и при этом – чересчур рассудительны. Даже мелочь пузатая знает слово «несправедливо».

Еврейские дети приходят ко мне два раза в неделю на два часа. И я вижу, как по мере занятий они отходят душой, даже осанка меняется. Если мы, взрослые, изнываем от каждодневной пытки под именем «нельзя», каково тогда им?! Туда нельзя, сюда нельзя, с тем нельзя играть, это нельзя купить… Но если подумать, ребенок и на свободе поставлен нами в жесткие рамки, по сто раз на дню слышит он слово «нельзя».

Да и чешским детям не позавидуешь. Дочери Зденки Турковой рыдали, когда в ратуше на общем собрании городской староста строго-настрого запретил не только играть с евреями, но и приближаться к этому отродью сатаны. Родителей непослушных заберут в гестапо.

Я связала Зденкиным дочерям носочки с инициалами, положила в них конфеты и отослала с Дуфеком, который, несмотря ни на что, ходит ко мне заниматься.

Гроновская «мастерская» куда скромней пражской. Рисуем мы за столом, где от силы помещается восемь человек. С одной стороны, евреев уплотняют, с другой – запрещают сборища. Можно встречаться, когда стемнеет, но тут другая опасность – комендантский час. Бумага и краски становятся дефицитом. Переходим на коллажи, газеты и журналы еще не перевелись.

У меня есть один мальчишка-юморист, он построил дом из картона, а окна заклеил фотографиями вещей, запрещенных евреям. Он вырезал из разных газет и журналов кинотеатры, радиоприемники, телефонные будки, школы, бассейны… Часть окон еще пустует – перечень запретов обновляется каждый месяц.

С 1 июня Павел будет работать у одного крестьянина и только осенью начнет столярничать. Я почти ничего не делаю: у нас сплошные перемены, визиты и т.п., но все уладится. Не беспокойся, обещаю писать все как есть.

В той деревне, где Павел будет работать, мы сняли домик, состоящий из помещения для коз (там сейчас четверо очаровательных козлят), сеней, уборной. Если мы не найдем здесь другого жилья, то переедем осенью в Наход или в Нове Место над Метуей. В доме нам ничего больше не нужно – он полностью обустроен. Свою мебель мы храним на складе, чтобы не быть ничем связанными.

Скажи Х., что все мы будем страшно рады, если она приедет, она с ума сбрендит от тамошней красоты. Я уже пишу совсем бессвязно, от усталости, но так неохота с тобой расставаться… Продолжаю бормотать. Дива скоро напишет тебе, ты не можешь представить себе, как она тронута. Прощай. Обнимаю, привет и поцелуи. Вероника, Павел и Дива шлют тебе самые теплые слова.

Скажи Х. Не напишешь по-человечески: Хильда, мы тебя ждем. Сплошная конспирация, все под псевдонимами. Хильда – Старая, Долговязая, Блонда; Ленин – Или; Эльза – Эльзинко, Ослик; Лизи Дойч – Уточка, Фогель; Лаура – Дива; я – Вероника.

 

12.

Ждарки

Каждый день я хожу на почту, это далеко, и возвращаюсь ни с чем. Хильда знает здешний адрес, но вдруг письма попали в Гронов? И вот сегодня – ура, есть! Правда, всего лишь открытка. Но драгоценная. Хильда дает понять, что собирается к нам, скоро, через две недели.

Я несусь на крыльях ветра по крутой тропинке вдоль склона. Волнами ходит зеленый покров, машут головами ромашки. Ветер гуляет в еловом лесу, сшибает шишки с ветвей, иголки шипят, ветви шумят – никогда не устану я радоваться живому движению ветра, звукам, падающим в цезуру тишины, жужжанию пчел в безмолвной сердцевине цветка… Хильда приедет!

Перед самым подъемом я приземляюсь на лугу и рисую пастелью портреты алых маков, с нежными лепестками бабочкиного крыла; лиловые полевые ирисы выстроились в ряд и ждут своей очереди. Этот парад цветов предназначен для Хильды, на тот случай, если она не доберется до нас до конца лета.

Последний виток к хутору самый крутой – я вползаю на вершину, как гусеница, на брюхе, в лицо ударяет ветер.

Ветер времени. Ветреное время… В Ждарках время и ветер сплелись в один неразрывный образ.

Дорогая девочка!

Мы испытали облегчение, получив от тебя ожидаемую весточку. К нам ненадолго заскочит Старая, это будет великолепно, это обязательно должно состояться. Ей здесь понравится, тем более далеко за городом. Для такой, как она, здесь найдется место.

В козьем загоне время застывает, как холодец. Шум ветра заглушают хозяйские часы. По мнению госпожи Книтловой, они создают уют. Превращают хлев в человеческое жилище. И то правда – на что козам циферблат с бегущими стрелками!

Я устала сверх всякой меры. Поэтому напишу коротко, бедная ты моя заработавшаяся! Выражение «импрессионисты» происходит от названия картины «Impression». Художественный критик назвал этим именем целое течение. Затем появились экспрессионисты, которые выражали то, что происходит внутри них в процессе созерцания. Оба направления, как следует из названий, имеют чисто личностную природу, т.е. психологически исключительно чисты и честны. Об их теориях и произведениях поговорим при встрече, когда я смогу тебе что-то показать.

Далее идут футуристы, которые, собственно говоря, тоже экспрессионисты, только оставляющие за собою право давать живописное выражение и иному содержанию, вплоть до изображения процесса движения во времени. Почти все современные художники в той или иной мере отдали дань кубизму.

У сюрреалистов тоже есть своего рода четкая программа, они преимущественно любят выражать нечто психологическое, в том числе психоаналитическое, а также фантастическое, т.е. то, что не существует само по себе в нашей обыденности; кроме того, все оптически новое, чарующее и привлекательное для глаза, в частности диковинные и при этом обыденные предметы, заимствованные из кристаллографии, рентгенологии, астрологии или изображений, полученных при микроскопических исследованиях.

Сюрреалисты устанавливают связи между никогда не наблюдаемыми одновременно вещами и переосмысливают предметы, например пейзаж с деревьями, на ветвях которых висят тряпки из теста; часы, также изображенные как тряпка, висящая над креслом, – таким образом они выражают свое отношение к категории времени.

Однако все эти «измы» имеют слишком мало крупных представителей и слишком много имен. Их можно начертать в пространстве с помощью полос, линий, дуг. (По мне, все это обходные пути к новому, более развернутому реализму, преимущественно психологического содержания.) Они относятся критически к китчу и вводят его в свои композиции в виде цитат: так, в натюрморте могут сосуществовать вещи самых разнообразных видов и стилей (причем отдельные предметы подчас очень хороши и изображены вполне натуралистично). Между тем уже снова появились чистые художники, без претензий на «измы», хотя их смехотворно мало.

 

13.

Умер Пауль Клее

Сегодня 29 июля, Клее умер 29 июня. Известие пришло с опозданием на месяц. Ровно месяц, как его нет. По мне, так давным-давно никого нет. Кто-то говорил мне, что воспоминания прошлого греют, что в тяжелые минуты ты можешь приникать к ним как к печке: гляди-ка, мол, ведь это случилось с тобой, какая радость была в твоей жизни. Нет, это не для меня. Я ревную к прошлому, вернее к себе той, свободно бредущей по тропинке от домика Гёте в Баухауз, к себе той, способной броситься в новогоднюю ночь на вокзал, обидеться – и уехать. Куда я уеду, обидевшись на одинокую жизнь с Павлом?

На этом богом забытом хуторе нет ни единой души. И какими бы ни были хорошими Книтлы и как бы мы ни кланялись им в ноги за то, что приютили, дали Павлу работу, подкармливают, – тошно от одной только мысли, что отсюда – никуда.

У порога бродит разлапистый индюк. Умер Клее. Худосочная лошаденка тянет за собой воз с сеном, на нем восседает Павел с вилами. Умер Клее!

Ветер уносит мои слова, и Павел разводит руками – не слышу!!! Но он понимает: что-то произошло, останавливает лошаденку – тпру! – втыкает вилы в сено, спрыгивает на землю. На нем грязные сапоги, индюшачьи перья на куртке. Это ли мой младший брат Павел, с букетиком фиалок, в отутюженном Аделой костюме?

Я размазываю слезы по лицу, Павел молчит оторопело. Он никогда не видел меня плачущей.

Пауль Клее умер.

Лошаденка ржет, закинув морду на сторону.

С тех пор прошел еще один день, я наконец взяла свое вечное перо и сижу в деревенском замке у керосиновой коптилки, сейчас гроза, вокруг глубокий покой (чуть не написала «мир»!), стало быть, глубокая тишина. Я бы хотела, чтобы Старая была уже здесь, чтобы она обезумела от волшебства здешнего ландшафта и снова успокоилась; у меня такое впечатление, что именно теперь ей это необходимо. Это и тебе бы понравилось, и я смогла бы показать тебе примеры из разных направлений искусства, показать наглядно, более основательно, во взаимосвязях, которые кажутся мне важными для чувства и понимания, и более осмысленно, нежели возможно в этих письмах-руинах и мыслях-лохмотьях. Кроме того, мы вместе собрали ровно за пять минут целый кг шампиньонов и приготовили блюдо, которое мы бы сочли настоящим совершенством, если бы кто-нибудь из тех, кого мы любим, мог им насладиться вместе с нами. Старая была бы самой подходящей кандидатурой. Обнимаю тебя, передавай ей от меня привет и добавь, чтобы она пошевеливалась. Всего наилучшего, привет и поцелуй. Вероника.

 

14. 

Проливные дожди

Хильда так и не увидела Ждарки, по которым я мысленно гуляла с ней все лето. Проливные дожди с порывистыми ветрами обрушились на хутор. Наш хлев оказался не приспособленным для таких ударов природы. Книтлы позвали нас в дом, погреться. «Такого скверного сентября отродясь не бывало, – сетовали они, – весь урожай коту под хвост. Заголодуем». Но переночевать не пригласили.

Давай уедем! А не то сгнием здесь, как Книтлово сено!

За триста крон Книтл свез нас в Наход на тракторе. Мы выгрузились с Пегги и со всеми нашими пожитками недалеко от дома Анны Сладковой. Павел побежал к ней, а я осталась на улице. С черной фетровой шляпы стекают струи воды, зонта нет, Пегги рвется с поводка.

Не знаю, сколько времени.

Я не ношу часы.

Серая завеса покрыла город, не видно ни домов, ни людей.

Вечность прошла, а я так и стою под дождем с вещами.

 

15.

Гости

Какой огромной кажется наша квартира после козьего хлева! Я лежу, закутанная в одеяло, Павел капает мне капли в уши и в глаза. Точно как когда-то Стефан.

После обеда (наверное, я никогда не наемся!) братья Брандейс курят в кухне. Забыла сказать, что Павлу стукнуло тридцать пять и по этому поводу у нас гостят Отто с Марией.

Отто в курсе всех событий. В еврейской общине готовят новые инструкции, скоро они дойдут и до нас. Сдать рейху все, от теплого белья до грампластинок…

Мария, убрав со стола, принимается за вязание. Но вскоре оставляет его, сидит, подперев одной рукой голову, другая покоится на колене. На Марии красивое красное платье с маленьким белым воротничком. Откуда в ней этот безмятежный покой? Может, она не слышит, о чем говорят мужчины? Мария – чешка. Приезжая в Гронов, она сперва наносит визит пастору, который живет при церкви, неподалеку от переезда, так что является она к нам в настроении благостном. Впрочем, другой я ее не помню. Отто считает, что им лучше развестись, фиктивно, разумеется, тогда ей и дочке Евичке полагался бы больший паек, да и вообще… кто знает, что нас ждет… Но Мария и слышать об этом не желает. У нее один ответ – все в руках Божьих.

Мария излучает спокойствие, и оно передается мне, когда я ее рисую. Где теперь понять, что хорошо, что плохо, что правильно, что неправильно! Заниматься изъятием и переписью еврейского имущества – позорное дело! Выносить мебель из квартир, складировать ее в помещении синагоги… Но не Отто же учредил этот закон… И на такой службе можно оставаться человеком, а можно превратиться в подонка. Отсчет по шкале подлости. Более подло – менее подло…

Отто пообещал замолвить за Павла слово в общине. Бедржиха он уже устроил. Тогда все три брата будут вместе таскать на себе чужую мебель.

Насчет шкафов у меня есть кое-какой опыт, – смеется Павел. – А что, переедем в Прагу?

Мы останемся здесь.

Подумай, в пяти километрах от нас идет война!

Польша – страшное место. Но я все равно не хочу, чтобы ты, Павел, работал в общине. Отто – дело другое, у него есть дочь, ради нее можно всем поступиться.

Я запрокидываю голову. Очередные капли. А что, если, открыв глаза, я увижу перед собой Стефана?

Открыв глаза, я вижу перед собой Хильду, упакованную в серый клеенчатый плащ.

Еле добралась! Из-за идиотских глобалистов никак не могла выехать из Генуи и только накануне отъезда получила место в спальном вагоне, еле наскребла на билет – могла бы продать твои картины, но нет, нет, нет, это невозможно, это невозможно, я не могу с ними расстаться. Ты в моем возрасте не была, не знаю, как бы тебе это понравилось. Хромаю, закидываю ноги так, словно пытаюсь оседлать лошадь, – каждый шаг труден, – но надо держаться. Вожу машину, о, Мадонна, если бы ты отважилась со мной прокатиться, ты бы знала все итальянские проклятия, – сама себя обслуживаю и, как видишь, еще способна предпринять такое путешествие. И это ты, родная, даешь мне силы.

При всей моей общительности, при всей моей любви готовить и кормить досыта… нет никого рядом… и я веду с тобой длинные беседы, в уме, разумеется… Представь себе, за столом сидит старуха, напротив – Дон Кихот и Ленин, слева – портрет дамы с размытым глазом, справа спиленное дерево акации, на мне твои бусы, в секретере твои стаканы… Но чтобы сесть за письмо…

Ферштейн зи? «Wo bist du, wo bist du, meine liebe, тра-та-та…»

«Где ты, где ты прячешься, любовь моя…»

Хильда снимает плащ и плюхается рядом со мной на кровать. – Ха-ха-ха, немецкая женщина, роди солдата! Такой плакат повесили на двери нашей лаборатории – женщина с зародышем во чреве, на зародыше каска и надпись: «Немецкая женщина, роди солдата!»

Я знаю, что все может быть. Но призрак Хильды-старухи слишком веществен, куда более веществен, чем Эдит, пришедшая из сна в Праге. Я не спала, Стефан капал капли в глаза. Последнее письмо, которое я писала ему из козьего хлева, размыло дождем.

Дождь и сейчас барабанит в окна. С плаща на пол стекают глазные капли.

Несвоевременность Сальвадора, как и всего направления, заключается в срывании масок, которыми закрыты лица всех времен и эпох. Наше сознание многослойно, между этими слоями в результате разных процессов возникает взаимодействие. Результат этого взаимодействия и проявляется в искусстве, и его формы тем отчетливей, чем больше мы знаем об этих слоях и о процессах, которые эти связи обнаруживают.

Мы сидим при свечах – электрика отсырела – обе счастливо-потерянные: я – от внезапности счастья, Хильда – оттого, что достигла заветной цели, и, как всегда, не без приключений.

Павел готовит что-то выдающееся на кухне. Света нет, зато керосин есть! Запах мяса с жареным луком щекочет ноздри. Мясо из рейха. Лук местный. Его нам еще не запретили. Запретили чеснок. Знай Хильда об этом, привезла бы чеснока на всю зиму. Да зачем, у нас в Гронове столько чешских друзей, чесноком точно снабдят.

Гибельная проза!

Неужели больше не о чем говорить?

Хочется мяса! Павел, скоро уже?

Мы перенесли свечи на кухню, собрали свет в одной точке, посреди стола. Хильда и вино притащила. Сколько же она везла на себе из рейха?

Нет, это из Праги. А вот масло топленое и тушенка – из Берлина. От Маргит. Ты не представляешь, как она за вас переживает! Мы всю ночь говорили о том, как вас перебросить в Берлин.

В Берлин?!

Да. Там активное подполье, евреям очень помогают. Кроме того, действенная опека общины. Есть еврейская больница, даже еврейский приют для слепых. Это с одной стороны. С другой – масса культурных мероприятий, театральные постановки, даже свой симфонический оркестр. Курсы разные, ты могла бы там преподавать.

Курсы переквалификации есть и в пражской общине, Отто готов все устроить…

Они говорят, а я бессовестно пожираю мясо.

 

16.

Асинхронизм

25.9.1940. Я совершила всегдашнюю ошибку. Бросилась писать Долговязой сразу после ее отъезда. Чтобы письмо настигло ее дома. Но неопределенность, неточность формулировок заводят меня в тупик, и досказать не могу, и отослать не решаюсь. Поэтому я решила написать главное, а уж потом досылать пояснения. По мере надобности.

Основной тон этого письма можно определить понятием «асинхронизм», то бишь «неодновременность».

Сальвадор отказывается от общепринятых норм, от того, что принято считать «добром» и «злом». Он лишь черпает сведения о контактах между слоями сознания, например, как сочетается высокоразвитое сознание с сексуальностью, проходящей через всю жизнь, от самого детства.

С одной стороны, такой контакт обусловлен свободным развитием определенного содержания в определенную эпоху, с другой стороны, кажущаяся безудержность есть продукт общей зрелости и свободы, которая и позволяет непосредственно, без внутренней цензуры, бесстрашно выявлять глубины собственного «Я».

Современность в картинах Сальвадора представлена, например, в изображении рояля с ужасным существом под крышкой, или автомобиля, едущего по разрушенному мосту, или женщины с дырой в теле, в которую видна часть пейзажа, или маленького ребенка в матросском костюме с дерьмом на голове, или железной дороги у греческой колонны, или коллекции наколотых бабочек на фоне морского пейзажа. Это означает 1) созвучность всего этого эстетическому сознанию, 2) полную свободу от всяческой стыдливости и комплексов.

Не стоит рассматривать его картины с той точки зрения, повесила ли бы ты их в своей квартире или нет. За себя могу сказать – ни за что на свете. Но наступит время, и они будут висеть в музее вместе с картинами величайших представителей духовной культуры своего времени, по ним будущий исследователь сможет судить о степени свободы, дерзости и уровне художественного мастерства человека нашей эпохи. И если эти картины не доставляют удовольствия, то дело не в художнике, а во времени, которое он представляет. Невозможно отказать ему в мастерстве и той честности, которая открывает перед нами океан отчаяния. И это не его личное, человеческое переживание, но его точка зрения на искусство, которое не есть средство для доставления удовольствия, но портрет среды и нашего состояния в ней.

Будний день, утро. Павел дома. Осознание очевидного происходит с большой задержкой. Только что поняла, что Павел безработный. И потеряла мысль.

Диктуй, – Павел барабанит пальцами по столу, он нервничает, когда я «зависаю».

Многих поражает сочетание техники с романтикой, сентиментальности с жестокостью или грубости с крайней нежностью. То, что в нормальной жизни предполагает разграничение «добра и зла», не имеет места в изобразительном искусстве. Работы Сальвадора несут информацию о подобных сочетаниях между двумя слоями: неслыханная техника, богатство форм – одним словом, в высшей степени развитая интеллектуальность и притом совершенно детская, отсталая сексуальность.

С одной стороны, у Сальвадора такого рода контакт есть прямое следствие внезапного обеднения содержания в нынешнем искусстве, с другой – мнимая распущенность, плод общей зрелости и свободы, которая позволяет ему, нисходя до предельных глубин, непосредственно изъявлять подобную непосредственность.

В картинах Сальвадора – это отождествление с объектом, выход за рамки индивидуальности, он и рояль с вымышленным чудовищем под его крышкой, он и автомобиль, проезжающий возле разрушенной арки.

Соположение разнородных предметов на картине как их сущностное отождествление… Нет, это не пиши. Она не поймет.

Признаться, и я не понимаю.

Тогда ты ничего не смыслишь и в моих картинах!

Твои картины я люблю.

Ты любишь меня, а не картины.

Понял! «Сущностное отождествление» – это ты и твои картины.

Павел, что бы я без тебя делала!

Именно поэтому меня и уволили с работы. Ты бы столько двумя пальцами не настукала. Продолжение следует?

На первый взгляд все это – пустое. Но вспомним о нашей собственной любви к обломкам, фрагментам, о том удовольствии, которое мы получаем, покупая ненужный хлам на ярмарках. То же можно сказать о цирке и эстраде (что до цирка, мне сейчас пришло в голову что там мы видим клоуна рядом со знаменитостью и клоун оказывается в сто раз талантливей; льва, перед которым мы испытываем страх; котят, обряженных в идиотские костюмчики) – вот тебе ярмарочный букет, имитирующий полноту жизни. Что сие означает? Всеобщее стремление к полноте жизни, которое не есть потребность в результате. И именно потому произведение искусства столь редко вызывает ощущение счастья, оно лишь возбуждает аппетит и изредка его удовлетворяет.

Не проголодалась ли ты, моя дорогая?

Да, подогрей хлеб… Хочется теплого.

Хлеба нет. Но есть мука.

Хочешь, я испеку блины? Неси машинку на кухню.

Аккуратней, пожалуйста, – Павел сдувает мучную пыль с черного корпуса.

Кадр из «Метрополиса». Крупный план: клавиши, рот, сложенный в трубочку, белое облако. Монументальные полотна, приведенные в движение тяжелой немецкой энергией. Рабочие строем движутся к шахте, мы видим их со спины, в это же время шеренга рабочих движется из шахты прямо на нас. Полная синхронность… Но при чем тут Павел, сдувающий мучную пыль с машинки? Прежде мысли, возникавшие по ходу дела, были прямо связаны с ним.

Керосинка воняет, жидкое тесто липнет к сковородке. Какие блины без яйца!

Асинхронизм. На этом мы и остановились.

Блины вышли комом. Не первый, а все до одного. Посмеиваясь друг над другом, мы запихиваем в рот теплые комочки теста, запиваем чаем.

Давай не будем уносить машинку в комнату, здесь тепло.

Павел возносит растопыренные пальцы над клавишами, смешит меня, а я настроена серьезно.

Во времена импрессионизма искусство развивалось в гуще производственной сферы, для появления выдающихся произведений не было ни возможности, ни надобности. Тем не менее наряду с критикой общества у какого-нибудь Дега ясно прослеживается пристрастие к необычным сценам, например к парящим под куполом акробатам, к необыденным материалам, кружевным пачкам его танцовщиц, лепным украшениям его театра оперетты. Тот факт, что выбор падает на кулисы, а не, скажем, на захламленную и пыльную квартиру патриция, означает как захват новых позиций, так и бегство от них. Но это бегство возможно именно там, где вторжение «нового» перспективно, в то время как Сальвадор принадлежит новой эре, когда бегство уже совершено, а вторжение нового еще невозможно.

Павел останавливается, перечитывает.

И все равно ничего не понимаю про бегство и вторжение!

К сожалению, последнее наблюдение было отступлением, которое увело меня несколько в сторону от основной линии.

Это ты мне?

Нет, Хильде. Я бы хотела перейти к опере…

Это печатать?

Да.

Если в опере асинхронизм настроения, содержания и художественных средств еще допускает создание слитного произведения, то в нынешнем изобразительном искусстве все разваливается, оно совершенно разложилось и тем внушает отвращение.

Из «расово чуждых» асинхронизмов могу напомнить тебе «Доброго самаритянина» Рембрандта – великий сюжет: набирающая воду служанка, какающая собака и безучастный человек, выглядывающий из окна; к такого рода асинхронизмам лежит пусть длинный и разветвленный, но вполне прослеживаемый путь.

В конечном счете сюрреалисты типа Сальвадора – это уже чисто клинический случай. Они защищены от хаоса тончайшей кожей под именем эстетика. Эстетика – последняя инстанция, последнее прибежище, последний мотор, заставляющий нас работать, дабы защититься от сил, совладать с которыми мы уже не властны.

Последнее предложение подчеркни.

Подчеркнул. Но не понял. Как-то путано. Что за силы, над которыми мы не властны?

Силы, которые держат в неволе. Например, я не могу сейчас уехать в Палестину и рисовать там с Максом оливковые рощи. По-моему, понятно.

Я еще посмотрю, что сами сюрреалисты говорят о своих работах, и тебе об этом сообщу. Добавлю то, что мы забыли упомянуть, а именно: название книги Леви-Брюля «Мыслительные функции в низших обществах».

Обнимаю тысячу раз. Привет и поцелуй. Вероника.

Неужели все? – смеется Павел, потирая ладони. – Будет ли дозволено секретарю присовокупить словечко?

Если в тексте встречаются ошибки, то следует приписать их исключительно царящему в комнате холоду, пальцам, привыкшим к навозным вилам и граблям (см. асинхронизмы), и недостатку навыков. Следует обратить внимание на содержание этого письма, а не на внешний вид. Пусть его скрепит печатью поцелуй в твой задумчивый лоб. Муж Вероники (еще один асинхронизм).

 

17.

Павел-плотник

Как только до меня наконец дошло, что Павел по утрам не ходит на работу, Дуфек нашел ему место у знакомого плотника. Пока в подручных. Я мастерски залатала (вот где пригодился опыт тюрьмы!) его рабочий комбинезон, и он размышляет, брать ли его с собой или идти в нем.

Возьму с собой!

Давно я не видела Павла таким довольным. Он вернулся к многолетней привычке отправляться по утрам в присутствие. Прежде он имел дело со счетами, бланками и печатями; теперь контору заменяет холодный сарай с кóзлами в четыре ряда. Зато там можно потрепаться, пошутить. С пилой он все еще не ладит. Снова порезался.

Так складывается его судьба. Останься он бухгалтером, не прошел бы селекции, не женился бы после войны на вдове терезинского музыканта, не родил бы троих детей… Он очень хотел детей. Со мной не вышло. Разумеется, не значит, что из-за этого меня следовало удушить, тут нет линейной зависимости. Но то, что он научился работать физически, было знаком благорасположения судьбы.

Дорогая моя!

Мы ни о ком не имеем вестей! Увы, наши письма разминулись. На этот раз, как и всегда, мне стало тепло на душе; меня осаждают 1000 мыслей; приходится ждать, пока все это успокоится и я смогу сочинить понятную фразу; в этом фарше смешиваются тысячи разных вещей. Все это кристаллизуется, но они – эти кристаллы – обтягивают меня таким панцирем, что почти перестает ощущаться пульсирующее тепло, эта радость вопреки всему ужасу.

Когда же вещи выстраиваются в порядке значимости, они плесневеют, все делается унылым. Вероятно, еще и оттого, что в настоящий момент повергающие в ужас события не всегда ощущаются как самые важные, от этого стыдно.

Сегодня в Диве прорвалась такая глубокая печаль, такая неуверенность в том, что она сможет все это пережить! Я была совершенно потрясена! Я уже видела это у других, но не понимала, вернее, не могла осознать. Теперь и депрессия твоего нового знакомого стала для меня очевидной, объяснимой.

«Иной отличает день ото дня, а другой судит о всяком дне равно. Всякий поступай по удостоверению своего ума. Кто различает дни, для Господа различает; и кто не различает дней, для Господа не различает».

Я нарочно цитирую из «Послания к Римлянам». Последнее письмо Хильды полно нападок на религию. От веры в никем не доказанное существование высшего мира один шаг до культа личности. Божества заменяются земными суррогатами. Как только Гитлер проиграет войну, его причислят к лику святых, ведь он принял страдание за свой народ! Он хотел, чтобы его народ стал чистым, новым, красивым! Ради этой великой цели он умыл его кровью, но в первую очередь пожертвовал собой. В письме Хильды Гитлер – «Г» с точкой, немецкий народ – «нн».

Мы с тобой все же похожи друг на друга в своих стремлениях, по крайней мере, мы умеем радоваться жизни. В этом плане у нас прекрасное наследство!

Я часто думаю, что, если бы между мною и моим отцом было возможно взаимопонимание, я бы сказала ему огромное спасибо за свою способность бурно радоваться; признательность, которая была бы значительнее того, чего обычно ждут от «дочерней любви».

Хильда навещала моих. В отчете о выполнении миссии мой отец представлен весельчаком, человеком невероятно легким, общительным, чуть ли не шаловливым. «Ты так на него похожа – и улыбкой, и милой манерой смотреть исподлобья».

Своего отца Хильда описывает как «доброго и бесстрашного человека». А что, если бы я поехала в Брно и увидела бы противного старика, производящего опыты над животными?

Из психологических наблюдений: человек видит, скажем, с балкона четвертого этажа лежащий на земле предмет и принимает его за глиняный черепок; вдруг кто-то говорит, что брошенный им кусочек шпика все еще валяется внизу; в глазах человека, глядящего сверху, предмет, не изменивший ни формы, ни цвета, ни смысла, преобразуется в шпик.

Из лаборатории Хильда привозит нам пшено и чечевицу, которыми кормят подопытных тварей, преимущественно крыс. Кроме того, она передает от отца «подарки» одной еврейской семье, а та, в свою очередь, в еврейский детский дом. Возможно, оголодавшие крысы не оправдают научных гипотез Хильдиного отца. Ради нас он идет на жертвы. По нынешним меркам его доброта и бесстрашие неоспоримы.

 

18.

1000 поцелуев

Наш дом приглянулся эсэсовцам. Утром нагрянула комиссия во главе с инженером. Пегги их облаяла. Инженер велел забрать собаку и убраться из комнаты, шнель! – мое присутствие мешает вести переговоры по поводу капитального ремонта. Они вошли в квартиру, им закон не писан, долго там заседали, а мы с Пегги торчали на улице. Может, они хотят устроить в нашей квартире штаб? Станция как на ладони…

Дождь прибивает к земле опавшие листья. Мы ждем. Ждем, пока комиссия покинет наш дом. Такое настало время, Пегги, не скули! Но Пегги скулит по другой причине. Любимый хозяин возвращается с работы побитый.

Опаздывал, вскочил на ходу в арийский вагон. Какой-то болван разорался: «Вонючий жид»; все стали оглядываться, самое смешное, и я тоже. И тут кто-то дал мне в спину. Я пролетел полвагона, упал… Хорошо, что остановка короткая. Этот осел схватил меня за отворот пальто, вцепился, зубы скалит… как следователь с твоей картины…

А немцев в вагоне не было?

На наше счастье, не было.

Они у нас дома.

За мной пришли?

Нет, по поводу квартиры.

С этим мы разберемся, уладим.

Павел еле стоит, а немцы, похоже, не собираются покидать нашего дома.

Пошли, – говорю я Павлу.

Нет, лучше пусть они уйдут.

Они ушли. Захлопнули за собой дверь. Хорошо, что у Павла был ключ.

Я выкупала Павла в теплой воде, перевязала ушибленную руку, выстирала пальто. Весь следующий день мы просидели взаперти, прислушиваясь к шагам. Вечером я вышла с Пегги. Чудесный вечер, никакого ощущения тревоги. Липы бесшумно скидывают с себя меленькую листву, клены с вызовом бросают наземь яркие перчатки…

Через день:

Когда ты думаешь о деревьях в чешской живописи, или у Фра Анжелико, или у старых немецких мастеров, идущих проторенной дорогой, а потом у Пуссена или Ван Гога, то мысли эти собираются в «идею дерева». Мы знаем о дереве все, при этом всякий раз видим его иным. Таким образом, всякий раз нам открывается новая грань явления, называемого «деревом», стало быть, оно может быть новым бесчисленное количество раз. Это правда. Но всякое философское рассуждение далеко от абсолюта, оно зависит от обстоятельств, а они переменчивы.

Представь себе вращающийся шар. Мы смотрим прямо на него, наш взгляд – это мгновение физического процесса преломления точки на сетчатке глаза, все остальное – искаженное отражение. Так же и с философией. Ты можешь менять точку зрения на существование, но это не избавляет от обязанностей, не отменяет продолжающегося во времени вращения шара, на который упал луч нашего взгляда… (см. асинхронизм).

Советую тебе немедленно разобраться в этих жгучих вопросах. Спроси своего приятеля прямо, как он думает прийти к новой жизни, и особо, почему современная наука есть бегство от безысходности, и каковы новые проблемы, например, в области медицины, и есть ли результаты, и если да, то какими средствами достигнуты? Он должен очень много знать обо всем этом, или по крайней мере кое-что, так как это связано с проблемой исцеления. Было бы хорошо, если бы ты смогла познакомиться с Кутемайером, автором книги «Врач и больной», я бы дорого дала за то, чтобы послушать его лекцию!

К платформе подходит поезд. Это из Праги. Местные электрички тарахтят, а этот подкатывает неслышно, секунд тридцать отдыхает, а уж потом отворяет двери. Платформа темнеет от немецких мундиров. Офицерский состав. Солдаты на пассажирских поездах не ездят, а эти устраивают в Гронове привал, отдыхают перед Польшей. «Нажрутся и спят, сидя за столами, – говорит Зденка Туркова, она теперь моет посуду в ресторане на площади и наблюдает “ихнее безобразие”. – Один разозлился на официанта и пригрозил повесить его на фонарном столбе». После такого рассказа хоть в окно не смотри. А куда же смотреть?

Я начала две работы, и обе напоминают мне ту мою картину с Лазарем, восстающим из гроба. Видимо, эффект психоанализа ослаб. В одной Христа заменяет бутылка на подоконнике, в другой – фонарь, на обеих – убитый на рельсах, в проеме платформы.

Мне так мешает старая кожа! В то же время, преследуя заранее намеченную цель, трудно изменить точку зрения. Одолевают сомнения: стоит ли стремиться к чему-то единственно правильному.

Ты поешь песни жизни – и это прекрасно, другой в тех же обстоятельствах теряет к ней вкус. А теперь, милая девочка, 1000 поцелуев, напиши поскорее и побольше.

Солнечный луч согнул в дугу рельсы в бутылке. Вот это отражение! Сферическая форма ломает крестовину…

Луч пропал, бутылка потускнела. А на картине все уже есть. Я успела ее закончить до прихода Павла.

Кусочки морковки, картошки и лука бурлят в подсоленной воде. Как в луже, все плавает по отдельности. Не выходят у меня супы. Зато желе выходит, да еще как. Адела научила меня заваривать крахмал и добавлять туда фруктовую эссенцию. Получается красиво.

Павел доволен новым местом, но чувствует себя страшно разбитым, всего слишком много. Он несколько раздражителен, а я – так ужасно! – но самоотверженно борется с трудностями.

Дива почти не работает, с нею тяжело общаться, чего сама она, увы, не осознает.

Это письмо запросто могло бы стать вдвое длиннее, так как самого важного я еще не написала.

Тебя удивляет дологическое мышление. Может быть, когда-нибудь будут так же удивляться и нашему образу мысли. Мы привыкли приписывать определенным действиям определенные причины, тем не менее как мы, так и дикари с их дологическим мышлением делаем и делали уйму вещей, руководствуясь интуицией. Некая часть нашей личности, которая вовсе не обязательно являет собой высшую ступень сознания, устанавливает с ней связь то верно, то ошибочно.

Дуфек взял для нас в библиотеке Леви-Брюля. Старое, потрепанное издание. Я люблю такие книги. Их запах, замусоленные края, оставленные кем-то закладки… Я всегда читаю книги с кем-то, в последнее время в основном с Хильдой. На полях библиотечных книг нельзя писать, это большой минус, приходится делать пометки на отдельных листочках, они выпадают, и потом поди разберись, с какой страницы. Павел предложил мне пользоваться скрепками. По мере чтения книги толстеют и становятся похожими на драконьи пасти с железными зубами.

Народу Книги нет доступа в библиотеку, – возмущается всякий раз Дуфек. Мы его утешаем – читать нам пока еще никто не запретил.

В Терезине у нас будет такая библиотека, которая Дуфеку и не снилась. Туда свезут из Протектората и рейха все ценные еврейские книги, и их будут каталогизировать ученые-заключенные. Сортировать обувь и одежду может любой народ, а вот в книгах своих, кроме евреев, никому не разобраться.

Суп выкипел, загустел и все равно невкусный. Чем-то подобным нас будут кормить в Терезине.

Павла все устраивает, лишь бы у меня было хорошее настроение. А оно сегодня хорошее – мне удалась картина.

Та, что не получалась?

Да!

Желе дрожит в ложке.

Наверное, так же дрожат наши мозги…

Фридл!

Нет, ну правда же, ты можешь представить себе, что это аморфное, отвратительное на вид вещество производит мысли? Откуда, например, сейчас в моей голове вот это: как мало осталось времени и как многое хочется понять!

От Леви-Брюля, наверное… – Глаза Павла уже подернуты сонной поволокой.

Немецкие офицеры, наевшись, засыпают за столом.

Фридл! Десять минут… Прости.

Все-таки я жуткое создание. Обязательно нужно на кого-то обрушиться. Павел спит, возьмусь за Хильду.

Переписывая Леви-Брюля, я слышу голоса Клее и Иттена.

«Для первобытных людей жизнь была сплошной мистикой, их сознание спокойно принимало тот факт, что одно и то же существо может в одно и то же время пребывать в двух или нескольких местах, им было наплевать на противоречия, которых не терпит наш разум.

Пралогическая и логическая системы мышления не отделены одна от другой глухой стеной – различные мыслительные структуры сосуществуют не только в одном обществе, но и в сознании каждого человека».

Наши учителя порой забывали ссылаться на источники. Со мной такое тоже случается.

До сих пор я преподавала под определенным давлением (моего страстно почитаемого учителя, который помог мне вылезти из уже отработанной формы, – это была очень твердая скорлупа). В конце концов я осознала, что вопреки всем возражениям я вообще не учитель. Тогда я серьезно взялась за живопись и теперь преподаю совершенно иначе, намного успешней.

Вещи, которые я когда-то изучала, кажется, полностью вошли в меня. Признак того, сколь хороши они были, состоит в том, что они меня полностью изменили, без них это было бы немыслимо, но теперь я не ощущаю их прямого воздействия.

 

19.

Текущее время

Мы с Аделой, обе в двубортных пальто, с двумя рядами пуговиц, почти в одинаковых шляпках, гуляем с Юленькой по улицам Гронова. Знакомые принимают Аделу за мою мать. И мы их не разубеждаем.

В ноябре Адела привезла нам Юленьку – белого пуделя с черными ушками. Вместо Пегги. Сдуру я выпустила Пегги погулять одну. Вернувшись домой после бесплодных поисков, я нашла ее на пороге. Видение мертвой окровавленной Пегги в свете произошедшего далее, кажется, могло бы не вызывать у меня сегодня прилива скорби. Но нет, одиночные потери режут по сердцу сильнее массовых.

Павел занят ремонтом будущего дома, Адела готовит вкусности буквально из ничего. А мы с Юленькой ходим рисовать пасмурные картины с трубами на горизонте.

Да, нам предложили другую квартиру в небольшом двухэтажном доме. Поменьше и похуже, напротив дома, где живет евангелический пастор, тот, что занял место Яна Дуса. Мы с ним еще не знакомы. Наша мебель туда войдет, но многое придется перестроить. На этот раз я не посылаю Францу чертежа.

26.11.1940

Моя любимая девочка!

Дом готов, все сверкает и ласкает глаз. Павел упражняется с пилой, рубанком и собственным телом.

Я так много думаю о тебе, я живу с тобой и в промежутках между письмами веду с тобой нескончаемые беседы, потому и задерживаюсь с отправкой.

Неудивительно, что тебя взволновал Ван Гог, хотя книга Стоуна, на мой взгляд приторная, полна фальшивой романтизации (например, эпизод с отрезанным ухом). Прочти после Стоуна три тома вангоговских писем, это так здорово, и ты поймешь, почему мне не нравится Стоун. Ван Гог – возмутитель спокойствия, у него есть замечательные вещи. Но есть художники и более глубокие, например Сезанн. Его картины беспристрастны, их глубина содержит в себе многочисленные элементы, которых ты пока не умеешь различать. Рисунок, цвет, качество краски, принцип ее нанесения, светотени, пропорции, содержание (я умышленно поставила его ближе к концу), качество тона, фактура материала. И сколько существует видов мастерства, столько и школ, сколько школ – столько и мастеров. Чем более подготовлен художник, тем более свободно пользуется он всем этим неисчислимым богатством. С другой стороны, мастер может быть ограничен в средствах и все же очень силен. Вспомни «Танец» Матисса. Бедная по цвету, тусклая, плохо прописанная, но с живым ритмом – это, безусловно, очень хорошая картина. Или, с другой стороны, Леже, который ритм поставил во главу своего искусства, у него и пропорции на месте, и цвет не врет, и тем не менее это насквозь надуманный художник.

Мне случайно попался номер «Музея» (где кроме всего прочего оказались две чудесные репродукции Клее 1931 года), и там я нашла кое-что такое, что сама тщетно пыталась делать в течение многих лет. Это картина Руо 28 года. Мне не хватает его тяжеловесности, его полного отсутствия кокетства. У него все сделано одним махом, и притом мастерски.

Художнику следует находиться в согласии с самим собой и с сюжетом, его техника должна не только стремиться к этому, но и быть в состоянии этому соответствовать. Какими бы ни были его возможности или желания, по отношению к картине все должно отойти на второй план; если же он не может сбросить с себя или на время устранить того, что к ней не относится, картина не будет написана мастерски. Мастерство, техника сама по себе должна выражать нечто определенное. Готику, которая, чтобы выразить нечто определенное, сбрасывает с себя бремя античного мастерства, ты поймешь и примешь, как только прочтешь Дворжака. Иногда с помощью одной интуиции можно понять, чего хотел художник и удалось ли ему это. Вспомни Рубенса и Рембрандта – примеры из книги Мюнца. Оба – зрелые признанные мастера, но, судя по приводимым у Мюнца версиям «Воскрешения Лазаря», трактовка Рубенса ошибочна. Какое отношение имеет это буйство к воскрешению?

После того как Ланге порисует со мной один или два раза, я смогу начать заочное обучение, а пока основа для взаимопонимания еще слишком слаба. Кроме того, в качестве необходимого звена в цепи (не для рисования, а для представления об искусстве – того, что я бы с огромным удовольствием хотела ей передать), не хватает одной книги или, вернее, автора, которого, как я очень надеюсь, Ланге сможет достать, а именно Франца Кафки и особенно его «Процесса».

Это гротеск, но не карикатура. Жанр карикатуры на сегодня исчерпал себя, если что и появляется, то лишь нечто низкопробное, питающееся запасом старых форм, вернее, формул. Кому теперь интересно, имеет ли богач жирный загривок с непременной складочкой? Вещи и без того стали резко выраженными и понятными, и посему, видимо, этот жанр утратил свою действенность.

Кстати, Дива передает тебе привет и обещает скоро написать. Она так радовалась твоему письму, что я твердо уверена, что она действительно скоро это сделает.

Обнимаю.

Эпилог – за Павлом.

В этом объятии я принимаю живейшее участие. Поскольку моя жена уже намекнула на то, что я приношу себя в жертву рубанку и будущему дому, не могу тебе не сообщить, что кое-что я уже умею. Хотя дело это оказалось весьма непростым – приходится справляться не только с инструментами и собственной физической слабостью, но и с внешними обстоятельствами, такими как доски, упрямо не желающие обстругиваться; намеченные линии, по которым пила не пилит принципиально; гвозди, которые гнутся во все стороны; винты, которые не входят в дерево; клей, который мажет все вокруг и вместо досок склеивает пальцы, и т.д. Так что даже из этого маленького отрывка ты можешь судить, как трудно привести дом в порядок. Придется подождать еще какое-то время, пока мастер преодолеет все препятствия, поставленные перед ним матушкой-природой. Павел.

Какой ты у меня замечательный!

Ну что стоит сказать – как я тебя люблю! Сколько раз говорила я это Францу, Анни, Хильде…

Запечатываем? Я готов идти на почту.

Пойдем вместе, с Юленькой. Я вас сфотографирую.

Итак: черная шляпа с полями сдвинута на лоб, глаза смеются… Павел прыгает вокруг нас с фотоаппаратом, никак ему не удается найти верный ракурс. То Юленька не помещается, то неба мало.

Наконец-то все на месте – я зачем-то сняла перчатки, одной рукой держу поводок, вторая – в кармане, Юленька у моих ног. За нами белая мгла, сквозь которую едва проглядывает гора Осташ.

 

20.

Незавершенное

На ночь я устриваю Павлу читку по ролям. Говорю басом за начальников и тихим голоском – за господина К.

«Замок» Кафки! Как же все похоже на нас! Мы тоже приехали сюда на работу, Павел бухгалтером на фабрику, я оформителем тканей. Господин К. никак не может приступить к работе землемера, вокруг него плетутся интриги, он и сам уже не понимает, кто он, и зачем он здесь, и как ему выпутаться из этого криволинейного пространства. Так и мы с нашей новой квартирой, куда нам не дают переехать, при том что требуют освободить эту. Павел обошел все возможные инстанции, в точности как господин К., и с тем же результатом. Кафка пожалел нас и не дописал романа.

Выпал первый снег. Закончились масляные краски. Эти два события, вроде бы никак не связанные другом с другом, предопределили как технику, так и само содержание моих зимних работ. Я перешла на пастель, а зимой на улице ею рисовать невозможно. Зимними вечерами мне охотно позируют и учительница чешского языка – рисование мне явно дается лучше, чем этот шипящий-кряхтящий язык, увлажненный долгими гласными, – и царственная еврейка, госпожа Хирш, с копной шикарных волос, и все та же принцесса, поставляющая новости из Праги и деньги от Лизы Дойч. За проданные картины. Кто покупает их в наше время?

9.12.1940

Моя дорогая!

Мы приближаемся к решающим во всех отношениях событиям. Мы очень ждали твоего письма и очень ему обрадовались.

Вначале – о самом важном. Мой отец тяжело болен (вернее, так было в тот момент, когда я писала тебе письмо). Сейчас физически он чувствует себя лучше, но сознание еще очень спутанно. Ему 84 года, и я боюсь, учитывая все сложности, больше его не увидеть. Мы всю жизнь существовали порознь; я всегда была настроена против него. Сейчас, когда всякая неприязнь к нему, в том числе из-за страданий, которые он причинял матери (основная причина наших с ним ссор), исчезла, моя мечта увидеть его, чтобы окончательно помириться, вероятно, так и не исполнится. Что с мамой, я тоже не знаю; все ужасно. Я бы так хотела быть там и показать ему, как я ему благодарна. Мне никто не будет благодарен! Постарайся родить ребенка!

Отец мечтал прокатиться по Вене на машине с открытым верхом. В нашем окружении такая была только у Хильдебрандтов. Что мне стоило попросить их об этом? Нет, я была занята собой. Мы колесили с Хильдебрандтами по летней Вене – деревья кружились, дома летали, Ганс жал на клаксон, а мы с его женой Лили подпрыгивали на заднем сиденье. Ветер свищет, машина летит. Хильдебрандты ценили меня, прочили мне большое будущее. И я самоуверенно думала: брошу ателье, уйду от Франца, займусь живописью. На мне тогда была бежевая вязаная шапка, как крышечка на молодом желуде, под ней прятались волосы и уши.

На картине я в берете. Одинокая дама, прислонившаяся к стеклу автомобиля. На шее голубой платок, на губах помада, белый треугольник блузы в разрезе голубого пиджака, цвета неба в стекле автомобиля. Она смотрит вперед, на дорогу, за ее спиной остается улица, гроновские дома с алыми крышами ложатся под колеса. Дама, упакованная в сиреневый автомобиль, совершает путешествие в приятной задумчивости. Шофер знает дорогу.

Маргит писала, что есть возможность устроиться химиком у ее мужа, она надеется, что сможет с тобой основательно познакомиться. Время летит так быстро! (До нас уже дошла радостная новость о вашей переписке.)

О различиях между нею и мною напишу в конце. Несомненно одно: как бы тяжело ей ни было – а ей сейчас тяжело, – она бесконечно честный и мужественный человек. Твои сомнения по поводу соответствия Хуго и Маргит не лишены оснований. Она как тот (если тебе известна эта китайская легенда), в ком просверлено 7 отверстий (возможно, слишком больших), и ее муж наверняка получил от нее несколько штук и тем самым приобрел разные подходы к жизни. По природному складу они с Хуго, вероятно, сильно друг от друга отличаются. Маргит была бы чудесна, если бы не была вынуждена черпать из себя самой все жизненные силы.

Что за история с дырками?

Это даосская легенда. У Иттена было кольцо с изображением Хаоса – существа с четырьмя крыльями и шестью лапами. Кстати, в Баухаузе я сделала такую гравюру. Так вот, до того как Вселенная получила форму, в центре ее царил Хаос. У него не было ни лица, ни семи отверстий для глаз, ушей, ноздрей и рта. Однажды его друзья, владыки морей, решили, что для полного счастья Хаосу не хватает органов чувств, и просверлили в нем семь отверстий. Из-за этого Хаос умер, а из его останков возникла Вселенная.

Про даосскую легенду вписать?

Нет, пусть пороется в книгах, она это любит.

Благодаря тебе происходит нечто невероятное (хотя по сути дела естественное): мы возвращаемся к жизни, к себе самим, и – о чудо! – когда-нибудь и из этого что-то возникнет.

В ответ на твое письмо посылаю тебе Сезанн, и буду посылать еще, пока ты не насытишься. Постараюсь раздобыть Ренуара.

Стремление к выразительности у Матисса (сравни его «Музыку» и «Танец» с картинами Ван Гога) варьируется от картины к картине; тысячи разных попыток, тысячи узловых точек, в которых отражается его суть. У Ван Гога – одна-единственная. Это оппозиция «свет – движение»; он не проявляет никакого стремления к разносторонности и разнообразию; впрочем, он очень многое исключает из сферы творчества (так же как и в своей одинокой жизни, мыслях и работе). Клее, даже при его односторонней манере, вбирает в себя все предметы; Ван Гог представляется мне бешено вращающимся огненным колесом (похожим на его солнце), оставляющим вокруг себя пустое пространство. Клее похож на кратер вулкана, который, втянув в себя все, переварив и преобразив, воспроизводит некий неизмеримо чистый мир. Но все это слова, картины невозможно описывать посредством картин. (Я впервые увидела удивительное отсутствие глубины в живописи Ван Гога на Всемирной выставке в Париже.) Когда я теперь об этом размышляю, то думается, такая поверхностность куда лучше фальшивой глубины и сентиментальности.

Сочинение г-на Стоуна можно оценить исходя из того, какую картину он выбрал для фронтисписа: «Художник, стремящийся к солнцу…» Это безусловно один из худших портретов Ван Гога, если не наихудший. Видишь ли, идея Стоуна носит чисто литературный характер. Картины в большинстве своем выражают нечто, что в словах оказывается преувеличенным или преуменьшенным, то есть неверным; или, в исключительных случаях, представляют собою сгустки (как, например, у Рембрандта), заключающие в себе целую философию без прямых намеков на нее. Но для Стоуна стремящийся к свету учащийся народной школы, увы, всего лишь штамп: образ художника, который ищет света и от него погибает.

У меня есть только два тома писем Ван Гога (третий остался у одной из тех книжных гиен, что держат все при себе, засунут куда-нибудь и не возвращают), но тебе тем не менее я их посылаю. Мне надо было бы получить их обратно побыстрее, поскольку они относятся к основному фонду. Лучшее (Сезанн) не всегда самое востребованное, так что его я могу подержать подольше.

Пример чистого художника большого масштаба, который за всю свою жизнь не создал ни одной символической работы, ни разу не подвергался критике (как, например, Моне), а только писал картины, представляет собою Ренуар, но его надо смотреть только в цвете.

Фридл, сделаем перерыв.

Павел нервничает, у него кончились сигареты. С пяти до семи – еврейское время покупок. А сейчас полпятого.

Почему же так темно?

Сегодня самый короткий день в году.

Послезавтра Рождество?

Купим шампанского!

На ратушной площади сверкает наряженная елка, подвыпившие немцы играют на губных гармошках, распевают тирольские песни о желанных женушках.

Ненавижу!

Мы им столь же отвратительны.

Только они могут сделать с нами все, что им прикажут…

Пойдем отсюда, Фридл.

Прогулялись. Купили сигареты. Шампанского нам Кшен не продал – только для арийцев. Рождество – это арийский праздник. Взяли пива.

Умница, хорошо, что не ввязалась в полемику, – хвалит меня Павел. – Кшен – мужик темный, но не злой. И мы от него зависим.

Не кури, избавишься от зависимости. Хотя бы от продавца Кшена.

От пива стало еще муторней.

Тут Хильда спрашивает тебя, что ты понимаешь под «содержанием картины», – говорит Павел, игнорируя мои слова. Чего заводиться!

Тогда возьмем снова рембрандтовское «Воскрешение Лазаря». Архетипический образ времени. Глубокое религиозное чувство человека времен барокко. Взгляд со стороны, сильное ощущение величия Христа, сюда же – одеяние с подбоем, уверенность в том, что фигура Христа тем не менее не должна быть освещена. Это и производит впечатление неслыханного бесстрашия. Пребывание с Христом и одновременно с самим собой.

Погоди, я бумагу не заправил!

Тогда скажем просто:

Содержание картины нельзя выразить словами (если не углубляться, подобно Мюнцу, в суть вещей), т.к. оно есть общее достояние и посему имеет бесчисленное множество индивидуальных образов, или попросту лиц.

Не очень понятно, – замечает Павел. Он успевает не только печатать, но и следить за зигзагами мысли. Вот какое мне досталось сокровище!

Рассматривая картину, мы имеем дело с чем-то гораздо бóльшим, чем некое содержание, причем акцент можно сделать как на слове «некое», так и на «содержании».

Ты хочешь сказать, что картина и зритель – это симбиоз? Каждый воспринимает картину по-своему. Зритель приобщается к картине, ничего у нее не отбирая, а она дает ему то, что он ищет в данный момент. Через несколько лет он изменится и увидит в ней, неизмененной, что-то совсем другое. Вот и выходит, у каждой картины бесконечное число образов.

Павел, я тебя люблю!

Перерыв?

Наша любовь – тоже своего рода симбиоз. Она не такая страстная, как с Францем, не такая пылкая, как со Стефаном, в самом акте нашего соития есть что-то родственное, старшая сестра отдается младшему брату заботливо, чтобы ему было хорошо в первую очередь. У Музиля в «Человеке без свойств» – вот еще одно незавершенное творение, которое я так люблю! – главный герой Ульрих любит свою родную сестру Агату. Они совершенно разные, если бы они не знали о своем прямом родстве, не было бы и романа Музиля.

Хорошо, что мы двоюродные, правда, Павел?

Знать бы, что в Терезине нас разведут по разным углам, мы бы из постели не вылезали. Это все я! Письмо дописывать, Юленьку выгуливать.

Павел послушен. Выгулял Юленьку – на улице холодрыга, – подогрел вчерашний суп – фирменную «поливку», которую он мне сварил в первый день нашего знакомства, – это мы тоже вспомнили за столом, улыбаясь друг другу нашими глазами, – и за дело. В письме Хильды, как в школьном изложении, помечены параграфы, требующие разъяснений, вопросы вынесены в конце.

Когда художник сосредоточен на живописи, множество вещей, вероятно, проходит его личную цензуру, а потом писатель – я не говорю о таких прорывах, когда это происходит преднамеренно (как, к примеру, импрессионисты, экспрессионисты и сюрреалисты, которые целенаправленно провоцируют конфликт), – стирает эти вещи или их переписывает.

Не понимаю. Что ты хочешь сказать?

Я подхожу к машинке, читаю и тоже не понимаю. Может, не писать сегодня?

Зачеркни это. Я хотела сказать о силе конвенции.

Павел уже и не переспрашивает.

Рубенс не верит в Христа, но подстраховывается на случай, если Он все-таки есть, за счет подчеркнутого пиетета в изображении Славы Господней; соответственно, его вера ничуть не страдает.

Но почему вера? Это его неверие не страдает, по-моему.

Забей «веру»!

А что написать?

Напиши «неверие»…

Внутри себя я застряла совсем на другой мысли – о незавершенном. Жизнь – это набросок или рисунок? Незавершенное – это не незаконченное. Незавершенное не достигло вершин, незаконченное не достигло конца. Можно ли закончить незавершенное? Дописать «Замок» или «Человека без свойств»? Если не считать смерть концом, то можно со спокойной душой оставить после себя незавершенное.

Фридл!

Да.

Тут Хильда спрашивает, что значит «Быть созвучным самому себе и сюжету».

Пусть вспомнит Ходлера.

Написать в форме обращения: «Вспомни Ходлера»?

Да.

Ходлер проповедует позицию духовного романтизма. Его целомудрие (причем довольно пылкое), нежность, не выходящая за пределы орнамента, симметрия, которая в природе встречается лишь в единичных случаях и посему не есть природа, смахивает на китч с его стереотипами – домик в снегу, красный глаз окна, укутанные снегом ели с птичкой, – разве это природа!

Неповторимость художника – в многократном воспроизведении, воссоздании повторяющегося (вернее, повторяемого) явления.

Вот так всегда: нацелишься на умное – получишь безумное.

Фридл, скажи проще: «Неповторимость художника – в многократном воспроизведении повторяющегося явления».

Что в лоб, что по лбу. Оставь как было. Или все зачеркни. Дальше. Над чем я сейчас работаю? Обьяснить простыми словами очередное безумие?

Вещь, которую я хотела создать и которая удалась бы любому другому на моем месте, такова: женщина с поднятыми руками наклоняется вперед; она изображена в трех стадиях наклона. От ее рта до земли простирается образ ангела, состоящий из кривых линий. Название: «Женщина, из уст которой исходит мольба». Идея была такая: во-первых, изобразить движение (точно так же я изобразила прыжок с шестом по кинокадру); во-вторых, ангел – тоже из кривых, это – результат поиска материала, который я вела, когда пыталась сделать прыжок с шестом. Первая фигура женщины была вырезана из оловянной пластины, вторая – сделана из плоской проволоки, третья – из тонкой круглой проволоки. Ангел представлял собою кривые, сплетенные из еще более тонкой проволоки. Что мне особенно дорого – так это название (в соответствии с моими нынешними ощущениями).

Желание передать движение (к примеру, в фильме это возможно через фиксацию отдельных фаз) внушено определенным временем. Кино дало мне импульс, но в силу отсталости сознания мне так и не удалось найти форму. Прорыв не удался. Я хотела выразить процесс движения в материале. От плоскости до линии. Что меня всегда занимало, это изображение непрерывного процесса.

Композиция, которую я тебе описываю, должна была бы представлять собою пространственное сочетание различных измерений, взаимосвязанных символических изображений, плоскостей, линий и поступательного движения.

Павел закатывает глаза. Мой жест, один к одному.

Тогда добавь: «Попытка описания тоже кажется мне неудачной!»

Что там у нее дальше?

Реализм и абстракция. Понятость и непонятость обществом.

Я знаю нескольких художников, писавших абстрактные картины с одной целью – немедленно сообщить свои ощущения широкой публике. Теперь им хочется, наоборот, писать с натуры, но они уже не могут и по многу лет не работают; или другие, которые не могут найти адекватного художественного решения своих идей в этической сфере и вообще больше не работают! Строгая нравственная самоценцура. Возьми Маргит. Она говорит: «Все, что я делаю или могла бы сделать, – сущие пустяки по сравнению с тем великим и трагическим, что сейчас происходит». Возьми Толстого, считающего собственные произведения греховными, или Кафку, велевшего сжечь его труды после смерти.

Тот, кто пока еще признает цвет, светотень и нюансы, продолжает работать. Такого человека Мюнц нашел в Рембрандте.

Я очень заинтересована в том, чтобы ты поближе узнала Маргит. Ее ничегонеделание отчасти объяснимо недостатком творческой ярости. Я понимаю, что тебе ее жаль, но тем не менее ты найдешь у нее много такого, чему можно позавидовать, – см. выше.

Те вещи, что создаются с напряжением всех сил и по множеству побудительных причин, как правило, хороши. Чем более человек раскован в работе, тем лучше, но крупные произведения, преследующие множество целей, – это те моторы, что придают всему размах, та парализующая значительность, что призывает баловство к порядку.

Mаргит могла бы усомниться, допустимо ли использовать эти моторы для таких пустяков. Она права. Я как раз таки выскользнула из сетей и благодарно радуюсь жизни. Надеюсь, если когда-нибудь мне придется за это заплатить, я успею, именно работая, накопить достаточно сил для расплаты. Возьми, к примеру, яркость красок в моей «Даме в авто»!

Ты могла бы получить пару сапог тридцать седьмого размера почти до колена, из войлока, с кожаными носками и хорошей подошвой за 350 крон – напиши, хочешь ли ты их. От Фогель мы получили очаровательное письмо, а дела у нас идут катастрофически хорошо.

Павел приписал:

Несмотря на усталые пальцы, в плане содержания полностью присоединяюсь к предыдущему оратору.

 

21.

На свалке страхов

Нас засыпало снегом. Но есть лыжи! Я гоняю на них, как заправская спортсменка. Чтобы согреться. В доме жуткий холод, нам отключили отопление под предлогом того, что по договору мы давно должны освободить квартиру, а во вторую, отремонтированную Павлом, нас не селят. Приезжал Отто, пытался разобраться с управдомами и высшим начальством – тщетно.

Дорогая моя!

Мне сейчас очень трудно живется. Я кажусь себе зверем в клетке и веду себя соответственно. В такие времена воспринимаешь людей, не во всем тебе близких, почти враждебно. Но это у меня такие приступы, они всякий раз проходят. Надеюсь не натворить безобразий, хотя могла бы. Я не работаю уже пять месяцев или даже больше. И как можно работать?! При этом меня тянет рисовать. Все, что я делаю, посвящено тебе. Домашнее хозяйство отнимает уйму сил, я чувствую себя Золушкой, при этом постоянная нехватка времени на что бы то ни было; ощущение расплющенности. Посылаю тебе Кафку. Прочти хотя бы одну главу – «В соборе». Если не понравится, переправь книгу Маргит, о которой я давно ничего не слышала.

Как будет развиваться история с нашей квартирой, мы не знаем. Опять все отменилось и таким же омерзительным образом, как в первый раз. Люди гроша ломаного не стоят.

Я подумываю, не нанять ли на один или два раза прачку, мне необходима отдушина, не получается у меня работать в таком бедламе.

Длинное письмо (черновик) к тебе я тоже выбросила, при подготовке к переезду в пылу борьбы с избытком вещей. В нем была куча уточнений к моему позапрошлому, по-видимому, весьма сумбурному письму.

Я спрашиваю себя, будет ли вообще существовать искусство, когда восстановится порядок. Жертвы, которых он требует и которых стоит, настолько чудовищны, что начинаешь думать, что все приближается к концу и что в этом хаосе искусство попросту утонет – кому нужна эта муть! Всего наилучшего, обнимаю и целую много раз.

Цитравели цитравели тринк транк тро.

Я упорно держусь хронологии, притом что абсолютно свободна и имею полное право на вольное обращение с материалом хотя бы собственной жизни. Видать, проштрафилась я перед временем. Слишком жадничала, слишком много пыталась вместить в эту осажденную смертью крепость. Страх небытия переживают все, бояться, в принципе, не стыдно и уносить страх с собой не зазорно. Но жить на свалке страхов – никуда не годится. Я всеми силами пытаюсь разгрести ее, отсюда и длиннейшие трактаты, обращенные не столько к Хильде, сколько к самой себе. Попытки осмыслить материал жизни оставляют горькое чувство. Разве что в момент, когда я пишу, становится легче. Я читаю все, что может пролить свет не на происходящее, а на всегдашнее, на то, что было до и будет после. А свалка растет. Страх от безвозвратно уходящего, пусть и не потерянного времени расцветает на ней черно-красными цветами смерти. При всем прочем меня упорно держат в плену факты и даты, этот материальный арсенал жизни.