Фридл

Макарова Елена

Часть пятая

Терезин

 

 

1.

Сборный пункт в Градце Кралове

14.12.42. Три часа утра. Мы готовы. Постараемся написать с дороги… У нас тяжелая поклажа, не знаю, как Ф. это вынесет. Будьте здоровы и счастливы, – пишет Павел Отто и Марии, я приписываю: Сердечный привет вам обоим. Огромное спасибо за вашу помощь и готовность помогать… Наверное, никто столько не получил от Аделы, сколько я. Она была самой лучшей из семьи и была достойна самого лучшего, но получила самое худшее. 1000 приветов, ваша благодарная Фридл.

От вокзала до университета идти недолго, да ноша тяжела. Павел уговаривает – остановись, передохни. Но меня гонит страх, как тогда, по дороге из Находа в Гронов. Хотя я не одна, нас более семисот человек. Колонну сопровождают чешские жандармы.

Пришли. Я прислоняюсь к заснеженному сфинксу у портала, кладу рюкзак на чемодан, приваливаюсь к вещам.

Жандарм трясет меня за плечо. Павел говорит ему: «Это моя жена».

Тот проверяет номера, все верно, «Сh-549» и «Сh-548». Павел берет меня на руки и относит в помещение, туда, где нам заняла место Лаура. Возвращается за вещами – их нет. Двое суток мы ютимся втроем на одном матраце.

16.12.42. Дорогие Мария и Отто! До сих пор все шло гладко. Завтра выезжаем. Мы потеряли часть багажа. Судьба остального неизвестна. Пережили это очень тяжело. Еда отличная. Вспоминаем обо всех. Ехали в приличном вагоне. Все очень хорошо держатся. Не волнуйтесь за нас. Сегодня мы сдаем часть излишних денег и вещей. Последнее «с Богом»! Павел + Фридл.

16.12.42. Моя дорогая Хильда! Против ожидания все нормально. Обычная история: одни идут под стрижку, другим велено стричь. Я оказалась более стойкой, чем предполагала. Думала, слезные железы у меня на плечах, но их нет и там. Обнимаю тебя. Ф.

Подъем! 2 часа ночи, 17 декабря. Мигающий голубой свет в помещениях и на лестнице… В полчетвертого все выстраиваемся на перекличку, по номерам. Нас ведут шеренгами при свете фонарей и карманных фонариков, впихивают в тесные немецкие вагоны вместе с вещами. Путешествие не из приятных. Запрещено открывать окна.

Поезд прибывает в Прагу. Так говорят. С тем же успехом мы могли оказаться в Польше. Полная тьма. Опять едем.

На выход! Струя холодного света взрезает темную духоту. Воздух. Мы приехали.

 

2.

Большое ничто

Нет у меня души. Трупы ли провозят на катафалке, транспорты ли отправляют, слепцы ли щупают палками землю перед собой – душа не отзывается. Что тогда я? Тело, которое страдает от голода и холода, тело, которое постоянно заявляет о себе недомоганиями. И дух, который здесь не прописан.

Не с чем сравнивать то, что случилось здесь. Видимо, это что-то непомерное. Из триады тело-душа-дух выпало среднее звено. Тело болит, дух – внеположен. Волнения о том, кто же я – художник или педагог, архитектор или просто неудачник, у которого отняли время стать самим собой, – улетучились вместе с душой.

Приступы фантомных болей, когда болит то, что отнято, можно сосчитать по пальцам.

1. Когда я увидела на чердаке умирающую Шарлотту. (Смерть отца, видимо потому, что я не застала его и здесь, – не нашла во мне душевного отклика.)

2. Когда отправляли в Польшу транспорты, в которых были мои подопечные дети. Это происходило на моих глазах пять раз: трижды в 1943 году, в феврале, октябре и декабре, и дважды в 1944 году, в мае и сентябре.

3. Когда отправили Павла, это случилось 29 сентября 1944 года.

Потом я записалась на транспорт, чтобы быть с ним там, куда он уехал вместе с тысячей мужчин, и на этом можно бы поставить точку. В смысле фантомных болей.

Все, что случилось с 29 сентября до 6 октября, когда я наконец получила разрешение ехать, все, что случилось в поезде и потом, когда он остановился, оставляю за скобками.

 

3.

Зеркальный город и подземелье

Я живу в большом здании на площади, у костела. Это детдом для девочек. Здесь я оказалась не сразу. Сначала меня поселили в каком-то доме в большой комнате с молодыми женщинами, детьми и старухами; чтобы добраться до туалета, приходилось через всех переступать, и т.д. и т.п. Помогла Эльза Шимкова. Через влиятельных знакомых ей удалось пристроить нас с Лаурой к детям. На самом деле работа воспитателей не дает добавочного пайка и не уберегает от депортации в Польшу. Кузнец – дело другое. Профессия среди евреев редкая, они тут на вес золота. Учителей и врачей всегда есть кем заменить.

В большом трехэтажном здании около центральной площади живут девочки от 10 до 16 лет. Комнаты на 24 спальных места, трехэтажные нары, стол. У нас, воспитательниц, одна комната на всех.

Согласись я пойти художником в техотдел, куда меня определили по заключению графолога, я была бы причислена к лагерной элите. Кстати, начальница отдела трудоустройства, которая велела графологам определить мое место в тутошнем социуме, после войны вышла замуж за Пауля Зингера, брата Франца, того самого, который предлагал нам проект «Палестина». Меня она не запомнила и ничего не смогла поведать Францу. Я на нее не в обиде.

Поначалу я путалась в улицах, все казармы казались одинаковыми, но потом попросила одного молодого художника, работающего в техотделе, показать мне развертку города и все поняла. Если сложить эту «тетрапецию» пополам, то все углы совпадут между собой. То есть это зеркальный город.

Центральную площадь пересекать нельзя. Выйдя на улицу, ты оказываешься в одном из параллельных потоков, часть народу идет туда, часть сюда. Говорят, здесь было еще больше людей. С середины лета до конца осени около двадцати тысяч отправили в Польшу, для разгрузки. Из наших – Аделу, Бедржиха и Йозефу.

Зеркальность. Центральная площадь – квадратная, на каждой стороне квадрата – казарма. От казарм отходят улицы одинаковой длины и ширины. Через две улицы на каждой из четырех сторон – еще четыре казармы, стоящие в том же порядке, как и на площади, а за ними – четыре выхода из гетто, один – на Богушовице, откуда мы приехали и куда уедем, другой – на старинный город Литомержице, где я никогда не была и уже не буду, третий – в сторону реки Огре, в направлении Малой Крепости, где тюрьма гестапо, не про нас будь сказано, и четвертый… Куда же четвертый? На Крету, где футбольное поле. Оттуда открывается вид на Среднечешскую возвышенность. Пологие горы с домиками, из труб вьется дым. Там я тоже не была и не буду.

Павел говорит, что под нами целый подземный город с тоннелями и по этим тоннелям можно выбраться из гетто.

В глубоких пластах земли извилистые ходы с многочисленными ответвлениями-аппендиксами. Выйти можно, только если строго держаться плана. Иначе упрешься в стену и назад дорогу найти будет еще сложней. Смешно. Я покатываюсь со смеху, представляя себе, как мы на четвереньках, а то и ползком, на пузе, совершаем рембрандтовский подвиг – пробираемся в кромешной тьме к свету свободы. Земляные черви, гады ползучие, грызуны… Нет, это скорее брейгелевский ад. Или что-то еще никем не нарисованное.

А ты нарисуй, – говорит Павел и вкладывает мне в руку карандаш.

Двумя руками с закрытыми глазами. Синхронность движения.

Вслепую, как на пишущей машинке. Будешь мне диктовать…

Напишем Хильде про асинхронность. В тридцати словах.

Или про средневековых жнецов-скелетов с косой, про птицеловов и охотников с аркебузой… Жатва смерти.

Почему я в изоляторе? Наверное, болею. Здесь все болеют. Детский дом живет от эпидемии к эпидемии. Заразных изолируют немедля. К ним никого не подпускают. Раз Павла пустили ко мне, значит, я не заразная. Кстати, это меня в детстве осенило про то, что картины Рая практически неизменны, в них много света, цвета и всяческих красот, а вот картина Ада с ходом цивилизации меняется, причем, похоже, в сторону упрощения. В нашем Аду все будет реально и просто – удушающая техника вмонтирована в потолок, ничего лишнего. Пляска смерти внутри огромного параллелепипеда.

Павел гладит меня по руке.

Фридл, открой глаза, посмотри на меня…

Я и сама побаиваюсь закрытых глаз, смеженных век, никогда не рисую спящих. У Эдит был рисунок спящей, лицо приподнято на подушке, большие черные ресницы – жуть.

Тяжело разлепляются веки. Сквозь щелочку проникает свет.

 

4.

Уроки

Снег белей белил. Павел провожает меня до L-410, улицы здесь пронумерованы. Я могу идти сама, я все вижу.

Госпожа Брандейсова прозрела. Уроки рисования продолжаются. Сегодня в комнате 28. Разграфленный лист с расписанием занятий мне выдал Вальтер Фрейд, заведующий детским домом. Ему лет двадцать пять, не больше. Круглые очки с толстыми стеклами, безоружный взгляд шоломалейхемовского мечтателя. Девочки его не слушаются. За порядком следит его милая жена, а он с утра до вечера режет кукол из дерева, для представлений. Видит плохо, а куклы выходят у него аккуратными и при этом очень выразительными. Все мои попытки у него поучиться закончились тем, что я нарисовала его за работой.

Уроки Иттена не растворились во мне без осадка, как я думала прежде. Зло и добро, жестокость и милосердие – эти черно-белые контрасты слиплись в лагере в серое месиво неопределенности и требовали кристаллизации.

«Как-то утром маленькая женщина с очень короткой стрижкой и большими карими глазами вдруг появилась в нашей комнате – стремительность ее походки, ее энергия захватили нас, ввели в совершенно иной ритм… Мы сразу приняли ее и отдались на волю новой стихии».

Я вынуждена опираться на память своих бывших учениц, все происходит стремительно, нет никакой возможности наблюдать происходящее со стороны. Упаковывая рисунки в чемодан, я все еще надеялась к ним вернуться.

Времена путаются. Лучше быть в настоящем. Но как в нем быть, если оно в тот же миг становится прошлым? Физическое время не совпадает с ментальным, и все же, соглашаясь с условностью разделения времен на три фазы, попробую пользоваться настоящим.

Нет, к рисункам я больше не вернусь. Ни умом, ни взглядом. Но кто-то наверняка доберется до чемоданов. Рисунки сложены по урокам, не по авторам. Вряд ли кого-то заинтересуют несостоявшиеся личности. На всякий случай прикладываю списки комнат с именами детей.

 

5.

Рыжая

Комната № 28. Трехэтажные нары, на каждом этаже по двое. Двадцать четыре спальных места. Хелена делит нары с Зузкой. Кроме нее, Хелену к себе никто и близко не подпускает. Зузку никто не трогает, все знают, что она того, а Хелену травят. За вредность. За «глаза-колючки». За то, что все делает назло коллективу. За то, что не участвует в общем столе – съедает сама все, что ей дают родители. У нее-то они есть, наплевать ей на сирот и на тех, кто не получает посылок. Единоличница!

В сентябре 1943-го Хелена и Зузка получили повестку. Зузку все жалели, помогали ей складывать вещи, Хелену – нет. В последний день Хелену вычеркнули из списка, и она вернулась. Кого-то отправили вместо нее. Неужели не стыдно?!

Хелене объявили бойкот. Девочка, которая заняла место Зузки, присоединилась к коллективу.

Хелена смотрит волком, но не огрызается. Рисует молча. Поначалу я еще пыталась обратить внимание девочек на ее работы, но теперь это кажется бесполезным.

Госпожа Брандейсова, не заступайтесь за меня, – сказала как-то Хелена, – когда я рисую, мне хорошо.

Она стала наведываться ко мне. Я живу в двух шагах от ее комнаты, в самом конце коридора на втором этаже. Павел выгородил мне угол, поставил двухэтажные нары. На случай, если будет послабление режима и нам разрешат жить вместе. Пока там спят детские рисунки. Потолки высоченные, выгородка доходит до середины, и дверь к ней не приставишь. Вместо двери дерюга. Про холод и прочие неудобства молчу. Есть на чем спать, где хранить детские рисунки и материалы для занятий.

Лаура считает, что там, где любой огрызок карандаша ценится на вес золота, открытое хранение материалов является искушением для детей. Как воспитатель она права. Я не воспитатель. Пусть крадут. – То есть ты поощряешь воровство? – Да. – Лаура и здесь сводит меня с ума. Ни шагу от коллективной этики. Простишь воровство одному, завтра будут воровать все. То есть завтра обязательно настанет. Воспитатели и воспитуемые должны верить в будущее.

Хелена заглядывает за дерюгу. Если я там не одна, она тотчас убегает. Но в те редкие часы, когда Хелене удается меня заполучить, она усаживается рядом.

Шершавая горячая рука, крупные веснушки на носу, рыжий клок волос из-под красной вязаной шапки… Девочка, которая не приемлет этого мира. Не желает ему добра. Ненавистны ей эти островки добродетели в океане зла.

Я разрешаю ей оставаться в моей комнате. Даю ей бумагу и ножницы. Резать бумагу – любимое занятие многих детей. Для Хелены оно лечебное. Но бумага здесь на вес золота, просто так резать ее я не разрешаю, только с целью.

Сделай Прагу!

Всю?!

Ну, не всю… Пражский Град! Мы там жили…

Куда вы, госпожа Брандейсова? – Хелена видит, что я собираюсь уходить.

На занятия. А ты оставайся.

Ножницы – предмет одушевленный, они танцуют вальс с рукой Хелены, врезаются острием в самую середку листа, наверчивают круги, производят одинаковые по рисунку формы, что-то вроде крон деревьев. Один бланк закончился. Другой танец – со шпагами. Наскоки шпажиста производят остроугольные формы.

Остроугольность – во всех Хелениных коллажах. Домики с острыми крышами, забор, елки из тонких, выкрашенных в разные цвета соломинок… Все ровными стежками пришито к формуляру.

Возьми эту подкладку, – я даю ей лист гладкой красной бумаги.

А как же я останусь без вас?

Продолжай работать.

А вы не боитесь, что я что-нибудь сопру? Меня здесь считают воровкой.

Если понадобятся иголки и нитки, они в этой коробочке.

Панорама Пражского Града. Вертикальные и горизонтальные графы формуляров разрезаны на кусочки и выклеены слоями таким образом, что создается объемный массив крон, из-за одной проглядывает другая, они лестницей поднимаются вверх, к собору с остроугольными шпилями. Именно так это и выглядело, когда мы стояли с Павлом на вершине холма, и я еще говорила, что панорама как таковая не вызывает во мне никого желания рисовать. Формы, которые Хелена вырезала, имеют четкие очертания, но не читаются слету из-за линий на бланках, расположенных под разными углами. Если бы бланки были пустыми, следовало бы начертить на них именно эти линии и именно в таком порядке. Из кусочков, на которых значится, сколько крон потрачено на то-то, а сколько на се-то, выложен фундамент, земная часть этой неземной работы.

В декабре 1943-го Хелена с родителями снова оказалась в списке. На этот раз протекции получить не удалось. Чтобы спасти Хелену, родители решили сделать ей инъекцию молоком. Подымется температура, Хелену направят в инфекционное отделение, поезд меж тем уйдет.

Температура подскочила до сорока, но в больницу ее не взяли. Врач сослался на новые порядки. Раньше тяжелобольных исключали из транспорта по одной простой причине – на месте назначения боялись заразы. Теперь на месте назначения оборудованы изоляторы, беспокоиться нечего.

Хелену подпихивают в вагон, секунда – и нет ее. Уплывает за кулисы рыжая голова в красной вязаной шапке. Девочка-чертополох.

 

6.

Вопреки

«Фридл влетала в комнату, распределяя материал, она, разумеется, говорила с нами, она все время была с нами, пока мы работали. Уроки были короткими. Мы работали интенсивно и, как помнится, в тишине. Она давала нам тему для воображения. Например, поле, по нему бредет лошадь… может быть, она нам показывала какой-то образец или картину… Про коллаж с лошадью я точно помню. Фридл приносила нам обрезки цветной бумаги и показывала, как делать коллаж. Я не думаю, что она учила нас, как именно рисовать пейзаж или выклеивать его… не помню…

Она говорила, как приступать к рисованию, как смотреть на вещи, как мыслить пространственно. Как мечтать о чем-то, как воображать что-то, как желать делать что-то, как претворять фантазии… Не помню, чтобы она общалась с нами по отдельности, скорее это был контакт со всей группой… Каждый урок она меняла техники – то коллаж, то акварель, то еще что-то… У нас не было никаких материалов, все приносила она. После уроков она собирала рисунки и уходила. Урок кончался так же стремительно, как и начинался. Я панически боялась конца. Я готова была продолжать до ночи…

Мы жили на верхнем этаже детского дома. И рисовали из окна небо, горы, природу… Наверное, это особенно важно для заключенных – видеть мир по другую сторону, знать, что он есть… Наверное, это относится и к Фридл. Мне было важно знать, что она существует, что она есть. Стихия свободы… при ней все выходило как бы само собой».

И все это рассказывает обо мне девочка, прибывшая в Терезин с отцом-инвалидом. Ее родители развелись, мать с новым мужем живет в Лондоне. Она тоскует по матери, пишет для нее дневник. Эта милейшая девочка и была зачинщицей бойкотов против Хелены.

Жестокость. Жесткость. Норма коллективной жизни, помноженная на лагерные условия. Мы говорим об этом с психологом Трудой Баумел. Она считает, что есть три анормальных общества – Советский Союз, Палестина и Терезин. Общее в них – ставка на коллективное воспитание. Но и эта искусственно созданная ячейка должна функционировать на основе общечеловеческой этики.

Абсурд! Нас собрали здесь, чтобы уничтожить. О какой общечеловеческой этике может идти речь?

Труда убеждена в том, что каждое действие, слово и мысль имеют свои последствия в невидимом мире. В том, что он существует, у нее нет сомнений. И посему невидимые результаты имеют бесконечно бóльшую важность, чем те, что видимы на физическом уровне. Следует брать в учет целый мир, не только его внешнюю оболочку.

Анализируя детские работы, Труда в первую очередь обращает внимание на колорит. Цвета – проводники чувств. Ее анализ опирается на схему цветов, определяющих двадцать главных чувств. Гёте, Иттен… Все это было, есть и будет.

Маленькую книжонку под названием «Мыслеформы» Труда считает учебником жизни. Кстати, она повлияла на самого Кандинского.

Я сказала ей, что училась у Кандинского и ни разу не слышала от него про «Мыслеформы».

Ее не удивило ни то, что я училась у Кандинского, ни то, что он не упоминал этой книги.

Усваивая, присваиваешь. И уже не ссылаешься на источник. Я присвоила себе оттуда три постулата. Первый: «Качество мысли определяет цвет»; второй: «Природа мысли определяет форму»; третий: «Определенность мысли определяет ясность очертания».

Все три постулата я вписала в блокнот, подаренный Павлом. Здесь многие ведут дневники. И рисуют с натуры. Чтобы хоть как-то запечатлеть реальность ирреального. Для меня такими дневниками являются детские рисунки. Тут я слежу за тем, чтобы на рисунке стояло имя ребенка, комната, дата урока. Здесь все очень быстро забывается. Слишком большой поток «мыслеформ».

Непреклонная вера в существование невидимого мира с его аурой, мыслеформами и прочими нездешностями помогает Труде вершить земные дела. Она действует по запросу и мгновенно. Благодаря одному весьма печальному случаю у нас теперь есть помещение и персонал по уходу за детьми, повредившимися в рассудке. Все началось с маленького мальчика, вернее с его мамы, которая выбросилась на его глазах из окна. Мальчик потерял дар речи, мычит, раздирает ногтями лицо. Молодая воспитательница, у которой на попечении двадцать детей, справиться с ребенком не может.

Увидев все это, Труда разворачивается – и прямиком к главе старейшин. В такие моменты перед ней распахиваются двери. Глава старейшин (на самом деле он младше Труды) должен быть на месте, должен ее принять и не задумываясь вынести положительное решение. Так и случилось.

Труду Баумел я узнаю издалека: уверенный шаг, узкие серые брючки, клетчатая рубаха. Все как у Труды Хаммершлаг.

Она пришла к нам с лекцией под названием «Вопреки».

«Чего мы хотим? Подготовить детей к будущим задачам – построению нормального сообщества на гуманных принципах. Чем мы располагаем для этой цели? Пятью большими детскими домами (в них пока лишь одна школа) и несколькими маленькими, а также персоналом из молодых людей, горящих желанием трудиться и жертвовать собой ради детей.

Все мы знаем, что стоит на пути к достижению этой цели. Но вопреки всему мы и в данных условиях будем опираться на позитивное».

Труда из породы несгибаемых. Осанка балерины – прямая спина, расправленные плечи, высоко поднятая голова с узлом волос на затылке. Мистика, эзотерика, прагматизм, вера – все уживается в этой пружинистой душе.

«Первое и важнейшее: личный пример. Вожатый детдома, воспитатель – это primus inter pares; он и старший товарищ, он и пример, достойный подражания.

Второе: групповое воспитание.

Группа, а точнее тот социальный механизм, которым она является, – это носитель образовательных процессов, необходимых для передачи знаний и навыков, прежде всего социального характера. И многие, пришедшие сюда асоциальными, здесь, сами того не замечая, приучаются жить в обществе.

И третье: это продуктивный труд.

Ребенок или юноша социализируется посредством жизни в обществе, точно так же трудовое воспитание делает из человека труженика. Труд – это то, что придает смысл и содержание жизни группы и личности; то, что само организует группу; то, что вызывает к жизни товарищество; то, что творит и воплощает; то, что продуктивно и полезно. Без труда, то есть без смысла и содержания, группа приходит к разрушению и потере ценностей. Таков расклад – то, что мы имеем, с чем мы можем работать. Воспитатель как режиссер: в его силах собрать группу воедино – или распустить ее. Но распустить – значит потерять целое поколение. Нет, программа “Вопреки” должна сработать!»

Но труд не делает свободным!

Этого я и не говорю.

Мы не попадем с ней туда, где лозунг о труде и свободе будет украшать ворота, из которых никуда не выйдешь, для нас не будет играть оркестр. Лозунги и симфоническая музыка – для жертв высшей категории. На нашей платформе этого не будет.

 

7.

Школа формы

Для Виктора Ульмана Терезин – школа формы. Так он говорит, обняв меня за плечи. Мы сразу узнали друг друга. Значит, не так уж и изменились. Весеннее солнце плавит снег и кружит голову. «Лунный Пьеро», Анни, письма с фронта, концерты Шёнберга, курсы композиции…

Виктор в плаще Франца, но карманы не отвисшие – нечем их тут набить. Кошельки не в ходу, портсигары тем более. Ульман курил не меньше Франца. Запрет на курение выводит его из себя. Печаль его фортепианных сонат – от отсутствия курева.

Школа формы в заорганизованном хаосе. Казармы и прямые улицы создают иллюзию порядка. Устойчив и режим дня. Но люди, с их лицами, походками, жестикуляциями, вносят беспорядок в картину. Их так много, и при этом даже в очередях за пайкой они не превращаются в серую толпу, сотни, тысячи ярких индивидуальностей насыщают все своей энергией… Кто-то кем-то запечатлен, кто-то так и канет в бездну необозначенным.

Что-то в этом духе я излагаю Ульману.

Не будь занудой, Фридл, – говорит он, не выпуская меня из объятий. – Знаешь, что общего у Вагнера с Шёнбергом?

Что?

Первый антисемит, а второй – еврей! Годится?

Дежавю. Только раньше на моем месте была Анни, ее обнимал он, говоря эти слова.

Я сейчас работаю над аранжировкой сладкой идишской песни. Для хора, в котором поет мой сын. Хор – это именно та форма, в которой индивидуальности сливаются в целое. А когда поют дети – это уж точно божественный акт. Здесь я позволяю себе быть сентиментальным. Могу и слезу пустить. Помнишь, ты проспала концерт Скрябина. Не проспи мой. Сегодня, на чердаке Магдебургских казарм, в шесть вечера! Вход бесплатный.

«Собрать всех венских друзей на десять репетиций камерной симфонии Шёнберга – вход бесплатный!» Мы с Анни расклеиваем объявления в центре города. Она смахивает варежкой снежинки с ресниц. Натягивает на лоб вязаную шапочку. Подает мне клей.

Жизнь как комикс.

 

8.

Властичка

Будущее поджидает у порога. При встрече с тобой оно становится настоящим.

Властичка, девочка-одуванчик (за сравнение с цветком прошу винить Иттена), подлетает ко мне с рисунком. Она – это даже не настоящее, а настоящее продолженное. Глагольная форма, которая останавливает настоящее на лету.

Госпожа Брандейсова, я вспомнила, как выглядела моя комната! Вот столик с лампой, тут на стене должна быть картина…

А что на ней изображено?

Девочка кусает губы.

Пароход и камни с этой стороны… Но они не уместятся…

Уместятся. Нарисуй картину с кораблем и камнями отдельно, и мы повесим ее в твоей комнате, хорошо? Пойдем, я тебе дам бумагу.

На первом занятии Властичка нарисовала одинокий цветок, платьице, стул и стол в разных углах. Бессвязные предметы, отрывистые линии. Теперь лампа соединилась со столиком, и линии стали более плавными.

Мы идем по коридору. Властичка жмется ко мне. Я останавливаюсь, глажу ее по голове. Волосы на ощупь как пух.

Она всхлипывает.

Ты моя хорошая девочка…

Родители Властички, поверив обещанию еврейской общины Брно, уехали в 1939 году в Палестину. Что же им обещали? Все то же, что и остальным родителям: как только они обоснуются в Палестине, им пришлют детей. Пока все оформляется, они побудут в детдоме. Дети пробыли там до весны 1942 года. После чего весь Брненский детдом был депортирован в Терезин.

Воспитатели детей не ласкают. Чтобы не приручать к себе. А то будут хвостом ходить… Хорошо, что я не воспитательница. Эти слова скоро станут мантрой.

Мы заходим в «апартаменты». Властичка зачарованно смотрит по сторонам. Я достаю из папки бумагу.

Бери и беги на обед, пора!

А можно я еще около вас постою, просто так? – спрашивает она.

Второе дежавю за сегодняшний день. Когда-то соседская девочка в Праге просила посидеть около меня просто так.

А может быть, жизнь – это одно сплошное дежавю? Мы здесь когда-то были и, значит, будем снова.

 

9.

Быт и основные цвета

Мы обедаем после детей, не стоим в долгих очередях на улице. Это огромная экономия времени и нервов. Бедный Павел пытается удрать с работы пораньше, чтобы занять очередь, но все равно оказывается в хвосте.

Госпожа Брандейсова, хлеб закончился, суп закончился. Разве что картошки соскрести со дна, – говорит дежурная. – Надо приходить вовремя. Сахар возьмите.

Я ставлю на стол тарелку с бурыми комочками и кружку с эрзац-кофе.

Кофе холодный, зато с сахаром.

Ты где была? – спрашивает меня Лаура, подходя к столу.

Я пожимаю плечами, не в силах произнести ни звука. Подавилась картошкой. Лаура стучит кулаком по моей спине. Не помогает. Задыхаясь, я бегу по коридору, лишь бы успеть. Успеваю.

Ешь маленькими порциями, – говорит Лаура, с вожделением глядя в мою тарелку.

Не могу.

В ее раскосых глазах шальной блеск. Как у стариков, поджидающих с мисками у раздачи. Вдруг кто-то откажется от порции супа?

Выручай, – прошу я Лауру, пододвигая к ней тарелку.

Тогда я отдам тебе кусок хлеба с ужина.

Ты с ума сошла! Мы же подруги!

Лаура опускает глаза. Ей стыдно.

Это мне должно быть стыдно. Обычно я съедаю все, что дают. Сегодня не показательный день. А Лаура не притрагивается ни к сахару, ни к маргарину. Бережет для детей. Так она доведет себя до полного истощения.

Не беспокойся, – говорит Лаура. – Скоро мы получим посылку и поправим здоровье. Как Павел?

У него полно работы, да еще и я нагружаю. Двигаем мебель в L-414. Не везде, пока только в одном помещении. Там такая теснота – тридцать великовозрастных девиц сидят друг у друга на голове. Притом что в гетто работает целый конструкторский отдел! Почему никому не пришло в голову спроектировать складные нары с вставными лестницами? Освободилось бы столько полезной площади! За модернизацию концлагерных помещений коменданта повысили бы в чине. А главное, не пришлось бы перед визитом комиссии Красного Креста ликвидировать третий этаж нар и отправлять на уничтожение пять тысяч оставшихся без места.

Нет, этого я Лауре не говорю.

«Фридл привела кого-то, кто нам перекрасил простыни в цвет красного вина, и они из этого нам сделали такой уютный уголок – некоторые койки соединили, некоторые нет – в конце концов из нашего кубрика вышло отличное жилье, – у каждой девочки был свой лозунг или украшение, я, например, написала над кроватью такую глупость: “Веселей, веселей, день начинается, веселей, даже если тебе неохота вставать!”»

Этот рассказ мог бы принадлежать девочке по имени Ноэми. Она всегда все путала. Это Павел «двигал койки», а я красила простыни. Как полукровка, Ноэми могла выжить. И дотянуть до тех времен, когда наша история стала интересовать психологов и социологов, а словосочетание «духовное сопротивление» стало столь же неразрывным, как «движение и форма» во времена моей юности.

Если дан день, его надо прожить. Эта гроновская максима, банальная, как все максимы на свете, оказалась как нельзя более актуальной в здешних условиях.

Павел выточил на токарном станке набор фигурок для занятий по сенсорике. Хотя «халтурить» на рабочем месте крайне опасно. Это надо делать тайком от бригадира. Тот не станет смотреть сквозь пальцы на изготовление пособия для работы с больными по системе Монтессори. Он боится еврейской полиции. Нагрянет с проверкой – тюрьмы не избежать. А оттуда – прямая дорогая на восток.

Другое дело – на свой страх и риск вынести доски со строительного двора. Это то, чем занимаются рабочие из Павловой бригады под покровом тьмы. Они пробиваются «халтурой» – мастерят полки для желающих. Одна полка – полбуханки хлеба. Где-то же надо людям хранить свои вещи, а в помещениях, кроме нар, лестниц и стола, ничего нет. Есть чемоданы, но их нельзя держать на полу, только на нарах. Там и так повернуться негде.

При чем тут конструкторский отдел! Отто рассказывал нам в Гронове про первую рабочую бригаду – музыканты, художники, поэты… если из сотни один попадет молотком по гвоздю… Они все это и построили.

Я выкрасила фигурки в красный, синий и желтый. Вот и все, что нужно Труде, простейшие формы и основные цвета.

 

10.

Почтение к материалу

«Материя, одушевленная и неодушевленная, разрушается в хаосе и суете. Но что есть одушевленная и неодушевленная материя? Современная наука о жизни и ее процессах расширяет рамки и оживляет предметы, которые до вчерашнего дня мы по темноте своей относили к категории безжизненной материи».

Это говорит доктор Фляйшман. Мы с Павлом попали на его лекцию «Уважайте материал!». Этот маленький горбун с высоким голосом занимает ответственный пост в системе здешнего здравоохранения. Говорят, он не спит ночами, пишет стихи, рисует картины.

«Сегодня мы знаем больше. И еще большего ожидаем. Границы между одушевленным и неодушевленным стерты. Является ли тело материей или материя телом, является ли душа частью тела или тело частью души? Мои отношения с людьми, чью жизнь я знаю, чьи желания, борьбу, страдания и творчество наблюдал, отличаются от отношений с теми, с кем я лишь бегло знаком.

Мы в состоянии фиксировать эти процессы чувством и разумом, а значит, в том, как мы относимся к отдельным людям, отражается наше отношение к жизни в целом. Сегодня мы, кажется, больше знаем о качествах и взаимосвязях предметов и веществ в природе… Но нам предстоит еще дальше продвинуться в знаниях и понимании вещей, дабы развить в себе бóльшую почтительность и уважение к материалу.

То, что западный человек познал с помощью экспериментальной науки, некоторые восточные мыслители знали тысячу лет тому назад. Уважение к материалу в Индии и Китае известно, но не понято нами.

Но ведь и еврей когда-то был теснее связан с феноменом жизни, чем сейчас. Мы слишком развращены и близоруки вследствие эгоистического утилитаризма, мы признаем только то, что служит нашим сиюминутным потребностям. То, что нам не служит, мы выбрасываем, как окурок.

Мы не уважаем инструментов, одежды, обуви, не ценим человеческих творений, зданий, приспособлений, которые были созданы, чтобы нас спасти, сделать нашу жизнь проще, лучше и счастливее. У нас нет ни времени, ни желания подумать о “никчемных” предметах – что проку в них!

При этом мы желаем воспринимать жизнь в глобальном масштабе, понимать ее сложную простоту. На это способно только смиренное существо, которое чувствует себя частью всего живого…»

Как раствор или камень, я принадлежу маленькому зданию жизни, мне тепло и уютно в этом строении.

«Поэтому нам следует внимательнее относиться к материалу, как к одушевленному, так и неодушевленному, – между ними нет разделительной черты. Пиетет и уважение к нему должны пройти от мозга и сердца в кончики пальцев, чтобы трогать ими вещи с пониманием, любовью и почитанием. Чтобы лучше, спокойнее и счастливее жить в этом мире, давайте научимся уважать материал!»

Я набралась наглости и попросила у Фляйшмана текст лекции – переписать для Хильды, послать при первой оказии.

Возьмите, отдел досуга сделал мне четыре копии.

Ясный человек, ясный взгляд. Легко смотреть Фляйшману в глаза – мы одного роста.

Здесь можно было бы жить прекрасно, среди образованных, интеллигентных людей, если бы не страх быть отправленным дальше…

 

11.

Приручить смерть

Перед концертом Ульман произнес слова, которые меня взбудоражили: «Художник рождается тогда, когда человек в нем вдруг осознает, что он смертен. Работа искусства – “приручить” смерть. Создать параллельный источник жизни». Все остальное – про программу и общество новой музыки – я пропустила, прикидывая на себя ульмановский афоризм. Сознавала ли я, что смертна, учась в Баухаузе?

На чердаке тепло, нас много, и все мы пока что дышим. Ульман пожимает руку молодому исполнителю – его зовут Гидеон Кляйн. Он играет финал последнего баховского концерта. Рояль звучит как орган.

Музыка смолкает, тишина звенит. Тихие хлопки, как из промокшей от слез хлопушки. Вслед за Бахом – интермеццо Брамса. Мысли о том, как приручить смерть, возвращаются. Горько думать об этом на самом-то деле.

В заключение Ульман играет свою сонату. Одинокий разговор с самим собой, доходящий до истерики. Понимаешь это умом, не сердцем, к счастью.

Никогда и нигде не видела я такого собрания людей. Какие лица! Каждого хочется нарисовать.

В следующий раз бери с собой альбом, – говорит Павел.

Откуда у меня альбом?

Мы доходим до подворотни. Павел не может у меня остаться. Мужья и жены разведены по разным помещениям, но опять-таки не все. Начальство и его приближенные живут семьями.

Со временем найдется какой-то выход, – говорю я Павлу голосом старшей сестры.

Павел тяжело переносит нашу ночную разлуку. Под боком у него храпит мужик, душно, противно. Это еще хуже, чем было в бараках на лесоповале. Он оброс, перестал бриться.

 

12.

Глубина и даль

Каждый день я встречаю знакомых, но не всех узнаю. Зато меня узнают. Берлинского режиссера Карла Мейнхардта не узнала. Нас когда-то познакомил Стефан, где – не помню. Вонючий старик, из-под брючин вылезают кальсоны… Он моет уборные и, если потеряет работу, умрет с голоду. Но он хороший режиссер. Вот с кем мы и поставим «Трехгрошовую оперу»!

Лицо Мейнхардта озарилось сумеречной улыбкой.

Имеете пьесу?

Нет.

И собираетесь ставить? Я не дилетант, простите. Чтобы ставить пьесу, ее как минимум надо иметь!

«Там было столько людей, с кем Фридл могла вести дискуссии. И когда не хватало еды – она все равно была счастлива – из-за людей. Она писала, что там собрались какие-то невероятные люди и можно было жить прекрасно, если бы не постоянный страх… Пришли Брехта!»

Мы посылаем Хильде и Отто квитки на посылку. По закону на семью дается один квиток раз в три месяца. Но у многих евреев на воле уже никого не осталось, и они продают нам свои квитки за полбуханки хлеба, двадцать грамм сахара и двадцать – маргарина.

«Прислать Брехта! Видимо, Фридл забыла, что Брехт запрещен. Другой раз она попросила в письме, посланном через “каналы” – официально можно было писать открытки раз в месяц в 30 слов, – переправить ей скульптуру Георгия Победоносца… Раз в год позволялась посылка в 25 кг. Не фотографию, а скульптуру. Она была совершенно необузданной… Мы достали гипсовый оттиск скульптуры, завернули в одежду – но в последнюю минуту раздумали. Как такое расценят в Терезине? Не отправят ли за это дальше…»

Чушь какая-то с Георгием Победоносцем! Хильда что-то путает. Брехта точно просила. И задолго до того, как сюда прибыл знаменитый Курт Геррон. Я видела его в «Трехгрошовой опере», в Берлине. Незабываемый Мекки-Нож, предводитель лондонского ворья. В Терезине он поначалу играл незаметную роль, но вскоре снова стал предводителем, только не лондонского отребья, а всего терезинского еврейства. Немцы дали толстяку Геррону двойной паек и поставили его на роль режиссера показательного фильма. Радостно трудимся, радостно отдыхаем. Не все подошли для съемок. Несовместимых с общей картиной счастья Мекки-Нож вышвыривал из кадра.

Не знаю, что получилось из всей этой липы. Мало кто из массовки остался живым, но если лента не пропала… Меня искать не надо, я не была отобрана для съемок.

Когда киношники уехали, нас всех, отобранных и не отобранных, отправили на восток. Не скопом, разумеется, по очереди. Мекки-Нож не избежал общей участи.

Кино! Меня всегда занимал этот жанр. В свое время мы с Максом Бронштейном с упоением работали над фильмом по «Капиталу». Конечно, это никакое не кино, скорее наглядное пособие для рабочих в форме фотоколлажей с текстами. Прибавочная стоимость. Она неотделима от вещей, это понятно, а мы были влюблены в вещи. Ряды пузатых никелированных новеньких сверкающих чайников, прозрачный стакан на темном фоне, капля воды, в которой отражается целый мир… Рафинированная красота.

Не знаю, как Максу, который живет свою вторую жизнь в Палестине, но мне до сих пор снятся кадры из нашего фильма. Большая банка с касторовым маслом в руках у аптекаря, его лицо деформировано отражением, рука в контражуре черная. «Ты выпьешь все это масло?» Следующий кадр – ряды аптекарских бутылочек с касторкой. Пролетариат понимает, что производство бутылочек и работа по расфасовке создают прибавочную стоимость. Цена одной такой бутылочки в несколько раз превышает стоимость самого масла. Мы с Максом долго думали над шрифтовым оформлением – его привлекала изысканность, с которой я оформила главы из «Утопии» Иттена, а меня – простота и доходчивость.

Начала с Брехта, кончила Марксом… Сознание похоже на запакованные ящики. Где-то что-то лежит, но где и что? Павел прошлой ночью проснулся в холодном поту – наш дом сгорел. Он оставил включенным утюг! Но там же ничего не осталось, книги и картины розданы, правда, список остался в чемодане, который у нас украли.

Не волнуйся, мы все найдем. Как только вернемся.

Павел вернулся, но всего не нашел. Да ничего ценного и не было. Наброски неосуществившегося.

Думаю ли я так на самом деле? Или это дань настроению? Не знаю. Наверное, я еще не привыкла быть заключенной. Лагерь как пыль, которую я пытаюсь стереть рукавом кофты с картины жизни.

Труда говорит о необходимости внутренней дисциплины, о радости вопреки. О небе, которое над нами, птицах, которые парят где-то, хотя птиц я здесь не видела. Но где-то они парят.

«Стихия свободы» – такой помнят меня бывшие дети. Но стихия сама по себе бессмысленна, она не управляется мыслью. Какая может быть свобода в концлагере? И все-таки может. Ведь вся наша жизнь – это свобода в несвободе, борьба духа с телом-тюрьмой-общественной системой. Свобода «вопреки».

Не раздеваясь, я залезаю под одеяло, шарю рукой под подушкой – что сегодня в моем почтовом ящике?

Письмо от Сойки. Целое сочинение!

«Моя учительница попросила меня позаниматься с детьми рисунком и живописью, в увлекательной форме объяснять им то, чего они пока еще не понимают. Например, разницу между большим и маленьким, между “много”, “мало” и “ничего”. Помочь им выразить на гладкой поверхности листа то, что находится в глубине и вдали, вблизи и на свету, обратить внимание на характер самого материала, каким образом рисовать гладкую поверхность или стеклянную, текучую или темную. Когда просто рассказываешь, выходит неинтересно. Но когда начинаешь рассказывать детям какую-нибудь фантастическую сказку… Вот послушайте отрывок.

Маленькая девочка пошла гулять в парк, где было множество сине-зеленых просвечивающих лиственниц, словно бы фей в прозрачных накидках, и прелестные розовые цветы магнолии. В парке прогуливался старичок и продавал воздушные шары фирмы “Батя”. Каждый шар – на веревочке, и все эти цветные чудеса были вознесены над головой старичка и походили на красочный букет. Девочка купила у старичка два шара и стала бегать с ними по парку. И тут откуда ни возьмись налетел дикий ветер, такой дикий, что пригнул к земле ветви всех деревьев, подхватил девочку и, завывая, унес ее на своих крыльях. Шары, красный и золотой, еще пуще раздулись, и теперь они летели вместе с девочкой в трепещущем пространстве неведомо куда…

Этот отрывок был как бы сигналом – теперь, когда они уже “попали” в сказку, нужно было тотчас остановиться и красочно, со всеми подробностями нарисовать ту сцену, которая им больше всего понравилась. Девочки с такой отвагой и страстью бросились рисовать, я была потрясена их энтузиазмом…»

А я потрясена Сойкой. Завтра буду ее хвалить.

Но это еще не все – к сочинению приложена записка:

«Моя любимая Фридл! Мне бы так хотелось пожелать Вам чего-то очень-очень красивого… Чего-нибудь, что Вам, кроме меня, никто и не догадается пожелать… А это вот что – если Вам снятся сны и вы увидите во сне то, о чем мечтаете, пусть это сбудется! Спокойной ночи. Сойка».

Холодно, черно за окном. Я свечу фонариком на рисунки, которые сегодня сделали десятилетние девочки. Освобождение принцессы из пещеры. Тьма и свет. Вариации на тему. На обратной стороне рисунков – прямоугольнички фактур – темные, светлые… Вот слабенькая рука больной девочки, но как же она старается… А вот будто топором высеченные фигуры. Это девочка держит карандаш как нож – в кулаке. Может, потому, что ее отец мясник? Нет. Оказывается, она в детстве видела на картинке зайца, который именно так держал карандаш.

А этой девочке полагается высшая оценка по композиции и образности – шесть баллов. Как она интересно придумала про принцессу и ее освободителя! Белая принцесса сидит в черной пещере, над ней в белом небе парит черный принц. Принцесса улыбается. Она его не видит, но знает – он прилетит и спасет ее.

Что пожелать себе на сон грядущий? Пусть приснится райское дерево Эвы Хески. Предупредительная девочка расположила яблочки по периметру кроны и подписала «запретные фрукты», чтоб никто не рвал. Или кудрявый львенок Роберта Перла, вылезший из клетки, или его аисты, несущие детей в клювах.

Эва и Роберт – домашние дети. С ними легко. Гораздо трудней разобраться с детдомовскими. Многие не помнят, как выглядел их дом. Они рисуют двери наподобие казарменных арок, приставляют к кроватям лестницы; покрывают столы узорными скатертями и упирают их в нары…

Я пытаюсь воскресить в их памяти картины «нормальной жизни». Прошлое стало для них сказкой. Рисование этих «сказкок» во всех подробностях – обстановка в квартире, часы на стене, ларек напротив дома – постепенно приводит к вытеснению лагерной реальности. Она уходит на задний план.

Солнце, смотревшее искоса из-за угла, перемещается в центр и освещает своими лучами парки с качелями и каруселями, дороги, по которым прогуливаются девочки с кукольными колясками и ездят машины, разбрызгивая воду колесами. Много чего освещает солнце.

Рисунки детей. Мир ценностей и смысла. Я смотрю на них, и мне хочется рисовать. И еще хочется гуся, того, Хильдиного, с хрустящей корочкой и нежным мясом.

Я свечу фонариком под кровать; гуся, там, разумеется, нет, но есть коробочка акварельных красок.

«Свобода есть создание нового особого пути, не существовавшего ранее даже в виде возможного выхода». Кто это сказал? Может, Мюнц в книге о творчестве слепых? Я тру застывшие руки о вязаный свитер из шотландской шерсти – подарок Эльзинки-Ослика. Все мои вещи пропали, но такого теплого свитера у меня и на свободе не было. Невозможно рисовать с фонариком в руке. Но есть проволока, можно прикрепить его над головой. Картина Рембрандта: старик сидит под лестницей, вокруг тьма. А я сижу в коридоре, за дерюжной занавеской, потолок такой же высокий, как у Рембрандта. Луч света падает на бумагу.

Так вот и проистекает жизнь, вернее, истекает.

«И это правда». Так отвечает одна маленькая девочка на все, что ей ни скажешь.

 

13.

На границе

Мы сочиняем пьесу про приключения девочки на необитаемом острове. Вальтер Фрейд, наш юный близорукий директор, мастер по марионеткам, предлагает заменить необитаемый остров на Землю Обетованную. «Приключение девочки в Земле Обетованной» и звучит лучше, и дает возможность попутно изучить карту Палестины, природные условия, местные обычаи. Нужна сверхзадача! Я не спорю.

Палестина – мечта Вальтера Фрейда, может статься, и неосуществимая. Пусть расправит крылья, порасскажет девочкам о морях и пустынях, о гордых евреях, которые не дремлют, – пока мы сидим тут в зале ожидания, они выкорчевывают из земли камни, разбивают сады, строят дома. Так что мы приедем на все готовое. Из сказки с королями и королевами наша пьеса постепенно превращается в пособие по природоведению. Вальтер уже вырезал бедуина, двух евреев с мотыгами и чудную марионетку-верблюда, чем-то похожего на мою лошадь, которая давным-давно развалилась на глазах у публики.

Тогда-то мы и познакомились с Анни.

Комната в недрах Кавалерских казарм. Вонь отхожих мест, тусклое освещение, грязь. Мама Ирена макает в воду сухарь, жует его деснами. Вставные челюсти уже не держатся во рту.

Не могла бы ты их продать? – Возьми, они там, в железной коробочке.

Сервировочный столик на колесиках, пузатый кофейник с тусклым пузом клонит нос в маленькую фарфоровую чашечку. Яйцо в фарфоровом цветке, ломтик теплого хлеба. Скрипит под ногами паркет, и от малейшего дуновения звенят подвески хрустального светильника… Воспоминания двадцатилетней давности…

Анни тяжело болеет, – говорит она мне.

Она поправится, обязательно, ведь она на воле.

На воле тоже умирают.

Нет!

Анни, Анни… Так бы хотелось обнять тебя, моя маленькая, больная девочка… Но не здесь. Ты – нежный материал… Что до меня, я тоже не слишком жизнеспособна. Жизнеспособен, пожалуй, мой материал, упорный до тошноты.

Помнишь Ульмана?

Этот директор лагерной консерватории, кажется, не спит и не ест. Бледный, черные круги под глазами на прежде округлом лице, поджатые губы – состарившийся Пьеро.

Чуть ли не каждый вечер он представляет терезинской публике новых исполнителей. Они выходят на помост, и публика, сидящая на пронумерованных лавках, замирает. Кстати, теперь вход строго по билетам, иначе не вместить всех желающих.

Бетховен. «Трио духов». Исполняют Генрих Тауссиг, скрипка, Пауль Кон, виолончель, и Вольфганг Ледерер, фортепиано.

После концерта никто не расходится, все ждут заключительного слова, и Ульман его говорит:

«Рекомендую следовать за здоровым инстинктом и играть свободнее. Бетховен, желая захватить публику, часто пользуется акцентировкой, интонированием, агогикой и динамикой – этого требуют характерные черты его музыкальной личности. Так что долой изнеженность и вялое боязливое музицирование!

Стиль – это человек, в музыке он определяется сменой ритма; Бетховен выражал в звуках то, что Наполеон претворял в действия, а Фихте – в свою философию».

Прогульщица! – Ульман сгребает меня в охапку. – Знаю, знаю: дети, рисунки… Сам такой. Где бы нам присесть? В мужской раскардаш пригласить не могу. Кстати, у меня тут все три жены… Первая – антропософка, я женился на ней в ту пору, когда бредил Штайнером; вторая – католичка, дань моему увлечению католицизмом, а теперь вот простая еврейка. О том, что две первые тоже были еврейками, я узнал только здесь. Когда их увидел. Все трое постоянно болеют, мужей у них нет. То есть у третьей есть я. Но поскольку мы живем раздельно, эта третья женой по факту не является. Дети от первого брака остались в Лондоне. Сын от второго здесь, я тебе о нем говорил, а от третьего детей нет, зато есть падчерица в переходном возрасте, тяжелая, как камень. В мамашу, думаю. Не принять ли мусульманство?

Мы поднимаемся в мою каморку.

К счастью, именно сегодня у меня есть чем угостить Ульмана. Сухари с изюмом от Хильды и чай от Отто.

А можно изюм отдельно? Сто лет его не ел. Скажи, мы живем долго! Все только начинается. По секрету – работаю над оперой, пока в уме, но скоро ты услышишь такое… Здесь непомерно долгое настоящее, будто оно вырвалось из временного порядка… Вкусный сухарь! Из Вены? Как там красиво кофе подавали – чашечка на блюдечке, стаканчик с водой и печеньице.

Как подавали, так и подают. Не думаю, что с нашим исчезновением там рухнули вековые традиции.

Ульман выковыривает из сухаря изюминку, отправляет в рот, жует сосредоточенно.

Ты сюда прямо из Вены попала?

Нет. Проездом через Чехословакию.

Я тоже. Но мой проезд растянулся на долгие годы…

Я уехала в Прагу в 34-м.

Как же мы не встретились? Ты не ходила на концерты, не посещала театров? Трудно поверить. Хотя однажды ты проспала Скрябина… Кстати, как Анни?

Она тяжело больна… чуть ли не при смерти.

Она здесь?!

Нет, в Палестине.

Тогда все в порядке.

Думаешь, там не умирают?

Это другая смерть. Коси коса… Комси комса… Кстати, я в юности придумал себе эпитафию: «Жизнь – непрерывная цепь поражений», но «Тайна любви больше, чем тайна смерти»… Длинновато вышло. Про тайну любви надо убрать.

С этим, пожалуйста, к Анни!

Почему?

Ты забыл, что послал ей с фронта письменное распоряжение? На случай, если тебя убьют на войне.

И что же я велел бедной девочке?

Позаботиться о твоих публикациях, выбить на могильной плите вышеуказанную эпитафию и что-то еще… А, не ставить креста.

Крест теперь уж точно не поставят! Две мировых войны за одну жизнь – это феноменальный успех нашего поколения! Забудешь, кому что завещал. «Взгорок – яма, взгорок – смерть». Корнет Кристоф Рильке, поющий в последний раз о любви и смерти. В Терезине.

«В седле, в седле, в седле, день и ночь в седле, день и ночь.

В седле, в седле, в седле

И остыла отвага, и тоска разрослась…»

Мы начали репетировать «Корнета». Здесь легко пишется музыка… Помню, сколько раз я правил партитуру «Падения Антихриста», ты, наверное, не слышала этой оперы, я написал ее в 1935 году. Тяжелая вещь, упрямая, как моя падчерица, не к ночи будь помянута. Здесь я ничего не правлю практически. Разве что какая-нибудь назойливая муха влетит во время репетиций, я ее раз – и прихлопну.

Может показаться, что мы с Ульманом сидим при свечах в мансарде нашей юности. За окном снег, в мансарде тепло… На самом деле мы сидим в холодном коридоре, за дерюгой, где слышен любой шорох.

Кто-то бежит в нашу сторону с криком: «Уйдите от меня!» Далекий голос Лауры: «Надо вымыть голову, никто тебя стричь не собирается, Рита, вернись!»

«Корнета клонит в сон. Вдруг откуда-то крик…»

Я выхожу из-за укрытия. Обнимаю Риту. Считаю про себя до шестидесяти. Шестьдесят секунд длятся долго. Куда дольше минуты!

Никто тебя стричь не будет, даю слово.

Рита влюблена в воспитателя из детского дома мальчиков. Местного сердцееда, вратаря футбольной команды. У нее длинные шелковистые волосы. В них легко заводятся вши. Хозяйственное мыло с лизолом превратит густую копну в тусклую паклю. А она должна быть красивой.

Я отдаю Рите посылочное мыло, с воли. Оно пахнет лавандой, оно нежное. Им вшей не выгонишь. Но не это задача нынешней минуты.

Подарок?

Да.

Я не заслужила.

Завтра заслужишь, а пока беги в умывальню!

Моя Фридл! – Виктор прижимает меня к себе.

Пять секунд.

Ты считаешь секунды?

Да, чтобы растянуть время. Я боялась, что ты уйдешь… принесла в жертву мыло…

Действие первой сцены происходит непонятно где… На какой-то границе. Мы сидим с тобой между живыми, которые больше не могут смеяться, и умирающими, которые больше не могут плакать. В мире, который забыл, как радоваться жизни, когда живешь, и как достичь смерти, умирая.

Я слушаю Ульмана и вижу перед собой маленького ребенка, вылупившегося из серой поношенной кожи, ушли морщины, округлилось личико. Голубые глаза новорожденного. Свет изумления.

Я солдат, а ты девушка. У нас с тобой одни и те же даты. Тысяча восемьсот девяносто восемь – тысяча девятьсот сорок четыре. Вместе – целых девяносто два года! И вот мы сидим на границе и думаем… Что сделать с этим миром? Пустить в расход? Вернуть в него любовь? А там, за твоей рогожей, окно в мир. Луна на ходулях обходит коньки крыш. Надо бы выпить. А что? Кровь – вот что мы будем пить. И целовать задницу дьявола, прости за выражение. Луна бела, кровь горяча. Любовь ушла в рай. Так что же нам теперь делать в этом бедном мире?

Давай продадим наши души на ярмарке.

Нас никто не купит!

Почему?

Потому что всяк желает избавиться от самого себя.

Так что же нам делать?

Король с королевой (персонажи с картины, которую я написала в честь открытия моей выставки в Лондоне) приезжают из Англии навестить подмандатную страну. Все-таки нам удалось ввести их в спектакль. В Палестине они встречают маленькую умненькую девочку, которая просит их сотворить чудо – «освободить народ наш».

Весь детский дом собрался на чердаке. Главную роль исполняла девочка из немецкого детского дома. Я выбрала ее неспроста. Чешские дети враждебно относятся к немецким. Девочка выучила текст по-чешски, но этот козырь мы держали про запас. После первой же немецкой фразы раздался недовольный гул. Девочка сделала паузу, после чего произнесла то же самое по-чешски. Это произвело настоящий фурор.

Никогда не забуду, как она просила английскую королеву «освободить народ наш», – в ее глазах блестели живые слезы. В сентябре 43-го девочку депортировали, и мы больше никогда не играли этого спектакля.

 

14. 

Бокал вина

Немецкий художник Конрад еще меньше меня ростом. Когда я сказала ему, что изваяла из металла скульптуру в два с половиной метра высоты, он чуть не свалился с нар. Он готов удивляться и изумляться. Как ребенок. В Терезин он привез с собой наборы открыток с репродукциями великих мастеров. Понятно, что они на вес золота, что он не выпустит их из рук ни под какое честное слово, даже мое, но позволит мне перерисовать любую. При нем – пожалуйста.

Придется «перерисовывать». Хочу попробовать с детьми сделать коллаж по Вермееру. В «Бокале вина» пол с черными ромбиками. После того как они выкрасят бумагу в черный цвет, вырежут из нее ромбики или просто порвут бумагу на кусочки и наклеят на плотные лагерные бланки, они решат, что самое трудное позади, и бесстрашно примутся за фигуры, которые куда сложней ромбиков.

На вопрос, как мне попасть в картину Вермеера, Франц Чижек ответил, что мне нужно попасть в свою картину, то есть стать Фридл Дикер. Наверное, он бы огорчился, узнав, что я не только не стала Фридл Дикер, но и Бедржишкой Брандейсовой не успею стать. Зато я самая великая в Природе, я – Несостоявшаяся.

Конрад пристроился рядом с «Весной» Боттичелли. Это свое любимое произведение он уже раз сто перерисовывал, один к одному.

Эта красавица утихомиривает бурчание в брюхе. Который час?

Не получив ответа, он нахлобучивает кепку с козырьком, проверяет талоны в кармане пальто: «Посмотрю, может, раздают? Если да, придется прерваться».

Позвольте закончить акварель. Она нужна мне завтра.

Конрад пожимает плечами. Что за спешка? Завтра нас вроде бы никуда не отправляют…

Он уходит, я остаюсь. Один на один с Вермеером. Я готова перерисовать все открытки. Ничего своего в голове нет.

 

15.

Простое удовольствие

Весна. Прозрачное розово-голубое небо. Крепостные валы покрыты желтыми коврами одуванчиков. Жаль, нельзя рисовать с детьми на воздухе. Обучение запрещено, и сумасшедший комендант может заподозрить меня в преподавании природоведения.

Мы смотрим и запоминаем, как образуется форма, кругами, тычками. Мы рисуем руками в воздухе. Это смешно. Рисовать с голоса тоже смешно. Хорошо, что я могу хоть чем-нибудь рассмешить не по возрасту серьезных девочек.

Молодые воспитательницы не отходят от детей ни на шаг, я же вольно гуляю по местам, для сего разрешенным.

А вот и мои мальчики! Бегут вприпрыжку: «Тетенька, а когда мы еще будем рисовать?» Другое дело! Еще недавно они брели гуськом, втянув головы в плечи. Маленькие депрессивные старички из Берлина. Их отцы якобы хотели поджечь выставку «Советский рай», за что и были расстреляны. Матерей пощадили. Безумие безответно.

«Я работала с мальчиками из Германии… В свои восемнадцать лет мне было очень сложно справляться с этими недоверчивыми молчунами. А тут их как подменили. Спрашиваю, что случилось? А они мне: “Тут есть тетя, она разрешает рисовать красками все, что хочешь, и мы рисовали, мы ее любим…”

Мне захотелось узнать, что это за тетя, и я пошла в L-410. Я встретилась с Фридл на 10 минут, мы обе спешили. Все дело было в ее глазах. Они излучали свет. Я спросила ее, как мне быть с мальчишками, что-то ведь надо спросить, раз пришла. Фридл ответила: “Приводите их ко мне. Они получают удовольствие от рисования. Удовольствие пробуждает вкус к жизни”».

Сузи Дорфлер забыла сказать главное – она сама начала рисовать, и это стало для нее событием. Она собрала группу молодых воспитательниц. Нашлось много желающих. И это правда.

 

16.

Семинары

У меня появилась блистательная ученица, восемнадцатилетняя Эрна. Она работает воспитательницей в L-318, у восьмилетних мальчиков.

«Фридл была моим учителем около двух лет; хотя я не помню точно, как она объявилась в “моем” детском доме, но пришла она по собственной инициативе и пригласила меня и нескольких моих коллег, которые интересовались рисованием, принять участие в занятиях. Сначала мы ходили в ее “студию”, потом она стала проводить еженедельные семинары в комнате, где мы жили с детьми. Несмотря на то что по большей части участниками занятий были “взрослые” (чуть постарше меня), к нам нередко присоединялись и дети. Так или иначе, в рамках наших ежедневных “школьных” занятий я стала передавать моим подопечным мальчишкам то, чему училась у Фридл, используя те же или почти те же методы.

Я всегда любила рисовать (живопись меня привлекала меньше); в числе вещей, взятых в лагерь, были мягкие карандаши. Бумагу, конечно, раздобыть было трудно, но у меня с собой был блокнот для набросков (было бы разумнее вместо него взять побольше еды), кроме того, всегда удавалось “урвать” еще бумаги, рисовали мы на обеих сторонах. Мы делали множество “освобождающих” упражнений – изображали круги и закорючки, давая рукам или ножницам полную свободу. Но больше всего мне нравилось рисовать с натуры лица (у меня все еще хранится много портретов “моих” детей), автопортреты и натюрморты, к каждому из них я делала наброски с разных сторон. Никогда не забуду рисунка с печкой в углу, стулом и палкой – на нем Фридл объясняла приемы композиции, и еще там был маленький дворик с несколькими деревьями – у меня до сих пор хранится эта акварель. Фридл сказала, что стволы деревьев вышли не очень основательно.

Через Фридл мне открылся новый мир, она помогала мне и увлекала меня, она была замечательным, ни на кого не похожим учителем. В Терезине у нее был приятель, художник, чьего имени я не припомню: маленький человечек, любивший писать красивые миниатюрные работы. У него были книжки с репродукциями, одна или две. Несколько раз мы с Фридл ходили к нему; я рисовала с его репродукций (в основном это были экспрессионисты), и они вместе, Фридл и он, учили меня».

Это Конрад. Он еще нам позировал, когда мы учились рисовать человека в очках вполоборота.

«Учеба у Фридл, часы, когда мы вместе рисовали, относятся к излюбленным воспоминаниям моей жизни. Тот факт, что дело происходило в Терезине, еще более обострял это ощущение, хотя в любом другом месте было бы то же самое.

Лишь многим позднее я узнала от Эдит Крамер, с каким количеством личных проблем Фридл приходилось бороться. В то время она излучала спокойствие, глубокое знание и особый взгляд на мир. Она всегда была добра и готова прийти на помощь, всегда оценивала мои усилия намного выше, чем я сама, всегда превращала наши занятия рисованием в большое событие».

Что правда, спокойствие меня не покидает. Насчет «глубокого знания» – чепуха. Ни одной мысли в голове – сплошные цитаты из «Утопии». С утра навязалась вот эта: «Блажен тот, кто, побывав метафорической картиной, пробудился к осмысленному бытию. Через уничтожение дается ему неуничтожимая жизнь».

В шрифтовом варианте слова «уничтожение» и «неуничтожимая» выглядят как арабская вязь, опутавшая готические колоннады. Я до сих пор вижу перед собой не только законченные страницы «Утопии», но и правку. Слова «метафорическая картина» стояли со сдвигом влево, Иттен велел отцентровать. В «осмысленном бытии» увеличить кегль.

Как нам, взрослым, относиться к детям и их творчеству?

Я обвожу буквы жирным карандашом, «увеличиваю кегль». Что дальше? Это не «Утопия» – всего лишь конспект лекции о детском рисунке, которую я собираюсь прочесть на семинаре. Там будут воспитатели всех детских домов, в основном молодые люди, не кончавшие университетов. И нужно донести до них простую мысль о том, что…

…вспышками детского вдохновения, внезапными озарениями не следует дирижировать. Знания, навязанные ребенку без учета его уровня или когда он поглощен другим, ребенок воспринимает как вторжение в его мир и выставляет защиту: пассивность и неадекватное поведение.

Витиевато. Но лучше не останавливаться. Потом поправлю.

Давайте не будем торопиться с окончательными суждениями о форме и содержании. Лучше рассмотрим рисунки с наслаждением и пользой – вглядимся молча, вдумаемся в то, что они в себе несут.

Наши предрассудки и притязания в отношении детских рисунков вытекают по большей части из ложных представлений о самом ребенке и о том, что он имеет сообщить. Взрослые закоренели в своих мнениях об «эстетических ценностях» – они сами когда-то не справились со своими трудностями, просто подавили их в себе под воздействием страха. А теперь хотят как можно быстрей, в массовом порядке, уподобить себе детей! Но так ли уж мы счастливы и удовлетворены собой?

Ребенок не является недоразвитым взрослым. Ратенау по этому поводу сказал: «Аллегро – это не цель для адажио, и финал – не цель для вступления. Они следуют друг за другом по закону гармонии».

Претензии взрослых, даже тогда, когда они обоснованы, относятся к другим областям. Например, чистота, точность, способность к передаче определенного содержания принадлежат к области рисования геометрического орнамента и не имеют ничего общего с творческим рисованием.

Предписывая детям путь (а они развиваются вовсе не одновременно и не однонаправленно), мы на самом деле сбиваем их с пути. Ограничивая поле творческого поиска, мы мешаем развитию личности, уводим ребенка от попытки самостоятельно определить сферу своих способностей, а самих себя – от понимания характера этих способностей.

Громоздко. А если так: «Мы мешаем творческому развитию их индивидуальных способностей, а себе перекрываем доступ к пониманию характера этих способностей». Тоже не очень. Ладно, хватит про ошибки и непонимание. Пора переходить к делу.

Поскольку меня часто спрашивают о ритмических упражнениях, хочу на них остановиться особо. Они превращают толпу в рабочую группу, которая готова совместно отдаться делу, вместо того чтобы мешать и портить работы друг друга. Как побочный результат эти упражнения призваны сделать руки и всего художника окрыленным и гибким. Помимо этого, ребенок извлекается из обыденности (позже мы увидим, насколько это полезно), он ставится перед нетрудным заданием, полным игры и фантазии. Выполнение задания приносит ребенку удовлетворение, необходимое при этом сосредоточение делает его собранным… Кроме всего прочего, дети сообща выходят на старт.

В большой группе заниматься лучше: дети зажигают друг друга, создается более стабильное настроение, хорошие почти всегда сплачиваются против плохих. Дети получают друг от друга полезные идеи. Уже тем, что преподаватель не перегружает их своим вниманием, он дает им свободу воздействия друг на друга… Ребенок учится работать в группе, а группа – это целое, в ней нет конкуренции… Так проще преодолевать трудности, возникающие из-за нехватки материалов, помогая другим, направляя и ограничивая себя, где нужно.

Замечательная группа блока VI хочет заниматься живописью. Не хватает кистей, красок, планшетов. Мальчики знают, что здесь принимают всех независимо от степени одаренности. Они сами разбиваются на группы, ждут очереди. Они признают превосходство тех, кто страстно интересуется живописью, готовы стоять за их спинами. Подготовка планшетов, смешивание красок – это их вполне устраивает. Самостоятельно или по чьему-то совету они находят применение своим силам: один ведет список и организовывает занятия, распределяет материал и за это отчитывается, другой ведет журнал, третий «ассистирует» во время рисования или делает эскизы, кто-то отправляется на розыски материалов. Все чувствуют свою причастность к урокам и терпеливо ждут очереди – рисовать.

Мальчиков становится вдвое больше. Кисти приходится одалживать. Раньше в этом доме пропадали бумага и картон, теперь ребята более благонадежны, кроме того, наиболее одареннных из них удалось подвигнуть на работу с младшими группами.

Дети, работающие самостоятельно, моментально забывают злой, насмешливый метод критики – из жизни и взглядов другого можно извлечь много полезного.

 

17. 

Детская выставка

Гонда Редлих, руководитель детдомов, выделил для выставки подвал. Он сырой и темный, но ничего другого нет. На стенах в коридоре вешать работы нельзя. Почему? Нельзя – и все. Чердак занят. Там репетируют оперу Сметаны «Проданная невеста». Многоголосый хор свил себе там гнездо, и я засыпаю под небесное пение.

Помощницы принесли в подвал папки с рисунками, разложили их на полу.

Госпожа Брандейсова, вы будете отбирать сами?

Нет, поручим это дело авторам. Чтобы выбрать одну работу, им придется пересмотреть все, что они сделали на занятиях. Это полезно.

Всех вести сюда?

Только не сразу, по очереди. Ведь еще и у мальчиков столько рисунков…

Как мы все успеем? Файнингер и тот нервничал, когда мы устраивали в Баухаузе развеску литографий, выполненных в его мастерской! Пил кофе, курил сигару за сигарой… Кофе нет, сигар не курю, если бы и курила, пришлось бы бросить.

Ханичка отложила в сторону рисунок, на котором изображены две конфеты, две коробки и две змеи. Сам по себе он слабенький, но для нас с Ханичкой очень важный.

В одном из заданий я настаиваю на том, чтобы были нарисованы только те предметы, что я упоминаю в рассказе дважды. У пассивного ребенка это не выходит. Пока мне не удастся установить с ним личный контакт, вывести его из этого состояния каким-то совсем другим способом. Я нарисовала Ханичке костюм бабочки. В нем она чудесно играла на сцене и была довольна. Это и положило начало успеху. И теперь в заданиях на скорость реакции ей нет равных…

Интересно, очень интересно, – говорит Гонда Редлих, разглядывая детские работы, – все проблемы Терезина нашли здесь отражение. Трехэтажные нары, повторенные многократно; образ «человека из гетто», сексуальные проблемы, отображенные в рисунках четырнадцатилетней девочки. С другой стороны, дети повествуют о своих мечтах: кибуц, прекрасные квартиры, самолет, поезд…

Насчет поезда он ошибается. Поезда вряд ли связаны со счастливым будущим. Напротив, дети рисуют их, дабы вытеснить страх. И если бы Гонда присмотрелся внимательней, он бы увидел рядом с железными дорогами маленький домик. Это весовая. Тут взвешивают багаж пассажиров, отправляющихся в Польшу.

Про девочку с сексуальными проблемами я говорила на лекции.

Может пройти 10 уроков, пока учитель не набредет на что-то и ребенок, казавшийся неконтактным, внезапно отзовется. Возможно, дверцу в душу ребенка откроет один-единственный ключ…

Ева рисует что хочет. И вот она показывает мне рисунок. На нем – обнаженная женщина под деревом, она грустно глядит в пространство, на отсутствующий пейзаж. За деревом – мужчина в каком-то рыцарском костюме, легко и любезно настроенный, с револьвером в руке. Я осторожно спросила, куда глядит женщина и что сейчас произойдет.

Ева ответила, как любой ребенок в подобной ситуации: это ничего не значит, это просто так, и она хочет еще что-то дорисовать. На «улучшенном» рисунке – море, у которого весьма глубокомысленно сидит женщина, однако голые колени прикрыты платком, на небе облака, пистолет из руки мужчины исчез. Я сказала: это совсем другой, новый рисунок, жаль старого. Она весьма услужливо предложила перерисовать старый по памяти – получится точно как раньше, и действительно – вышла та же задумчивая голая женщина и любезный мужчина с револьвером.

В данном случае нет никакого смысла уделять внимание хорошей или вообще какой-либо форме, все это лишь спонтанное выражение сексуальности. И хотя детей нужно воспитывать, все-таки прежде всего они должны быть свободны в выражении того, что им необходимо выразить.

«Я получила на выставке первое место, и это правда».

Марта, вот кто говорил «и это правда!» Как я могла забыть ее имя! Эта совершенно несуразная девчонка прибыла сюда с сестренками-двойняшками, без родителей. Норовит припрятать для них то лист бумаги, то карандаш. Благое дело.

«В подвале нашего дома были разложены доски на козлах – на них стояли поделки, а на каменных стенах висели картины. У меня там были рисунки, но главное – это слон и обезьяны, пальма из картона, а на ней и под ней зверюшки, я их сшила, набила в них опилки, муж Фридл в кульке принес.

Фридл была неразговорчивая, маленькая, чуть повыше меня, и все умела, все! А я была пропащей тупицей. Она была первой, кто сказал мне, что вовсе не обязательно учиться по книгам. Так и сказала: “У тебя руки любят учиться. Умные руки – это дар!”

Меня к Фридл тянуло. Помню, мы делали кукол, и Фридл где-то нашла волокна такие, от кукурузных початков, на прически. Мы их покрасили, и у нас вышли и блондинки, и шатенки… глаза из бусинок…»

Большинство из 10–12-летних девочек играли большими целлулоидными куклами-пупсами. Однажды мы решили сделать кукол, чтобы с ними сотворить что-нибудь общее, например театр.

Девочкам это не нравилось – некрасиво. Все хотели принцесс, и тем, что у них получалось, были недовольны. В конце концов они показали мне пупсов, толстых, гладких, с длинными ресницами, подрумяненных. С такими наши тряпичные куклы никак не могли соревноваться. Я предложила из одной тряпичной куклы, сочтенной уродской, сделать фигуру для процессии ряженых, и вскоре настроение переменилось. Так у нас возникли куклы – водовоз, кухарка, волшебник и звери, и даже работница туалетной службы.

Бесконфликтная, принимаемая некритично, бессодержательная «красота» вредит везде и всюду. Все, что противостоит «шаблонному изделию», приветствуется нами.

«А если кто принесет камешки, она их так приложит и этак – и все получаются разные вещи, она все-все это умела! У нее все со всем соединялось. Я у нее стала рисовать. Зверят, людей, цветы – все рисовала и не боялась… Как-то она говорит: ну-ка, Марта, нарисуй пару линий, а теперь покрути лист и посмотри, на что это похоже… Я кручу и не вижу. А ты еще покрути… И еще… Крути да гляди… И вижу – круг танцовщиц… Правда же вижу! Ну, а теперь нарисуй – это проще простого. И я рисую, и правда – выходит круг танцовщиц… Или я стараюсь, стараюсь, чтобы у меня вышла голова принцессы, а она подойдет, пару линий – и готово. “Пар-чар”! Она учила рисовать быстро. Пару линий – и готово. Была бы бумага, а что нарисовать найдется – только начнешь, она посмотрит, скажет, на что это могло бы быть похоже. Что из этого может выйти…

У Фридл были книги про искусство, но меня это не интересовало. А вот книжку-сказку про Африку, на бумаге высшего сорта, я у нее раз сто брала смотреть. Слон и обезьяны на выставке – из той самой “Африки”».

 

18.

Свет и тьма

Вслушиваться в голоса детей, всматриваться в рисунки. В редких случаях позволить себе вторгнуться в суверенное пространство, чтобы там, в уголочке, почти незаметно, нарисовать тень от лепестка. Почему им так хочется научиться «правильно» рисовать тени? Тени обманчивы, переменчивы, они подчеркивают форму, порой искажая ее до неузнаваемости. Но девочки упрямы. Они хотят рисовать как взрослые.

«Мне хотелось достичь объема – так, чтобы нарисованные люди отлепились от бумаги, и Фридл стала учить меня искусству светотени. Она принесла книгу Рембрандта и объяснила мне – вот здесь свет сильный, направленный, а здесь он тоже сильный, как бы не по закону. Это для выразительности. Не бойся резких теней, они вытащат фигуры из бумаги. …Моя младшая сестра была в 25-й комнате, и там они много рисовали. Я приходила как будто бы к ней, а сама смотрела как зачарованная… Фридл заметила это и дала мне карандаш и бумагу. И я стала рисовать после работы. Я ухаживала за стариками и видела столько мертвых…

Фридл похвалила меня за рисунки. За фигуры, за то, как я их чувствую. Однажды она принесла мне глину. Я никогда не лепила из глины. И Фридл сказала: слепи что хочешь, не бойся. Я слепила людей, сидящих вокруг мертвого тела. Фридл взяла работу на выставку, она сокрушалась, что ее негде обжечь, и, конечно, скоро моя скульптура развалилась на части. На выставке я увидела лепку какого-то мальчика из Бельгии, настолько лучше моей… Фридл сказала: не завидуй, этот мальчик из семьи художника, у него хорошая подготовка. Ты тоже научишься».

Бесстрашие Рембрандта. Он не боится входить в темную комнату. Он верит – есть источник света, пусть он бесконечно далек от нас, но он есть. Рембрандт – взрослый художник. Он входит во тьму, пережидает, осматривается. И вот на его глазах проступают силуэты вещественного мира, и они тем зримей, чем сильней и направленней взгляд художника.

Это я рассказываю девочкам после отбоя. Лаура к вечеру никакая, и я частенько ее подменяю. В ее 24-й чудные девчонки, но угомонить их – сущее мучение. Особенно когда спать хочется. А мне легко. Я могу прикорнуть в тихий час. Ведь я не воспитатель и не отвечаю за порядок. Номинально моя функция ограничена уроками рисования. Это имеет преимущества. Девочки знают, что ко мне бессмысленно обращаться по бытовым вопросам и с жалобами на подруг и воспитателей. Все остальное – пожалуйста!

На ночь мы забываем о Терезине. Я рассказываю девочкам про мужественного эскимоса Нанука и вечную мерзлоту. Все белым-бело, наше будущее – белый лист… Что мы на нем нарисуем?

 

19.

Собственный угол

Гонда был в таком восторге от выставки, что выхлопотал нам с Павлом разрешение поселиться в отдельной комнатушке. С дверью. Вход со двора.

В отделе распространения жилплощади нам выдали массивный ключ с полукруглым отверстием и тремя толстыми зубчиками. Но когда мы повернули его в скважине и открыли дверь…

Здесь можно спать сидя, – сказал Павел.

И закрыться на ключ!

Может, здесь был сортир?

А если прорубить стену?

Тогда мы окажемся в коридоре первого этажа.

А что, если надстроить снаружи? Спереть со стройки три листа фанеры…

Но как быть с дверью?

Тогда фанера не годится. Если б найти старые двери такого же размера…

Или сбить доски…

Давно мы так не смеялись. В веселом настроении написали открытку Отто и Марии.

Мои дорогие! Могу сообщить вам, что мы здоровы и нам хорошо. Мы оба прилежно трудимся – я в отделении по работе с молодежью, а Павел – на строительстве плотником. Посылки и пожелания мы получили, от этого было много радости. Надеемся вскоре что-нибудь от вас услышать. Привет огромный всем, в том числе и Хильде. Ваши Павел и Фридл.

30 июля мы перебрались в новую «квартиру». Павлу удалось раздобыть метровые листы фанеры, доски и стекло для окна. Вместе с ребятами из бригады они за два вечера – благо летом темнеет поздно – выстроили нам светлицу.

«Как входишь к ней из сада, со двора L-410 – сразу койка, полка… стул вроде лавки, не было ничего одинакового. На стене – коврик из тряпок, очень красивый, но не помню, что на нем было изображено, может, просто красота… Все было занавешено темно-голубой материей, так что не видно стен… Кажется, за простыней в углу была еще одна койка и ниша. Туда, наверное, умещалась вся утварь, потому что я не запомнила ни одежды, ни посуды, одни книги да бумаги… И было там страшно холодно, так холодно…»

Марта забегает вперед. Холодно будет зимой. Пока же стоит невыносимая жара. Мы завшивлены, искусаны клопами и блохами. По утрам наш двор превращается в полосатый ковер из матрацев, которые воспитательницы с девочками прожаривают на солнце. Но и это ничего не дает.

Почесываясь и поеживаясь, мы с Павлом проглядываем машинописные страницы докладов, среди них и мой «Детский рисунок». Все, что было прочитано по-чешски, переведено на немецкий: Гонда отчитывается перед комендатурой.

Кто такая Берта Фройнд? Смотри, что пишет!

«Три великих инструмента воспитания – Прекрасное, Благородное и Правдивое – мы находим не только в Природе, но и в Искусстве. Изучая с детьми произведения искусства – будь то архитектура, скульптура, рисунок, живопись, литература или музыка, – мы открываем перед ними возможность познавать красоту на свой лад, наблюдаем чудесное воздействие искусства. Дети воспринимают его всей душой и тут же хотят сделать что-то сами».

Этого доклада я не слышала. В каком, интересно, доме она работает?

«…Забавная история из моей педагогической практики. Как-то я пообещала ученикам пойти вместе с ними на концерт фортепианного виртуоза Ламонда. На занятиях мы проиграли всю программу будущего концерта, углубились в красоты произведений в отношении стилистической, гармонической и мелодической формы, обсудили технические приемы и т.п. После урока Пауль (11 лет) спросил меня: “Скажите, пожалуйста, фройляйн, вы продаете билеты на концерт?” Прежде чем я успела ответить, Ханна (12 лет) сказала смеясь: “Нет, фройляйн не продает билеты. Она продает вдохновение!” …Оба принципа: “воспитание – это искусство” и “искусство – это воспитание” – работают в Терезине точно так же, как и на воле. Но их применение в здешних условиях имеет специфическую окраску…»

Шаги. Кто бы это мог быть?

Гасим свет. Тут бывают облавы. Если кто-то сбежал из гетто, все население наказывается отключением света. Может, мы пропустили объявление? Властичка. Что случилось?

Я включаю свет. Бедная, расчесанная в кровь девочка!

Я больше не могу терпеть… Пожалуйста, можно я посплю во дворе?

Ты спросила у Лауры?

Лаура сказала «нельзя».

«Нельзя» не обсуждается.

Пошли мыться, вода холодная – так что не визжать!

Я ополаскиваю Властичку на колонке, закутываю в полотенце и отношу на руках на второй этаж.

Измученная Лаура спит на стуле посреди комнаты.

Девочки стонут, ворочаются с боку на бок.

Давайте, только очень тихо, устроим хор плакальщиц. Сначала плачет шепотом левая сторона, потом правая. Начинаем. Плачет левая!

Вместо плача раздается хихиканье с обеих сторон.

Уже лучше.

 

20.

Спектакль «Светлячки»

Началось все с актрисы, которая вызвалась позировать мне обнаженной. За это я помогу ей оформить детский спектакль. У нас тут, как при феодальном строе, все зиждется на натуральном хозяйстве. За частные уроки расплачиваются хлебом или маргарином, за полки – сахаром…

По замыслу хореографа дети на сцене должны выглядеть малюсенькими.

Я сделала каркасы для цветов высотой под два метра. По распоряжению Гонды Редлиха нам выдали краски, и мы всем детдомом расписывали колокольчики и одуванчики. В том же подвале, на цементном полу.

«Учитывая наши терезинские условия, – рассказывает состарившаяся актриса, – я взялась за переработку сказки в пьесу. Все действие происходило на фоне огромных цветов, которые создавали полную иллюзию луга. Там маленький Светлячок учился летать. Его нечаянно поранили играющие на лугу дети; следующая сцена показывала жизнь в маленьком домике, где мама выхаживала Светлячка; потом сцена, как мама готовит, а маленький Светлячок раздувает огонь; сцена, где светлячки делают вино из большущей виноградины, и в конце концов свадьба маленького Светлячка – ею венчается пьеса.

После нескольких месяцев репетиций, похожих скорее на групповую игру, мы подошли к моменту, когда можно было выпускать “Светлячков” на публику. Наступило время лихорадочной подготовки. Для декораций у нас была одна бумага, а для костюмов – старые тряпки. Работники детского дома распороли старую одежду и вместе с детьми сшили из нее костюмы. Это происходило под наблюдением и при участии австрийской художницы Фридл Брандейс».

И это правда. Хотя порой кажется, что всего этого не было.

«Мы сыграли “Светлячков” не менее 28 раз, и тут пришло известие о готовящихся транспортах. К тому времени мы привыкли к этой постоянно возвращающейся трагедии – буквально через несколько дней жизнь в лагере входила в прежнее русло, и представления возобновлялись. Уехавших заменяли, “Светлячки” репетировались снова».

У актрисы была точеная фигура, и она по собственному желанию позировала мне в весьма откровенных позах. Эти рисунки ей нужны были для подарка, и я с удовольствием обменяла их на буханку хлеба. Любовником актрисы был высокопоставленный член еврейской общины, он хранил ее от транспорта, и ей приходилось всяческими способами поддерживать его пыл. Судя по всему, подарок пришелся ему по душе.

 

21.

Воспитание искусством или искусство воспитания

Берта Фройнд нашла меня сама. Оказывается, и она прочла мой доклад. Видимо, Гонда раздал копии всем участникам семинара.

Я предложила ей присесть.

Спасибо. Время поджимает.

Но все же сняла соломенную шляпку, поправила челку, села ровненько на табуретку, уперлась прямыми руками в колени.

Я тут свожу короткие знакомства. Я не навязчивая, не бойтесь. О себе. Училась музыке в Вене. Здесь занимаюсь с малышами в детском саду.

Учительница музыки говорит прерывисто. Одышка. Не разгонишься на сложносочиненные предложения.

Видимо, она уже давно не продает вдохновение. Ее присутствие скорее сковывает, нежели вдохновляет. Все же я уговорила ее на чай. Вернее, на кипяток с сахаром.

Вы так правильно все пишете, Берта.

Спасибо. Это вы все правильно пишете. Я даже прослезилась в одном месте.

В каком же?

Вы рассказываете про девочку, которая поначалу живо рисовала, а потом в угоду взрослым принялась лепить штампы. Я бы не отважилась говорить о своем педагогическом провале.

А почему это провал?

Вы вовремя ее не остановили, и девочка пошла по наклонной.

Я не стала с ней спорить.

Берта допила сладкую воду, встала и ушла.

Читая ее доклад, я представляла уверенную, может, несколько экзальтированную женщину. Возможно, она и была такой. Терезин деформирует. Людей на грани помешательства здесь можно встретить на каждом углу. Но не все приходят в гости.

«Женщина в шляпке, одинокая, идет по улице, куда она идет, кто она, что с ней?»

Такой урок я задаю девочкам после встречи с Бертой Фройнд.

«И нужно было думать, фантазировать. Ни одного законченного сюжета, только намеки. Вопрос о характере женщины, счастливая она или печальная, каждый решал для себя.

Фридл говорила тихо. Изредка предлагала темы. Это были ненормальные уроки – уроки свободных раздумий. Живое, живое, все должно быть живым! Сильное-слабое, приятное-неприятное, линии, цвет, ритм…

Она была уверена, что все могут рисовать, поэтому ее главной задачей было найти способ, как ввести детей в такое состояние, чтобы они рисовали. Моя мама Роза заведовала детским домом, они очень дружили с Фридл, много с ней говорили. Мы были полуголодными, больными и в таком состоянии рисовали. Иногда Фридл приходила с какой-то вещью или книгой… Чтобы руки нас слушались, мы делали высвобождающие упражнения, и только потом она давала задание, например, по какой-то картине, в конце урока мы рисовали свободно. “Ни о чем не думайте, просто рисуйте, это само по себе такое счастье”… И мы в тот момент действительно ощущали себя счастливыми».

Это голос Раи, дочери нашей старшей воспитательницы Розы Энглендеровой. Рая с родителями прожила в Палестине пять лет. Зачем же они вернулись?! Там невозможно жить: жара и полное бескультурье. Разве что сумасшедшие сионисты верят в то, что в скором времени там возникнет нормальное еврейское государство.

Сионистов Роза не жалует. У них если не еврей, то не человек. Они не думают о том, каково приходится детям рейха, у которых на войне погибли отцы. С Редлихом она на ножах. Он пытался уволить Розу и вместе с ней всех воспитательниц с коммунистическим мировоззрением. А таких у нас большинство. Где ему найти замену тем, кто работает круглосуточно и встает к больным детям по пять раз за ночь?

Редлих нашел другое решение. Уволил Вальтера Фрейда, которому все, кроме кукольного театра, до лампочки, и поставил на его место сиониста Вилли Гроага.

Вилли удалось покорить всех, даже Розу. Она простила ему сионизм, а он ей – коммунизм. – «Между прочим, в Палестине существует компартия, так что после войны все желающие смогут в нее вступить». Обаятельная улыбка, рука, положенная на плечо…

Однако есть пункты, в которых Вилли неумолим. Он не позволяет молодым людям заходить в комнаты к девочкам. Фрейд на это смотрел сквозь пальцы, и у нас произошла неприятная история. Забеременела девушка, врач обязан был оповестить об этом начальство, и девушку отправили в Польшу.

 

22.

Судьба стула

Неподалеку от нашего детского дома одноколейка, сюда приходят эшелоны из Протектората и рейха, отсюда же они уходят в Польшу. С другой стороны, Терезин – город маленький, он только из-за казарм кажется огромным, так что одноколейка всегда вблизи, где бы ты ни жил.

«Недавно мы пережили жутко тревожные дни. Несколько суток пребывали в панике, а последние две ночи вообще не ложились. От нас ушел Миша Краус… Все это выбило нас из колеи, но теперь все позади, и мы должны работать с удвоенной силой. Пора понять это и взяться за дело».

Тем же транспортом уехала мама Ирена. Кто-то из девочек нес ее чемодан. Нам, тем, кто пока еще здесь остается, запретили приближаться к зоне отправки.

Анни, Анни… Унесенная диким потоком, я все еще могу высунуть голову из воды и выкрикнуть имя. Но ты его не услышишь. Отсюда нас не слышит никто.

Иван Полак принес мне прочесть последний выпуск журнала «Камарад». «В память о друзьях, ушедших декабрьским транспортом». После отъезда Миши он ко мне часто наведывается. Сядет и молчит. Как Хелена. Кстати, и его мальчишки подтравливают.

В журнал он вложил рассказ и записку: «Дорогая госпожа Брандейсова, как вы считате, стоит ли публиковать это произведение?» Большая честь – главный редактор «Камарада» обращается ко мне за советом! Иван серьезно относится к своему детищу – собственноручно переписывает все статьи, сам все рисует – красное сердце на обложке, комиксы на задней странице, картинки к стихам и романам с продолжением.

Название рассказа «Судьба стула» вызвало в памяти бидермейеровские стулья в квартире Полаков. Мягкие, пузатые сиденья вишневого цвета…

«В общем-то я – обычное сиденье, изготовленное в столярной мастерской в Праге много-много лет тому назад, в золотые времена, еще до Первой мировой войны. Нас было множество одинаковых братьев, и разошлись мы по ресторанам и гостиным.

Долгое время я стоял в витрине и наблюдал за движением на столичной улице. Иногда около меня задерживались дамы в длинных или коротких, широких или узких платьях – как предписывала мода – и с восхищением на меня глядели».

Иван тоскует по своей красавице маме. Госпожа Полакова живет в терезинском доме для умалишенных, детей туда не пускают. Может, и правильно делают. Он бы ее не узнал.

«…Там провел я долгое время, пока меня не продали и не отнесли в квартиру, где я украшал собой парадные покои. Там я промучился много лет. В полумраке, среди тяжелых штор, мне снился прекрасный лес, где я родился».

Это квартира Полаков в Находе, с тяжелыми шторами и видом на гору, покрытую лесом.

«Одна у меня была радость – когда приходили гости. Всегда услышишь что-то новое, интересное, чему-нибудь научишься».

Помню, сколько было радости, когда я к ним пришла! Как мы с Иваном и Мишей лепили персонажей из «Острова сокровищ»! Размышляли, как сделать из пластилина просмоленную косичку, торчащую над воротом засаленного синего кафтана, как вылепить «засаленность»…

«Там я пережил войну; а после войны стали раздаваться недовольные голоса – квартира маленькая, архитектура несовременная… Словом, мне дали понять, что я некрасивый и несовременный, так что пришлось переехать в коммунальную квартиру. Там мне стало совсем плохо, и меня охватила тоска. У мальчика с реденькими волосами, младшего в семье из четверых, были свои игры, и он играл в них, но как! Вы бы поняли это, заглянув в его серый чемоданчик, в котором были аккуратно сложены вещи: футбольная форма, наколенники, налокотники, эластичные спортивные штаны и защитные очки. И все это хозяин чемодана напяливал на мои ножки, спинку и сиденье.

Я был сломлен душевно и физически. К счастью, подошел к концу и этот тяжкий период моей жизни. Хозяева уехали (с мальчиком и с чемоданом), а я со всей обстановкой остался в квартире до тех пор, пока какие-то люди не пометили меня мелом и не увезли на склад».

Какие-то люди – это оценщики; они помечали крестами вещи, подлежащие вывозу. Вещи теряли свои места еще до того, как потеряли хозяев. Через это прошли все депортированные. Но каково было детям видеть весь этот разгром! Вот откуда на рисунках детей носильщики со шкафами на спинах, волокущие за собой стулья… Удивительно, я никогда об этом не задумывалась.

«Снова долгое ожидание. Снова неприятные замечания о моей старомодности. Потом меня погрузили в поезд и отправили в Терезин, где определили в комнату для судебных заседаний.

Я все еще неплохо выглядел и служил удобным сиденьем. За слушанием увлекательных судебных разбирательств время бежало быстро. Мне нравилась эта спокойная жизнь. Ножки стула, уже не стянутые эластичными штанами, перестали болеть. Однако счастье было недолгим. Вокруг начался какой-то тарарам, добрались и до меня – я ощутил это всем телом. Меня таскали из угла в угол, я весь покрылся синяками. Из комнаты, где я был, вынесли мебель, поставили туда другую – жуткое дело. Кончилось тем, что какой-то парень положил меня в телегу и привез сюда. Оказалось, что в этой комнате живет сын моих бывших хозяев! Узрев знакомый серый чемоданчик, я оцепенел от ужаса. Я страшно боялся возвращения пыток, но, к счастью, мальчик меня не узнал и, надеюсь, не узнает.

Вот и вся моя история. Прошу тебя об одном – пока я в этом доме, не рассказывай ничего ребятам».

Что же это за «сын бывших хозяев», которого так боится Иван?

«Стул умолк, и, сколько я ни пытался задавать ему вопросы, ответа не последовало. Выполняя его волю, я держал эту историю в тайне, но теперь, когда мы обменяли этот стул на другой, я решил рассказать обитателям нашего дома о тяжелой судьбе, постигшей коричневый стул. В завершение прошу: обращайтесь с ним уважительно. Иван Полак».

Этого мальчика я люблю наравне с Моцартом. Глупая мысль. Но раз она случилась…

 

23.

Маски и притчи

Когда идешь на занятия, голова должна быть если не чистой, то хотя бы пустой. Помогает быстрая ходьба в одиночестве. Но тут не разбежишься. Везде знакомые, нельзя пройти мимо, не заметив. Иначе выражение обиды на лице застынет надолго, как маска.

Маски! Вот чем я хотела заняться с ребятами из «Еднички», детдома номер один. В прошлый раз Петр Гинц, мальчик, о котором столько хотелось бы рассказать, но не сейчас, иначе я не смогу внутренне собраться, говорил о масках, которые носят на себе люди, дабы спрятаться от жизни. Он что-то написал об этом в журнале. Пусть прочтет.

С удовольствием!

Петр маленького роста, с маленьким подбородочком и большими изумленными глазами. Это выражение глаз я помню по своему детству. Его отражало зеркало. Казалось, что из них брызжет свет. Однако в темноте такого эффекта не наблюдалось. Значит, думала я, в глазах отражается свет лампочки. А что тогда кошачьи глаза? Вот, нащупала. У Петра глаза кошачьи, золотистые, в черных ободках, и весь он как наэлектризован. Ни минуты покоя. Он пишет трактаты по буддизму, стихи, романы, беспрестанно рисует. Наверное, из-за такого выброса энергии он очень страдает от голода. Ребята над ним подтрунивают, местный сатирик нарисовал согбенного «Петрушу», сидящего на нижних нарах с тетрадью в руке – вокруг крошки, рядом открытая посылка. Мать Петра чешка, она посылает ему из Праги продукты. Но и этого недостаточно.

Из него выйдет большой художник, – говорит Айзингер убежденно. Юный воспитатель в сером потертом пиджаке напоминает мне Дуфека. Не внешне – у Айзингера чисто еврейская внешность, – а своим отношением к ученикам. Дуфек мне тоже про каждого рассказывал, советовался, как развивать таланты в коллективе, где не любят тех, «кому больше всех надо». В Айзингере нет дуфековской нерешительности, он знает, как развивать таланты в коллективе. Притом что он строго следит за дисциплиной и порядком, он держится с ребятами на равных, живет с ними в комнате, пишет статьи в их журнале. Он – один из них и при этом – гуру. Духовный вождь.

Я соглашаюсь. Петр очень талантлив.

И во всем! Какие стихи, какая проза! И при этом – главный редактор!

До Терезина у меня не было ни одного знакомого главного редактора, а тут – целых два!

Про маски у меня всего несколько предложений, – говорит Петр.

Вот и читай их, – торопят ребята.

«Взрослые частенько притворяются, говоря, что размышляют лишь о вещах разумных и достойных внимания. Это неправда. Когда они, улучив момент, высвободятся из-под панциря, стискивающего их мозги, снимут с себя чопорную маску, которую они надевают на людях, станет видно их настоящее лицо. Думаю, в такие минуты они сами чувствуют себя куда приятней. Знаю это по себе. Однажды я заблудился в лесу и нашел озерцо с темной спокойной водой, бросил в него камешек и с огромной радостью наблюдал, как красиво расходятся от него круги. В тот момент я подумал, что чувствую себя как бумага до того, как она попадает в ротационную машину. Нет никакого давления. И подумалось: почему чистый лист – душа – должен с младенческого возраста пропускаться через ротатор общественной жизни, покуда не отпечатаются на нем различные свойства характера, покуда не сожмется душа под прессом враждебных сил…»

Камешек, брошенный в воду, – отличное упражнение для разминки! Как красиво расходятся от него круги!

Пока все заняты кругами, я вырезаю из лагерных бланков – спасибо отделу продовольствия за щедрый подарок – болванки. Пусть у всех масок будут одинаковые формы, но разное выражение.

«Почему чистый лист – душа – должен с младенческого возраста пропускаться через ротатор общественной жизни?»

Здешние дети, похоже, приблизились к той оси, к которой по закону математики не может приблизиться гипербола. Они прожили огромную жизнь, но они не взрослые дети и не маленькие взрослые. Их время не расщеплено на фазы. Что-то об этой целостности я писала Хильде в связи с неприятием гегелевского «отрицания отрицаний». Ребенок, в котором есть все и который волею судеб оказался в немыслимой ситуации, мобилизует все свое существо не на то, чтобы разобраться «в ситуации» (это никому не под силу), а на осмысление мироустройства как такового. Понятие «справедливость» терезинские дети отметают с невозмутимостью римских стоиков.

«В городе, разделенном на бедных и богатых, жил-был врач. Он жил на стороне богатых. И лечил их. И вот взбрело ему в голову перейти на сторону бедных, посмотреть, как они живут. Увидев жизнь бедняков, врач переехал на их сторону. Скоро на лечение бедных он извел все лекарства. Бедные не платили за визиты, так что доктор разорился. Пришлось ему пойти работать на завод, где он получил травму и умер. Умирая, сказал: “Так познал я богатство и бедность”».

Врач, возжелавший помочь бедным, умер от травмы на производстве. Жаль его? Вовсе нет. Он познал истину.

Театр масок. Мы не нашли веревку, но нашли чью-то рваную майку и нарезали из нее веревочек. Проделали дырки ножницами, в общем, с помощью весьма допотопной технологии всем удалось водрузить маски на лица. Айзингер сделал маску своей жены Веры, чем очень рассмешил ребят. Он был единственным, кто сделал человеческую маску, остальные понаделали чудищ.

Гануш Гахенбург сидит на верхних нарах, глядит «во все глаза на текущие дни».

Стихи сочиняет, – говорит мне Айзингер, – посидит-посидит – и выдаст!

Что может прийти в голову поэту, с тоской взирающему на веселый карнавал?

Прочесть? – спрашивает он с вызовом и, не дожидаясь ответа, выкрикивает писклявым голоском:

«Кто я такой?»

Никто не смеется. Гануш слезает по приставной лестнице. Айзингер, сняв маску Веры с лица, следит за его движениями. У Гануша плохая координация, он часто падает, ладно бы со ступенек – с нар.

«Кто я такой?

Какого племени, роду?

К какому я принадлежу народу?

Кто я – блуждающий в мире ребенок?

Что есть Отечество – гетто застенок

Или прелестный, маленький, певчий край –

Вольная Чехия, бывший рай?»

Все молчат.

Что, кто-то умер? – раздраженно спрашивает мальчик.

За такой стих предлагаю освободить Гануша от ночного дежурства по палате. Кто за?

В «Едничке» самоуправление, все решается коллегиально.

А я все равно буду дежурить, – говорит Гануш.

Айзингер провожает меня до L-410. Он переводит русскую поэзию. Для себя. Любит немецких романтиков, его настольная книга – беседы Эккермана с Гёте, оттуда он переводит для ребят пассажи, свидетельствующие о величии немецкой культуры, ведь если мы сможем воспринять удачи и провалы соседних народов как свои собственные, мы будем способны подняться над «национальным»… Юноша с шиллеровской пылкостью изъясняется по-немецки. Я поддакиваю. Эта тема уже не занимает меня.

 

24.

Свадьбы

Я засыпаю на ходу. Павел помогает мне разуться, укладывает на лежанку.

Подошвы… Спи, я сбегаю к Водаку.

Сон как рукой сняло.

Водак не сапожник! Что может сделать художник с дырявыми подошвами? Коллаж. Поп-арт… Наклеить на картон. В духе дадаистов. Дырявая поступь госпожи Брандейс. От Баухауза до Терезина.

У него полно обуви. Подберем что-нибудь.

Оставь эту затею. Не хочу непромокаемую обувь с мертвецов.

Павел пристраивается ко мне. Никак. Я и одна-то тут еле помещаюсь. Если что, нас отправят вместе. Пока семейные пары не разделяют. Потому-то здесь свадьба за свадьбой.

Наш чердак, на котором обычно проходят репетиции хора, используется и как место для бракосочетаний. Здесь стоит пианино, и музыканты, приглашенные на свадьбу, имеют возможность заработать кусок хлеба. В прямом смысле этого слова. Но, когда сочетаются браком сами музыканты, о заработке речь не идет.

Недавно мы сыграли свадьбу воспитательницы Лизы Кляйн, сестры пианиста Гидеона Кляйна, с композитором Гансом Красой. Он вдвое старше Лизы, понятно, что это терезинский «брак по расчету», – если всех музыкантов отправят разом (что, кстати, и произойдет), то Лиза возьмет шефство над Гансом – он одинок и совершенно не приспособлен к трудностям, которые ждут нас в Польше. Кстати, этот сибарит с бабочкой на шее тоже числится в списке «дегенератов от искусства».

На свадебном концерте Гидеон играл Баха, Лиза – Шумана, а Краса – увертюру к своей опере «Брундибар», которую мы все так любим. В ней поют дети.

 

25.

Колесо жизни

Девочки из нашего дома с утра до вечера распевают свои партии. На «Брундибар» невозможно попасть. Один мальчик рассказал нам на занятии историю, как он пытался пробиться без билета и угодил в участок. Кстати, тот самый мальчик, который поначалу совсем плохо говорил и не мог изобразить простого человечка. Я думала, что он отстает в развитии. Но после того как у него получился верблюд, похожий на верблюда – мы рисовали пустыню, – с ним что-то произошло. Видимо, слишком много тяжести нес он на своем горбу! Теперь он и рисует прилично, и говорит внятно.

«Перед театром была жуткая толчея. Я попытался пробраться поближе к дверям, но геттовахман заметил меня и отправил в конец. Я снова стал просачиваться сквозь толпу. Меня опять прогнали. Еще несколько мощных заходов – и опять я в хвосте. Придется брать штурмом. Я пролез в первые ряды, толпа покачнулась, и я упал прямо на геттовахмана. Тот обозлился, приставил меня к другому геттовахману, чтобы тот меня сторожил и не отпускал, а сам вызвал третьего, чтобы тот сдал меня в участок. Тут собрались “болельщики”, взрослые и ребята, и стали меня подбадривать выкриками: “Беги быстрей! Только не давайся в руки этому деду плешивому!” Я впал в такой раж, что не заметил, как стал тыкать геттовахману. В результате очутился в участке. Со мной был еще один мальчишка, который должен был играть в “Брундибаре”, его забрали вообще по непонятной причине».

«Еще один мальчишка» – это Эли Мюльштейн. Он поет главную партию в опере. Видимо, воспитатель не довел солиста до «Театра», и тот потерялся. Его мама сказала, что до Терезина он не был таким рассеянным, а здесь она то и дело ходит за ним в участок.

Когда человек умирает, его никто не может спасти, – объясняет мне двенадцатилетний Эли. – Посмотрите, я тут нарисовал колесо со спицами, рядом маленький человечек на пригорке, а в глубине лежит на кровати старик и кричит: «Помогите!»

Это я ходил навещать дедушку в дом инвалидов и там увидел умирающего.

Я вышел оттуда, сел на пригорок и стал думать, что такое жизнь… Вот тут я сижу и думаю, – с детским простодушием указывает он мне на человечка на пригорке, – я еще маленький, что я могу понять? И тогда я представил себе колесо жизни, у меня только не вышло показать, как оно крутится и проваливается в землю… Как нарисовать, чтобы оно крутилось и падало? А тут кто-то проходит мимо этого колеса и думает: хорошее колесо, возьму себе. И так он получает жизнь и тоже начинает крутиться и проваливаться – но этого я не нарисовал…

Почему?

Бумаги не хватило.

Детей занимает смерть. Для них она не таинственная потусторонность, а часть жизни.

Другой двенадцатилетний мальчик рассказывает:

Это я был на похоронах бабушки. Запомнил гробы, перерисовал еврейские буквы. Может, неправильно перерисовал?

Я тоже была на похоронах. Но ни гробов, ни еврейских букв не помню. Как «родственница первой ступени» я присутствовала на кремации. По человеку, ничем в жизни не отличившемуся, а именно такой и была Шарлотта, тризны не справляют. Я видела ее в Терезине дважды: живой и мертвой. Живую ее можно было узнать разве что по кофте, которую я когда-то ей подарила. Я села около нее, все еще не веря в то, что это она и есть. «Фридл», – произнесла она. И тут я заплакала. «Научилась», – выдохнула Шарлотта, не разжимая век.

После кремации я отправилась за вещами. На матраце Шарлотты лежала другая старуха. Я развязала рукава Шарлоттиной кофты – в ней оказалась миска, ложка и сложенные вчетверо отрывные листки календаря. На одном из них отцовским корявым почерком было написано: «Найти Фридл. Хлеб. Сахар». Я спросила старуху, не видела ли она здесь глухого старика с большим носом. Но та, похоже, тоже была глухой – и ничего не ответила. На мой вопрос отозвался старик, возможно, муж этой глухой. На великолепном немецком он объяснил мне, что тот, кто навещал покойную, давно скончался, очень давно, когда было тепло… Но я уже не плакала.

«Здесь мужчины, почему-то у них миски к спинам привязаны. Это инвалиды… но здесь собака, я ее выдумал. Это Моисей, не знаю, откуда он взялся».

До Терезина я слушала детей вполуха, теперь их рассказы врезаются в память.

Впечатления, сталкиваясь, образуют заторы. Но если это сгущение красок разбавить водичкой, впечатления станут плавно перетекать друг в друга, накатывать волнами и размываться.

Я выпросила у графиков спрей и сделала несколько акварелей с размывкой. Одна меня саму поразила. Из цветной мороси вдруг стали проступать реальные фигуры – комендант на велосипеде, видны колесо и его напряженный торс, он выезжает из картины, увозит за собой призрачные силуэты людей, и над всем этим – темное бесформенное нечто.

 

26. 

Бу-бу-бу!

Я хожу кругами. Это меня беспокоит. Впереди много событий. Всякая жизнь приходит к естественному концу, и наша приходит к естественному концу. Противоестественным образом.

То нас пересчитывают в котловине, эсэсовцы с собаками ходят между рядами, мы стоим. Как чурбаны, как пешки, как неживые существа, под проливным дождем. Девочки плачут, старушки падают в обморок. Сколько это может продолжаться? Сколько нужно, столько и будет. Беззащитные, униженные, ночью мы будем бежать обратно в гетто, как к себе домой. Радоваться нарам, клопам и блохам. Мы живые, это главное, правда?

После ноября, а пересчитывали нас в ноябре, наступил декабрь, этого порядка никто не изменил, хотя, если бы нацисты учредили после ноября июль, чтобы поскорей отпраздновать мой день рождения, никто бы не возразил. Ходили бы по снегу в летней обуви и ситцевых платьях.

В память о великом поэте «Еднички» Айзингер устроил читку его пьесы «Ищем пугало». Гануш дописывал ее на ходу и чуть не опоздал на поезд.

А если бы опоздал?

Вместо него отправили бы того, кто был в резерве.

Все продумано.

Но и у Гануша все продумано.

«…Еничек, сейчас тут пройдет сама Смерть. А водит ее за собой такой господин, с орденом. Каждый день она здесь появляется, в четыре часа. И так уже несколько лет подряд…

ГОЛОСА (за сценой). Ура, идет! Смотри на эту костлявую даму!

СМЕРТЬ (входит с Полицейским). Бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу! Буууууу! Хрясть! Хруп! Хрясть! Бу-бу-бу!

ПОЛИЦЕЙСКИЙ (по-немецки). Rechts um! Links um! (Направо! Налево!)

ЕНИЧЕК (Полицейскому). Да вы настоящий идиот!

СМЕРТЬ. Бу-бу-бу-бу!»

Бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу!

 

27.

Без пяти двенадцать

Ко мне пожаловал сам Франтишек Зеленка, пражский архитектор и театральный художник. В Праге мы с Павлом ходили на спектакли в «Освобожденный театр», помню «Последние каникулы» в оформлении Зеленки. На сцене настоящий шлагбаум, настоящее вокзальное расписание, никакой бутафории.

Здесь он продолжает в том же ключе. Взгромоздит на помост двери под углом друг к другу – вот и дом. На месте недостающих предметов – надписи типа «Здесь стоит вешалка». При этом он мрачен. Рот дугой, как у грустного мима, и предсказания у него самые скверные. Войну выиграют фашисты, все нормальные люди в Европе будут истреблены – и наступит эпоха инженеров. Эпоха болотного гомеостазиса, никакого творчества. Ни к чему воспитывать детей. Рисуйте! На наших часах без пяти двенадцать. Осталось пять минут. Покажите работы!

Я показала. Зеленка внимательно рассматривал мои «танцы» в цветной пыли сновидений, качал головой.

Вы себе цены не знаете! Оставьте детский дом, вы-то и есть настоящий художник! Вот я, увы, совершенно не способен на отвлеченности. Мне подавай заказ! И подают! Здесь же все кому не лень ставят спектакли. Казармы огромные, дома необъятные, везде найдется чердак, который наши ребята из отдела досуга быстро приспособят под зал, сколотят скамейки, помост, подвесят лампочки – готово! За редчайшим исключением все это наскоро сляпанные пьесы. Их я просто пролистываю. Прибываю на место действия, хожу взад-вперед по деревянному плоту, сколоченному так, что того и гляди проткнешь гвоздем ботинок… Сколько же тут профанов, возомнивших себя режиссерами! Я прочел им сорок три лекции по истории мирового театра. Не верите? Могу предъявить квитки. Но есть тут и настоящие, бесспорные таланты. Работать с ними – ни с чем не сравнимое удовольствие. Хотите познакомлю? Построим вместе многоярусное царство на чердачных досках.

 

28.

Тризна

Не стало молодого композитора Зигмунда Шуля. Я и не знала, что такой композитор был.

Ульман позвал меня на тризну. Там я и увидела молодую вдову в черном платочке, с которой жизнь сведет моего Павла. Ничего, кроме черного платочка, не помню.

«Композитор Зигмунд Шуль умер 28-летним после долгой мучительной болезни в Терезине. Он вышел из нашей среды и был одним из тех талантов, которых обычно называют “подающими большие надежды”. Шуль, однако, больше чем “подавал надежды”. Несмотря на молодость, он обладал музыкальной концепцией удивительной зрелости и создал – предчувствуя конец в самом расцвете столь рано отобранной у него жизни – ряд произведений, которые мы можем уверенно рассматривать как состоявшиеся».

Шуль покрыт простыней. Все, что сейчас говорит Ульман, относится к белому взгорку, лежащему на доске. История, умещенная на доске, поставленной на козлы…

Я прощаюсь с тем, с кем никогда не встречалась. Примеряю слова Ульмана к своей судьбе. Есть ли у меня хоть одно состоявшееся произведение? Шулю двадцать восемь, мне скоро стукнет сорок шесть. Ничего интересного я здесь не создала. Если считать Терезин экзаменом, то я его провалила.

«В течение последних лет Шуль охотно беседовал со мной. Мы говорили о всевозможных проблемах современной и классической музыки, о вопросах формы и тональности, ее деформации и разложении, о стиле, эстетике, мировоззрении, а также о некоторых деталях создаваемых им произведений. Он обычно держал меня в курсе всех этапов создания новых работ и консультировался со мной, играя мне их уже в начальной фазе. Таким образом, мне посчастливилось ознакомиться со становлением этой редчайшей, призванной к музыкальному творчеству личности».

Наверное, я полное ничтожество, если даже Ульман ни разу не попросил меня показать работы, не спросил: «Фридл, а что ты сейчас рисуешь?» Один Зеленка меня похвалил… Согласись я пойти в графический отдел, куда меня изначально определили, я бы жила, как в Веймаре, среди художников, мы обсуждали бы всевозможные проблемы современной и классической живописи – форму, стиль, эстетику, мировоззрение… Нет, лучше держаться ближе к детям, взрослые вызывают комплекс неполноценности.

«Шуль, конечно, был “искателем”, а не “пастором”, но это вполне естественно – даже большие мастера оставались “искателями” вплоть до достижения ими зрелого мастерства и преклонного возраста».

Кто измеряет возраст годами?

«Вначале Шуль был близок к экспрессионизму, символом которого можно назвать Альбана Берга. Посвященные знают, кто такой Альбан Берг. Это наивысшая ответственность по отношению к ценностям прежней и достижениям новой музыки, строгая самодисциплина, наполнение музыки романтикой и теплой страстностью души, сбалансированность, конструктивная полифоническая работа и идеальный баланс между музыкальным чувствованием и мышлением. Есть произведения, в которых Шуль к этому идеалу действительно приближается; не то чтобы он решил все те задачи, которые сумел решить Берг в своих работах… для этого он был слишком молод. Но он писал вещи, которые не теряют своей ценности, будучи измерены самой строгой мерой… и это много!»

Такой учитель у меня был, все, что Ульман говорит про Берга, можно отнести к Иттену. И у меня тоже есть вещи, которые не потеряют своей ценности.

Я лежу под белой простыней, слова Ульмана обращены ко мне: «В лице Брандейсовой мы потеряли настоящего художника, стремящегося к самоосуществлению». И стихи его обращены ко мне:

«Жизнь твоя оказалась лишь кратким stretto…

Мы провожаем тебя за пределы гетто.

Надо ль с судьбой препираться? Пред пашней смерти,

Вспаханной ангелами и разровненной граблями Бога,

Благоговеем. В жизни еще хорошего много!»

А после? Мост Чинват, где мир живых соединяется с миром мертвых.

Давным-давно, но еще в этой жизни, впечатлившись зороастрийским мифом, я сочинила сумбурную пьесу про бредущую и покоящуюся Руттут. Где-то она валяется. Помню лишь это: Ты привязываешь канат к камню и бросаешь его на другой берег. …Ты строишь мост и, найдя на другом берегу меня, приходишь к самой себе.

Жизнь – это привычка. Трудно от нее отвыкать. Потому и существует старость, которая превращает жизнь в обузу. И тяжело расставаться не с жизнью, а с привычкой жить. Утешает ли то, что не ты один, а целый народ должен отказаться от этой привычки?

Евреи – это не все человечество, – говорит Павел с раздражением. Я не даю ему спать, заражаю ночным беспокойством.

А может, всему виной инженер, с которым он проводит на чердаке долгие вечера? Ходят слухи, что в Терезине на какой-то крыше установлен радиоприемник. Во всяком случае, я слышала страшные новости, которые якобы заносятся сюда таким путем.

Павел молчит. Он никогда ничего от меня не скрывал и уж точно никогда мне не лгал. Может, он замышляет побег? Или они с инженером готовят восстание?

Восстание?! Да ты что! Здесь каждый думает о себе. Или о своих близких. Никто не станет рисковать. Бессмысленные разговоры.

Яркий свет. Белые алебастровые тела стоят прижавшись друг к другу. Двери герметически закрываются. Горящие глаза застывают в стране мертвых.

Который час?

Спи, еще рано.

Нет, уже поздно!!!!!!!!!

В грязи и болотной жиже валяются тела, алебастровая белизна смешана с кровью и нечистотами, кто-то в черном вырывает жемчужные зубы изо ртов, прямо с мясом… из тонких ноздрей текут ручейки крови… Тела багровеют, синеют, сереют…

Павел изо всех сил прижимает меня к себе. Нет, я не алебастровая!

Свет. Но не тот, яркий. Павел поит меня горячим чаем из термоса, гладит по голове: Ты очень устала, моя Фридл…

Все так бессмысленно…

Видимо, смысл находится там, где нас нет.

Или мы ищем его там, где ему быть не положено?

Цепляемся за все, что напоминает нам о присутствии смысла…

 

29. 

Причина землетрясений

Мальчик с копной кучерявых волос стоит у раскрытой двери. Это Густав Цвейг, сын знаменитого врача-психиатра, который работает с Трудой.

Вот, закончил коллаж, посмотрите, пожалуйста, все ли тут в порядке.

Пол выложен ромбиками, окно на месте, стол на месте, только люди почему-то безголовые. Одни туловища.

Не успел?

Пусть так останется.

Почему?

Да потому что у взрослых нет голов на плечах! Посудите сами, вчера я пошел в библиотеку, и мне там сказали – подрасти сначала, пошел в другую, сказали, что я слишком взрослый… А еще в одной сказали, чтобы я пришел с отцом. Я впал в негодование и написал об этом безобразии рассказ.

Я провожаю Густава до дома. Такого независмого ребенка не возьмешь за ручку, а хотелось бы. К тому же руки у него заняты. В одной – безголовый коллаж, другой он жестикулирует.

Хотел посмотреть в энциклопедии про землетрясения, – провал с бибилиотекой не дает Густаву покоя. – С давних пор людей волновали землетрясения, и они пытались разгадать причину. Великий ученый Сенека…

Ты читал Сенеку?

Да. Но не все. Только то, что касается землетрясений. Так вот, он пришел к выводу, что землетрясения происходят от скопления газов в полостях земной коры.

Ты боишься землетрясений?

Я? Нисколько. А Сенека вообще ничего не боится, даже смерти! Так вот, он догадался, что есть места, где земная кора вздута сильней, и он начал их исследовать… Это самое интересное!

И он нашел причину?

Он-то ее нашел, но я забыл, в чем именно она состоит! Поэтому и пошел за энциклопедией. Дома я читал ее и помню оттуда всякие интересные детали…

Какие же?

Например, про гигантскую черепаху. Индейцы Северной Америки во всем винили именно ее. Беснуется на дне моря и вызывает землетрясения. Чушь! Даже древние китайцы в это не верили.

Откуда ты знаешь?

Да они же изобрели прибор, регистрирующий землетрясения!

Пожалуй, ты поступил правильно, изобразив взрослых безголовыми. Представь себе, я никогда в жизни не задумывалась о причинах землетрясений.

Густав посмотрел на меня с глубоким сочувствием.

Неужели вас интересует одно рисование? Если вас не интересуют землетрясения, может, вас интересуют самолеты? Вы когда-нибудь летали?

Нет. Выше железной дороги я не поднялась.

А мы летали с папой в Венецию… Но я тогда был совсем маленьким и проспал весь полет… Вы знаете, кто изобрел летательный аппарат с медными крыльями? Чешский крестьянин по прозвищу Кудличка. Он с детства мечтал летать и полетел. Приделал к телу несколько мехов с газом метаном, который, как известно, легче воздуха…

Погоди, давай закончим про землетрясения. Ты говорил, что китайцы придумали какой-то прибор.

Видите, все-таки вас это волнует больше самолетов… Прибор очень простой. Каменный столб, укрепленный в земле. На его верхушке несколько драконьих голов, а на земле вокруг столба – жабы с открытыми пастями. К столбу приделан маятник.

И ты считаешь это простым устройством?

Делали его, наверное, не один год… Обычные маятники висят, как вы знаете, свободно. А этот маятник одним своим концом был прикреплен к верхушке столба, а вторым упирался в землю. Как только в недрах земли начиналась тряска, маятник на это реагировал, и та драконья голова, которая находилась ближе всего к верхушке маятника, падала прямо к жабе в пасть…

Как ты такое запомнил? И во всех подробностях…

А вы смогли бы нарисовать столб с маятником, драконами и лягушками? Я бы этот рисунок в журнал перекопировал.

Попробую.

А я тогда головы к туловищам приклею.

 

30.

В святилище знаний

В центральной библиотеке гетто за стойкой никого не было, зато в читальном зале сидел сам Максимилиан Адлер. Видимо, профессор готовился к лекции. Потрепанный томик Марка Аврелия пестрил закладками.

Госпожа Брандейсова! Какими судьбами?

Я объяснила, что ищу книгу Сенеки о землетрясениях.

Нам ли землетрясений страшиться, – усмехнулся профессор и постучал по столу указательным пальцем. – Послушайте, что пишет Аврелий:

«Живи безропотно в ничем не омрачаемом веселии духа…»

Сколько книг я прочла в Гронове и, как вижу теперь, все не те.

Данный арсенал литературы, – указал профессор на ряды высоких полок, уходящих в далекую перспективу, – поможет восполнить пробелы. Подождите меня здесь.

С этими словами профессор удалился.

Дядя Макс – так зовут его ребята из «Еднички». Они знают его по Праге. Когда запретили учиться в школе, дядя Макс занимался с ними на дому, даже принимал экзамены. Здесь он иногда читает им лекции.

Вам повезло, – раздался за моей спиной голос профессора. – Книга оказалась на месте. Но на руки ее не выдают. Если вы располагаете временем, то обратитесь к господину Фридману. Он вынесет ее вам в читательский зал. То есть сюда.

А где находится господин Фридман?

На задах. Он крайне занят и без особой нужды к посетителям не выходит.

Господин Фридман зарылся в книги. Из-за укрепления, выстроенного из старинных фолиантов, торчала одна голова.

У вас есть абонемент? – спросил он меня по-немецки с венским акцентом.

Абонемента у меня не было. К своему стыду, я здесь впервые.

Вы из Вены, – не без удовольствия заметил господин Фридман и поправил бабочку, съехавшую на сторону. – Я бы с радостью с вами поговорил, но не будем терять драгоценного времени. Вот вам книга в первоначальном и лучшем, на мой взгляд, переводе. Будете уходить, оставьте ее господину Адлеру. Он за вас поручился.

«Какая мне разница, один ли камень ушибет меня насмерть или раздавит целая гора? Буду ли я погребен под развалинами одного дома, в горстке обломков и пыли, или целый земной шар рухнет на мою голову? Испущу ли я свой дух на воле и при свете дня или в колоссальной расселине оползающей земли? Один ли я унесусь в глубины земных недр или в сопровождении многочисленных народов, вместе со мной проваливающихся под землю? Не все ли мне равно, умирать среди большой суматохи или нет? Смерть-то повсюду одинакова».

Неужели Густав читал это в десятилетнем возрасте? У нас дома такие книги не водились. Вот я и решала тупые задачи на движение и скорость. Поезд такой-то вышел оттуда-то, а такой-то отсюда-то…

«Страх, даже не слишком сильный, всегда потрясает ум; а если это всеобщая паника, когда рушатся города, гибнут народы, содрогается земля? Странно ли, если душа, брошенная между болью и страхом, перестает соображать, где она находится? Трудно сохранить здравый рассудок в больших несчастьях».

Что вы так горестно вздыхаете? – спросил меня профессор Адлер.

Я прочла ему последий абзац.

Мрачновато, – согласился он, – давайте утешаться Аврелием.

«Что, в самом деле, может помешать душе сохранить свой внутренний мир, истинное суждение обо всем окружающем и готовность использовать выпавшее ей на долю?»

 

31.

Вещей нужно восемь

Весна 1944-го. Соцветия платанов собраны в белые фитили, из кафе без кофе доносится скрипка. Мы сидим с девочками в нашем дворе, рисуем деревья.

На утреннем собрании воспитателей Вилли зачитал список девочек, лопоухая Рут, по прозвищу Зайчик, в их числе. 15 мая – отправка первого транспорта, 18-го – второго. Из воспитателей на сей раз никого.

Рут старательно вырисовывает прожилки на листьях. Нажим – волосная, нажим – волосная…

«Там, где движения упорядочены, форма имеет власть над бытием и небытием», – говорил Иттен.

Про небытие не известно, главное – держаться в форме. И когда уйдет транспорт, войти утром с бумагой и красками в 28-ю комнату, где нет Рут. Дышать по системе Иттена.

Ночью, во время отправки, разразилась гроза. Стальные копья молний взрезали полотно неба. Почему-то вспомнилось, как Хелена резала бумагу острыми ножницами.

«Помню, мы тогда рисовали грозу. Возможно, это было связано с чувством страха, не знаю. То, чего Фридл добивалась от нас, не было прямо связано с рисованием, скорее с высвобождением чувств, пригнетенных страхом. Она делала это с необыкновенной, только ей присущей страстью».

Маятник похож на маятник, дракон – на дракона, жаба с открытым ртом – на жабу с открытым ртом. Я рисую старательно, как школьница. Чтобы Густаву было легче скопировать китайскую модель в журнал.

Госпожа Брандейсова, не помешаю? – спрашивает Петр Гинц. – Я просто так, на минутку. Интересный прибор, – разглядывает он рисунок.

Ты знаешь, что это за прибор?

Да. Древние китайцы пользовались им для получения сигналов о землетрясении. А можно я его перекопирую?

Конечно, вот тебе карандаш…

Павел не понимает, почему я не закрываюсь на ключ, устраиваю проходной двор. – «Что тебе Зеленка сказал – уже без пяти двенадцать, займись собой». – То есть рисуй. Я и рисую. Прибор, регистрирующий землетрясения.

Проходной двор устраивать не надо, он такой и есть. В нашу квартиру можно попасть с двух улиц: главной – L и проходной – Q. Центральный вход охраняется дежурными, а угловой, где деревянный забор с воротами, никем. На воротах есть задвижка, легко открывающаяся снаружи. Отсюда и приходят мальчики.

На самом деле Петр явился не «просто так, на минутку». Он закончил изучение важной книги – «Брахманизм, или Переселение душ». Накатал общую тетрадь, смотрите! В основном это вольный пересказ, но некоторые вещи все же пришлось переписать слово в слово. Очень просто, кстати, стать буддистом, но никто из наших не хочет. Может, вы согласитесь?

Тринадцатилетний стоик Цвейг и шестнадцатилетний буддист Гинц… Как удержаться от улыбки?

Тогда повторяйте за мной радостно: «Принимаю убежище Будды в вере, в законе и в общине». Еще два раза. Всего нужно три. Все, вы буддистка!

А что насчет законов? Можем ли мы, евреи, их придерживаться?

Запросто! Их пять: не завидуй, не кради, живи в чистоте, не лги, не пей одурманивающих напитков. Мне только с чистотой трудно. Я постоянно развожу грязь.

Он такой серьезный – этот мальчик в кепке набекрень. Уши красные, глаза бездонные.

Ой, чуть не забыл сказать про самую важную вещь – любовь. У того, кто любит, есть восемь выгод: он хорошо спит и хорошо пробуждается, не видит страшных снов, люди его любят, все твари земные его любят, боги его охраняют, огонь, яд и меч против него бессильны, никакого имущества у него нет, и потому ему будет легко войти в наивысшее небо.

Тебе снятся страшные сны?

Да. Каждую ночь ору. Ребята меня водой обливают. Холодной. Как только я смогу полюбить их всей душой, сны прекратятся. Но пока не было дня, чтобы я на них не рассердился. Доводят! А я, вместо того чтобы смолчать…

То есть тебе нужно полюбить тех, кто тебя доводит?

Да хотя бы просто не обращать на них внимания! Сделаться равнодушным.

Какая же это любовь?

Это путь. Сразу ничего не дается. Там говорится, что за одну жизнь всех задач не решить. Иногда и одной не решить.

Петр листает тетрадь. Удивительно, за все это время к нам никто не заглянул. Притом что дверь открыта.

В свои шестнадцать я тоже любила пофилософствовать: Мое царство не от мира сего. Я эфемерен…

Вот, нашел! Вещей нужно восемь. Всего по восемь. Так легче запоминать. Три предмета одежды, пояс, кружка для подаяния, бритва, игла и сито для процеживания воды, чтобы во время питья не погубить живую тварь.

Сита для процеживания воды нет ни у кого. Но я вам его подарю. Хотите расскажу, каким образом оно у меня появилось? И не одно! Я нашел на строительном дворе сетку, вырезал кружочки садовыми ножницами, профессор Вурц одолжил мне их под честное слово. Инженер Кляйн подарил железные кольца, а ваш муж, кстати, спасибо ему большое, нарезал держалок. Слепой скульптор Орднер прикрепил тонкими проволочками сито к основе. Он-то при всем его желании не сможет процеживать воду.

Я про него написал очерк, ребятам он так понравился, что они попросили меня привести его к нам рассказать о жизни. Когда он ослеп, он уже не мог рисовать, не мог потрогать то, что рисует, ему уже не хватало третьего измерения, и он занялся скульптурой из медной проволоки. Вы не представляете, каких он делает павлинов и жирафов! Ему приходится вспоминать предметы, которые он видел двадцать пять лет тому назад. У него были выставки в разных странах. Музеи боролись за его произведения. Но даже здесь, когда он мыслит творчески, душа его улетает далеко-далеко. И он уже не страдает так сильно от голода и оттого, что не хватает проволоки. Мы подарили ему полбуханки хлеба и моток медной проволоки. Он сказал, что визит к нам причисляет к счастливейшим минутам жизни. Так что и ему выпала возможность ответить добром за добро. Из наших процеживать воду согласились пока Бейчек и Айзингер, но Бейчеку я не верю, он клоун.

Хотите испытать сито? Можно взять кружку?

Мы идем с Петром на колонку, он торжественно вручает мне сито, и я подставляю его под воду.

Сито чистое.

Теперь выпьем воду из кружки. Сначала вы. Я – после вас. Скрепим наше посвящение.

Кстати, непосвященные ошибаются, думая, что буддизм – это учение о переселении душ, – мы уже вернулись, и Петр листает тетрадь, ищет что-то, что нужно прочесть после совершения ритуала.

«Буддизм учит, что энергия, возникшая от душевной и телесной работы некоей субстанции, производит новые душевные и физические явления, даже в том случае, если эта субстанция умерла. Тибетские мистики глубже всех буддистов проникли в суть вещей. Учение философов говорит, что не существует никакого “Я”, это лишь некая субстанция, которая, переходя из одного мира в другой, принимает разные формы и обличья».

Госпожа Брандейсова, я так рад, хоть мы с вами не умрем! Если бы мальчишки согласились произнести три раза то, что вы сразу согласились произнести, они бы тоже не умерли… Но буддисты учат, что принуждать нельзя.

 

32.

Хозяин и собака

Начнем с упражнений на дыхание. Я набираю полный рот воздуха и выталкиваю его из себя силой. И еще раз, и еще.

Мое дыхание отражается на бумаге, но не так, как бы этого хотел Иттен. Вместо насыщенной и сходящей на нет линии почти у всех получается линейная кардиограмма.

А теперь сами. Набирайте воздух в рот, еще, еще, еще, выдыхайте…

Мальчишки стараются изо всех сил, смотреть на них смешно, и я не удерживаюсь от смеха. Иттен бы себе такого не позволил!

Давайте забудем о бумаге. Есть только рука и пространство, она двигается в нем, ведомая ритмами, от движения остаются следы, как дым от паровоза… Дым собирается в линию, линия превращается в поводок, а там, где поводок, там и собака, а где собака, там и хозяин… Догонит ли она его когда-нибудь?

Вы уже второй раз рассказываете про собаку с хозяином!

Да, нехорошо. Всю жизнь думаю над этой гиперболой и все равно не понимаю.

Бек, прыщавый математик «Еднички», привел пример с черепахой, которая перегоняет Ахиллеса. Парадокс заключается в том, что преследующий сначала должен попасть в место, откуда уже двинулся преследуемый. Понятно?

Нет.

Тогда представьте полет стрелы. Летящая стрела стоит неподвижно. Время-то состоит из отдельных «сейчас». Понятно?

Вообразить стоящую стрелу в воздухе могу. В детстве я пыталась наблюдать за раскрытием бутона ромашки. Меня занимали метаморфозы – тайна превращения гусеницы в бабочку, бутона в цветок. Я изо всех сил пыталась уловить взглядом мгновение перехода и от напряжения грохнулась в обморок. Когда я очнулась, ромашка раскрылась.

 

33.

В черном и белом много цветов

«Все вводили нас в рамки, она нас из них выводила… Фридл говорила мало, но то, что она говорила, я помню: “У каждого – свой мир, у всего, у всякой вещи на свете – свой мир. Каждая вещь – отдельная система. Неодолимое желание проникнуть в суть вещи может свести с ума. Красота таинственна. Красивая вещь – тайна. Красота не слепок, не портрет природы – она в вариациях, в разнообразии. Нет вещей абсолютных. Общепринятых. Самые известные явления, самые затверженные слова могут открыться с неожиданной стороны. Нет красоты остановившейся. Дыхание рисунка – в пропусках, в отказе от лишнего…”

Когда я задавала Фридл слишком много вопросов, она замыкалась, уходила в себя. В этом смысле она была трудной. Очень странной, что ли, я не понимала ее до конца. Было что-то, чего я и по сей день не понимаю в ней.

Как-то я рисовала лодку и свечу во тьме, и у меня не получалось. Фридл сказала: “Здесь нужен свет, чтобы выделить темное, и тьма, чтобы выделить светлое”».

Лодка со свечой – это Лилька! Кудрявая красавица с голубыми глазами. Один художник попросил ее позировать с обнаженным плечом, она согласилась. Лилькин отец прознал об этом и влепил ей пощечину. На глазах у всех. А что Лилька? Попросила меня замазать синяк. Есть ли у меня краска под цвет щеки?

Вот тебе краски, смешай цвета, и замажем.

Лилька долго билась над цветом щеки. Хороший урок. Мы потом его повторили с девочками перед зеркалом, которое выпросил для нас Вилли в Магдебургских казармах.

«Фридл сказала, что в черном и белом много цветов. Я тогда не поняла: как это? Переспросила, но она не ответила. Теперь понимаю. Человека можно определить через его влияние на других. Иногда у меня было ощущение от нее как от врача. Что она сама – лечение, сама по себе. И по сей день непостижима тайна ее свободы. Она шла от нее к нам, как ток. При этом Фридл не навязывала своего мнения. Граница, суверенитет, здесь я – здесь ты».

Учитель, воспитатель должен быть предельно сдержан в оказании влияния на ученика… Ребенку можно многократно показывать произведения настоящего искусства любых видов и форм, реальных и абстрактных. Это его только обогатит. Он сам выберет, что ему нужно. Только не навязывать ему своего мнения! Он податлив и доверчив, он реагирует на любое указание, ведь так ему проще достичь результата. Он верит, что «взрослыми средствами» он выиграет соревнование, которое ему навязано. Но тогда он отойдет от себя, от своих потребностей и больше не сможет непосредственно выражать того, что переживает, и в конечном счете забудет и само это переживание.

 

34. 

Роман без продолжения

Иренка Краус, наша самая молодая и, наверное, самая любимая воспитательница, куда-то запропастилась. Ночью ее не было, утром тоже. Вилли с ног сбился. Если она убежала, Вилли конец. А у него жена беременная. Ей удалось пройти весеннюю селекцию, скрыть пузо под тряпками…

Но все обошлось. Иренка вернулась.

Ее возлюбленный с воли, не еврей, готовил «операцию» шаг за шагом. Уехал из Праги, поселился в Богушовицах, там, на вокзале, повстречал евреев, которые грузили вагон, передал с ними Иренке записку. Те свели его с надежным жандармом. Он ему хорошо заплатил. У входа в гетто он переоделся в белый халат, который ему оставил в тайнике лагерный врач, у него же, в ординаторской, и произошла встреча с Иренкой.

Вот это любовь! Беги с ним, Иренка!

Нет. Обречь всех на несчастье?

А потом Иренка пойдет провожать родителей на транспорт, подойдет к вагону, что строго-настрого запрещено, и это заметит комендант: «Жаль расставаться со старичками? Езжай с ними! Шнель!»

Я окунаю голову в ведро с водой. Жарко. Перед визитом Красного Креста велено привести в порядок не только город, но и внешний вид «отдыхающих». Не мешало бы освежиться в парикмахерской, сделать маникюр…

От Иренкиного возлюбленного мы получаем свежие новости. Немцы отступают на всех фронтах. Скоро кончится война. И мы всей компанией будем сидеть в кафе на берегу Влтавы – и тут явится Хильда. Цитравели цитравели тринк транк тро…

 

35.

Некруглая дата

Эвичка, дочь Отто и Марии, прибыла из Праги с подружкой. Пришла очередь полукровкок. Зачем они их сюда посылают, если скоро кончится война?

Старится не человек, а его мысли. От надежды – к отчаянию, от отчаяния – к надежде, какой круг уже проделали они за полтора года, – отчаяние тупеет, надежда блекнет. На разводы лазури ложится бесформенная чернь.

Меж тем мне стукнуло сорок шесть. Дата некруглая. Но окончательная.

Виктор Ульман преподносит мне ноты той песни, которую он сочинил на мой венский день рождения.

«Мы не изменились, мы остались такими же…»

Неужели он так думает? Во всяком случае, так он написал.

Дети дарят мне букет полевых цветов. Это запрещено. Но сейчас тут идет подготовка к съемкам показательного фильма, и блюстители порядка заняты другим делом. Им уж точно не до моих цветов.

Рисую: цветы в банке, рядом ключ, два раза. У детей на рисунках та же банка с цветами, и каждый цветок – в отдельности, и соцветия, и целые луга – вышивки на бланках, рисунки, коллажи…

Портреты пастелью. Усаживаю всех по очереди, как в фотоателье. Сидеть смирно! Гертруда Баумел с бантом у шеи, вполоборота, Иренка – с бровями вразлет, Павел – в разных ракурсах… Я спешу, рисую на чем попало – кусочек картона превращается в россыпи ярчайших лепестков, анютины глазки – маленькие хищницы – ложатся на кусок фанеры, люди на улице – размытые пятнышки цвета.

Кажется, все хорошо. Красный Крест остался нами доволен.

6.8.44…Дорогие Мария и Отто! У нас образовалась своя маленькая семья. Если все так пойдет и мы здесь останемся, девочки получат много. Лаура следит за ними в оба. Я много рисую и занимаюсь живописью со всей интенсивностью, какая только возможна. У меня было свободное время. …Большое спасибо за все. Я вас всех обнимаю. Фридл.

 

36.

Письмо к Вилли

Хотел напомнить вам эпиграф к «Логико-философскому трактату» Витгенштейна, – говорит Вилли, уступая мне место в очереди к раздаточному окну. Любит он покрасоваться – и Лоос у них дома останавливался, и Витгенштейна он лично знал.

С похлебкой и кусочком серого хлеба я иду к столу. Вилли подсаживается ко мне – на получение еды уходит секунда, только ждать этой секунды долго.

Что за эпиграф? Заинтриговали.

«Все то, что известно, а не просто слышится шумом и звоном, можно сказать в трех словах». А того, что нельзя ясно выразить, лучше не произносить.

«Жизнь – это повесть, рассказанная идиотом, в которой много звуков и ярости, но нет никакого смысла». Кто это сказал?

Не помню.

Макбет. Пятнадцать слов.

Мы с ним часто пикируемся. Но не на занятиях. Там он делается невозможно серьезным. Как Дуфек. Он хочет научиться рисовать. Это легко. Художником быть трудно. В какой-то момент, рассердившись на то, что не могу ему ничего объяснить, я набросала в его альбоме лицо ребенка, акварелью, несколько пятен, пару штрихов… Вилли опешил – он не просил меня рисовать в его альбоме.

«…Она была, конечно, исключительной… Ее энергия, страсть, с которой она утверждала сегодня одно, а завтра другое…»

8.8.44. Дорогой Вилли, если бы я была феей, я бы преподнесла тебе на день рождения волшебный дар.

Но как заполучить волшебный дар, когда он заключен в самом тебе? Надеюсь, что поиски знаков его присутствия доставят тебе большую радость.

Ты не выбрал религию или науку, не выбрал ты и простой жизни. Равно как и карьеру политика. Тебя привлекает творчество. Отсюда мой постоянный совет: распутывать клубок трудностей, руководствуясь вдохновением и инстинктом. В день по нити – и клубок постепенно распустится, и это тебе многое даст.

Наши внутренние ресурсы могут казаться нам жалкими, бедными, навевающими тоску. Но поверь, мы утратим основу жизнестроительства, потеряем живительные силы, если испугаемся того, что наши изыскания в самих себе подымут со дна какую-то неожиданную муть или окажутся пустыми.

Рассмотрим три гипотезы:

1) Талант не был дан нам природой с колыбели.

2) Сейчас не время раскрывать его.

3) Чтобы его раскрыть, понадобится долгое время.

Талант – это тоска по чему-то. (Иногда ограничение не лежит в самом таланте, и тогда взгляд внутрь породит горькое разочарование.)

Правильный момент – когда угодно. Ибо тоска создает снаружи в плотном жизненном материале необходимое свободное пространство. И если твой дух крепок, то и опыт накапливается, и, даже если ты временно ничего не создаешь в своей области, ты всегда готов в нее погрузиться.

Долгое время – это правда, оно даже больше, чем мы предполагаем. Но если у тебя есть направление или, еще лучше, свой собственный путь, то каждый успех, даже маленький, поддержит тебя.

Не думай, что я считаю такой подход единственно правильным. Я тоже постоянно нахожусь в поисках.

Только здесь я узнала, насколько сложны и причудливы все эти трансформации. В конце концов все определяется выдержкой и безграничным преодолением. Это звучит банально, но таков вывод из прожитого опыта.

Сегодня ты помогаешь ребенку не упасть с утеса, а завтра он может разбиться о камень. Конца этому нет. На твой день рождения я желаю тебе всего самого хорошего, и самое главное – длительного и глубокого дыхания, это и есть самое необходимое.

Про утес и камень я что-то переписывала в тетрадь. Точно, это же из Сенеки: «Какая мне разница, один ли камень ушибет меня насмерть или раздавит целая гора?»

 

37.

Сито

Сентябрь едва тронул позолотой липы и платаны. Отто прислал краски, и я рисую во дворе, прислонившись спиной к нашей двери, – упоительный свет, и воздух, чуть влажноватый по утрам и сухой, прозрачный в полдень.

Дорогая моя старуха! В августе я вовремя получила поздравления ко дню рождения. У меня каникулы. Благодаря Отто я могу рисовать. Вы всегда перед моими глазами. Целую, Фридл.

Эту открытку я отослала Марии утром 22 сентября 1944 года.

Днем пришло сообщение: «Рабочий транспорт из 5000 мужчин в возрасте от 18 до 50 лет будет отправлен в кратчайший срок. Соблюдайте дисциплину! Сделайте все, чтобы облегчить нашу задачу!»

Павел получил повестку на 28 сентября. Я бросилась к Редлиху: помоги, я должна ехать с Павлом! Невозможно. Едут только мужчины. А на следующем?!

Я добилась, чтобы меня включили в список добровольцев на следующий транспорт.

Только жди меня там, пока я не приеду, обещай мне, Павел!

Поезд ушел. Я набираю в легкие прохладную пустоту, задерживаю ее в себе и медленно выдыхаю.

Вещей нужно восемь. Я взяла с собой всего одну – сито для процеживания воды. Чтобы во время питья не погубить живую тварь.