етербург был и тогда уже красив с его изящными дворцами, гранитной набережной Невы и Фонтанки и замечательной решеткой Летнего сада. Много украсила его покойная бабка императора Александра — Екатерина Великая, — построив большие каменные общественные здания, между прочими Академию художеств, Большой театр, Биржу и Публичную библиотеку, выходящую углом на Невский проспект, самую длинную и широкую улицу Петербурга. Заведовали Публичной библиотекой всё люди с хорошим научным образованием, большей частью академики и писатели. Жили многие из них в каменных корпусах, находящихся возле Публичной библиотеки. В одной из таких квартир, довольно обширной для тогдашнего времени, лежал на старом широком диване тучный пожилой человек в пестром халате и читал книгу. Во всей комнате и вокруг него самого царил сильный беспорядок. На столах разбросаны бумаги, книги, гусиные перья, раскрытые перочинные ножи; тут же разложена большая карта России, а подле нее стоит грязная чернильница с остатками чернил, в которых потонули мухи. Из углов комнаты выглядывают прелестные мраморные изображения, на стенах висят художественно исполненные картины, под столом дорогой персидский ковер, весь изорванный и запачканный. К довершению описанного беспорядка во многих местах остались следы пребывания голубей, беспрестанно влетающих и вылетающих в отворенные окна и преважно расхаживающих по столам и всей мебели.
— А я к вам, Иван Андреевич! — говорит угрюмо вошедший гость, человек лет под тридцать, некрасивый, рябой, с суровым недовольным лицом.
— А, это вы, Николай Иванович! — приветствует вошедшего хозяин дома, не поворачивая головы и не отрывая глаз от книги. — Присядьте, батенька, я только вот эту страничку дочитаю.
Гость заглянул в книгу и сказал с досадой: бросьте, Иван Андреевич, охота вам всякую дрянь читать.
— Э, батенька! Надо же дать отдохнуть мозгам! — отвечает равнодушно хозяин. — А то они и работать, пожалуй, перестанут!
— Не вам бы на мозги жаловаться! — заметил гость. — Каждая ваша басня стоит целой драмы или комедии.
— Э, полно, батенька! Что нам друг друга хвалить! Каждый себе цену знает. Как ни хвалите, а моя последняя басня из рук вон плоха…
— Да что вас слушать! — сказал с досадой гость. — Вечно вы недовольны своим писанием. Вот попали бы вы в мою шкуру, так и совсем забросили бы писать.
— Ну, ну! Что вы там еще выдумали!
— А то, что размер стиха не подходит для поэмы Гомера. Стал я переводить «Илиаду» шестистопным ямбом, и такая злость берет иной раз, что готов бросить все мною написанное и начать снова переводить гекзаметром.
— Что это вы, батенька! Ведь у вас переведены уже несколько песен.
— Все равно. Пусть все переведенное пропадет, а этот шестистопный ямб убьет все дело.
— Гм!.. По мне так тоже лучше все сызнова начать, чем завершать плохонькое, — заметил как бы про себя хозяин, в котором читатель уже, вероятно, узнал знаменитого баснописца, Ивана Андреевича Крылова, а в его собеседнике — даровитого переводчика «Илиады» Гомера, Николая Ивановича Гнедича.
— Только вот в чем дело, батенька, — продолжал Крылов, поднявшись с дивана и положив руку на плечо Гнедича. — Не ошибаетесь ли вы, дружище? Может быть, так только — блажь какая на вас нашла?.. Прочтите-ка мне написанное, обсудим дело сообща. Ведь не шутка кинуть то, что писалось годами!
Гнедич вынул из шляпы свернутую трубочкой тетрадь, расправил листы ее и принялся читать.
Крылов внимательно слушал гостя, и лицо его все более и более хмурилось. Он только что собрался сказать что-то Гнедичу, как в комнату вошел Константин Николаевич Батюшков, тогда еще молодой человек — лет двадцати восьми.
— Генеральное сражение выдержали! — кричал он, помахивая с торжеством каким-то письмом в воздухе.
— Где было сражение? Когда? — спросили в один голос Крылов и Гнедич.
— Сражались в девяти верстах от Можайска, близ села Бородина. Началась битва двадцать четвертого августа. Одно грустно: Багратион смертельно ранен, Кутайсов убит, много генералов перебито, но зато французы потеряли не меньше наших. Да вот письмо, только что мной полученное от приятеля, бывшего в деле. Он находится в дивизии Неверовского. Я вам прочту это письмо, если хотите…
— Читайте скорее, батенька! — бросил нетерпеливо Крылов. — Нашли о чем спрашивать! Разве найдется такой русский человек, который не хотел бы знать всех подробностей о победе своих?
Батюшков, отыскав в письме описание сражения, начал читать:
«24-го числа в два часа пополудни началось дело близ Шевардина. Не успели мы закусить, как батальон наш пошел в стрелки. Вправо от нас стали показываться колонны неприятеля. Тарнопольский полк нашей дивизии, выставленный защищать редут, пошел в атаку с музыкой и песнями и бросился в штыки на моих глазах. Резня продолжалась недолго: полкового командира их ранили и, когда его понесли вон из строя, полк начал колебаться. Но тот, кому была передана команда, снова повел их в штыки, и работали они молодцами. Ходили еще при нас в атаку Александрийские и Ахтырские гусары и храбро дрались в виду у нас. На ночь мы опять пошли в стрелки. Во всей армии 25-го числа был отдых, только мы, егеря 49-го полка, не переставали перестреливаться с неприятелем, и наших много было убито. В ночь с 25-го на 26-е в корпусе маршала Даву, стоявшем против нас, пели песни, били барабаны, музыка гремела, и только на рассвете мы увидали, что лес, бывший перед нами, вырублен французами и на его месте стоит батарея. С самого рассвета началась пальба из пушек, и до самого полудня не слышно было ни одного ружейного выстрела: все палили только орудия; гром от них был такой, что за пять верст оглушало. Говорят, небо горело, да вряд ли кто видел это из-за дыма. Наша дивизия была уничтожена. Меня послали за порохом. Я не мог ехать не только по дороге, но и ближайшим к битве полем от множества раненых и изувеченных людей и лошадей, бежавших в ужаснейшем виде. Вспоминать не могу этого зрелища… Около семи часов вечера я встретил нашего майора Бурмина с сорока человеками солдат. Тут были все воины, уцелевшие из нашего полка, и, Боже мой, в каком они ужасном предстали мне виде: обожженные порохом, с запекшейся кровью на лицах и мундирах. Бурмин велел мне вести их в стрелки… „Ведите нас добивать, ваше благородие! Ляжем с остальными товарищами“, — говорили они, готовые снова сразиться с врагом. Когда мы вошли в лес, мне представилась ужасная картина. Тут была чистая бойня: пехота разных полков, кавалерия без лошадей, артиллеристы без орудий… всякий дрался, чем мог — тесаками, саблей, дубиной, кулаками… Боже, что за ужас! Мои егеря тотчас разбрелись по лесу, а я поехал, куда мне было указано. Было уже десять часов вечера, но пальба из пушек не прекращалась. По дороге я видел колонны наших и французов, опрокинутые, словно карты, изображающие в руках ребенка солдатиков и опрокидываемые им одним пальцем или просто дуновением. Ужасная картина! Но сердце замерло, и я не уронил ни одной слезы по несчастным. Наткнулся я на своего брата и узнал, что он ранен в ногу; поделился с ним куском баранины, доставшейся мне от казначея, когда я ездил за патронами. К 11 часам наша дивизия была собрана, в ней оказалось всего 700 человек. Начальники почти все оказались перебиты. Остатки полков явились под начальством поручиков и даже фельдфебелей. В нашем полку остался полковник и, считая со мной, трое офицеров. На следующий день 26-го в полдень я въехал с нашим капитаном Шубиным на пригорок. Оттуда мы с ним видели, как два наши кирасирские полка пошли в атаку на батарею и взяли ее. Но что при этом они вытерпели — это был сущий ад! За любопытство наше капитану Шубину оторвало правую ногу. Но впрочем… на все судьба! На моих глазах сняли с лошади раненого в ногу нашего героя князя Багратиона. Да, ученик Суворова был постоянно впереди, в самом огне; рана тяжела, и вряд ли он останется жив… Страшная была бойня, кровь человеческая лилась рекой, груды тел мешали двигаться пехоте; упавших, тяжелораненых давили свои же, двигаясь массой; разбирать было невозможно! Кутайсов убит, и много офицеров перебито и ранено, но и французов пало не меньше, чем наших. Важнее всего то, что мы не поддались французам и не отступили».
— Не отступили, голубчики, не отступили! — всплакнул Крылов, прервав вдруг чтение.
Гнедич сурово глядел в одну точку и вдруг, стукнув изо всей мочи по столу кулаком, крикнул:
— А мы тут сидим и изводим чернила, пока наши тысячами гибнут за нас и за святую Русь!
— Да, — согласился грустно Батюшков, — если бы не моя рана, я бы не утерпел, приписался бы в полк или в ополчение.
— Ну, с вас и бывшего довольно!.. — пробормотал Крылов сдавленным от слез голосом. — Послужили в шведскую войну, получили пулю в ногу. Чего же еще более!
— Что тут толковать о бывшем! — прервал его Батюшков. — Если бы только не хромал, пошел бы. А то куда калеке бороться с врагом!
— Вот я бы… — начал Гнедич.
— Уж и нам с вами не собраться ли? — остановил его насмешливо Иван Андреевич. — Что же мы с вами Дон Кихота и Санчо Пансо изображать станем? Набралось бы в войско много подобных нам. Но мало было бы пользы: плохие мы воины и по силе, и по знанию дела. Крестьянин наш хоть силой берет, выносливостью, все преодолевает. А мы что? Вы словно спичка какая, ударь вас разок саблей — и вас не существует, а я как бочка, и никакого тоже от меня проку не жди, на первом же переходе ноги протяну.
— Воодушевление придает силы! — кипятился Гнедич. — Разве мало наших в войсках? Наш товарищ Александр Федорович Воейков бросил и перо, и службу в библиотеке, и свой перевод «Садов Делиля», и отстаивает грудью нашу родную землю. А наш милый сладкогласный певец Василий Андреевич Жуковский!.. Он тоже переменил перо на меч. Всех не перечесть наших писателей, ушедших в ряды воинов. Не говоря уже о нашем храбром Денисе Васильевиче Давыдове. Он воином родился. О нем Суворов сказал: «Я не умру еще, а он уже выиграет три сражения». Что не помешало ему, однако, быть хорошим поэтом. Так что же вы, Иван Андреевич, меня на смех поднимаете. Дело не в силе, а в воодушевлении.
— Нет, Николай Иванович! Те не то, что мы с вами. Нам не мечом воевать, а пером! Вы переводите в назидание юношеству и молодежи битвы, чудно описанные бессмертным Гомером, а я басню на Наполеона задумал — если выйдет не из рук вон плоха, то останется на память детушкам.
Говоря это, он, однако, задумался: видно было, и его тянуло не к перу и бумаге, а в стан наших воинов. Все примолкли под впечатлением одной тяжелой думы: они радовались успеху наших под Бородиным и грустили о стольких погибших собратьях.
— А Багратион незаменим! — сказал вдруг Крылов так громко, словно кричал глухому. — Страшная для России потеря, если он умрет!
— Да, страшная была бы потеря! — сказал новый посетитель, быстро открыв дверь.
Это был двадцатилетний Михаил Васильевич Милонов. Его встретили радостным приветом.
— С победой! — продолжал он, здороваясь со всеми. — Только победой можно считать лишь то, что мы, русские, доказали, как умеем умирать за отечество и не дать врагу того, чего не хотим уступить. Страшно подумать, сколько легло наших и французов. Словно пророк назвал три речки, протекающие близ Бородина: Войня, Колоча, Стонец. И точно, воюя, колотили друг друга так, что стоном стонали поле и окрестности… А вести-то все тревожнее и тревожнее. Велено вывезти из Москвы в Казань институты и все учебные заведения. Бумаги и драгоценные вещи отвезены туда же.
— Неужто французы могут взять Москву? — вскричал грозно Гнедич.
— Слышно — от Бородина Наполеон двинулся прямо на Москву.
— Господи! Сохрани и помилуй нашу матушку Белокаменную! — сказал Крылов со слезами в голосе.
— Не выдадут ее наши, не бойтесь! — возразил с уверенностью Батюшков. — Мало будет войска — ополчение грудью станет. А за ними и все наши мужички. Все готовы лечь костьми, лишь бы не выдать французам Москву, нашу кормилицу.
— Все в руках Божьих! — молвил набожно Крылов. — Человек предполагает, а Бог располагает. Ему одному известно будущее.
— Победим, непременно победим! — говорил восторженно Милонов. — Недаром орел парил над нашими войсками, когда Кутузов принял над ними начальство. Помните чудное стихотворение, написанное на этот случай нашим семидесятилетним Гавриилом Романовичем Державиным:
— Вот уж истый поэт! — кивнул Крылов. — Седьмой десяток кончается, а отзывчив, как юноша, и меток, как сатирик: какую славную игру слов он внес в свое четверостишие:
— А я этого четверостишия еще не слыхал, — сказал Милонов.
— Как же, как же! Это он его мне сам прислал. Вот поглядите! — сказал Крылов и пошел рыться в ящике письменного стола.
Все с нетерпением ожидали.
— Вот оно! — сказал наконец баснописец, подавая друзьям листок бумаги. — Однако мне пора на службу. Извините, господа!
Все простились. По их уходе Крылов долго пыхтел, натягивая сюртук, и ушел, не пошутив по обыкновению со своей старой прислугой. Он был сильно взволнован и озабочен судьбой Москвы.