Итак, игра в вопросы и ответы закончилась.

Вопросов уже не было.

Остались одни ответы.

Я бы совершенно разочаровался в Блуме, вздумай он в тот момент расспрашивать меня о Саре.

Сару отвели в полицейский участок, так как она обвинялась в двух покушениях с отягчающими обстоятельствами — тяжком преступлении второй степени, которое каралось сроком тюремного заключения до пятнадцати лет. Но пока ей предстояло медицинское освидетельствование, а медики еще не появились, когда я прибыл в управление охраны общественного порядка.

Медики, слава Богу, оказались Добрыми Самаритянами. «Скорая помощь» моментально приехала за Джоанной и мной по вызову Блума, который нашел нас в Птичьем заповеднике. Он рассказал мне, что, едва вошел в пустой дом и увидел кровь на ковре, тотчас же догадался, где меня искать. Он обнаружил меня с Джоанной на руках, задыхавшимся от рыданий. Блум надел наручники на Сару (заведя ей руки за спину), а затем уж вызвал по радио машину «Скорой помощи».

Врач из госпиталя Добрых Самаритян успокоил меня, что с Джоанной все будет в порядке. Очевидно, ее ударили не так сильно, как Кристину Сейферт, которая все еще находилась в коме. Может, потому, что Джоанна была ниже Сары, удар пришелся по голове, а не в висок. Завтра утром у нее начнется сильная головная боль, предупредили меня врачи, но все будет хорошо. Разумеется, хорошо настолько, насколько это возможно после удара по голове трехдюймовым каблуком.

Сара находилась в камере для задержанных.

Но она не сознавала этого.

Она думала, что приехала в Южный медицинский госпиталь и ею занимаются тамошние врачи.

Она не узнавала меня.

Считала меня одним из врачей, обследующих ее.

Казалось, она ничего не помнила — где была, как вела себя, что пыталась делать днем и вечером.

Когда Роулз спустился вниз с несколькими чашками кофе, она потребовала, чтобы Черный Рыцарь был удален из помещения.

Никаких вопросов…

Только ответы.

Все они и были даны Сарой в беспорядочном и напряженном монологе. Сара умоляла пересмотреть ее дело, выпустить ее на свободу. Она говорила сама с собой. Говорила с Господом. Ему одному было ведомо, какие демоны терзали ее мозг.

Это было самое печальное повествование, которое я когда-либо слышал.

…И, конечно, он не подозревал, что я слышала их телефонный разговор. Откуда он мог знать? Дома никого не было, когда я вернулась. Он, должно быть, считал себя в полной безопасности и позвонил своей маленькой Бимбо. Чистая случайность, что я узнала о ней и услыхала, что она говорила ему по телефону. О ужас, мой собственный отец! Я положила свои пакеты — я люблю это слово — пакеты, а вам оно нравится? Так мило, скромно, по-английски, не то что грубое, вызывающее американское — свертки…

От одного слова тошнит.

Итак, я сложила свои пакеты на стол в холле: нигде никого, в доме тихо, в золотистом свете плавают пылинки. Девушка не знала, что ей предстоит в этот солнечный августовский день. О, как мало она знала, эта бедная маленькая девственница!

…Сложила свои пакеты и вспомнила, что должна была отвести «феррари» на станцию обслуживания. Ну, да уж слишком поздно сегодня, поеду завтра, часов в девять. Я пошла в библиотеку, чтобы позвонить тем людям, которые обслуживают иностранные марки, хотя сами вовсе не иностранцы, бедняжки, сняла трубку и услышала голоса.

Услышала, как они разговаривают.

Мой отец и женщина.

О Боже, Боже, Боже, что они говорили!

Я стояла ошеломленная, в ужасе от этих непристойностей. Белоснежка побагровела, краска залила ее девичьи щеки. Так же она покраснела, когда он расстегнул «молнию» на брюках, но это было в другой стране, и, кроме того, та девка умерла. Я никогда не любила ездить верхом, это была, конечно, его идея, папина. Милый папа с его блестящими идеями — такими, например, как посадить меня на лошадь и нанять Черного Рыцаря учить меня езде. О, он научил меня, ол-райт, «буду учить тебя, дорогая».

Я стояла там изумленная, растерянная, уничтоженная. Будучи девушкой, как я уже упоминала, я была охвачена стыдом, когда услышала эти страстные слова в жаркий августовский полдень. А если нет, тогда примите во внимание, что это просчет докторов, ученых-физиологов, потому что, как вы легко заметите, я как-то путаюсь относительно того, почему я была заключена в ту, первую Гробницу, когда все, что я сделала, — а что я сделала… почему я оказалась там? Я была невинна, как свежевыпавший снег. Я встала на колени только потому, что он заставил меня это сделать. «Прими меня, дорогая», — сказал он, потрепав Белоснежку по голове. Я перед ним на коленях, черные сапоги, начищенные до блеска, о, какие ужасные вещи говорила женщина по телефону, эти голоса…

Вы знаете, мой отец сказал: «Не то чтобы я ревнив», а она воскликнула: «Ого! Он не ревнив!» Чтобы поддразнить его. Молодой голос. Он называл ее Трейси, он называл ее Распутная Ведьма Трейси, но не упоминал ее фамилии. Трейси и Трейси. О, какие проблемы возникли у меня из-за этого! Как трудно было найти ее после того, как она довела его до сердечного приступа, — о, какие ужасные вещи говорила она ему по телефону!

Белоснежка — в роли невольного соглядатая — приходит к выводу: дорогой папа расстроен из-за того, что Маленькая Бимбо Трейси отправилась в Лос-Анджелес навестить старого друга, не посоветовавшись с Бедным Богатым Папочкой и не предупредив его. Теперь она вернулась, Маленькая Бимбо Трейси, и говорит папе, что он — ревнивый старик, даже в ванную не отпускает ее одну. Такие интимности! Интимный разговор по телефону в то время, как Белоснежка краснеет и бледнеет от нахлынувших на нее чувств, которые невозможно выразить.

Должна ли я теперь выражать их?

Я была в белом в тот день — Белоснежка была в белом, — белое платье, белые туфельки, белые, отделанные кружевами трусики-бикини, неумышленно, к моему удивлению, ставшие мокрыми, когда я слушала их разговор, эти хрипловатые голоса, интимные подробности, которыми они обменивались… Конь бил копытом, стоя позади. Бей сильнее копытом… О! Входи глубже, глубже, глубже, дорогой.

Он протестовал, конечно. Он был наверху, в спальне, которую делил с моей матерью, разговаривал с этой мерзкой потаскушкой, но он протестовал энергично, да, энергично, я должна добавить, он заявил, что вовсе не ревнив по натуре, обычная порядочность, продиктованная ее обязанностью информировать его о своем местопребывании. В конце концов, он оплачивает эти говенные апартаменты, в которых она живет, — такое слово в устах моего отца! — позволяет ей пользоваться машиной, которая принадлежит компании, разрешает ей звонить по телефону Бог знает куда, и, конечно, в Лос-Анджелес, куда она уехала, не сказав ему. И что там за друг, могу я спросить, потребовал он, друг, которого ты навешала? Какой-нибудь старый бойфренд? Он негодовал, возмущался, но не ревновал.

Мои уши горели. Уши Белоснежки горели от стыда. Они горят и сейчас при одном воспоминании об этом сияющем, ласковом дне в августе, за две недели до того, как он умер. Сердечный приступ. Сердце не выдержало. Неудивительно, не правда ли? Страсть, звучавшая в их голосах по телефону… У меня у самой едва не случился инфаркт.

И тогда она сказала — этого я никогда не забуду, — она попыталась утешить его, начала умасливать своего благодетеля, Богатого Папочку Уиттейкера, нежившегося со своей уличной девкой в каких-то апартаментах, стремившегося в эти апартаменты и переживавшего по поводу того, что там происходит.

О Гораций, говорила она. Она называла его «Гораций», — о Гораций, как ты можешь быть таким мелочным! Я изнывала от тоски по тебе, когда была в Лос-Анджелесе. Умираю от желания видеть тебя. Я хочу, чтобы ты-то, что я хочу, — о, ужас!

Она сказала…

О, что она ему сказала!

Белоснежка слушает, трепеща от возбуждения.

Ее отец, ее Гораций, ее богатый щедрый папочка Уиттейкер обещает: он постарается.

Приезжай ко мне, командует Распутная Девка.

Постараюсь, снова говорит он. Раздается резкий щелчок, он вешает трубку наверху, в спальне. Я стояла — Белоснежка… Я стояла, дрожа, в библиотеке, не в силах сдвинуться с места, зажав трубку в руке, — она вдруг вытянулась, стала продолжением моей руки… Трубка и рука соединились, рука из белого пластика… Я пытаюсь высвободить трубку, но она, живая, сопротивляется, отказывается повиснуть на рычаге, она шумит и разговаривает, в ней оживают голоса! Раздаются шаги на лестнице, он спускается вниз, он внял ее призывам? Я встречу его внизу, в холле, посмотрю ему в лицо, Белоснежка и ее отец… Разве был у Белоснежки когда-нибудь отец? Простите меня, медики, вы лечите людей… Я… Я…

Жила некогда бедная вдова в ветхом домишке с двумя дочерьми — Белоснежкой и Аллорозой. Девушек прозвали так из-за цветов — белых и алых, которые росли и благоухали, эти кусты роз… Они расцветали весной, тра-ля-ля!

Точно.

Не было никакого отца, никакой вдовы, но как это было? Извините меня, я все это придумала, все из моей головы, — правда. Она не была вдовой, нет, конечно, нет. Распутная Ведьма не была тогда вдовой — во всяком случае, не в то время, когда были открыты карты в этом загоне для скота, в коридоре, где пылинки и ковер на лестнице неумолимо поглощали наши слова, шепот, шипение: ш-ш-ш, малышка, не плачь.

Я сказала ему: я все слышала.

Он моргнул, он страшно удивился, мой отец, который не был моим отцом и не был также бедной вдовой. И бедность здесь ни при чем. Это обычная проституция — где-то там, в роскошных апартаментах, ведь подумать только — что она ему говорила по телефону! Я сказала ему, что все слышала, повторила все эти отвратительные непристойности, которые она шептала ему. В нашем саду не было розовых кустов. Очень жаль. Такое богатство — и нет роз. Такая бедность, такая обездоленность!

О, я выложила ему все, выложила, выплеснула! Предупредила, что он не должен больше с ней встречаться. Я сказала, что буду наблюдать за ним, сторожить каждый его шаг, следовать за ним день и ночь. Я потребовала, чтобы он покончил с этой преступной связью, с этой потаскушкой Трейси, с этой Распутной Ведьмой — раз и навсегда.

Ты ошибаешься, Белоснежка, — оправдывался он, хотя он не называл меня Белоснежкой и не знал, что я — Белоснежка, — отец не знал своей горячо любимой дочери. Но вопреки тому, что он, заикаясь, бормотал, правда стояла в его глазах, в его мертвых глазах, в его холодных, мертвых, лживых глазах, — он не любил меня. О, еще не мертвый — я, конечно, знаю разницу между фактом и фикцией, фантазией и реальностью, — как он мог быть мертвым, если я говорила с ним, убеждала, умоляла его прекратить эту ужасную связь, угрожала ему, да, — хотя нет, тогда еще — нет.

Я не угрожала ему тогда.

Все еще была середина августа. Здесь так жарко в августе, разве вы не знаете, духота на лестнице с покрытыми ковром ступенями, у небольшого бассейна в испанском дворике, ты хочешь писать, Сара? — нет, конечно, нет, у меня уже мокрые штанишки. Кружевные трусики Белоснежки были совершенно мокрые, когда она разговаривала со своим отцом.

Угрозы… Но я не виновна в его смерти, он не был мертв — прости меня, отец, я согрешила, — угроз не было до сентября. День труда. Третье сентября. Почему он называется День труда? Это праздник в честь уймы женщин, изнемогающих от страданий в родильных домах? Как, должно быть, страдала моя мать, Распутная Ведьма, производя на свет Белоснежку. Позже дорогой папочка вручил свою Белоснежку Черному Рыцарю. Черные Рыцари, оба черные как ночь, м-м-м, вот так. Можно ли было ожидать, чтобы черные люди оказались белыми? Я была совершенно изумлена, когда он оказался белым. Ну конечно, невинное создание, всего двенадцать лет. Ему следовало бы быть черным. «Проглоти это, дорогая», — сказал, но я не смогла.

Я была в белом купальном костюме, бикини.

Я грелась на солнце у бассейна, вода в заливе плескалась о сваи, плескалась… О, что она говорила ему по телефону! Эти голоса! Белоснежка лежала на ослепительном солнце в своем белом бикини. Был День труда, но что за труд в особняке Уиттейкеров? — только апатия и похоть. Я не должна этого говорить. Он мой отец, Черный Рыцарь, с его густыми черными волосами, в коротких черных плавках, «проглоти это, дорогая»… Он лежал рядом со мной в шезлонге. Мать, с задатками Распутной Ведьмы, ушла в дом за лимонадом, так как был День труда. Да и слуги отсутствовали. Господи, помоги им. Я сказала ему, я проверяла его, понимаете, потому что у меня не было доказательств… Говорю ему: мне известно, что он все еще встречается с этой Ведьмой Бимбо. Он глядит на меня своими мертвыми, холодными, лживыми глазами и говорит: «Нет, Сара», — мое имя на его лживых губах вызывает во мне отвращение — он надеется, что я проглочу его явную ложь, убеждает меня: «Нет, Сара, я перестал с ней видеться». Я сказала ему, все еще проверяя его, что он лжет, я знаю — он лжет, пригрозила открыть все матери. Она как раз выходит из дома, приближается к нам. Моя угроза, но не моя вина. В том, что случилось, нет моей вины.

Она выходит к нам во внутренний дворик через застекленные двери.

Она несет серебряный поднос с кувшином лимонада. Солнечный луч дробится, окрашивая кувшин в желтый цвет. Я окликаю ее: «Мама, есть кое-что, о чем ты должна знать», — нож ему в сердце! Он хватается за сердце, смотрит на меня, глаза широко раскрыты — прости меня, отец, я согрешила, — и плачет: «Нет, Сара», — его последние слова, мое имя у него на губах — его последнее слово, так как в следующее мгновение он уже мертв. Но, конечно, он не умер, он все подстроил, чтобы меня привезли сюда и представили таким высокообразованным джентльменам… разве не он способствовал моему освобождению из Гробницы для Невинных, куда меня поместили против моей воли… Это она убила его, слова, которые она произнесла по телефону… эти голоса, которые я услышала по телефону. Она убила моего отца, она, шлюха, Распутная Ведьма Трейси!

Я обдумывала, как мне найти ее.

Отец оставил завещание. Премьер-министр, Министр права, прочитал мне его.

Я задавала себе вопрос: как мне найти Трейси?

Я слышала их голоса по телефону.

Ее имя эхом отзывалось в моем мозгу день и ночь.

Трейси.

Та, что убила его. Осмелившись произнести эти слова по телефону.

И, конечно, он оставил ей состояние, неважно, что написано в завещании. Там, где есть завещание, там есть и способ обойти его, и, в конце концов, я слышала эти интимности по телефону, я слышала голоса, я все еще слышу их голоса. Он должен был оставить ей значительную сумму — вы не согласны? У него были основания, не так ли? Поэтому я должна была найти ее, вы понимаете? Белоснежке следовало отыскать средство, с помощью которого можно найти ее, — вот что занимало мысли Белоснежки день и ночь. Найти Трейси, обвинить ее, заставить мучиться, отправить обратно, в ад, откуда она вырвалась, изрыгая своим дыханием смрадный запах серы, исторгая непристойности, — разве позволено говорить такие вещи по телефону?

Мне пришло в голову — я знаю, вы считаете меня психически ущербной, но, конечно, мои доводы, рассуждения тогда, в сентябре, были рациональны и хладнокровны, вполне разумны, — мне пришло в голову, достопочтенные сэры, уважаемые исследователи, что должны быть некие бумаги, документы, записи, хоть что-нибудь! В его столе, в библиотеке! Какой-то ключ к ее личности, ее местонахождению. Естественно, она не вхожа в общество, которое по меньшей мере с неодобрением относится к телефонным звонкам, убивающим людей. Я имею в виду — убившим его бессмертную душу; человеку в его возрасте, хоть и крепкому для своих лет, такому красивому, — делать похотливые, бесстыдные, мерзкие предложения! О мой Черный Рыцарь, ты — лжец, мошенник, притворщик, ты никогда не любил меня!

И вот в потайном ящике стола, в библиотеке — застекленные двери открываются в испанский дворик с бассейном; золотые рыбки плещутся, расцвеченные солнечными бликами, зеленые занавеси на окнах прикрывают темные дела. Белоснежка втайне занимается взломом и грабежом, обшаривая стол своего отца, ее бедная мать, вдова, где-то на встрече садоводов, в нашем саду нет роз, такая жалость. И находит! Находит ключ. Тень Сэма Спейда… Соскребается краска с Мальтийского сокола… Черный Рыцарь разоблачен! Ноги из пластика, золотые рыбки в бассейне — из пластика. Все из пластика — кругом пластмасса и фальшь, единственная подлинная ценность — в улике, в ключике! Ты обречена, Трейси, здесь твое имя и адрес. Белоснежка раскрыла твое имя, обнаружила твой адрес в рухляди, что хранилась в потайном ящике в столе Черного Рыцаря.

Трейси.

Но… Но не совсем.

В короткой записи, памятке для себя быть может, он начертал знакомое, уменьшительное: «Трейс». Своей собственной рукой. Черного Рыцаря. Рукой Черного Рыцаря он творит черные дела, впрочем, неважно. А пониже — пониже «Трейс» — нацарапаны карандашом слова: «„Морской пейзаж“, 5 июля».

Двадцать седьмое сентября… Прости меня, отец, я согрешила.

Пистолет моего отца.

Нож появится позже.

О, должна ли я повторять все это? Я уже рассказывала об этом раньше, сто раз, в разных формах, леди говорит на разных языках. Твой язык, бэби, отдай его мне. Почему я здесь? Когда он придет, чтобы вызволить меня отсюда? Когда он придет? Я устала от репетиций. Я устала и раздражена от попыток.

«Попытайся еще раз, дорогая».

Белоснежка знает, где «Морской пейзаж», она читает газеты, дом находится на набережной Шорохов, она не дура, Белоснежка.

Я взяла оружие из нижнего ящика стола, где он держал его, — большой черный пистолет.

В вестибюле, в адресной книге, не было никакой Трейси. Пистолет лежал в сумке, висевшей на моем плече. Я надела желтое платье, пистолет был тяжелый, оттягивал сумку, давил на плечо — неси этот груз, неси эти муки. Где она? Не совершила ли я ужасной ошибки? В офисе директора-распорядителя — черная девушка. Белоснежка робко обращается к ней. Я ищу девушку по имени Трейси, говорит Белоснежка. Яркая черная девушка, делает ли она с черными мужчинами то, что однажды вынуждена была сделать Белоснежка, стоя на коленях перед Черным Рыцарем? Жеребец, охваченный страстью, ржет и бьет копытом по земле, когда она принимает его. Но припомните, она не приняла, не проглотила его, не смогла.

Сейчас она проглатывает свой страх. Чтобы черная девушка не узнала о большом черном пистолете в сумке на плече. Но нет, она почти не смотрит, не подымает головы от своих дел. Трейси Килбурн, говорит она рассеянно, квартира 106. И скрепляет печатью смертный приговор.

Я знаю, Белоснежка звонит, все мы звоним в дверной звонок. Слышно, как внутри, в квартире, звонки повторяются. Дверь распахивается. На ней красное платье, на Распутной Ведьме, схваченное поясом по талии. Она босая, Аллороза, в своем ярком красном халатике, и волосы мокрые, такая свеженькая, завершила утренний туалет, любовница моего отца, его Распутная Ведьма, шлюха, его Аллороза в своем алом одеянии, с золотистыми локонами, волосы такие же, как мои, она блондинка, как и я, он сделал хороший выбор, Черный Рыцарь.

Я направила на нее пистолет. Она не вскрикнула, потаскушка. Возможно, она уже имела дело с оружием, вы же знаете этот тип людей, они путаются с самыми отчаянными парнями. Я сказала ей, что моя машина внизу и я хочу, чтобы она поехала со мной. Прежде чем мы вышли из квартиры, я прихватила с собой нож из кухни. Я точно знала, для чего мне нож. Я знала также, куда собираюсь поехать. Птичий заповедник — вы согласны? — вполне подходящее место, чтобы ощипать этого цыпленка, убить эту пташку, маленькую птичку моего отца. Птичий заповедник — идеальное укрытие, так как именно там они набрасываются на блондинок в верхних этажах домов, сворачивают головы пташкам. Я в ужасе от этих пташек и никогда не прощу им и этому ужасному Альфреду Хичкоку. Он потом подтянул брюки, спасибо, дорогая, все было очень мило.

Она была послушной, эта наглая сука.

Я держала ее под прицелом. Она знала, что я без колебаний спущу курок.

И пыталась поговорить со мной, урезонить меня.

Она вела машину, я позволила ей отвезти себя на свою собственную казнь. Пистолет на моих коленях был направлен на нее, нож был в сумке.

«Куда мы едем?» — спросила она.

Я сказала — куда.

Эхо от их голосов отдавалось в моей голове.

Мы миновали ворота, уплатили за вход, она не пыталась заговорить с человеком, который собирал деньги, — знала: я буду стрелять. Я заранее предупредила ее об этом, и она, по-видимому, полагала, что у нее есть какой-то шанс, что она сможет уговорить меня… Впрочем, она не знала, кто я такая, не подозревала, что я здесь для того, чтобы отомстить за смерть моего отца, вызванную ее словами по телефону. Эти голоса…

Парк был переполнен в тот день. О, кто помнит эти мелкие подробности — время, место, обстоятельства, кому до этого дело, и разве это имеет значение для вас, джентльмены? Где-то в полдень. Чуть раньше, чуть позже? Но, во всяком случае, было слишком много народа. Не сделала ли я ошибки, доставив ее сюда? Мы все ошибаемся, Господи, — прости меня, отец, я согрешила. И все-таки на таком огромном пространстве должно найтись местечко, — или нет?

Вокруг нас люди ездили на велосипедах.

Плыли по реке на каноэ.

Отправлялись на экскурсию на лодках.

Я велела ей ехать дальше.

«Веди машину», — сказала она.

Но Белоснежка приказала ей остаться за рулем.

И Аллороза поехала.

И вскоре — ибо на свете есть Бог, и он откликается на мольбы девственниц — открылась дорога. Сторожевой пост, а за ним — грунтовая дорога. И ни души. Здесь не было людей. Мы проехали — о, какое это имеет значение? — пятнадцать, двадцать миль от входа. Я слышала крики птиц, которых боялась. Но я знала, что нужно делать. Я велела ей свернуть с дороги. Она повиновалась.

Мы вышли из машины на берегу реки.

Река была глубокой, после дождей, которые пролились в тот месяц.

Она сказала: «Послушай…»

Голоса…

Я подняла пистолет.

Тяжелый, черного цвета.

Она сказала: «Подожди минуту…»

Голоса.

Мой палец на спусковом крючке.

Она спросила: «Кто ты?»

«Белоснежка», — ответила я и выстрелила ей в горло.

Я отрезала ей язык, прежде чем бросить в реку.

Так много крови.

Отрезала ей язык, потому что ей не следовало говорить такое моему отцу по телефону.

«Я хочу, чтобы ты пришел ко мне, опустился на четвереньки и лизал мою киску, пока я не приму тебя всего».

Оставалась только миссис Уиттейкер.

Я отправился в особняк на Бельведер-роуд в десять часов утра, в четверг, во второй день мая.

Экономка Патриция провела меня к бассейну, где сидела миссис Уиттейкер.

Она уже знала, что произошло накануне. Миссис Уиттейкер была опекуном Сары, опекуном собственной дочери, и ей все рассказали. Ей было известно, что ее дочь обвиняется в двух нападениях на людей с отягчающими обстоятельствами, а судья распорядился немедленно обследовать Сару, чтобы определить, должна ли она предстать перед судом.

— Осталось совсем немного вопросов, которые мне хотелось бы задать вам, — сказал я.

— Да, конечно. — Миссис Уиттейкер смотрела на залив. Она знала, что это за вопросы, я был уверен в этом.

— Двадцать седьмого сентября прошлого года, — начал я, — вы вернулись домой около четырех дня. Я припоминаю, вы уже говорили мне об этом.

— Да, — сказала миссис Уиттейкер.

Она казалась измученной и постаревшей.

Я пристально наблюдал за ней.

Она не отводила глаз от вод залива.

— И нашли вашу дочь пытающейся совершить самоубийство.

— Да.

Она явно не хотела смотреть на меня.

— Миссис Уиттейкер, полиция считает, что ваша дочь приехала домой после… Миссис Уиттейкер, полиция подозревает, что она убила женщину по имени…

— Нет, — отрезала миссис Уиттейкер.

— Это и мое мнение, — добавил я.

— Нет, вы ошибаетесь.

Она повернулась ко мне.

— Вы ошибаетесь, — повторила она.

— Миссис Уиттейкер, — сказал я, — почему вы поместили Сару в психиатрическую лечебницу, применили к ней акт Бейкера?

— Вы знаете почему. Она тронулась рассудком.

— Вам известно, что она убила Трейси Килбурн?

— Я не знаю никакой Трейси Килбурн.

— Миссис Уиттейкер, вы должны были поместить Сару в психлечебницу, чтобы защитить ее?

— От самой себя? Да, — ответила миссис Уиттейкер.

— Я не это имел в виду. Я говорю о законе. Я хочу знать, если вы поместили ее…

— Нет.

— …чтобы избежать судебного преследования…

— Нет. Она пыталась покончить с собой. Я хотела только…

— Миссис Уиттейкер, если ваша дочь кого-то убила…

— Она никого не убивала.

— …и вы знали об этом…

— Я знала, что она предприняла попытку к самоубийству.

— …и если вы в результате…

— Полагаю, мы достаточно поговорили. — Миссис Уиттейкер резко поднялась и направилась к дому. Я встал перед ней, загораживая дорогу.

— То, что я хочу сказать…

— Я очень хорошо знаю, что вы хотите сказать. Пожалуйста, уйдите с дороги, молодой человек.

— Я пытаюсь…

— Черт вас возьми! — Хладнокровие явно изменило миссис Уиттейкер. — Как вы смеете так поступать со мной! Может быть, с меня достаточно?!

Я стоял, глядя ей прямо в глаза.

Она глубоко вздохнула, пытаясь взять себя в руки.

Мне показалось, что она больше не скажет ни слова.

Но она очень мягко произнесла:

— Предположим — в плане дискуссии, — вы однажды приходите домой и находите свою дочь в платье, залитом кровью. «Так много крови», — вновь и вновь повторяет она. Предположим далее, что ваша дочь держит в руке незнакомый вам нож и пытается перерезать себе вены, чтобы наказать себя, как она утверждает, за то, что убила Распутную Ведьму и отрезала ей язык. Не лезвие бритвы, мистер Хоуп, а только этот предательский нож, весь в кровавых пятнах. В ее машине был пистолет, и от него пахло гарью и порохом.

Она поколебалась.

— Вы бы вызвали полицию, да, мистер Хоуп? И позволили бы, чтобы ее осудили? Заточили пожизненно в государственную больницу вместе с подлинными преступниками? Или бы убрали нож, спрятали пистолет и машину, уничтожили испачканное кровью платье и поместили вашу дочь туда, где она больше никому не причинит вреда, в надежде, что когда-нибудь…

— Но если она убила…

— А, но это просто предположение, — возразила миссис Уиттейкер. — Вы адвокат и должны быть знакомы со статьей 777.03 статута Флориды.

— Мне очень жаль, но я с ней незнаком.

— Она озаглавлена: «Соучастник после события преступления», мистер Хоуп.

— Это в точности совпадает с…

— Да. Я понимаю, почему вы здесь. Но, видите ли, я почти наизусть знаю эту статью. Я отниму у вас еще немного времени, процитирую ее вам, а затем буду весьма признательна, если вы удалитесь.

Теперь она смотрела мне прямо в глаза с вызовом, словно побуждая противоречить, оспаривать то, что она собиралась изложить.

— Статья определяет соучастника после совершения преступления — пожалуйста, простите меня за несколько вольный пересказ — как субъекта, который, зная, что преступление совершено, оказывает правонарушителю помощь и содействие с целью избавить его от разоблачения, ареста, суда или наказания. Однако статья освобождает от ответственности любого, кто состоит — здесь я цитирую — «в родстве с мужем или женой, родителями или прародителями, детьми или внуками, братом или сестрой».

Она смотрела на меня в упор.

— Если есть хоть малая доля правды в том, о чем я говорила ранее, если Сара действительно была залита кровью в тот день, если она убила кого-то…

— А разве этого не произошло? — спросил я.

— Если именно это произошло, тогда она совершила тяжкое преступление, — сказала миссис Уиттейкер. — Самое тяжкое — убийство. Но даже если бы я знала, что она виновна, и практически помогла ей избежать разоблачения, ареста, суда или наказания… то какое это имеет отношение к вам? Я — мать. А статья указывает, что соучастником после совершения преступления может быть признан любой, за исключением родственников, и в особенности если это отец или мать, то есть родители преступника. А я как раз родитель, единственный оставшийся в живых, — ее мать. Эту статью нельзя использовать против меня.

— Но ее можно использовать против Марка Риттера, доктора Хелсингера. И против…

— Тех, кто ничего не знал о том, что случилось. Моя дочь пыталась совершить самоубийство. Это все, что им было известно. К тому времени, как приехали Марк Риттер и Хелсингер, нож, пистолет, платье — все улики уже покоились на дне залива. Машина была заперта в гараже. Я ее почистила и продала на следующий день.

— Они исходили из вашей версии, — заметил я.

— Всецело. Моя дочь была явно ненормальной. Это все, что они знали. Я хотела, чтобы ее тотчас же поместили в частную психиатрическую лечебницу. Они следовали моим пожеланиям.

— Миссис Уиттейкер, — сказал я, — это выходит за рамки статута. Это…

— У вас есть дети, мистер Хоуп? — спросила она.

— Да, у меня есть дочь.

Наши глаза встретились.

— Двадцать седьмого сентября прошлого года, — с горечью вымолвила миссис Уиттейкер, — у меня тоже была дочь. Моя бедная, горячо любимая, удивительная, беспокойная, непостижимая Сара. Она все еще моя дочь. Моя дочь, мистер Хоуп, можете вы это понять? Моя дочь.

Ее глаза наполнились слезами.

Она отвернулась.

— Всего доброго, мистер Хоуп, — сказала миссис Уиттейкер и ушла в дом.