Судья Абрахам Сэмэлсон сидел на террасе дома Беллов в Инвуде, держа в изящных пальцах рюмцу коньяка. Небо на западе было уже усеяно звездами, из дома доносилась музыка – Карин включила проигрыватель.

– Бартон неплохо отделал вас в газете, Хэнк, – сказал Сэмэлсон. – Однако его статья отлично иллюстрирует все опасности несовершенной композиции. Бартон собирался разделать вас под орех, а что у него получилось? Он окружил вас романтическим ореолом.

– Мне кажется, что он опасный человек, – возразил Хэнк.

– Только в том случае, если принимать его всерьез. Если же мы над ним смеемся, то опасность немедленно исчезает.

– Хотел бы согласиться с вами, Эйб, – сказал Хэнк.

– Вы никогда со мной ни в чем не соглашались, и я не вижу причины, почему вам надо начать именно сейчас. Из всех моих студентов вы были самым ершистым, а я ведь читал право четырнадцать лет. Однако, сохраняя приличествующее судье беспристрастие, я должен добавить, что из всех моих студентов вы также были самым многообещающим.

– Спасибо.

– Пожалуй, не погрешу против истины, сказав, что за все эти четырнадцать лет я встретил только шестерых студентов, которые, по моему мнению, могли стать юристами. Всем остальным следовало бы пойти в сапожники. Или, быть может, я позволил себе поддаться предубеждению?

– Почему же? Только снобизму.

– Я имею в виду отца Дэнни Ди Паче. У него обувной магазин?

– А? Да-да.

– Ну и что он собой представляет?

– Я никогда его не видел.

– Должно быть, он... Впрочем, об этом не стоит говорить.

– Что вы собирались сказать?

– Только то, что детская преступность не возникает сама собой. В девяти случаях из десяти оказывается, что с родителями не все обстоит благополучно.

– Так что же нам делать? Судить не детей, а родителей?

– Не знаю, что нам делать, Хэнк. Закон не оговаривает установление источников вины. Если три человека вместе задумывают убийство, но стреляет только один из них, тем не менее преступниками считаются все трое. Однако, если родители по небрежности, ослепленные любовью или же из чистого безразличия воспитывают мальчишку, который убивает другого такого же мальчишку, то они не несут никакой ответственности перед законом.

– Значит, по-вашему, нам следует арестовать и родителей?

– Я ничего подобного не говорил. – Сэмэлсон усмехнулся. – Просто задаю вопрос. Где начинается вина? И где она кончается? С этим вопросом я каждый день сталкиваюсь у себя в суде. И каждый день выношу приговор, указанный законом, чтобы наказание соответствовало преступлению. Но иной раз задумываюсь, правосудие ли это.

– Вы? Не может быть!

– Тем не менее, это правда. Но если вы расскажете об этом хоть одной живой душе, то я тут же сообщу прессе, что когда-то вы подготовили вариант защиты по делу Сакко и Ванцетти.

– Он никогда ничего не забывает, Карин! Не память, а промокашка.

– Рыхлая и голубая, – добавил Сэмэлсон.

– Но почему вы готовы усомниться в правосудии? – спросила Карин.

– Потому, моя дорогая, что не уверен, осуществляю ли я у себя в суде истинное правосудие.

– Но что такое истинное правосудие?

– Истинного правосудия не существует, – ответил Сэмэлсон. – Является ли отмщение правосудием? Можно ли назвать правосудием библейское «око за око»? Я в этом сомневаюсь.

– Но почему же? – удивился Хэнк.

– Потому что правосудие осуществляется людьми. А идеально правдивых, беспристрастных и непредубежденных людей не существует.

– В таком случае, нам следует забыть о законе и порядке. С тем же успехом мы можем вернуться к варварству.

– Нет. Законы были придуманы людьми для самих себя. Если наше правосудие и не идеально, оно, тем не менее, является попыткой поддержать достоинство человеческой личности. Если человеку причинили зло, то общество обязано возместить ему это Вашему Рафаэлю Моррезу причинили величайшее из зол – его лишили жизни. И теперь Моррез, или общество, которое действует от его имени, ищут отмщения. Обвиняя тех, кто причинил зло Рафаэлю Моррезу, вы тем самым защищаете достоинство его личности.

– Это и есть правосудие, – сказал Хэнк.

– Нет, это не правосудие. Если бы мы действительно стремились к правосудию, то для того, чтобы решить дело Морреза, нам не хватило бы жизни. Через три недели присяжные выслушают обвинение и защиту, взвешивая факты, а я объясню им требования закона. Потом они вынесут свой вердикт. Если они решат, что ребята невиновны, я освобожу их из-под стражи. Если же они решат, что ребята виновны в предумышленном убийстве и не укажут на возможность снисхождения, то я сделаю то, что мне предписывает долг и присяга. Я вынесу приговор, требуемый законом, – отправлю этих ребят на электрический стул.

– Да, – сказал Хэнк и кивнул.

– Но будет ли это правосудием? – с сомнением покачал головой Сэмэлсон. – Преступление и наказание. Благородная идея. Но вот что я вам скажу, Хэнк. В определенных рамках я выполняю свою работу как следует. Однако не верю, что правосудие торжествует так уж часто. Трудно сосчитать, сколько убийц остается безнаказанными, и в этом случае я не говорю о тех, кто спускает курок пистолета или всаживает нож в спину. Истинного правосудия не будет до тех пор, пока человечество не сможет определить, где именно начинается убийство. А до тех пор будут только люди, вооруженные риторикой, как наш друг Бартон в своей роли репортера. Они будут лишь играть в свершение правосудия. Они будут попросту обманщиками.

Сэмэлсон взглянул на звезды. Потом торжественно произнес:

– Может быть, для этого нужен бог. А мы всего только люди.

* * *

Он приступил к подготовке обвинения в понедельник. До суда оставалось три недели, но он никак не мог выкинуть из головы слова судьи.

Педантичный и добросовестный, Хэнк готовил свои дела с точностью математика. Он считал, что было бы ошибкой полагать, будто присяжные способны оценить юридические тонкости. Он исходил из того, что присяжные ничего не знают ни о законе, ни о рассматриваемом деле и стремился представить факты так, чтобы, будучи раз понятыми, они могли бы привести только к одному неизбежному выводу. Его успех зависел в основном от этой подготовительной работы у себя в кабинете. Не так-то просто оглушить присяжных фактами и в то же время вселить в них убеждение, что все выводы они сделали сами. В известном смысле он требовал от них полного слияния со своей мыслью. Присяжные как бы переносились на место обвинителя и воспринимали факты в том же свете, что и он. Но инстинкт актера подсказывал ему, что присяжным был нужен еще и спектакль – особенно, когда речь шла об убийстве. А поэтому необходимо было точно решить, каких именно свидетелей вызвать первыми и как подать их показания, чтобы постепенно, логично и, казалось бы, без усилий подготовить ошеломляющую кульминацию. Кроме того, надо было учитывать и линию защиты, чтобы никакой ее ход не застал его врасплох. Фактически ему надо было готовить два дела – свое и защиты.

В этот понедельник, за три недели до начала процесса, на его письменном столе царил невообразимый хаос. Металлическое пресс-папье придавливало исписанные листки. В больших линованных блокнотах были нацарапаны бесчисленные заметки. На одном углу стола громоздились папки со свидетельскими показаниями. Около телефона примостилась папка с выводами психиатрической экспертизы. А памятная книжка пестрела пометками о делах, которые еще предстояло совершить.

Позвонить в криминалистическую лабораторию! Какого черта они задерживают результаты осмотра ножей?

Повидаться с Джонни Ди Паче.

Доминик – вожак «альбатросов».

26 августа – день рождения Дженни.

Однако во всем этом беспорядке был известный одному только Хэнку порядок. Его раздражало отсутствие лабораторного заключения об орудиях убийства. Представляя себе хронологическую последовательность процесса, он считал, что одним из самых драматических моментов все нарастающего напряжения должно быть предъявление суду орудий убийства. Он собирался начать с показаний свидетелей, которые должны будут воссоздать перед присяжными все события этого июльского вечера. Он почти слышал собственные слова: «Они положили в карманы вот эти ножи, и это не перочинные ножи. И предназначались они не для игры в ножички. Это оружие!» Потом он нажмет кнопку на одном из ножей и из него выскочит лезвие. Он знал, что это произведет эффект. Вещественные доказательства всегда производят впечатление, а ножи – особенно. Любой нож всегда вызывает любопытство и страх. А тут еще элемент внезапности – длинное лезвие, с жуткой внезапностью возникающее из рукоятки. Кроме того, он знал, что большинство людей предпочтет увидеть перед собой дуло пистолета, чем остро отточенную сталь. Это впечатление он подкрепит показаниями самих убийц, которых допросит последними. Разумеется, он знал, что обвиняемых нельзя заставить давать показания, которые могут быть использованы против них. Если ребята откажутся отвечать, судья Сэмэлсон тут же укажет присяжным, что это отнюдь нельзя рассматривать как признание вины. Однако Хэнк знал, что защита разрешит Апосто давать показания хотя бы для того, чтобы присяжные убедились в его слабоумии. Но неблагоприятное впечатление, которое всегда производит отказ от дачи показаний, станет вдвое сильнее, если Апосто будет давать свидетельские показания, а остальные двое откажутся. Поэтому он был уверен, что защитники не воспротивятся их допросу, и тогда он заставит их самих рассказать о том, что произошло в тот вечер. Но сначала предъявит суду ножи.

Так где же, черт побери, заключение лаборатории?

Раздраженный всем этим, он набрал номер телефона полицейской лаборатории и его немедленно соединили со служащим по фамилии Харди.

– С вами говорит Белл из следственного бюро. Я назначен обвинителем по делу Рафаэля Морреза, которое будет рассматриваться в суде через три недели. Я ожидаю экспертизу орудий убийства, но до сих пор мне ее не выслали.

– Позвольте, Моррез... Ах да, это пуэрториканский мальчишка. Да, да, все в порядке, эти ножи находятся у нас, – ответил Харди.

– О том, что они у вас, мне известно. Но как насчет анализа?

– А вот с этим дело будет потруднее!

– Почему?

– Понимаете, Дэннис сейчас в отпуске.

– А кто такой Дэннис?

– Дэннис Беннел, начальник нашей лаборатории.

– Ну так что ж из этого?

– А то, что он не оставил нам никаких инструкций относительно этих ножей.

– Но ведь кто-то его замещает? Что же, вся ваша лавчонка рассыпается на куски, когда начальник уходит в отпуск?

– Да нет, почему же, вовсе нет. Но разговаривать со мной в таком тоне, мистер Белл, не следует. Мы все выполняем свои обязанности.

– Вот именно. Ваша работа заключается в том, чтобы вовремя сделать анализ и прислать его мне. Так когда я могу его получить?

– Я всего лишь простой лаборант, мистер Белл. Так что, предъявляя мне свои претензии, вы только напрасно теряете время.

– Кому же в таком случае я могу предъявить их?

– Я передаю трубку лейтенанту Канотти. Может быть он сумеет вам помочь.

Харди прикрыл трубку рукой. Хэнк в нетерпении стучал разрезальным ножом по столу. Наконец в трубке раздался грубоватый голос:

– Канотти слушает.

– Говорит Белл, помощник районного прокурора. Я просил прислать мне анализ орудий убийства по делу Рафаэля Морреза. Этого анализа до сих пор у меня еще нет. Ваш служащий только что сказал мне, что мистер Беннел...

– Лейтенант Беннел. Да?

– ...находится в отпуске. Так как же мне теперь получить анализ?

– Просто попросить, чтобы его вам прислали.

– Но я именно и прошу об этом.

– О'кей. А к чему такая горячка?

– Ровно через три недели я буду обвинять по этому делу, вот потому и такая горячка.

– При первой же возможности я посажу кого-нибудь работать над этими ножами, мистер Белл.

– Благодарю вас. Так когда же я получу анализ?

– Как только он будет готов.

– И когда это будет?

– В настоящий момент у нас большая нехватка людей, так как половина работников находится в отпуске, мистер Белл, а в этом городе, как вам известно, убийства происходят ежедневно. Вы, я уверен, считаете, что ваше дело важнее всякого другого. Однако мы думаем иначе, и весь полицейский департамент думает иначе. Мы не можем удовлетворить всех сразу. Мы работаем как можем и стремимся быть на высоте. Но ведь вас, наверное, не интересуют наши внутренние проблемы?

– Как, впрочем, и ваша ирония, лейтенант. Так могу я рассчитывать на получение анализа к началу будущей недели?

– Конечно, если он будет готов.

– Послушайте, лейтенант Канотти, мне бы очень не хотелось идти к прокурору с таким обещанием вместо анализа.

– Мне бы тоже не хотелось этого, мистер Белл. Особенно потому, что сейчас мы как раз заняты работой над проектом, который нам подкинула комиссия городского муниципалитета. Вы понимаете, о чем я говорю, мистер Белл?

– Понимаю. Но если в понедельник утром у меня не будет этого анализа, то вы обо мне еще услышите.

– Спасибо за приятный разговор, – сказал Канотти и повесил трубку.

Как он сумеет докопаться до истины, если его будут изводить проволочками? Как может он показать начало, середину и конец убийства без...

«Истинного правосудия не будет до тех пор, пока человечество не сможет определить, где именно начинается убийство». Так сказал судья. Странные слова для человека, вершащего правосудие.

Нет, он не может заниматься сложными проблемами всего человечества. Что бы там ни говорил судья, а его долг ясен. Он будет обвинять согласно предъявленному им обвинению. В предумышленном убийстве. Вот и все. Что же, он должен предъявить обвинение всему Нью-Йорку? Да ведь и на этом не кончится. Что дальше? Государственный аппарат? Вся нация? Весь мир? Так можно расширить ответственность до самых давних времен и прийти к противоречивому выводу, что виновны все и никто в частности. Тогда по улицам станут свободно рыскать убийцы, и на смену цивилизации придет полный хаос.

Нет.

Он знал, что он должен сделать. Изложить суду обстоятельства совершенного преступления. Дать им правильное толкование и добиться осуждения всех трех убийц.

Решительным движением он взял папку с заключением психиатрической экспертизы относительно Энтони Апосто. Вот их вывод:

«Умственная неполноценность при эмоциональной незрелости и общей неразвитости».

* * *

Хэнк убрал заключение в папку. Копия его несомненно вручена защите и, значит, добиться осуждения Энтони Апосто будет невозможно. Впрочем, такое осуждение вовсе не было бы осуществлением истинного правосудия.

«Истинного правосудия не существует».

Опять слова судьи. Но разве Апосто не должен был бы ответить за совершенное им преступление, каково бы ни было его умственное развитие? Око за око, зуб за зуб! Где кончается Апосто-человек и где начинается Апосто-личность? Где те границы, которые отделяют убийцу от умственно неполноценной личности? Разве в данном случае они не единое целое? Безусловно. И все-таки нельзя послать на электрический стул юношу с умственным развитием десятилетнего ребенка. Это не было бы правосудием. Это было бы слепым животным порывом.

Слепой!

Рафаэль Моррез был слепым. Разве его физический недостаток был не так же велик, как умственная неполноценность Энтони Апосто? Да, но слепота не спасла его от быстрого приговора Апосто. А умственная неполноценность Апосто спасает его от приговора государства. И в этом заключается разница между животными и людьми, подумал Хэнк.

«Правосудие», – подумал он.

Правосудие.

* * *

В среду он уже не думал о справедливости правосудия. На смену рассуждениям о правосудии пришла всепоглощающая ярость из-за несправедливости того, что произошло с ним.

В этот день он задержался в прокуратуре допоздна, подготавливая план допроса Луизы Ортега. Он решил не только не скрывать от присяжных того факта, что девушка была проституткой, но, наоборот, сыграть на нем. Защита, несомненно, сумела бы опорочить ее показания, если бы он попробовал утаить род ее занятий, и поэтому он старался сформулировать свои вопросы так, чтобы она предстала перед присяжными жертвой обстоятельств, девушкой, которую вынудили заниматься старейшей в мире профессией голод и нищета.

В шесть часов вечера он позвонил Карин, что не придет обедать.

– Как жалко! – сказала она. – Значит, мне придется обедать одной.

– А разве Дженни не дома?

– Нет, она ушла.

– Ну куда эта девчонка все время ходит?

– Сегодня идет новая картина с Брандо. Она пошла с девочками.

– С соседскими девочками? – спросил он подчеркнуто.

– Нет. Соседские девочки, по-видимому, сторонятся нашей девочки. Она позвонила подружкам из школы.

– Черт подери! – пробормотал Хэнк. – Уж ее-то они могли бы оставить в покое! Когда она вернется, Карин?

– Не очень поздно. И не тревожься. Около дома разгуливают два сыщика.

– Ну, а я приду домой поздно, девочка, так что ты меня не жди.

– Нет, я подожду, Хэнк. Если тебе станет тоскливо, то позвони мне опять, ладно.

– Непременно.

– До свидания, дорогой.

Улыбаясь, он повесил трубку и вернулся к работе.

В десять минут восьмого зазвонил телефон. Хэнк рассеянно снял трубку и сказал:

– Алло!

– Мистер Белл? – спросил чей-то голос.

– Да, – ответил он.

Трубка замолчала.

– Да, это мистер Белл.

Он подождал. Молчание.

– Хэлло! Алло!

Телефон безмолвствовал. Сжимая в кулаке трубку, Хэнк ждал, чтобы на другом конце провода раздался звук повешенной трубки. Но звука все не было. В тишине кабинета тишина в трубке казалась еще более нерушимой. Вдруг он заметил, что его рука, сжимавшая черную пластмассовую трубку, вспотела.

– Кто это? – спросил он.

Ему показалось, что он слышит дыхание. Он пытался вспомнить, как прозвучал голос, спросивший: «Мистер Белл?», – и не мог.

– Если вам нужно что-то сказать, говорите, – вымолвил он в молчащую трубку.

Он облизал губы. Его сердце отчаянно билось, и он был очень недоволен собой.

– Я вешаю трубку, – сказал он, удивившись, что сумел выговорить эти слова, и с яростью швырнул трубку на рычаг.

Когда вновь взялся за план допроса луизы Ортега, его руки дрожали.

* * *

В этот вечер он вышел из прокуратуры в девять.

Фанни, чья седая голова устало поникла, открыла дверь единственного лифта, который еще работал.

– Привет, Хэнк, – сказала она. – Полуночничаете?

– Пора закругляться с делом Морреза, – объяснил он.

– Да, – сказала она и закрыла двери. – Что ж, ничего не поделаешь, такова жизнь.

Он улыбнулся, а потом вдруг вспомнил безмолвный телефонный звонок и улыбка мгновенно исчезла. На улице здания правосудия постепенно уходили во тьму. На серых фасадах только кое-где немигающими глазами горели окна. Улицы, которые в дневное время кишели адвокатами и клерками, ответчиками и свидетелями, в этот час были почти пусты. Хэнк взглянул на часы. Десять минут десятого. Он еще успеет домой до десяти. Коктейль с Карин. Может быть, небольшая прогулка – и спать. Был прекрасный, струящий ароматы вечер, и в его памяти шевельнулось какое-то смутное воспоминание. О чем именно, он не знал, но вдруг почувствовал себя очень молодым и понял, что воспоминание это было связано с его юностью, с ароматом летней ночи, с огромным черным сводом над головой, усеянным звездами, со звуками города вокруг – с мириадами звуков, которые сливаются воедино и, усиливаясь, превращаются в особое звучание города, в биение сердца Нью-Йорка.

Невольно улыбаясь, он вошел в парк. Походка его стала легче, плечи расправились, голова была гордо откинута и он чувствовал себя так, словно весь Нью-Йорк принадлежал ему. Он ненавидел этот город, но, черт возьми, этот город пел у него в крови, грелся в ней, как сложная фуга Баха. Это был его город и он был его частью и, шагая под балдахином темных ветвей, он чувствовал себя так, словно сливался с бетоном, сталью и асфальтом, словно действительно олицетворял этот город и вдруг на миг понял, что чувствовал Фрэнки Анарилес, проходя по улицам испанского Гарлема.

И тут он увидел ребят. Их было восемь и они сидели по обеим сторонам дорожки, пересекавшей маленький парк. Он заметил, что фонари по сторонам дорожки то ли погасли случайно, то ли были погашены. Как бы то ни было, скамейки, на которых сидели ребята, находились в полнейшей темноте, и он не мог разглядеть их лица. Черный мрак, еще более непроницаемый из-за густой листвы, тянулся почти на пятьдесят футов и начинался не более чем в десяти шагах от него.

Хэнк почувствовал неуверенность. Он замедлил шаги, вспомнив телефонный звонок: «Мистер Белл?» – и последовавшее за ним молчание. Может быть, это была проверка, не ушел ли он уже? Его дом в Инвуде охраняли два сыщика, но... Он вдруг почувствовал страх.

Ребята неподвижно сидели на скамейках. Безмолвные, как восковые фигуры, закутанные в непроницаемую тьму, сидели и ждали.

Он решил повернуть назад и уйти из парка.

Потом решил, что этот страх нелеп. Почему надо бояться мальчишек, сидящих в парке в центре города? Ведь тут всюду полицейские! Он решительно вступил в темноту, которая сразу же поглотила его. Скамейки были уже близко. И вновь его охватил страх.

Ребята сидели неподвижно. Вступив в проход между скамейками, Хэнк не услышал ни шепота, ни даже дыхания. Он шел, не глядя ни влево, ни вправо, не признавая их присутствия и не отрицая его.

Нападение было внезапным и неожиданным, потому что он ждал удара кулаком, а вместо этого его хлестнуло по груди что-то твердое и гибкое, живое и злобное. Он сжал кулаки и повернулся к нападающему, но тут же из мрака за его спиной взметнулся такой же жалящий ужас, и он услышал бряцанье металла, бряцанье цепей. Цепей? Так значит... Но тут его лицо обжег металл и он уже не сомневался, что оружием этих ребят были автомобильные цепи с металлическими шипами, чтобы они лучше цеплялись за снег, которые били удивительно больно и бесшумно. И орудовали они этими цепями с большой ловкостью и умением.

Он ударил по темной фигуре, и кто-то взвизгнул от боли, но тут еще одна цепь обвилась вокруг ног и его позвоночник пронзила острая режущая боль. Другая цепь снова хлестнула его по груди, он схватился за нее руками и почувствовал, как рвется от металлических шипов кожа на ладонях.

Все это проходило в странном молчании. Ребята молчали. Когда ему удавалось ударить кого-нибудь, они взвизгивали, но ничего не говорили. Слышалось только тяжелое дыхание и бряцание цепей, обрушивавшихся на него из мрака, пока боль не охватила все его тело, а цепи по-прежнему били и били. Цепь ударила его по икре правой ноги. Он почувствовал, что теряет равновесие и подумал: «Только бы не упасть – они будут бить ногами, подкованными ботинками», – и тут его плечо ударилось о бетон дорожки. Ботинок тяжело опустился на его ребро, а на лицо с силой средневековой палицы опустилась цепь. Потом удары цепей и подкованных ботинок слились в единую боль и по-прежнему ничего не было слышно, кроме этих ударов и напряженного дыхания ребят, да еще откуда-то издалека доносился шум автомобильного мотора.

Его душила ярость, бессильная слепая ярость, которая грозила пожрать его и, казалось, была сильнее даже жгучей боли. Ибо в этом избиении была несправедливость, но он был бессилен остановить опускающиеся на него подкованные ботинки, бессилен остановить цепи, разрывавшие его одежду и тело. «Да перестаньте же, проклятые вы идиоты, – мысленно вопил он. – Вы что, хотите меня убить? Но чего вы этим достигнете? Чего вы, черт вас побери, этим достигните?»

И тут на его лицо обрушился сильный удар ногой. Кожа на лице лопнула как на сосиске, которую он варил на походном таганке в саду своего дома в Инвуде. Он почувствовал, как по лицу хлынула горячая кровь, почувствовал, как город словно надвинулся на него и как все его звуки устремились в эту пятидесятифутовую черноту парковой тропинки. Он подумал, что надо было бы прикрыть зубы рукой... Цепи все били и били, бесконечные удары ботинок все продолжались и бушевавшая в нем бессильная ярость над совершившимся беззаконием все выше поднималась в нем, пока острая боль не пронизала его затылок и он без сознания упал на землю.

В последнее мгновение, перед тем как темнота стала полной, он сообразил, что не знает, кто на него напал – «альбатросы или „всадники“.

А главное – это не имело ни малейшего значения.