То же самое понадобилось и Чарльзу Ингерсолу Эндикотту младшему.

В одиннадцать часов дня той же пятницы 4 апреля, внимательно все обдумав и обсудив со своими партнерами в компании «Хаккет, Роллингз, Пирсон, Эндикотт, Липстейн и Марш», он позвонил в участок и поговорил — не с Уиллисом, который в тот момент был еще в постели с Мэрилин Холлис, — а с Кареллой, только что вернувшимся после своей короткой встречи с Нелсоном

Райли. Адвокат сообщил, что ему и его коллегам кажется что кто-то регулярно убивает друзей Мэрилин Холлис — кстати, обратил ли Карелла внимание на то, что второе убийство произошло именно в День Смеха? — и может быть, учитывая то, что он является одним из ближайших друзей Мэрилин, полиция на некоторое время обеспечит его безопасность? Не кажется ли Карелле, что он, Эндикотт младший, может стать следующим в этой цепочке убийств?

Честно говоря, Карелла считал Эндикотта очень даже возможным кандидатом на уничтожение, однако ответил ему лишь то, что обязательно проконсультируется со своим начальством (выражение, чем-то напоминающее витиеватый стиль юристов) и, как только будет принято решение, тут же с ним свяжется.

— А где, черт побери, этот Уиллис? — спросил лейтенант Бернс.

— Его дежурство начинается с четырех, — ответил Карелла.

— Тогда какого черта ты здесь делаешь?

— Хочу получить ваше место, — улыбнулся Карелла.

— Ради Бога, — ответил Бернс.

— Что мне сказать Эндикотту? И Райли?

— Так, значит, они заволновались?

— А вы бы на их месте? Бернс пожал плечами:

— Я слишком давно вращаюсь в этом мире. Если станешь все время бояться, что когда-нибудь вылетишь из окна небоскреба и разобьешь голову, то в два счета сойдешь с ума. Ну какова вероятность того, что этот парень подумает пришить еще двоих? Думаю, одна на миллион.

— Ну, если быть одним из этих двоих, то вероятность становится намного больше.

— И что они просят? Круглосуточное дежурство? В три смены?

— Они ничего определенного не говорили.

— А это значит, что мы должны снять шесть человек с их заданий. И у меня нет свободных шести человек, это уж точно. Особенно теперь, когда погода улучшилась и все тараканы повылезли из щелей.

— Можно использовать постовых.

— В гражданской одежде. Как только он увидит синюю форму, то моментально смоется — только его и видели.

— Так в этом-то и весь смысл.

— Нет. Задачей наших людей (если уж мы их туда отправим) должна быть не защита двух перепуганных типов. Если мы будем посылать полицейских на защиту каждого, кто считает, что его собираются убить, то у нас не останется людей на все остальные дела. Но я согласен на круглосуточное дежурство только потому, что, если этот тип действительно сделает еще одну попытку, у нас будет под рукой человек, способный его схватить. Надо посмотреть, не сможет ли капитан Фрик выделить шестерых постовых. А пока держите постоянную связь с Эндикоттом и Райли.

Через час, несмотря на возражения капитана Фрика, было принято решение, что шестерых постовых снимут с участков и в гражданской одежде отправят на круглосуточное дежурство по охране Эндикотта и Райли. Фрик (поскольку тараканов из щелей к весне повылезет немало) выделил шестерых, с которыми не жалко было расстаться — самых бестолковых полицейских, воспринявших это дежурство как небольшую передышку в опасной и утомительной работе уличного постового. Правда, задание казалось им отдыхом в санатории лишь до тех пор, пока они не узнали, что, возможно, придется столкнуться с убийцей. Копы начали спорить между собой, кто из них пойдет на дежурство в «кладбищенскую смену», надеясь, что ночью и Эндикотт, и Райли будут спать, и, следовательно, их охранники тоже получат возможность немного прикорнуть. Фрик моментально разрешил конфликт, сам распределив их по сменам — ты идешь днем, ты — вечером, а ты — в ночь. Точка. Весьма неохотно двое из шестерых болванов направились в разные стороны, один — в мансарду Нелсона Райли в центре города, другой — в контору Эндикотта, чуть подальше от центра на Джефферсон-авеню.

На данный момент оба были защищены.

В некотором роде.

Уиллис, весело насвистывая, появился на работе без четверти четыре.

Карелла, находившийся на работе с девяти утра, тем не менее отработал всю свою смену до конца. Во время своего дежурства они предотвратили вооруженное ограбление, вовремя схватив преступников, изнасилование, три разбойных нападения и квартирную кражу. Никто не пытался убить ни Эндикотта, ни Райли, к великой радости охранников, сменившихся днем без четверти четыре. Без четверти двенадцать следующая пара бездельников доложила о вступлении на дежурство и о том, что и Эндикотт, и Райли обеспечены охраной на ночь. Карелла и Уиллис освободились в одно и то же время.

Их ждали два выходных дня.

Карелла направился прямо домой на Риверхед к жене и детям.

Уиллис пошел в дом на Харборсайд Лейн.

Одно крыло дома было закрыто — «чтобы не топить зря» — сказала она; там хранилось барахло, которому не нашлось места в основной части дома. Например ваза, расписанная яркими цветами, стояла на чем-то вроде журнального столика, покрытого красной шалью. Мэрилин рассказала ему, что эту вазу расписал один человек, который продавал на тротуаре в центре города возле Квартер всевозможные керамические изделия, довольно безобразные, а вот эта ваза, по ее мнению, была действительно замечательной, хотя краски могут выцвести. Раньше в вазе стояли искусственные цветы, но она их убрала, когда обнаружила, что в потолке дырка. Тогда она передвинула коробку с вазой и шалью прямо под дырку в потолке, потому что, если уж и подставлять что-то под дырку, так ваза смотрится намного эстетичнее, чем, например, кастрюля. Разве нет?

То, что Уиллис принял за журнальный столик, спрятанный под шалью, на самом деле было ящиком. Шаль она купила в Буэнос-Айресе, куда сбежала от Джозефа Сиарта. А ящик оказался решетчатой деревянной коробкой от апельсинов, которую она подобрала у продуктового магазина, когда впервые приехала в этот город. Она хотела отклеить от ящика красивую наклейку и отдать в окантовку в один из небольших художественных салонов на Стем-стрит, где очень здорово делали подобную работу, даже какой-нибудь паршивый карандашный рисунок после их оформления смотрелся как набросок Пикассо. Она притащила сюда этот ящик, когда купила дом, но так и не отодрала наклейку и наконец перетащила его в этот «склад», закрыла шалью и поставила на него вазу с искусственными цветами.

На стене висели четыре собачьих поводка.

Когда-то у нее была собака, сразу же после того, как она купила этот дом, здоровенный абсолютно черный Лабрадор по кличке Айсберг. Однако ей некогда было выгуливать пса в парке, поскольку она была занята отделкой дома, носилась по магазинам и салонам, обставляя дом. И она отдала собаку одному человеку, своему другу...

— Другу или приятелю? — спросил Уиллис.

— Да, пожалуй, другу, — ответила она.

...Однако собака попала под машину, и это могло бы положить конец их дружбе прямо тут же, поскольку он так безответственно отнесся к своему долгу. Тем не менее она продолжала встречаться с ним до тех пор, пока не узнала, что у возлюбленного в Лас-Вегасе есть жена и четверо детей, и тогда она сказала ему, что не любит бабников и лгунов, особенно лживых бабников, которые отпускают собак на улице без поводка, где их сбивают «кадиллаки». Поводки она оставила, потому что действительно любила свою собаку, а еще потому, что, возможно, когда-нибудь заведет себе другого пса, хотя, наверное, еще не скоро.

Вся комната была забита картонными коробками. В одних лежали старые письма, в основном от друзей, проживающих в этом городе, полученные, когда она жила на Побережье или в Хьюстоне, в «конюшне» Сиарта. Ей не хотелось рассказывать о своей жизни — «обычная история, Хэл, меня бросил парень, ну и пошло», однако все же сказала, что уехала в Хьюстон после того, как ушла от одного бродяги в Малибу, который нещадно лупил ее. Нет, мать так и не нашла ее в Калифорнии. Ее мать никогда не выходила замуж за миллионера-нефтепромышленника. Как он уже прекрасно знает, все это было вранье. Потому что, если бы она стала ему рассказывать всю правду о том, что с ней происходило после того, как она уехала из Калифорнии, ей бы пришлось рассказать и о Хьюстоне, и о Буэнос-Айресе, и обо всем остальном, и тогда она потеряла бы его моментально.

В картонках лежали вырезки из газет.

Особенно много статей о раке груди...

— Я до смерти боюсь, что у меня будет рак груди. Или еще хуже — рак матки. Когда я этим занималась, то все время боялась что-нибудь подцепить. Мне повезло, но можешь себе представить, как бедняжкам приходится волноваться сейчас? Ну гонорею и сифилис еще можно вылечить. Однако герпес — это на всю жизнь, а СПИД — и вовсе конец. Тогда я не боялась рака, хотя, возможно, и зря. Но сейчас боюсь до смерти, потому что моя мать умерла от рака. Вот у евреек никогда не бывает рака матки или бывает очень редко, потому что мужчины-евреи делают обрезание, жаль, что я не еврейка. Рак матки — это болезнь неевреев, потому что возникает от трения о мужскую крайнюю плоть. Однако моя мать умерла от рака, значит, и у меня есть предрасположенность. Поэтому-то я и храню все эти статьи о раке груди — кто знает, что может случиться? А ты будешь меня любить, если у меня останется только одна грудь?

...А еще там были картинки, вырезанные из журналов мод «Вог», «Харпер Базар» и «Семнадцать»...

— Когда я этим занималась, я мечтала стать моделью. Они зарабатывают только шестьдесят, семьдесят долларов в час, по крайней мере, большинство из них, а я получала примерно триста, но, Боже, как я мечтала поменяться с ними местами. Я любила стоять голышом перед зеркалом и двигаться и поворачиваться так, как делают это манекенщицы. Ведь они стоят совсем по-другому — одна нога вперед и бедро развернуто. У меня узкие бедра, для манекенщицы это плюс, и грудь у меня тоже маленькая.

— У тебя не маленькая грудь, — возразил Уиллис.

— Ну во всяком случае, нельзя сказать, что я являюсь символом матери-кормилицы, это уж точно, — засмеялась она. — Однако спасибо за комплимент.

И еще было множество различных материалов о первой мировой войне, даже несколько газет 1919 года, которые она купила в антикварной лавке на Базингтон-стрит.

— Потому что, знаешь, война всегда меня интересовала. Вот сидят в своих окопах мужчины и смотрят вперед, через нейтральную полосу, и там кругом крысы, а они не знают, чем себя занять — онанируют и все такое. Ведь это совсем не так, как в современных войнах, когда люди просто бомбят друг друга. Надеюсь, они не станут бросать атомную бомбу, как ты думаешь? Если да, то я бы хотела в это время быть с тобой в постели. А знаешь, что мне действительно хочется когда-нибудь сделать? Только, пожалуйста, не смейся. Мне бы хотелось написать книгу о первой мировой. Понимаю, что это звучит глупо, у меня совсем нет таланта. Но кто знает?

Главным приобретением нескольких лет в Буэнос-Айресе было свободное владение испанским, чем она совершенно потрясла Уиллиса, когда налетела на ни о чем не подозревающего таксиста-пуэрториканца, который, отвозя их домой после обеда в ресторане, имел наглость поехать кружным путем. Она говорила по-испански совершенно свободно, употребляя разговорные фразы и ругательства, украшая свою перебранку с водителем такими выражениями, как «Vete al carajo» (что, как она сообщила Уиллису, означает «Иди к черту»), или же эпитетами вроде «hijo de la gran puta» или «cabeza de mierda», после чего таксист выскочил из машины, осыпая ее ругательствами не менее выразительными; они с Мэрилин стояли посреди улицы, нос к носу, и орали друг на друга, как Кармен с арестовавшим ее офицером, в то время как на тротуаре стала собираться толпа, а постовой, находившийся неподалеку, сделал вид, что ничего не замечает, и отвернулся в противоположную сторону. Затем, когда они с Уиллисом лежали в постели, она сказала, что всего лишь назвала таксиста «дурьей башкой».

За эти выходные он также понял, что она не является идеальной хозяйкой.

По понедельникам, средам и пятницам к ней на несколько часов приходила убираться одна женщина, однако между ее визитами Мэрилин превращала дом в «настоящие джунгли», как она сама выражалась. На кухне царил полный беспорядок. Мойка была завалена грязной посудой, сковородками и кастрюлями, потому что Мэрилин предпочитала использовать всю свою посуду и оставлять мытье домработнице. В кухне стоял современнейший холодильник, но единственное, что там находилось, это несколько открытых упаковок йогурта, увядший салат и кусочек прогорклого масла. Мэрилин объяснила, что она редко ест дома, а если и делает это, то проще заскочить в ближайший магазин и купить свежих молочных продуктов или яиц, а не держать все это в холодильнике, пока не протухнет. На полу в спальне валялась гора грязного белья, куча одежды лежала и в гостиной, прямо у дверей. Мэрилин любила сбрасывать с себя все сразу же, как входила в дом и закрывала за собой дверь — она скидывала блузку и джемпер, юбку или брюки, сбрасывала туфли и ходила по дому в одних трусиках, объясняя это тем, что в окна дом не просматривается, а если какой-нибудь тип и сможет из парка заметить через окно ее прелести, то не увидит ничего такого, что до него не видели уже сотни тысяч других.

— Прости, — неожиданно остановилась она, — тебе это неприятно слышать?

— Да, — кивнул он.

— Обещаю, что больше никогда не заговорю об этом. Богом клянусь. Но я ведь занималась этим. И очень долго.

— Я знаю.

Ему пришло в голову, что очень много полицейских кончают тем, что женятся на проститутках. «Интересно почему?» — подумал он.

Он также не мог понять, чего это он вдруг подумал о женитьбе.

В воскресенье вечером они вместе покурили травку.

Он раньше никогда не курил травки, хотя и знал многих копов, которые этим баловались.

Они лежали на кровати, внезапно она встала и нагишом прошла к одному из старинных комодов. Когда она вернулась, в руках у нее были две сигареты.

— Я не курю, — предупредил он.

— Это косячки, — сказала она, теперь он тоже увидел, что это марихуана.

— Косячок — вот где, — он указал на свой набухший член.

— Косячок, — согласилась она, — но и это тоже. Давай, лапочка, сейчас нас проберет.

— Меня уже пробрало, посмотри на мой косячок.

— Давай ненадолго отложим, — сказала она. — Это действительно хорошая травка, после нее секс станет еще лучше.

— Куда уж лучше?

— А ты что, не знаешь? — она с удивлением посмотрела на него. — Ты разве никогда не курил травку?

— Никогда.

— Боже, — всплеснула она руками, — девственник! Ну-ка, давай я тебя научу.

— Не уверен, что мне так уж хочется учиться.

— Да ладно тебе. Могу побожиться, что даже ваше начальство этим балуется.

— Возможно, но...

— Это же очень слабенькая травка, Хэл! Никто не заставляет тебя колоться.

— Ну...

— Значит, так — делаешь очень сильную затяжку, гораздо более глубокую, чем при обычном курении, затем глотаешь дым и держишь его в себе как можно дольше.

— Я видел, как это делается, — сухо сказал он.

— Когда выпустишь дым, — продолжала она, — то струйка должна быть тоненькая-тоненькая, понятно?

— Мэрилин...

— Смотри, как я это делаю, и перестань быть таким паинькой. Я сделаю первую затяжку, чтобы ты понял, как надо, а потом передам тебе. Только сделай все, как надо, Хэл, это же не «Винстон» или «Кэмел», а «Золото Акапулько».

Она вдохнула в себя дым и передала косяк ему. Он сильно затянулся и закашлялся.

— О Господи, — сказала она, зацокав языком. — Ну-ка. Попробуй снова.

Он сделал еще одну попытку. На этот раз все прошло спокойно.

— Отлично. Теперь дай мне.

Так они передавали самокрутку друг другу раз шесть, пока она не стала совсем короткой. Зажав ее между большим и указательным пальцами, Мэрилин с шумом втянула дым и бросила окурок в пепельницу на тумбочке.

— Вещественное доказательство, — усмехнулась она. — В случае, если надумаешь меня арестовать.

— У меня выходной, — напомнил он.

— Здорово, ах, как здорово, правда? — сказала она. — Как тебе? Ты что-нибудь чувствуешь?

— Ничего.

— Подожди, пройдет несколько минут. Иногда на девственников действует не сразу.

— Я ничего не чувствую, — повторил он.

— Тебе не кажется, что все стало отчетливым и резким?

— Нет.

— На разных людей действует по-разному. Вот мне все кажется отчетливым и ярким, все черты становятся четкими, ясными, резкими. Все контуры. Резкими и четкими.

— И ясными, ты забыла.

— Да, четкими, ясными и резкими, — повторила она. — У некоторых все расплывается, но у меня не так. Вот мне кажется, что все становится четким, все как бы светится, как хрусталь, а во всем теле — приятная истома.

— Лично со мной ничего не происходит, — сообщил Уиллис.

— Вот как ты видишь меня? — спросила она. — Я кажусь тебе резкой и четкой?

— Нет, просто голой.

— Я знаю, но резкой и четкой?

— Нет, мягкой и округлой.

— Некоторым все кажется мягким и округлым, — сказала она.

— Особенно, если они мягкие и округлые...

— Не смейся, — сказала она. — Встань и пройдись по комнате. Ой, посмотри, — сказала она, — он упал. Что с ним случилось?

— Твое «Золото Акапулько» убило его.

— Ничего подобного, секс от него становится лучше, вот увидишь. Встань и пройдись по комнате.

— А что, от этого он встанет?

— Я хочу посмотреть, как меняется ощущение времени. И расстояния. Вот очень многим кажется, что вот эта стена находится за тысячи километров и что для того, чтобы дойти до нее и дотронуться, надо прошагать целую вечность. Иди попробуй.

— Я хочу, чтобы он опять встал, — сказал он.

— Иди вон туда, к стене.

— А мне не нужно завязать глаза?

— Тебе кажется, что стена находится далеко?

— Где была, там и осталась.

— Где там?

— Прямо в конце тоннеля, — он фыркнул.

— Вот я знала одного мужчину...

— Ты же обещала, что не будешь...

— Нет, нет, это был просто друг. И он говорил, что Ад находится в Голландском тоннеле. Ад навсегда застрял в Голландском тоннеле.

— А где это — Голландский тоннель? — спросил Уиллис. — В Амстердаме?

— Нет, в Нью-Йорке. Он был из Нью-Йорка. Он мне читал стихи.

— По-голландски? — осведомился Уиллис, и снова ему стало смешно.

— Да нет же, по-английски. Он сам написал эти стихи. Хочешь послушать?

— Нет, — Уиллис снова засмеялся.

— Все сверкало, когда тощие подлизы...

— Кто?!

— Тощие подлизы. Ну слушай-же! "Все сверкало, когда тощие подлизы сожгли кальсоны Гембела. А тетя Лиза бедная гуляла в парке Бэмболо. Но северные крысы сожрали тетю Лизу...

— Какие крысы?

— Северные.

— Это с Аляски, что ли?

— Наверное. Они ее съели.

— Кого?

— Тетю Лизу. Как там, в Мексике. А может быть, и во всем мире. Крысы эти.

— Мексике? Какой Мексике? О чем ты говоришь?

— Они съели бедную тетю Лизу. Настоящие людоведы.

— Ты хочешь сказать — людоеды.

— Ага, — засмеялась Мэрилин.

— А ты знаешь, что у тебя тут лежит молоток? — спросил Уиллис.

— Где?

— Вон на тумбочке.

— На какой тумбочке?

— На тумбочке возле кровати. Там стоит лампа, телефон и еще лежит молоток.

— Ах да, это мой молоток.

— Может быть, ты еще и плотничаешь? — спросил он и засмеялся.

— Это для защиты, — ответила она. — Лучшее оружие для женщины. Я собираюсь написать об этом статью.

— А у тебя есть разрешение на молоток? — спросил он, все еще смеясь. Казалось, он не может остановиться.

— Я говорю серьезно.

— Ты его носишь с собой или используешь только в помещении? — он уже просто давился от смеха.

— Женщина знает, как пользоваться молотком. Нет на свете женщины, которая хоть бы раз в жизни не брала в руки молоток — что-нибудь починить или забить. Она знает, как его схватить, знает, как его запустить, знает, как им пользоваться. Мне просто жаль того, кто когда-нибудь залезет ко мне и попытается на меня напасть. Вот в Мексике были люди, которые отбивались молотками от крыс.

— В Мексике?

— Ну да, там были крысы величиной с крокодила. Они бросались на людей, прямо в кровать, и пытались обгрызть им лица. Это были не крысы, а настоящие людоеды.

— Но людоеды едят только себе подобных, — заметил Уиллис.

— Очень правильная мысль, — засмеялась она. — Иди-ка сюда, съешь меня.

Они занимались любовью все воскресенье и ночью, лежа в объятиях друг друга, шепотом рассказывали о своих любимых цветах, любимых сортах мороженого, о любимых фильмах и телепрограммах и о любимых песнях — обо всем, что влюбленные считают необходимым сообщить о своих привязанностях и вкусах. Она сказала , что в песне «Луна над Вермонтом» нет ни одной рифмующейся строки... Он спросил, откуда она получила столь поразительную информацию, и она ответила, что об этом ей сказал один тромбонист, которого она когда-то знала.

— Ты ничего мне не говорила о тромбонисте.

— Господи, но не могу же я тебе рассказывать о каждой ерунде, о каждой встрече, которые были в моей жизни. Однако про рифмы — это точно. Вот попробуй, спой, — сказала она.

— Я не знаю слов, — сказал Уиллис. — Расскажи мне о тромбонисте.

— Зачем? Чтобы ты опять устроил скандал? Как в пятницу в парке?

— Никакого скандала я не устраивал. И сейчас не буду.

— Просто я его когда-то знала.

— Клиент?

— Да, клиент.

— Где?

— В Буэнос-Айресе.

— Латиноамериканец?

— Нет. Он был из Нового Орлеана.

— Ну правильно. Латиноамериканцы играют на гитарах, так ведь?

— Ну вот видишь, ты опять злишься.

— Ничего подобного.

— Знаешь что, давай-ка прямо сейчас кое-что выясним, — сказала она.

— Давай, — ответил он.

— Я раньше была проституткой. И об этом я никогда никому в этом городе не говорила, кроме тебя. Но если...

— Ты мне рассказала об этом только потому, что я сам все узнал, — сказал он. — От полицейских Хьюстона.

— Что бы там ни было, это так. Дай мне, пожалуйста, договорить.

— Ладно, ладно.

— И я хочу сказать вот что: если то, чем я когда-то занималась, каждый раз будет вырастать в проблему... понимаешь, я не могу следить за каждым своим словом или поступком, Хэл. Прости.

— Никто не просит тебя делать это.

— Нет, ты просишь. Да, я была проституткой. Но с этим покончено.

— Как я могу быть в этом уверен?

— О черт! Снова здорово! — она вылезла из кровати.

— Ты куда? — спросил он.

— Возьму еще один косячок.

— Нет, давай лучше поговорим. Ты сама хотела этого, так...

— Да пошел ты, я хочу еще травки.

— Мэрилин...

— Послушай, ты, — сказала она, прошлепав обратно к кровати, и встала перед ним, уперев кулаки в голые бедра. — Я больше не желаю, чтобы ты меня расспрашивал, друг он или клиент и что я с ним делала — трахалась, сосала или давала ему запихивать огурец себе в задницу' понял? Я делала все это и кое-что еще похлеще, и я хочу, чтобы между нами были такие отношения, которые устраивают меня...

— И что это за отношения?

— Честные. Откровенные. И если ты начнешь смеяться над этим словом, я стукну тебя молотком, ей-богу.

— Не скажу ни слова, — улыбнулся он. — Ужасно боюсь молотков.

— Ну, конечно, ты опять шутишь. Я говорю серьезно, а ты...

— Я тоже серьезно.

— Но ведь ты правда считаешь, что я продолжаю заниматься проституцией?

Он промолчал.

— И ты думаешь, что тот тромбонист был не много лет назад в Буэнос-Айресе, а на прошлой неделе, так?

— Так как же все-таки?

— Я сейчас прибью тебя этим чертовым молотком! — завопила она и протянула руку к тумбочке.

— Успокойся, — он схватил ее за запястье. Она попыталась вырваться.

— Успокойся, — повторил он мягко.

— Отпусти меня. Не люблю, когда меня хватают за руки.

Он отпустил ее руку.

— Хочешь еще поговорить? — спросил он.

— Нет. Я хочу, чтобы ты оделся и выметался отсюда.

— Хорошо.

— Нет, я этого тоже не хочу, — сказала она.

— Так чего же ты хочешь, Мэрилин?

— Я хочу, чтобы ты переехал сюда ко мне.

Уиллис не мог произнести ни слова от удивления.

Он попытался рассмотреть ее лицо при тусклом свете, проникающем через задернутые шторы. Неужели она говорит серьезно? Неужели она действительно?..

— Тогда ты точно будешь знать, — говорила она. — Ты убедишься, что я чиста. А потом... может быть, когда-нибудь... ты сможешь полюбить меня.

Он был расстроган до слез. Даже прикрыл глаза руками, чтобы она ничего не заметила.

— Так ты это сделаешь? — спросила она.

— Я думал, ты никогда этого не скажешь, — произнес он, стараясь, чтобы эти слова прозвучали беззаботно, но тут неожиданно подступили слезы, и он не смог сдержать рыданий.

— Ах ты, малыш, — она обняла его, — не плачь, пожалуйста. Все хорошо, пожалуйста, малыш, не плачь. Боже, ну что мне делать с этим человеком, пожалуйста, милый, не плачь, — она поцеловала его мокрые щеки, его глаза, его губы, приговаривая: — Боже, Хэл, как же я люблю тебя, — а он пытался вспомнить, когда же в последний раз слышал от женщины эти слова, и сквозь слезы наконец проговорил:

— Я тоже тебя люблю, — и с этого все и началось по-настоящему.