Вот он – город. Открытый для поздних развлечений, одетый в блестящий черный атлас ночи с ярко-красной оторочкой огней, с гирляндой алмазов в волосах. Квадраты витрин заведений, открытых круглые сутки, мерцающий в темноте назло звездам светлый туман в воздухе у невероятно далекого горизонта. Город словно красотка с ослепительным ожерельем на стройной шее – красный и зеленый свет транспортных магистралей, янтарь уличных фонарей, ослепительное сияние люминесцентных ламп на Дитовернер Авеню. Круглые мясистые плечи красотки колышутся в такт ночной музыке, эта музыка заставляет взволнованно вздыматься ее полные груди: мрачная и таинственная музыка, просачивающаяся из стриптизных подвальчиков Изолы, пробивающая себе путь с математической точностью из прохладных бистро, рассыпающаяся причудливыми ритмами из ночных клубов. Шоссейные дороги сияют, как реки, отражением разноцветных огней, сжимаются на перекрестках, словно тонкая талия, потом расходятся, как широкие бедра, на юг и на север. Они распрямляются, будто стройные ноги, чьи лодыжки закованы в браслеты неоновых огней, и становятся все уже, как узкие следы модных туфель на высоких каблуках, идущих по мокрому асфальту.

Вот он – город.

Это красотка, возбужденная ночными звуками, впитывающая ветер раскрытыми губами; она мчится в пространстве, и глаза ее горят лихорадочным возбуждением. Она прижимает к груди вечер, словно боится навеки упустить его. Город – это женщина, прекрасная женщина, хранящая жизнь в своем лоне и предательство в сердце, женщина-искусительница, держащая за спиной кинжал в длинных белых пальцах, женщина-утешительница, поющая давно забытые мелодии в обдуваемых ветром бетонных каньонах. Женщина, которая любит и ненавидит, женщина, которую познало восемь миллионов, насладившихся ее телом со страстью, смешанной с отвращением.

* * *

Восемь миллионов!

Джеффри Темблин был издателем.

Он издавал учебники. Этим рэкетом он занимался тридцать два года и теперь, когда ему исполнилось пятьдесят семь лет, считал себя опытным парнем, которому известны все ходы и выходы в издательском рэкете.

Джеффри Темблин никогда не употреблял выражение “издательское дело”, для него существовало только слово “рэкет”, и он страстно ненавидел свою работу. Самым противным делом для него было издавать книги по математике. Он их терпеть не мог. Его нелюбовь ко всем математическим дисциплинам зародилась, очевидно, еще в средней школе, когда старый зануда по фамилии Фенензел преподавал ему геометрию. В семнадцать лет Джеффри не мог решить, что он ненавидит сильнее – геометрию или физиономию доктора Фенензела. Теперь, сорок лет спустя, его ненависть достигла чудовищных размеров и распространялась на всю математику вообще, а также на всех, кто преподавал или изучал математику. Стереометрия, аналитическая геометрия, алгебра, дифференциальное исчисление и даже простые и десятичные дроби входили в сферу этого чувства.

Но самое ужасное заключалось в том, что его фирма издавала множество учебников по математике. Именно поэтому у Джеффри Темблина была не одна, а три язвы желудка.

“В один прекрасный день, – думал Темблин, – я перестану издавать учебники вообще, и особенно учебники математики. Я буду выпускать в свет тонкие книжки стихов и критику. Фирма “Темблин букс” будет издавать только высокохудожественные книги. Больше никаких: “Если предположить, что Х равен 10, У равен 12, чему будет равно А?” Больше никаких: “Логарифм с равен логарифму а, следовательно...” Больше никаких язв. Стихи. Красивые тоненькие томики стихов. Ах, это было бы чудесно. Я перееду в пригород и оттуда буду руководить фирмой. Больше не будет спешки и суеты. Не будет самоуверенных редакторов, выпускников Гарварда со значком Фи Бета Каппа на лацкане пиджака. Не будет вечно недовольных художников, которые чертят треугольники, мечтая изображать обнаженную натуру. Не будет маразматических профессоров, которые приносят в дрожащих руках свои проклятые нудные сочинения. Только красивые тоненькие томики стихов, написанных тоненькими золотоволосыми девушками. Ах!”

Джеффри жил на Силвермайн Роу, на самом краю района, который обслуживался 87-м полицейским участком. Каждый вечер он возвращался домой из своего издательства, расположенного на Холл Авеню в центральной части Изолы, и шел пешком целый квартал к северу, к станции метро. Он доезжал до шестнадцатой улицы, выходил из метро и снова шел пешком домой по улицам, которые были когда-то красивыми и достаточно элитарными. Теперь все прежние обитатели куда-то ушли, все хорошее постепенно уходит, и в этом виновата математика. Современный мир все сводит к простейшим формулам, больше не осталось никакой реальности, кроме математической. Бесконечность в степени икс равняется взрыву водородной бомбы. Мир погибнет не от огня, он рассыплется в математические символы.

Сейчас даже улицы воняют. Загаженные пустыри, кучи мусора, который выбрасывают прямо из окон, уличные банды в ярких шелковых куртках, совершающие убийства, пока спит полиция, все гангстеры, которых больше интересует примитивная математика кроссвордов, чем человеческая порядочность. Поэзия! Куда девалась в этом мире поэзия? “Сегодня я буду идти парком”, – решил он и почувствовал приятное возбуждение.

Он шел быстро, размышляя о поэзии и замечая математическую точность зеленых окружностей – ламп, горевших над дверью полицейского участка, расположенного через улицу, – 87. Цифры. Всегда только цифры.

Перед ним шло четверо подростков. Малолетние преступники, гангстеры? Нет, они похожи больше на учеников колледжа, будущие ядерные физики и математики. Что они делают здесь, в этой части города? Подумай, они еще поют.

Я пел когда-нибудь? Погодите, встретитесь лицом к лицу с непреклонной реальностью плюсов и минусов! Пускай поют, а мы послушаем...

Джеффри Темблин внезапно остановился.

Подошва его ботинка прилипла к тротуару. Сделав гримасу, он отодрал подошву, поднял ногу и осмотрел низ ботинка: жевательная резинка! Черт возьми, когда это люди научатся быть аккуратными и не бросать жевательную резинку на тротуар, где на нее можно наступить?

Ругаясь сквозь зубы, Джеффри осмотрелся в поисках кусочка бумаги, от всего сердца желая, чтобы у него под руками оказалось одно из упражнений, составленных доктором Фенензелом.

Он заметил лист голубой бумаги, лежавший у самой обочины, и, прыгая на одной ноге, подобрал его. Он даже не посмотрел на этот лист. По всей вероятности, это какой-нибудь старый счет одного из здешних супермаркетов, где обозначены товары, цены, цены, цифры и еще раз цифры, – куда только девалась в этом мире поэзия?

Скомкав голубой лист, он со злостью оттирал подошву от жевательной резинки. Потом, чувствуя себя снова чистым и аккуратным, он сжал бумагу в математически правильный шар и бросил в кювет.

Больше она ничего не заслуживала.

Послание Мейера Мейера составило бы необычно тонкий томик стихов.

* * *

– Солнце сияет и шлет нам привет, – пел Сэмми. Радостным хором встречаем рассвет.

– Встречаем, встречаем, встречаем рассвет, – подхватил Баки.

– А как дальше?

– Встречаем, встречаем, встречаем рассвет, – повторил Баки.

– Давайте споем гимн нашего колледжа, – предложил Джим.

– К матери гимны всех колледжей, – сказал Сэмми. – Давайте споем “Русалка Минни”.

– Я не знаю слов.

– Кому нужны слова? Важны не слова, а эмоция.

– Слушайте, слушайте, – сказал Баки.

– Слова – это не более чем слова, – философски заметил Сэмми. – Если они не исходят отсюда. Прямо отсюда. – И он приложил руку к сердцу.

– Где эта Мезон Авеню? – поинтересовался Джим. – Где все эти испанские курочки?

– Дальше по улице. К северу отсюда. Не говори так громко. Вон там полицейский участок.

– Я ненавижу легавых, – сказал Джим.

– Я тоже, – поддержал его Баки.

– Я ни разу не встречал легавого, который не был бы насквозь сукиным сыном и сволочью, – заметил Джим.

– И я тоже, – поддержал его Баки.

– Я ненавижу летчиков, – сказал Сэмми.

– Я тоже ненавижу летчиков, – согласился Бакки. – Но я ненавижу и легавых.

– Особенно я ненавижу летчиков реактивных самолетов, – добавил Сэмми.

– О, и я тоже особенно, – сказал Баки, – но легавых я тоже ненавижу.

– Вы еще под мухой? – спросил Джим. – А я под мухой, и это замечательно. Где эти испанские девочки?

– Дальше по улице, дальше, имей терпение.

– Что это такое? – спросил Баки.

– Что?

– Вот этот голубой лист бумаги. Вон там.

– Что? – Сэмми повернулся в ту сторону. – Это лист голубой бумаги. А что ты думаешь?

– Не знаю, – ответил Баки. – А ты что думаешь?

Они пошли дальше, мимо второго экземпляра послания Мейера.

– Я думаю, это письмо от глубоко несчастной незамужней старой перечницы. Она пишет своему воображаемому любовнику на голубой бумаге.

– Прекрасно, – сказал Баки. Они пошли дальше.

– А что это, по-твоему?

– Это извещение о рождении ребенка у парня, который хотел мальчика, но случайно родилась девочка. По ошибке ему прислали извещение не на розовой, а на голубой бумаге.

– Еще лучше, – заметил Сэмми, – а ты что скажешь, Джим?

– Я под мухой, – ответил Джим.

– Понятно, но что ты думаешь об этой голубой бумажке? Они продолжали идти и прошли уже почти полквартала.

– Я думаю, это кусок голубой туалетной бумаги, – вдруг сказал Джим.

Баки остановился:

– Давай проверим.

– А?

– Подойдем посмотрим.

– Бросьте, бросьте, – сказал Джим, – не будем зря тратить время. Нас ждут испанские девочки.

– Это займет не больше минуты, – возразил Баки и повернул назад за куском бумаги.

Джим схватил его за руку.

– Слушай, не будь психом, пошли дальше.

– Он прав, – согласился Сэмми. – Кому интересно, что это за дрянь?

– Мне, – ответил Баки, вырвал руку, быстро повернулся и побежал назад. Его товарищи видели, как он поднял бумагу.

– Ненормальный псих, – сказал Джим, – задерживает нас.

– Да, – согласился Сэмми.

Стоя на том месте, где лежала бумага, Баки читал ее. Внезапно он бросился бежать по направлению к мальчикам. Тедди Карелла посмотрела на часы.

Было 6.45.

Она подошла к краю тротуара, подозвала такси и села в машину сразу же, как только та остановилась.

– Куда, мадам? – спросил шофер.

Тедди вынула из сумочки карандаш, полоску бумаги, быстро написала: “87-й полицейский участок, Гровер Авеню”, и отдала бумагу водителю.