В тот субботний вечер Уиллис вернулся домой на Харбор-сайд-Лейн лишь около восьми часов вечера. Едва войдя в прихожую, он позвал Мэрилин.

Ответа не последовало.

— Зайка? — позвал он. — Это я.

И снова молчание.

Работая в полиции, он уже привык к неожиданностям. К тому же, будучи полицейским, он жил на самом краю пропасти ожидания с того момента, как связал себя с Мэрилин Холлис. Вдруг в его мозгу вспыхнули слова, которые он услышал по телефону в прошлый четверг, — Perdoneme, senor, — и тут же тревога пронзила его.

— Мэрилин! — закричал он и рванул вверх по лестнице через две ступеньки. Крутой поворот направо на площадке второго этажа, и лишь только он шагнул на ступеньки, ведущие на третий этаж, услышал ее слабый голос, доносившийся откуда-то снизу из коридора.

— Я здесь, Хэл!

Она была на кухне. Сидела за разделочным столиком. Духовки и печи из нержавеющей стали, холодильник и кухонная плита создавали вокруг нее серый металлический фон. Она держала у носа посудное полотенце, уже совершенно измятое. На столе стояла опустевшая форма для льда.

— Я упала, — сказала она, прижимая полотенце к носу, видны были лишь широко раскрытые глаза и синие мешки под глазами.

— С лестницы, — пояснила она. — И кажется, сломала нос.

— О, Господи, ты звонила…

— Это случилось несколько минут назад.

— Я сам позвоню ему, — сказал Уиллис и бросился к телефону.

— Наверное, они ничем не помогут моему сломанному носу, — тихо сказала она. — Может быть, он сам заживет.

— Они его исправят, — возразил Уиллис, перелистывая свою записную книжку на столике под настенным телефоном. Рубинштейн, доктора зовут Рубинштейн. До Уиллиса сразу же дошло, что он излишне раздражен; так бывают взбудоражены родители, когда дитя совершает что-то опасное для здоровья. Слава Богу, что Мэрилин не поранилась серьезнее. Но все равно невероятно жаль, что она вообще причинила себе боль.

— Как ты умудрилась упасть с этих проклятых ступенек? — в сердцах спросил он, качая головой.

— Я споткнулась, — ответила Мэрилин.

— Разве его номер не в этой книжке? — спросил он.

— Посмотри на «Д», — сказала она. — «Доктор».

Еще больше расстроенный, он нашел раздел «Д» и пробежал взглядом дюжину имен, записанных рукой Мэрилин, прежде чем нашел фамилию Рубинштейн, Марвин, доктор. Уиллис набрал номер. После четырех сигналов трубку подняла женщина — секретарша врача. Она сообщила Уиллису, что доктора не будет в городе несколько дней, и предложила связать с заменяющим его доктором Джеральдом Питерсом. Почти грубо Уиллис ей ответил: «Не стоит!» и повесил трубку на аппарат.

— Собирайся! — сказал он. — Поехали в больницу!

— Вообще-то я не думаю…

— Пожалуйста, Мэрилин! — сказал он.

Он торопливо вывел ее на улицу и усадил в машину. Поразмыслив, он решил не включать сирену. С управлением случится истерика, если он вдруг решится использовать сирену в личных целях. Ближайший госпиталь — «Генерал Мурхаус» — находился на пересечении Калвер-авеню и Северной Третьей улицы, как раз на западной оконечности участка. Он мчался туда, как будто по вызову 10–13. Нога жала до отказа на акселератор, он не обращал внимания на огни светофоров, если не возникало опасности для других автомашин. Круто повернув направо, вырулил, пронзительно визжа тормозами, на дорожку, ведущую в отделение «Скорой помощи».

Субботний вечер продолжался.

Хотя было всего восемь часов девятнадцать минут, но уик-энд уже был в полном разгаре, и отделение «Скорой помощи» скорее было похоже на армейский полевой госпиталь. Два копа с эмблемой «87» на воротниках мундиров изо всех сил боролись, стараясь разнять двух похожих, как две капли воды, белокожих головорезов, которые до этого поработали на славу, изрезав друг друга до костей. Когда-то белые тенниски лохмотьями свисали с окровавленных тел. Один из них раскроил другому лицо от правого виска до челюсти. А другой располосовал первому руку от бицепсов и предплечья до запястья. Они все еще продолжали материть друг друга и, несмотря на то, что руки были скованы за спиной наручниками, ухитрялись плечами отпихивать полицейских, которые пытались их растащить.

Живущий при больнице врач, очень похожий на индуса и наверняка бывший им, — в этом городе индийских врачей, работающих и живущих при больнице, было больше, чем в целом штате Раджастхан — раз за разом терпеливо повторял: «Вы хотите пройти курс лечения или вы хотите вести себя по-хулигански?» Два бандита совершенно не обращали внимания на эту нотацию, потому что уже вели себя по-хулигански, возможно, всю свою жизнь они вели себя по-хулигански и не собирались прекращать вести себя по-хулигански только из-за того, что какой-то иностранец говорил им благоразумные вещи. А потому они забрызгали кровью все отделение «Скорой помощи» в то время, как два вспотевших черных копа боролись с этой парой взбесившихся мужиков, в два раза крупнее их, стараясь не запачкать форму. А ангелоподобная медсестра терпеливо стояла рядом с ватными тампонами, флаконом антисептика и рулонами бинтов и тоже старалась не испачкать свою одежду; осторожно двигаясь вокруг этого квартета, вытирала этот проклятый пол, потому что кровь забрызгала все вокруг.

В других местах комнаты люди сидели на скамейке или толпились у стола медсестры, или стояли, изнывая от боли и неудобства. В этом столпотворении Уиллис разглядел и с ужасом отметил: двенадцатилетнюю девочку-испанку; блузка вверху разорвана и открывает лифчик и маленькие, только начинающие формироваться груди. По внутренней поверхности ее правой ноги текла кровь. Изнасилование; сорокалетнего белого человека, которого поддерживали офицер полиции и еще один индийский врач. Они вели его в одноместную палату на осмотр к доктору; черного подростка, сидящего на скамейке с одной кроссовкой в руках. Его правая нога распухла до размеров дыни. Уиллис пришел к выводу, что здесь не было преступных действий, хотя на этом участке никогда нельзя быть уверенным в таких делах.

И еще были…

Еще была Мэрилин, точка.

— Простите, доктор, — сказал Уиллис рыжеголовому врачу, стоявшему у стола медсестры и рассматривавшему какой-то график. Тот поднял глаза, немало удивившись: у кого это хватило неописуемой наглости повысить голос здесь, в храме. На его лице были просто написаны высокомерие и презрение персоны, которая без всяких вопросов знала, что ее профессия — сродни религии. В его взгляде сочетались неприязнь с отчуждением, как будто обладатель его — личность исключительная, а сейчас он был готов наказать любого, кто осмелился испортить воздух в его присутствии.

Но у женщины Уиллиса был сломан нос!

С грозным видом он сверкнул своей бляхой и сообщил свое божественное имя — «Детектив Харольд Уиллис» — и захлопнул кожаный футляр с таким щелчком, как будто собирался бросить перчатку вызова. «Я расследую дело об убийстве. Этой женщине необходим немедленный медицинский уход».

Какая связь между делом об убийстве и сломанным носом этой женщины — а он, лишь взглянув на нее, поставил такой диагноз — рыжеволосый врач никак не мог сообразить. Но, увидев лицо детектива, понял, что дело очень срочное, положение критическое и черт его знает, как все может обернуться, если сломанный женский нос как-то замешан в расследовании убийства. Поэтому врач отмахнулся от всех остальных пациентов, требовавших к себе внимания в этом субботнем чистилище, и тут же занялся женщиной; выяснив (как он и предполагал), что нос в самом деле сломан, сделал обезболивающий укол, поправил нос, наложил гипс (а какое, однако, красивое лицо!) и выписал рецепт на болеутоляющие средства, которые едва ли найдешь ночью! И только после этого он спросил у женщины, как все произошло. И Мэрилин без запинки рассказала, как она оступилась и полетела с лестницы.

И лишь сейчас Уиллис до конца осознал то, что ему почудилось уже в ту минуту, когда он нашел ее на кухне с куском льда у носа.

Мэрилин лгала.

* * *

— Но зачем же ты им лгал? — спросила Салли Фарнс.

Уже половина девятого вечера. Они вдвоем сидели на маленьком балконе, на который выходила дверь из гостиной, смотрели на огни субботнего ночного города и переливы неба над головой. Полтора часа назад закат окрасил горизонт на западе. Они уже поужинали на кухне и перенесли кофе на балкон, ожидая яркого красочного зрелища. В последние несколько недель это стало предметом их особого развлечения. И сегодняшний «спектакль» был совсем неплох: буйство красных, оранжевых, пурпурных и темно-синих красок, как в калейдоскопе, достигало своей кульминации в ослепительном блеске звезд, катящихся по иссиня-черному небу.

— Я не лгал, — ответил он.

— Я бы сказала, дал им повод думать, что ты все уладил с патером…

— Так оно и было, — сказал Фарнс.

Она подняла глаза к небу.

Это была крупная брюнетка, полногрудая и широкобедрая. Женщина, природой созданная для материнства, по иронии судьбы осталась бездетной. В нации, где каждая женщина, достигшая половой зрелости, поклоняется лишь двум достоинствам — быть худощавой и оставаться молодой, — Салли Фарнс ухитрялась в свои сорок три ковырять в носу, разглядывая модели в «Вог», считала себя чувствительной и обворожительной, хотя по всем тестам в ней было целых двадцать фунтов лишнего веса!

Она всегда была немножко полновата, даже подростком, но никогда не выглядела толстой. Она просто выглядела «zaftig» — слово, которое даже тогда она понимала как «роскошная», потому что так ее называл еврейский мальчик, щупая ее на заднем сиденье отцовского «олдсмобиля». Позже он произносил от всего класса прощальную речь на выпускном вечере. В действительности мальчик имел в виду слово «wollustig», что и есть «роскошная», а «zaftig» означало просто «сочная». В любом случае, Салли была и роскошной, и сочной, и, кроме того, приятно округлой, да еще с блеском в голубых глазах, который обещал столько сексуальной ветрености, что ее хватало для того, чтоб разжечь желание у немалого числа прыщавых молодых людей.

И сейчас она все еще выглядела чрезвычайно притягательной. Даже сидя в сумерках наедине с мужем, она закинула ногу на ногу в вызывающей позе, а три верхние кнопки блузки были расстегнуты. На верхней губе можно было заметить бисерные капельки пота. Она размышляла: не ее ли муж убил отца Майкла?

— Ведь у тебя с ним был конфликт, — продолжала она.

— Нет, ничего подобного, — возразил Фарнс.

— Да, да. Ты же ходил к нему на Пасху…

— Да, мы пожали друг другу руки и покончили с этим делом.

— Артур, ты мне не так рассказывал. Ты мне говорил…

— Мало ли что я тебе говорил, — сказал Фарнс. — Мы пожали руки, и дело с концом, вот что я тебе сейчас говорю.

— Почему ты лжешь? — спросила она.

— Позволь мне кое-что тебе объяснить, — начал он. — Эти детективы…

— Тебе не надо было им врать. И не надо лгать мне сейчас.

— Позволь, — сказал он, — ты задала вопрос.

— Хорошо, слушаю.

— Ты хочешь, чтоб я ответил, или будешь меня все время прерывать?

— Я сказала: «Хорошо».

— Эти детективы приходили ко мне, потому что убит священник, ты это понимаешь? Священник. Знаешь, кто в этом городе заправляет полицией?

— Кто?

— Католическая церковь, вот кто. И если церковь прикажет копам отыскать убийцу священника, копы лбы расшибут, но найдут.

— Но это не значит…

— Ты опять прерываешь, — сказал Фарнс.

На свету, проникавшем на балкон из гостиной, она увидела его глаза. В них было что-то жестокое и жуткое. Она уже и не помнила, когда в последний раз ссорилась с ним… И опять ей пришла мысль, что отца Майкла мог прикончить он.

— Для них совсем не обязательно поймать настоящего убийцу, — сказал он. — Им надо просто поймать убийцу, любого убийцу. Копы пришли ко мне в магазин и хотели раздуть до небес мои разногласия с отцом Майклом. Что ж, мне надо было сказать им, что я повздорил на Пасху с отцом Майклом? Никоим образом! Мы пожали руки и помирились.

— Но ведь все было не так!

— Это было именно так! Точка!

Доносившиеся издалека, с улицы звуки постепенно отфильтровывались. Далекие и какие-то нереальные клаксоны и сирены «скорой помощи» чем-то напоминали шумовое оформление «мыльной» оперы. Они сидели, слушая приглушенные звуки города. В небе мерцали сигнальные огни на крыльях самолета. Она колебалась, стоит ли продолжать разговор. Не хотелось бы, чтобы он вышел из себя… Ей хорошо было известно, что может произойти, если он сорвется.

— Понимаешь, — как можно мягче сказала она, — я просто думаю, глупо лгать по такому незначительному поводу.

— Прекрати говорить об этом, Салли! О том, что я лгал.

— Потому что наверняка, — все еще мягко и спокойно говорила она, — полиция не стала бы думать, что глупый спор…

— Но они как раз об этом и думают. Поэтому они и заявились в магазин. Размахивая этим проклятым письмом, которое я написал! И в каждом абзаце им мерещится угроза! Так что же мне было говорить? Что письмо было только началом? Что сразу после моего письма у нас разгорелся дикий спор? Ты хотела, чтобы я это сказал?

— Я только знаю, что могут подумать полицейские, если кто-то лжет им.

— Чушь!

— Нет, правда! У них шестое чувство. И если бы они догадались, что ты им лгал про отца Майкла…

Она не закончила фразу.

— Ну? — сказал он.

— Да ничего.

— Нет, уж договаривай! Если б они догадались, что я лгал им про отца Майкла, тогда что?

— Тогда бы они стали вынюхивать и другие дела.

— Какие другие?

— Ты сам знаешь.

* * *

Хейз не слишком много узнал о Крисси Лунд.

Для начала он выяснил, что она приехала сюда из маленького городка в Миннесоте…

— И мне здесь нравится, — сказала она. — А тебе?

— Иногда.

— Ты бывал когда-нибудь в Миннесоте?

— Ни разу, — ответил он.

— Ну и холодина там!

— Представляю!

— Зимой все прячутся. Знаешь, там можно до смерти окоченеть в этих снегах и льдах. Поэтому все прячутся по норам, запираются и ждут прихода весны, только тогда высовываются на свет Божий. Что-то вроде умственной спячки.

Казалось даже неуместным толковать о зимних передрягах, когда все вокруг напоминало о весне. Было десять с минутами, когда они вышли из ресторана, сейчас уже пол-одиннадцатого, а они все бесцельно брели по Холл-авеню в сторону Тауэр-Билдинг на Мидуэй-авеню. В такие ночи невозможно поверить, что где-то в этом городе на кого-то могли напасть. Мужчины и женщины прогуливались, взявшись за руки, разглядывая яркие витрины магазинов, покупая претцели, или сосиски, или мороженое, или йогурт, или сувлаки, или колбаски на маленьких базарчиках, устроенных тут на каждом углу, копаясь в книжных развалах, которые будут открыты до полуночи, рассматривая товары ночных торговцев, останавливаясь послушать чернокожего саксофониста-тенора, душещипательно исполняющего «Рождение блюза»: сочные сладкие звуки выплывают из его золотой трубы и растворяются в благоуханном воздухе. Эта ночь создана для любовников!

Хейз и Крисси еще не были любовниками и, может быть, не станут ими. Но сейчас был период узнавания друг друга. Трудный период. Бывает так: встречаете кого-то на своем пути, этот человек вам симпатичен. И вы заранее предвкушаете, таите надежду, что в нем вы обретете знакомые по прежним друзьям черты. Как считал Хейз, все зависит от того, где вы и кто вы в данный период времени. Повстречайся ему Крисси год назад, он был бы слишком увлечен Анни Роулс для того, чтобы завязывать и поддерживать еще какие-то знакомства. Пять, десять лет назад — трудно и припомнить, какие женщины играли в то время важную роль в его жизни. Как-то была у него еще одна Крисси — правда, ее звали Кристин. Близко, но не то. Кристин Максвелл. Владелица книжного магазина. Кажется, так? Май был месяцем воспоминаний. Или забвения.

— Как тебе удалось устроиться на работу в пригороде? — спросил он Крисси.

— Наткнулась в газете на объявление, — ответила она. — Я искала какую-нибудь работу на неполный день, и место в церкви мне было больше по душе, чем работа официантки.

— А почему на неполный день?

— У меня занятия, а кроме того, репетиции.

«О Боже! — подумал он, — да она актриса!»

— Актерское мастерство, вокал, танцы…

«Ну конечно же!» — подумал он.

— А еще я три раза в неделю хожу на гимнастику.

«Естественно!» — подумал он.

— Так что эта работа в церкви — просто временно, понимаешь…

— Угу, — промычал он.

— До тех пор, пока я не получу какую-нибудь роль.

— Понятно, роль, — кивнул он.

Все актрисы, с которыми ему когда-либо приходилось иметь дело, были сверх меры эгоистичными, невероятно эгоцентричными особами, мечтающими лишь об одном — о какой-нибудь роли.

— Поэтому я и приехала сюда, — продолжала она. — Правда, у нас там есть театр «Руди Гютри» и все такое, но все равно это — провинциальный театр, правда же?

— Такое определение ему подходит, — согласился Хейз.

— Конечно, так оно и есть! — сказала Крисси.

Когда-то знавал он одну актрису, которая работала в небольшом театре в центре города, участвовала в музыкальном шоу под названием «Дуборол». Написал это ревю парень, подвизавшийся в рецензировании книг, пока учился на Стивена Зондхейма. Если он так же рецензировал книги, как писал ревю, писателям всего мира грозили крупные неприятности. Актрису звали Холли Три, и она клялась, что это ее настоящее имя, хотя водительские права (в которые Хейз — недаром он был великим детективом — сумел заглянуть украдкой, когда она спала, раскинувшись голая на его постели наутро после их первой встречи) были выданы на имя Мэри Тренотт. Позже он узнал, что это означает «Три ночи» — Тренотт, не Мэри. Ровно три ночи она и провела с ним перед тем, как уйти к чему-то большему и лучшему, например, к рецензенту, который создал и это шоу.

Знаком он был и еще с одной актрисой, которая сожительствовала с торговцем героином вплоть до его ареста, — это было еще до кокаина, а позже повальным увлечением стал крэк. Так вот она сообщила ему, что готовится на роль женщины-полицейского в «Хилл-стрит», и не будет ли он против того, чтобы она переехала к нему, пока ее торговец будет в отлучке, и получала информацию, столь нужную для ее актерской работы, так сказать, из первых рук. А что этот тип возился с наркотиками, так она и понятия об этом не имела! Ее звали Элайс Чамберс, и она была очаровательным рыжиком. Как-то она намекнула ему, что если у них вдруг будут дети, они тоже будут рыжими, потому что ее родители оба были рыжими. А не замечал ли он, что актрисы, и особенно выступающие в стриптизе, дружат с парнями-полицейскими? Он этого никогда не замечал. Ей не дали роль в «Хилл-стрит». И никакую другую, сколько она ни старалась. «Это все тот сукин сын, — делилась она с Хейзом, — торчит в тюрьме где-то на севере штата и дергает за ниточки». И все время, пока она жила с ним, единственной темой для разговоров была она сама. Коттон начал ощущать, как превращается в зеркало.

Но однажды она повстречалась с парнем, у которого борода была, как у Санта-Клауса, а при ней — огонек в голубых глазах и перстень с бриллиантом размерами с остров Антигуа. Он поведал ей, что ставит маленькое шоу в Лос-Анджелесе и, если ей хочется составить ему компанию, он бы смог найти для нее временно местечко в его маленьком домике на пляже в Малибу… не в колонии, но близко от нее… как раз к югу от нее… ближе к Санта-Монике… если, конечно, это то, что ей надо. Она переехала к режиссеру на следующий же день. После этого на каждое Рождество от нее приходили открытки, только почему-то она была уверена, что его имя — Корри Хейз.

А еще он был знаком с актрисой, которая стирала трусики в…

— Даю пенни, чтобы узнать, о чем ты думаешь, — вывела его из задумчивости Крисси.

— Я как раз думал о том, как хорошо быть актрисой, — ответил Хейз.

— Вообще-то, — сказала она, — это не такое уж большое удовольствие.

И ему преподнесли Историю Об Отвратительной Жизни Актрисы. О режиссере, попросившем ее раздеться якобы для съемок обнаженной натуры, которые оказались съемками порнофильма. Об актере, целовавшем ее взасос во время репетиции в театре…

— Вообще-то, — сказала она прерывающимся голосом, — я начинаю думать, что я недостаточно горяча. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Он в удивлении уставился на нее.

— Нет. А что ты имеешь в виду?

— Ну, наверное, я не очень хорошая актриса, — сказала она и как-то бесцветно улыбнулась. — Нет таланта, в этом все дело.

Он не сводил с нее глаз.

— Но хватит тратить время на разговоры обо мне, — вдруг она взяла его за руку. — Расскажи мне, как ты стал полицейским.

Мэрилин попробовала смыть пятна крови с ковра. Но Уиллис — коп, и он за милю увидит затертое пятно. Потом она попыталась отстирать полотенце с монограммой из главной спальни. Это оказалось гораздо труднее, потому что полотенце было белым, в отличие от персидского ковра, где преобладали красные тона. Мэрилин посыпала на полотенце «клороксом» и отнесла на второй этаж, заложила в стиральную машину с кучей других полотенец. Но пятно все еще было заметно — кровь стойко держалась на ткани. Уиллису были известны случаи, когда убийцы целыми днями пыхтели, пытаясь отмыть от пятен крови деревянную ручку ножа или даже лезвие топора. Об этом свидетельствовала Лиззи Броден, которую он знал лично. Кровь есть кровь. Она говорит о многом.

А сейчас этим занималась Мэрилин.

* * *

На часах было пять минут двенадцатого.

Люди по-прежнему были во власти этой субботней ночи.

Прогуливаясь по ночным улицам, Коттон вот-вот спросит Крисси, не хочет ли она заглянуть к нему на глоток чего-нибудь крепкого на ночь.

Поближе к дому, в церкви Безродного на углу Девятой и Северной Конечной Скайлер Лютерсон завязывал черный шелковый шнурок на поясе своего черного платья, вслух репетируя слова «Введения», которые он произнесет в начале мессы.

* * *

Мэрилин рассказала Уиллису о своей первой встрече с этими двумя типами.

Районом Кастаньедой и Карлосом Ортегой.

— Они тебе представились? — спросил он.

— Не тогда, — ответила она, — а сегодня днем.

Она рассказала ему обо всем, что произошло днем в этой спальне. Обо всем. Он отыскал окно, через которое они пробрались на третий этаж, а сейчас напряженно слушал ее рассказ. Сердце дико колотилось: ведь они могли убить ее. Но нет! И он согласился с Мэрилин: если им нужны были деньги, они не могли убить ее, с мертвого денег не возьмешь!

— Отдай им все, что они хотят, — не раздумывая, сказал он. — Надо избавиться от них.

— Как? — спросила Мэрилин.

— Продай дом в конце концов, меня не волнует, как. Отдай им эти деньги и пусть убираются в свою Аргентину!

— Через минуту, да? Выставить на продажу дом стоимостью семьсот пятьдесят тысяч и надеяться, что сейчас же его продашь?

— Тогда заложи его! Заложи весь до последнего гвоздя! Продай все имущество, позвони брокеру…

— Но столько все равно не наберется, Хэл.

— Ты же улетела из Буэнос-Айреса с двумя миллионами долларов!

— В этот дом я вложила пятьсот тысяч, потом еще триста на его обустройство, мебель. Были неудачные вложения в золотые шахты в Папуа — Новой Гвинее, в электронную фирму в Далласе. Ну, и дала крупные суммы в долг друзьям, которые и не собираются их возвращать…

— Ладно. Так сколько ты можешь собрать?

— Если продам все акции и ценности, скажем, четыреста — пятьсот тысяч. Плюс еще что-то смогу получить по второй закладной. Если кто-нибудь завтра не купит дом. Даже так…

— Может, они удовлетворятся этим? — предположил Уиллис.

— Я так не думаю.

— Ну а коли нет…

Она посмотрела на него.

— Я не позволю, чтобы что-нибудь случилось с тобой, — сказал он. — Я тебя слишком люблю.

* * *

Всем прихожанам объявили, что перед ночной мессой в половине двенадцатого состоится собрание, и поэтому они начали подходить к старой каменной церкви где-то к одиннадцати двадцати. В священной Черной книге говорится, что все церковные дела должны быть закончены за час до полуночи. А далее положено произнести «Введение», и только потом начинается месса. Так уж повелось, что церковные дела приходилось обсуждать не слишком часто. Но сегодня надо было выяснить, не верующим ли этого прихода был намалеван символ Бафомета на воротах убитого священника.

Пришел пятьдесят один человек…

На два не делится…

…из них девять составят президиум и будут участвовать в ритуале мессы.

На три делится великолепно.

Сорока двум остальным участникам мессы сообщили, что сегодняшнее действо намного более впечатляюще представит радости сатанизма, чем, например, торжественная месса изгнания, состоявшаяся в начале этой недели. Правда, одежды ее участников не соответствовали заявленной цели празднования, прихожане были одеты консервативно, чтобы не сказать, аскетично. Черные, или серые, или серовато-коричневые тона придавали им непроходимое уныние, угловатый, строгий покрой более приличествовал армейской форме.

Но так могло казаться лишь до той минуты, пока не приглядишься пристальнее…

Похоже, на мужчине, стоявшем в одном из задних рядов придела, поверх черных кожаных брюк был надет длинный кожаный фартук кузнеца. Но, когда он повернулся, чтоб поздороваться с вошедшими, оказалось, что брюки — вовсе не брюки, а высокие сапоги, что между верхом сапог и краем фартука — обнаженная плоть, приходящая в возбуждение.

«Через предположение — к удивлению».

В третьем ряду около прохода, закинув нога на ногу, сидела рыжеволосая женщина. Ее желто-коричневые локоны были собраны в пучок под тяжелой черной сеткой, что придавало им траурный оттенок. Кроме того, на ней были черная шелковая блузка, строгие серые брюки и высокие, из черной кожи ботинки на шнуровке. Но когда она развела ноги, наклонившись к сидевшему впереди мужчине, чтобы что-то шепнуть ему, обнаружилось, что в брюках зияла большая прореха, и под ними ничего не было. Открывшийся взгляду кустик ярко-рыжих волос и разукрашенные помадой нижние губы резко контрастировали с уложенной в сетку прической на ее голове и скромностью лишенного косметики рта.

Да, под сводами этого святого места таилось много неожиданно…

«Через невежество — к знанию».

…мелькнувшей плоти тех, кто праздновал этой ночью славу. Во имя сатаны они без смущения обнажились и принимали раскованные позы. Разговоры велись шепотом, как бы из опасения потревожить святость места встречи с властителем, встречались и задерживались сверкающие взгляды, глаза не блуждали и не скользили вниз, не было намека на то, что обещанное на чуть более позднее время подношение сатане уже началось — вовсю разворачивается стремительная увертюра: женщина в строгом черном платье до колен с высоким воротником и с круглым вырезом размером с двадцатипятицентовую монету в том месте, откуда выглядывал сосок ее левой груди, окрашенный красной, как кровь, краской… неф в серых домотканых брюках, в черной сорочке и колпаке палача; через отверстие в брюках пропущен наружу пенис, который поддерживается в вертикальном положении с помощью белых шелковых лент, закрепленных на поясе… исключительно красивая китаянка в просторном вязаном балахоне черного цвета; тусклые алмазы плоти проступают повсюду, и только холмик Венеры и груди закрыты плотными кусками ткани…

«Через сокрытие — к открытости».

Во многих отношениях это общение, начавшееся до мессы, не очень отличалось по тону и форме от маленьких вечеринок и сборищ, происходивших нынешней ночью по всему городу. С той лишь разницей, что здесь, в этой группе, среди этих людей, открыто поклоняющихся дьяволу, господствовало противоположное представление о вере и честности намерений. Скайлер Лютерсон считал это меньшим ханжеством. Выйдя из-за черного занавеса в глубине церкви, он с удовольствием отметил усердие тех, кто добродетельно поклонялись любому богу, которого обожали, — будь то Иисус, Мухаммед, Будда или Зевс, — и он подумал, что эти люди не могли найти лучшего дома, чем церковь Безродного. Он пребывал в убеждении, что те, кто наиболее ретиво осуждают греховные поступки неверующих, сами активно, но тайно совершают эти поступки. А те, кто защищают свои религии от воображаемых нападок неверующих, во имя своего безразлично какого бога сами чаще всего нарушают священные заповеди их собственного бога.

«Придите к сатане!» — подумал Скайлер, изобразил знак козла, приветствуя паству, и прошел прямо к живому «алтарю», встал к нему лицом, провел языком по указательному и среднему пальцам своей левой руки — «руки дьявола», а потом положил оба влажных пальца на губы вагины Корал — «от моих губ — к твоим губам». И сказал по-латыни: «С твоего позволения, обожаемый властелин, я молю тебя», что было просьбой к «алтарю» сатаны в церкви нерожденного потерпеть еще чуть-чуть, пока не завершатся утомительные церковные заботы.

Как только Скайлер вышел вперед, воцарилась тишина. Сразу позади него находился живой «алтарь», Корал, с раздвинутыми и согнутыми в коленях ногами на покрытом вельветом трапециевидном возвышении; руки, сжимающие канделябры в форме фаллоса, вытянуты вдоль тела. В канделябрах стоят еще не зажженные черные свечи. Сигналом к началу мессы послужат эти свечи, их зажгут после декламации вступительного псалма, а потом заклинания — призыва. И сейчас уже дьякон и субдьяконы выстроились за «алтарем» в полной готовности.

Четыре прислужника (сегодня четыре вместо обычных двух, так как за сегодняшней особой мессой следовал высокий святой праздник изгнания) торжественно и серьезно стояли парами (мальчик — девочка) по обе стороны от «алтаря». Две восьмилетние девочки, одна из которых была слишком высокой для своего возраста; одному мальчику было восемь, другому — девять лет, все босиком и в черных шелковых туниках на голом теле. Длинные белокурые волосы Корал ниспадали с суженного края трапецоэдра, почти касаясь холодных каменных плит пола.

Скайлер начал без предисловий: «Смерть священника причиняет нам определенное беспокойство. Из-за нее в церкви могут появиться нежеланные, совершенно ненужные посетители. Это может вызвать подозрение к заведенным у нас порядкам, полиция захочет произвести обыски. Или, кто знает, предпримет более серьезные меры — это их право. О чем бы мне хотелось попросить сегодня каждого: если кто-то из вас приложил руку к перевернутой пентаграмме на воротах Святой Екатерины, пусть выйдет вперед и сознается. Если вы сделали это, я хочу, чтоб вы вышли вперед и объяснили, почему вы это сделали. Тогда у нас будет все в порядке.»

Паства притихла.

Возникло движение в зале.

Поднялся белокурый гигант и вышел из придела в проход. На вид ему было немногим больше двадцати. Обветренный, загорелый, мускулистый и стройный, одетый в поношенные серые джинсы и тенниску, на шее — косынка с замысловатым черным рисунком, черная лента на лбу, черные кожаные сандалии. В полном соответствии с атмосферой и заданной целью сегодняшней мессы к левому бедру на три дюйма ниже паха плотно прилегал черный кожаный ремень. Никто особо не присматривался к ремню, но никто, кажется, и не заметил, что им к левой ноге мужчины был привязан…

«Через рабство — к свободе!»

…огромный по любым стандартам пенис, прикрытый, разумеется, тканью джинсов…

«Через маскировку — к открытию!»

…но четко выделявшийся своим массивным контуром.

— Это сделал я, — сказал он. — Я рисовал на воротах священника.

— Подойди сюда, — дружески сказал ему Скайлер, но при этом нахмурясь. Возможно, оттого, что сам он был смазливым блондином, а таким же был и этот молодой человек, наверное, Скайлер почувствовал в этом угрозу своему лидирующему положению. Или, кто знает, он пришел к этой мысли еще до того, как юноша подошел, и даже еще раньше, когда услышал первые его восемь коротких слов; видимо, ему стало ясно, что здесь, в церкви Безродного, есть еще один из дружков Дороти, которых за последние недели привлекали к службам до чертовой матери много!

— Скажи нам, как тебя звать, — все еще любезно осведомился Скайлер. Но что-то, казалось, сжалось внутри него.

— Эндрю Хоббс, — ответил парень. — Я начал ходить сюда в марте.

Что-то южное в его говоре. Ритм. Интонация. И еще что-то.

— Меня привел сюда Джереми Сэчс.

Сэчс. Джереми Сэчс. Скайлер поискал это лицо в своей памяти, чтоб связать его с именем. Лицо. Характерные признаки. Особенности речи. Нет. Ничего не всплывало перед мысленным взором.

— Да? — спросил он.

— Да.

— А ворота?

— Это сделал я, — сказал блондин.

«Через исповедь — к осуждению!»

— Зачем?

— Из-за нее.

— Из-за кого?

Тогда, наверное, он не из дружков Дороти? Однако его вид и остроумие этой выдумки с ремнем, преуменьшение этой штуки. Но он еще не произнес «ее» имя. Ну, а для бродяг из этой страны Оз женское местоимение часто заменяет…

— Ее, — сказал Хоббс, — моей матери.

«Ах, вот оно что! Мы все еще бредем по мощенной желтым кирпичом дороге?»

— Почему из-за нее? — спросил Скайлер.

Они часто хранят давние обиды на маму.

— Она ходила к нему.

— Ходила к кому?

— К священнику. И все рассказала.

— Что рассказала?

«Как зубной врач тянет зубы у пациента».

— Что я ходил сюда. Что Джереми привел меня сюда. Что мы занимаемся… здесь делами.

«Джереми Сэчс. Да, сейчас это имя приобрело зримые очертания. Джереми Сэчс, приземистый, обезьяноподобный молодой белый гомосексуалист — без сомнения, один из дружков Дороти, который объявил о верности дьяволу, извратив свои естественные наклонности и бросаясь на каждый голый кусок плоти, предлагаемый сатане в этих свято-священных стенах!»

Скайлер никак не мог вспомнить, видел ли он этого молодого белокурого друга на прежних мессах. Но на них часто бывала полная мешанина и неразбериха! В любом случае, вот он, юный друг Дороти, наверное, и сам гомосексуалист, который признался, что размалевывал ворота священника из-за своей проклятой матери. «Пусть все эти матери сосут конский член! — подумал Скайлер. — И мой тоже!»

— Но зачем же ты разукрасил ворота? — допытывался он.

— Как заявление! — сказал Хоббс.

Скайлер утвердительно кивнул. Вот в чем дело! Просто кому-то захотелось сказать своей маме, чтоб она не совала нос в его жизнь! Все проще простого. Вовсе не было никакого злого умысла против патера. Никаких дурных намерений. Оказывается, кто-то захотел сделать персональное семейное заявление. Но все-таки…

— А сейчас ты должен сделать заявление в полицию, — сказал Скайлер, — чтоб они поняли, что ты рисовал пентаграмму вовсе не как предупреждение или еще что-то в этом роде. Видишь ли, священник убит, а мы не хотим, чтобы его убийство каким-то образом связали с нашей церковью. Поэтому я тебе предлагаю прямо сейчас отправиться, понимаешь, зайти домой и переодеться…

— А чем нехороша моя одежда? — удивленно спросил Хоббс.

— Да ничем, — сказал Скайлер. — Правда, все на тебе хорошо сидит…

Он не подозревал, что у него получился каламбур.

— …для сегодняшней церемонии. Но в полиции тебя могут неправильно понять, поэтому иди и накинь на себя что-нибудь такое, чтоб они подумали, будто ты работаешь в банке.

— А я и так работаю в банке, — ответил Хоббс.

Послышался смех среди сидящих. Наверное, смех облегчения. Все, оказывается, не так уж плохо, как представлялось вначале. Юный гомосек поссорился с матерью, ушел к чертям собачьим и в отместку нарисовал символ своей религиозной веры на вратах врага. Он все объяснит полицейским, они поймут и отпустят его восвояси, и вновь каждый сможет использовать право на свободу вероисповедания, вот какая это восхитительная страна — Соединенные Штаты Америки!

До полуночи оставалось четыре минуты.

Хоббс поинтересовался, где находится ближайший полицейский участок, и со своего места позади живого «алтаря» Стенли Гарсиа, который побывал там вчера утром, объяснил, как пройти к 87-му участку. Хоббс еще спросил, можно ли ему вернуться сюда к мессе после того, как он побывает в полиции, но Скайлер напомнил, что с последним ударом часов в полночь двери будут заперты, а осталось уже лишь три минуты, так что ему лучше было бы поспешить! Видно было, что Хоббс покидал церковь с явным неудовольствием. Один из верующих запер за ним дверь и задвинул засов — тяжелый деревянный брус.

До полуночи оставалась одна минута.

Рыжая в серых брюках сидела, плотно сжав колени и наклонив голову.

— Час настал, — произнес Скайлер и дал сигнал подьячим подойти и зажечь свечи. Сегодня помощниками дьякона были две девятнадцатилетние девушки, которых легко можно было принять за сестер, но они не были даже кузинами. Обе — кареглазые, темноволосые, в обычных церковных платьях, только голые под ними, ибо таков был ритуал: после освящения «алтаря» распорядителем помощники дьякона (традиционно это женщины) должны быть освящены дьяконом.

В торжественном молчании девушки — их звали Хитер и Патрис — подошли к «алтарю», присели в реверансе, а потом разделились; одна — налево, другая — направо, туда, где руки Корал сжимали толстые канделябры-фаллосы. С треском и шипением зажглись обе черные свечи, а девушки отступили за «алтарь», где стоял Стенли Гарсиа со ржавыми и почерневшими кадилами в обеих руках.

Девушки зажгли ладан и приняли от Стенли кадила. Держа их за концы коротких черных цепей, они обкурили ладаном вначале «алтарь» и вокруг него, потом направились в средний придел, чтоб наполнить всю церковь приторным запахом. После этого возвратились и вновь встали по бокам от своего дьякона.

Пришло время «Введения».

Само слово произошло от английского средневекового «entrance», древнефранцузского «introit», латинского «introitus». Произносилось не на французский манер, а скорее в рифму с «Sin-Show-It» (Грех-Покажи-Его), как это любили объяснять новичкам большинство верующих. В христианских церквах «Введение» на самом деле было вступлением, началом молитвы и состояло из псалма, антифона, или Gloria Patri. В настоящей церкви дьявола «Введением» являлся короткий вступительный диалог, предварявший похищение невинности и представление дьяволу, которого сегодня ночью будут призывать более страстно, чем обычно. Ритуальное богохульство, которое собирались учинить Скайлер со своими четырьмя помощниками, на самом деле было грубым изгнанием Иисуса и восхвалением сатаны — Daemon est Deus Inversus: Дьявол — это обратная сторона Бога.

Скайлер кивком подал знак дьякону.

Стенли ударил девять раз в тяжелый колокол: три раза — лицом к югу и «алтарю», а потом, поворачиваясь против часовой стрелки, — по два удара в оставшиеся стороны света.

К этому времени воздух посвежел. Скайлер подошел и встал внутри раскрытого угла, созданного обнаженными ногами «алтаря». Обратившись к собравшимся, он воздел руки и изобразил пальцами обеих рук знак козла. По этому сигналу четыре прислужника встали рядом — мальчик и девочка с каждой стороны.

Скайлер произнес по-латыни: In nomine magni del nostri satanas…

Во имя нашего великого бога сатаны…

«…мы стоим перед живым „алтарем“.»

Ему в унисон и тоже по-латыни повторяли прислужники: «Мы молим о помощи, о владыка, убереги нас от нечисти!»

— Нашему господу, тому, кто создал землю и небеса, ночь и день, тьму и свет, — нараспев произносил Скайлер, — нашему властелину ада, который велит нам радоваться…

— О, владыка, избавь нас от несправедливости! — пели дети.

— Великий сатана, прислушайся к нашим мольбам, — сказал Скайлер, — покажи нам твою ужасную силу!

И все дети пропели: Et tecum. И с тобою тоже.

И все собравшиеся встали и в возбуждении победно прокричали: «Слава сатане! Слава сатане!»

* * *

Детектив Мейер совершенно случайно оказался в дежурной комнате — он хотел посидеть и разобраться с рапортами недельной давности, — как по другую сторону деревянной решетки в дверях комнаты вдруг материализовался белокурый парень в темно-синем костюме в полоску.

— Извините, — произнес он.

— Да? — сказал Мейер, глядя на него из-за пишущей машинки.

— Мне нужен кто-нибудь из тех, кто ведет дело об убийстве священника. Сержант внизу сказал, что я, может, найду кого-нибудь в этой комнате.

— Я этим не занимаюсь, — сказал Мейер и подумал: «Никогда не отказывай добровольцам». — Пожалуйста, проходите. Я — детектив Мейер. Может быть, смогу помочь.

Хоббс отворил решетчатую дверь и вошел в помещение. Судя по тому, как он осматривался, ему наверняка не приходилось раньше бывать в полицейском участке. Он обменялся с Мейером рукопожатием, поблагодарил за предложенный стул, представился и затем сказал: «Я — тот, кто разрисовал те садовые ворота!»

Это, как выяснилось позже, был первый залп, нацеленный в матушку Хоббса, которая — только послушать, как он это рассказывал! — была причиной всех его несчастий! Она виновата не только в том, что он — гомосексуалист…

— Вы знаете, я — голубой, — скромно признался он.

— Ни за что бы не подумал, — сказал Мейер.

— Да, — подтвердил тот. — И, конечно же, это вина Эбби, потому что в детстве она одевала меня в девчачьи платья и заставляла носить длинные, как у пажа, волосы…

В этом месте Мейера, все еще не понимавшего, о каких садовых воротах идет речь, угостили длинной историей об ужасных детских годах — более ужасных, чем те, о которых ему много раз приходилось слышать до этого. Разница была в том, что Хоббс описывал себя, как человеческое существо, «не двигающееся ни влево, ни вправо» — надо признать, в большинстве своем гомосексуалисты знают стихи Зондхейма наизусть!

Хоббс упорно продолжал называть свою мать «Эбби», саркастически фыркая при этом, как будто они были добрыми приятелями, несмотря на то, что с тех пор, как она шесть месяцев назад переехала в Калмз-Пойнт, он ее не видел. И не знал, и знать не хотел ее новый адрес или номер телефона. Было очевидно, что он ее презирал и исключительно ее винил за свою нынешнюю жизнь, в которую, между прочим, входило и преклонение перед Дьяволом. Поэтому, естественно, он и нарисовал на садовых вратах Святой Екатерины перевернутую пентаграмму.

— …чтоб она поняла: я буду молиться, черт возьми, там, где захочу! — заключил он. — Священник здесь ни при чем.

— Тогда почему ты выбрал именно его ворота? — спросил Мейер.

— Чтобы подчеркнуть суть, — объяснил Хоббс.

— В чем суть? — спросил Мейер. — Что-то она ускользает от меня.

— Суть в том, что она пошла к этому попу и пожаловалась, что я хожу к Безродному…

— К Безродному?

— В церковь Безродного, когда она вовсе не имела права так делать! И, кстати, он тоже не имел права обращаться к своей пастве с проповедью о нашем приходе! Никто же не трепал языком о его пастве, в какую церковь должны они ходить! Никто из Безродного не бегал и не кричал, что Иисус — это угроза, хотя он как раз и есть таковой, но мы держим язык за зубами!

— А отец Майкл не держал свои убеждения при себе, вы это имели в виду?

— Только в прошлом, поймите меня правильно! Я вовсе ничего не имею против отца Майкла. Хотя, должен вам сказать, после того, как Эбби наблеяла ему про меня, он выдал несколько горячих проповедишек, осуждающих поклонение дьяволу в квартале… то есть в четырех кварталах от него, но достаточно близко, если ты мочишься в штаны от страха, что сатана собирается сжечь твою засранную церквишку.

— Значит, поэтому вы, — сказал Мейер, — и нарисовали символ Дьявола…

— Да.

— На садовых воротах священника. Но не в качестве угрозы ему?

— Нет.

— А тогда зачем?

— Чтобы Эбби уяснила, что ей надо заткнуть свой огромный рот!

— Понятно. И теперь вы хотите, чтоб мы думали, что вы это сделали без злого умысла?

— Точно! А также, что я не убивал священника.

— А кто сказал, что вы убивали?

— Никто.

— Тогда зачем вы пришли сюда?

— Потому что Скайлер не хочет, чтоб ваши парни обыскивали нас из-за этого. Он думал, было бы хорошо…

— Скайлер?

— Скайлер Лютерсон, который руководит церковью.

— Понятно, — сказал Мейер.

Он подумал, что надо рассказать Карелле или Хейзу об этой приятной утренней беседе, потому что они обязательно захотят задать Скайлеру Лютерсону вопрос: «Почему вас так беспокоит полицейский обыск?»

— Спасибо, что зашли, — сказал он. — Мы признательны вам за искренность.

Хоббс долго недоумевал, что имел в виду детектив.

* * *

Рыжеволосая женщина в серых, строгого покроя брюках, сидевшая в третьем ряду, наблюдала, как дети бросились сопровождать Стенли к «алтарю», поспешая за ним по обе стороны, пока он шел, неся меч на черной вельветовой подушке. Скайлер схватился за обернутую шелком рукоятку. Слегка раздвинулись ноги рыжей. Дети уже снова были возле «алтаря». Скайлер, подняв меч над головой, вдруг повернул его острием к символу Бафомета, висящему на стене, и с воодушевлением воскликнул хриплым голосом:

— Безродный, я призываю тебя!

— Ты, которой создал вселенную, — затянула паства.

— Ты, который создал землю и небеса…

— Тьму и свет…

— Ты, который создал семя и плод, — продолжал Скайлер, и по подсказке двое из прислужников — высокая восьмилетняя девочка и небольшого роста восьмилетний мальчик — вышли вперед и повернулись лицом друг к другу. Держа рукоятку меча одной рукой, а острие — другой, Скайлер опустил его плашмя на головы детей. Рыжая в строгих серых брюках замерла в ожидании.

Высоким писклявым голосом мальчик сказал:

— Смотри! Моя штука стоит! — и приподнял тунику, чтоб показать свой маленький безвольный пенис.

И маленькая девочка ответствовала:

— Смотри! Из моего плода капает нектар! — и приподняла тунику, чтоб показать свои безволосые нижние губы.

— Мой яд извергнется и все поглотит! — сказал мальчишка.

— Мой яд поглотит и размоет! — заявила девочка.

— Моя похоть неутомима! — сказал мальчик.

— Моя жажда неутолима! — воскликнула девочка.

— Смотрите на детей сатаны, — мягко и с поклоном сказал Скайлер.

Он слегка, символично коснулся кончиком меча его и ее гениталий. Возвратил меч на подушку. Стенли унес меч туда, где его ожидали две девятнадцатилетние помощницы. Края их платьев были подвязаны поясками на талии, руки лежали на обнаженных бедрах, пальцы обращены к пастве.

Рыжеволосая в третьем ряду тоже положила ладони на бедра и чуть шире раздвинула ноги.

Скайлер подошел к «алтарю».

— Во имя тебя, о, Безродный, — произнес он, — я приношу себя на алтарь твоей мощи и твоей воли!

Он сбросил платье.

— Слава господу! — воскликнул он. — Восславим сатану! Слава сатане, которого мы любим и лелеем! Слава сатане! Мы поем славу во имя твое! Восхвалим сатану! Мы почитаем твое имя! Благословен будь, сатана! — с пафосом сказал он и расположился там, где сходились ноги живого «алтаря». — Мы обожаем тебя, властелин ада, мы кричим тебе: «Слава сатане! Слава сатане! Слава сатане!»

И он взошел на «алтарь» и вошел в него, трижды прозвучал гонг, и все сборище хором запело по-латыни: «Ave Satanas, ave Satanas, ave Satanas!»

Рыжая в третьем ряду еще шире раздвинула колени.

Месса была в полном разгаре.