Она была мертва. Попытаюсь рассказать, что я испытывал. Как это было. Однажды, когда я был маленький, на сцене выступал один гипнотизер. Кто-то повел меня на него посмотреть. Я помню мальчика, который взошел на сцену, шаркая ногами, стараясь напустить на себя важность, бросая короткие взгляды на зрителей. Это было проделано очень быстро.

«Ты — цыпленок», — сказал ему гипнотизер. И мальчик стал подпрыгивать, кудахтать, всплескивать руками. «Ты — собака». И он стал носиться и лаять. Такая была потеха! О, как все смеялись! Потом команда: «Проснись! Проснись!»

Мальчик проснулся. Стал глупо озираться по сторонам. Зрители все еще смеялись. И я смеялся. Он в смущении убежал со сцены.

Она мертва.

Я проснулся. Глупо оглядел окружающий мир. Кто я такой? Как сюда попал? Почему они смеются? Что за странная дорога вывела меня к этому месту?

Помню другой случай. Летний лагерь, где я чувствовал себя очень одиноким и несчастным. Нас учили оказывать первую медицинскую помощь. Человек, похожий на обезьяну, продемонстрировал нам жгут. Мы с Роджером остались одни в домике во время тихого часа и затеяли соревнование. Мы завязали узлом суровые полотенца, и каждый при помощи барабанной палочки стянул жгут у себя на ноге, между коленом и бедром. Так туго, как только мог, а потом мы поспорили на гривенник — кто первый его ослабит. Жгут был очень тугой. Сначала мою ногу дергало, и это было больно. Вскоре она стала выглядеть распухшей, сильно потемнела. И тут боль прошла. Наступило полное онемение. Состязание продолжалось долго, а потом вид моей ноги и онемение стали меня пугать. Я предложил одновременно развязать полотенца. Роджер не захотел. Прошло еще какое-то время. Я развязал свое. Он заорал, что я должен ему десятицентовик. Полотенце врезалось в мое бедро, оставив на нем глубокую отметину. Какой-то момент ничего не происходило. А потом я вскрикнул от боли, когда кровообращение стало восстанавливаться. Я думал, что моя нога взорвется, лопнет, как что-то испортившееся. Но этого не произошло. Она еще какое-то время оставалась слабой и как будто чужой. Я заплатил ему десятицентовик.

Она умерла, а это все равно как перерезать жгут, который глубоко врезался, вызывая у меня онемение. Кровообращение восстанавливалось. Моя душа могла взорваться, как что-то испортившееся.

Но было не только это. Мой приятель рассказывал мне про то, что случилось с ним. Давным-давно. Еще в те времена прыжков с парашютом на ярмарочных площадях, хождения по крылу самолета, медленных «бочек». Он тогда был молод. И безумно, беспомощно, безнадежно влюблен в молодую жену парашютиста, солирующего в шоу. Красивую девушку, по его словам. И вот однажды он стоял с ней под высоким канзасским небом, у трибуны, пока биплан кружил, взмывая все выше и выше над ярмарочной площадью, жужжал и кружил, словно ленивое насекомое. И пока они разговаривали, она не сводила глаз с самолета и говорила безо всякой нервозности. Ее мужу предстояло выполнить его знаменитый затяжной прыжок. Высоко-высоко над твердой землей крошечный самолетик покачал крыльями, и барабанщики из оркестра стали выстукивать дробь. Потом, рассказывал мой приятель, девушка перестала говорить, и он увидел, как она сглотнула, судорожно задвигав белой шеей.

А фигурка падала, крошечная фигурка, проваливающаяся все ниже и ниже в ясном небе. Он говорил, что в полях стоял запах осени, уже появились признаки грядущих морозов. А девушка, схватив его за запястье, произнесла: «Вот сейчас!» Фигурка все падала. И она снова сказала: «Вот сейчас!» Фигурка продолжала падать, но барабанная дробь вдруг оборвалась. Наступила тишина, и вся толпа вздохнула разом, словно какой-то огромный зверь. Кукольная фигурка ударилась о твердую осеннюю землю и отскочила от нее. И мой друг говорил, что, пока длился звук, изданный потрясенной толпой, — то ли крик, то ли рев, — ее ледяные пальцы продолжали крепко сжимать его запястье и она продолжала говорить, примерно в таком ритме: «Сейчас-сейчас-сейчас». Потом повернулась к нему с ясным, незамутненным взором, с милой, озадаченной полуулыбкой, слегка наморщив лоб от недоумения, и проговорила: «Но ведь он же...»

И вдруг лицо ее изменилось, сморщилось — и это было самое ужасное, что мой друг когда-либо видел.

Позже он потерял с нею связь, а потом услышал, примерно год спустя, что она работает в другом шоу и снова «ходит по крылу». Неделей позже мой друг застал то, другое шоу на Херкмимерской окружной ярмарке в сельском районе штата Нью-Йорк, но узнал, что она стала шлюхой, а ее трейлер — настоящим проходным двором. Ему было тошно видеть ее такой.

А я был и тем и другим. Не только падающим телом, но и тем, кто наблюдал за этим, не осознавая истинного смысла происходящего. И мне до сих пор не ясно, что со мной произошло. Я был исполнен глубочайшего и бессмысленного ужаса. Это было к лучшему, когда Пол велел мне сесть в лодку с большим фонарем. Мы отплыли от берега. Это был такой фонарь с большой квадратной батарейкой. Вода походила на черную нефть. Когда я держал стекло над поверхностью, свет отражался от нее. Осторожно прикасаясь широким стеклом к воде, я мог послать вниз мутный луч и увидеть пылинки, блуждающие в ней, словно пыль в солнечной дорожке. Уж не знаю, какой от этого был прок. Время от времени я видел руку или ногу, выхватываемую лучом, когда они пробивались вниз сквозь толщу воды. Я слышал, как другие разговаривали на причале каким-то особенным, сдержанным тоном, какой бывает перед лицом внезапной смерти. Борт лодки врезался мне в плечо, но я держал фонарь твердо, направляя луч света вниз. Я сознавал присутствие находящихся вне времени звезд надо мной, древних холмов вокруг меня и видел, как бы со стороны, мягкотелое тщедушное белое существо в лодке, держащее фонарь, но был не в состоянии понять, зачем они ныряют и что, собственно, происходит.

Потом услышал звуки сирены, то нарастающие, то стихающие, прорывающиеся через холмы и ночь, рыдая об утраченном, тонкий звериный клич тревоги и сожаления.

Пол вцепился в борт лодки — мускулы на его плечах перекатывались и поблескивали в свете звезд — и сказал, что надо прекратить поиски, так как прошло слишком много времени.

Они очень сильно накренили лодку, когда забирались на борт. Хайес схватил весло и стал мощными взмахами грести к причалу. Я сидел, держал погасший фонарь и дрожал от изнеможения так, будто все это время тоже нырял за ней, напрягая легкие и мускулы. Когда я поднялся на причал, ноги у меня подкашивались.

Полицейские приблизились к нам тяжелой поступью, в своей чиновничьей манере, стали нарочито резко, с оттенком усталости в голосе задавать вопросы, спрашивать наши имена. А я стоял и слушал, как стучат вразнобой подвесные моторы лодок с яркими огнями, плывущих по озеру в нашу сторону.

Потом я отыскал Ноэль и встал рядом с нею — поближе к ее силе, ее презрению — и ощутил беспомощный стыд ребенка, пойманного на каком-то гадком поступке, который уже ничем не загладишь, для которого нет никаких оправданий, никаких объяснений. Это было какое-то совершенно новое для меня осознание зла в себе, чуждости окружающего мира и неизбежности одиночества в нем.

— Ноэль... — начал я, но не смог продолжить, потому что меня душили рыдания, рвущиеся из горла.

Она повернулась и посмотрела на меня. Ее лицо было застывшим и белым. При таком освещении в нем появилось что-то древнеегипетское. Неподвижное лицо во фризе храма, классическое и холодное.

Я отошел, и Ноэль неожиданно двинулась за мной следом.

— Да? — тихо проговорила она.

— Все... — И я не мог подобрать слова. Пропало? Рухнуло? Кончено? Наверное, в стародавние времена люди находили слова и не стыдились их использовать. Во времена, когда было позволительно придавать речи драматизм. До того, как мы обезъязычили себя странным стыдом. Мы произносим: «Я люблю тебя» — и прибавляем к этому нервный смешок, чувствуя себя комфортнее оттого, что снижаем драматический накал. Мы никогда не говорим с пафосом. Сплошные полутона. Времена царицы Савской прошли безвозвратно. И не стоять нам на холодных башнях под дождем, разговаривая с призраками.

Так я и не нашел что сказать.

И все-таки она поняла, насколько я близок к срыву. Коснулась моей руки, и мы пошли вверх по изогнутой бетонной лестнице к большой террасе, через стеклянные двери, затем налево по коридору, в комнату, которую отвела нам Уилма.

Как только дверь закрылась, я бросился на кровать и уставился невидящими глазами в потолок. Какое-то время я еще был в состоянии выносить жалость к самому себе, но потом позволил ей хлынуть кислым потоком, находя в этом странное утешение. Ни сбережений, ни работы, ни гордости, загубленное здоровье и потерянная жена. Я деградировал. Пока существовал гипнотический фокус, все это не имело значения. Я был согласен, почти жаждал скользить все дальше и дальше вниз по наклонной плоскости. Теперь же лишился и этого постыдного смысла. И вот пришла жалость к самому себе, во всей ее надрывной, слезливой неприглядности. Ноэль села на кровать возле меня и положила руку мне на лоб. Это был жест медицинской сестры. Жест, ассоциирующийся с белыми накрахмаленными одеждами, совершаемый безо всякого значения. Поступая так, медсестра считает ночные часы и думает о веселом ординаторе. И сознание того, что я не заслуживаю даже этого медицинского, успокаивающего жеста, усилило приступы мучительного неприятия самого себя.

Я как бы состоял из двух человек. Один катался, охал и бессильно плакал на кровати в комнате для гостей, проклиная все на свете. А другой стоял позади Ноэль, смотрел на фигуру, лежащую на кровати, порочно улыбался, беззвучно посмеивался и думал: «Недостаточно, недостаточно, нет, мало, мало, ах ты, поп-расстрига, ах ты, грязный мальчишка из хора, артист хренов. Хочешь отыграть назад и знаешь, что уже слишком поздно? Детке захотелось конфетку. Дружочку захотелось велосипед. Катайся, захлебывайся, ах ты, никчемный сукин сын!»

— На! — сказала она. — Возьми!

Я приподнялся на локте и взял три круглые желтые таблетки с ее ладони, запил их глотком воды.

— Выпей всю воду.

Я послушно сделал это, отдал ей стакан и снова лег. Потом услышал, как она включила воду в ванной. Наконец Ноэль вернулась и встала у кровати.

— Тебе нужно поспать. Теперь ты успокоишься?

— Ноэль, нам... нам нужно поговорить.

Ее лицо исказилось, словно от боли. Только тут я заметил, что в какой-то момент этой неприглядной сцены, которую я устроил, она переоделась в юбку, свитер и жакет.

— Может, нам не стоит говорить, Рэнди? Мы ведь никогда не разговаривали.

— Но я...

— Просто постарайся заснуть. Вот и все. Я буду здесь. Буду сидеть в темноте, пока ты не заснешь, если ты этого хочешь.

Я кивнул. И обрадовался, когда погас свет, когда мое лицо оказалось в темноте, невидимое. Она подвинула стул поближе к кровати. Я слышал ее слабое дыхание. Потом начал ощущать спокойствие — подействовало лекарство. Спокойствие исходило откуда-то из моей сердцевины, медленно распространяясь, пропитывая всего меня до мозга костей.

Однажды, когда мне было одиннадцать, я очень сильно заболел. Большие лица проступали надо мной и снова уходили в тень. День перепутался с ночью. Я просыпался в темноте, задерживал дыхание, и тогда мне становилось слышно, как негромко дышит моя мама в большом кресле рядом с моей кроватью.

Я знал, о чем мне хотелось спросить Ноэль. Я покраснел в скрывающей меня темноте, а потом проговорил, стараясь, чтобы это прозвучало как можно непринужденнее:

— Ты не очень против того, чтобы взять меня за руку, Ноэль?

— Не против.

Она отыскала в темноте мою руку. Взяла ее в обе ладони. Они были теплые и сухие. И совсем неподвижные. Но какое это имело значение? Это руки. Инструменты, предназначенные для того, чтобы что-нибудь держать, поднимать, хватать. Почему прикосновение должно успокаивать?

Наконец пришла сонливость, вызванная лекарством. Я это чувствовал. Это все равно что идти, балансируя по бордюру, который поднимается все выше. Вы срываетесь и снова на него встаете, срываетесь и снова встаете, с каждым разом встать обратно все труднее, до тех пор пока в конце концов вы не срываетесь окончательно.

* * *

Когда горничная разбудила меня стуком в дверь, я понятия не имел, где нахожусь. Лекарство все еще оказывало на меня сильное действие, замедляя мою умственную реакцию. Мне представилось, что я в какой-то командировке, а это — номер в отеле. Я сел на край кровати. Уже забрезжил рассвет. Я поплелся в ванную, включил холодную воду, набрал ее в ладони и как следует растер лицо. Все стало возвращаться. Не сразу. Мало-помалу каждый кусочек неумолимо присоединялся к другим кусочкам, уже собранным вместе.

В пробуждении всегда есть элемент надежды. Это чуточку похоже на рождение. Впереди — новый день жизни. Но каждое приращение памяти разрушало частицу этой смутной и слабой надежды, до тех пор пока от нее ничего не осталось. Я одиноко стоял в сером пространстве. Горничная кричала что-то насчет общего сбора в большом зале. Возможно, они нашли тело. Это неистовое, полное жизни тело, разбухшее, налитое спелостью, энергичное и ненасытное. Оно не может быть плотью — так, как являются плотью другие тела. Оно не может умереть, как умирают другие. Только не это тело, с его лоском и твердостью, с аккуратно удаленной кожицей, древнее в своем знании гиперстезии.

Я прошел по коридору. Он выглядел как-то странно, будто в нем все стало вкривь и вкось, будто прямые углы исказились под давлением. А когда вошел в большой зал, все лица, повернувшиеся ко мне, показались мне какими-то вытянутыми, как на киноэкране, когда смотришь на него сбоку.

Я увидел кресло рядом с Джуди Джоной, уселся в него и спросил, слишком громко:

— А что, вообще, происходит?

Никто не ответил.

Тогда я наклонился к Джуди и тихо спросил:

— Ее тело нашли?

Она устремила на меня удивленный взгляд:

— Ну да. Почти час назад.

Я посмотрел на Ноэль. Она скользнула по мне взглядом и отвела его с какой-то неуверенностью. Было в ней что-то такое, что меня озадачило. Как будто она стала как-то по-новому уязвимой. Без этой прежней холодности, классичности и отчужденности. Будто нуждающейся в чем-то. Например, в ободрении. Она выглядела измотанной. И сидела Ноэль как-то неуклюже, начисто лишенная своей обычной грации. Но, как ни странно выглядела при этом моложе.

Стив явился последним. Он чем-то покарябал лицо. Вид у него был злой. Помощник шерифа Фиш встал и заговорил. Я пытался понять, о чем он толкует, но не мог. Это походило на просмотр иностранного фильма без субтитров, когда приходится следить за развитием сюжета по действиям и выражением лиц персонажей. У всех собравшихся был какой-то странный вид при утреннем свете. По-особенному искаженный. Я ощущал атмосферу шока в комнате, наклонился вперед и, наверное, сморщил лоб, сделал серьезное лицо, как будто пытаясь перевести сказанное. Кажется, речь шла об Уилме. Потом увидел, что Ноэль уходит из зала. Мне хотелось пойти за ней следом, чтобы она объяснила мне все это. Это было так, словно на какой-то вечеринке я присоединился к компании в середине их разговора и стоял, улыбаясь, кивая, посмеиваясь, когда это делали другие, будучи совершенно не в состоянии ухватить смысловую нить беседы.

Однажды нечто похожее со мной случилось в колледже. Я забрел не на ту лекцию — на лекцию по символической логике. Каждое слово, которое там произносилось, само по себе было абсолютно нормальным, но я, как ни старался, никак не мог взять в толк, о чем шла речь. У меня возникла мысль — уж не схожу ли я с ума. Как будто нарушились какие-то связи.

Мне хотелось пойти к Ноэль. Это было то единственное, что давало мне безопасность. Единственное известное место на свете.

Но сначала...