Время шло, а Донал так и не видел графа Морвена — вернее, почти не видел. Трижды они встречались на тропинке, ведущей к саду; именно там граф обычно совершал свои нечастые прогулки. В первый раз его светлость учтиво поздоровался с Доналом, во второй едва заметил его, а в третий прошёл мимо, как будто они вообще не были знакомы. Донал был готов невозмутимо и спокойно принимать всё, происходящее в замке, каким бы странным это ему ни казалось, и потому поведение графа нисколько его не встревожило. Он честно делал своё дело, стараясь исполнять его как можно лучше, и этого ему было предостаточно.

Лорда Форга тоже не было видно. Он перестал приходить к Доналу за советами по учёбе. Леди Арктура появлялась обычно раз в неделю, на уроках Нового Завета, а мисс Кармайкл, к счастью, пока в замок не наведывалась. Однако чем ближе Донал узнавал леди Арктуру, тем больше его огорчало грустное, беспокойное выражение её лица. Почему она так печальна? В чём тут дело?

В большинстве своём благонравные девушки чувствуют себя вполне счастливыми и довольными, отчасти потому, что никуда особенно не стремятся и не тревожат себя мыслями о том, что является пределом и смыслом всякого размышления, а отчасти — от того, что презирают печаль (всегда готовую настигнуть их в самый неподходящий момент), считая её недостойной, почти неприличной. Но если бы в голове у этих девушек постоянно крутились бесконечно–мучительные богословские измышления и в то же самое время они изо всех сил пытались привести свои мысли и чувства в соответствие с тем, что им навязали под видом Евангелия, а вокруг не было ни стоящего занятия, ни приятного общества, которые хоть как–то отвлекали бы их и помогали забыться, они наверняка являли бы миру нечто гораздо более печальное и одновременно достойное. Узкие пути, проторённые людьми, полны несчастья и тоски. С обеих сторон они заключены в высокие стены, за которыми лишь иногда можно увидеть небо. Такой вот тропой пыталась идти и леди Арктура.

Истинный путь, хоть и узок, совсем не лишён прелести, ведь большинство горных тропинок гораздо приятнее любой широкой дороги. Идти по ним нелегко, но никак не тоскливо. По сторонам такой тропинки не каменные стены, а поля, леса и сады, а наверху — бескрайнее небо. Там встречаются и скорби, но чаще всего они кроются на обочине, так что с ними больше сталкиваются те, кто сворачивает с пути в сторону. Леди Арктура молчаливо переносила снедающую её тоску и до сих пор опиралась лишь на щедрые и обильные наставления всезнающей подруги, которой ни разу не приходилось сталкиваться с подлинными трудностями. В пределах своей собственной мудрости мисс Кармайкл была честна и последовательна, но сама её мудрость была глупостью. Она говорила то, что искренне считала правильным, но ошибалась в своих суждениях об истине. Она даже поступала согласно тому, что полагала истинным и полезным, но как бы ревностно человек ни делал ненужные и неверные дела, они никогда не смогут открыть перед его душой широкие просторы свободы и не помогут ему освободиться.

Прошла осень, надвигалась зима. Старым и немощным от неё одни тяготы и недуги (даже если они живут гораздо ближе к солнцу, чем мы с вами), но зато молодым и здоровым она обещает веселье даже среди северных снегов и морозов. Дейви не мог дождаться, когда же можно будет пойти кататься на коньках, и с явным нетерпением и удовольствием предвкушал, как он будет учить этой премудрости мистера Гранта, который сроду не скользил ни на чём, кроме собственных подошв, подбитых тяжёлыми гвоздями. Но встав на лёд, Донал довольно быстро ухватил эту радостную науку, особенно благодаря тому, что не боялся падать. Именно боязнь ошибки больше всего мешает нам продвигаться к подлинному мастерству.

Он часто навещал стариков Коменов, и их дружба и разговоры были для него постоянным утешением и опорой. Кроме того, его сильно поддерживали письма из дома, особенно те, что он получал от своего друга сэра Гибби Гэлбрайта, который нередко писал ему и от имени отца с матерью. Чем холоднее и длиннее становились ночи, тем выше подымалась вода в источнике его души, и вскоре оттуда снова полилась поэзия. Когда лето уходит из природы вокруг, нужно, чтобы оно поднималось у нас изнутри. И если человек хочет утешать других, утешение для себя самого он должен черпать из собственного колодца. Сидя в своей башне, подобно орлу, взмывающему над низменными земными делами, Донал жил полнее и дышал свободнее, чем все остальные обитатели замка. Я не сомневаюсь, что старый сапожник, сидящий у верстака с каким–нибудь обветшавшим башмаком в руках, дышал ещё более возвышенным, горним воздухом, чем Донал, слагающий свои баллады или корпящий над греческим Писанием у себя наверху. Но Донал шагал по тому же самому пути, что и его мудрый друг, — по единственному пути, которому нет конца, потому что ведёт он к Божьему призванию и Его воле.

Донал нередко подумывал о том, чтобы познакомить старика с самыми лучшими стихами, которые он только знал, и посмотреть, насколько восприимчив тот окажется к поэзии. Но оказавшись рядом с ним, он неизменно забывал о своих планах и вспоминал о них лишь тогда, когда шагал домой: поток жизни, изливающейся из сердца пожилого сапожника, был настолько оригинальным и не похожим ни на что другое, что это начисто вытесняло из головы Донала всякие мысли о том, чтобы испытывать его — даже стихами.

Однажды днём, когда с деревьев уже опали последние листья и земля вокруг была пуста, как сердце дряхлого старика, всю жизнь жившего только ради себя, Донал, сидя у огня, подумал о прекрасном старинном саде. Сам сад исчез вместе с летом, но в памяти у Донала осталось живое ощущение его прелести. У подножия холма остался лишь голый остов былой красоты, но душа этого сказочного места продолжала парить в вышине доналова духа и к вечеру обрела плоть, но совсем иную, чем раньше. Она росла и росла, пока не наполнила своими мыслями сердце молодого поэта. Он присел к столу и начал писать. После многих зачёркиваний и поправок из–под его пера вышло вот что:

Я вышел, от солнца млея, В задумчивый старый сад, Где в длинных, прямых аллеях Высокие травы спят. Побеги густые скрыли Старинной стены размах, Запутались сны и были В душистых его ветвях. Поблекли часы немые, Ушедший отмерив день, И словно навек застыла На цифрах потёртых тень. И даже цветы, как будто О славе забыв своей, Хранят в красоте минутной Величье минувших дней Чреда хризантем усталых Пионов нестройный хор, И маковый пламень алый, И пурпурных роз шатёр. В тени можжевельник мудрый, Как древняя крепость, строг И молча за утром утро Судьбы отмеряет срок. В безмолвной тиши сонливой Неслышно текут года. И юной весне шумливой Неловко входить сюда. Я брёл по траве печальной, Весь сад обошёл кругом, И вдруг из аллеи дальней Открылся мне старый дом. Спокойный и величавый, Как доброго сена стог, Стоял он, лучам подставив Свой каменный серый бок. Решётчатой сенью окон Глядел он на листьев тень И труб чередой высокой Прозрачный прорезал день. Внизу на веранде летней, Где пышный расцвёл жасмин, Искристой сверкнув кометой, Прошествовал вглубь павлин. И голуби стайкой белой, Под стать молодым мечтам, Как мысли невинной девы, Сновали то тут, то там. А птицы в глуши древесной, Как в давности прошлых лет, Всё так же слагали песни, Древнее которых нет, Про солнечный свет и счастье, Про то, что придёт любовь, И сгинет навек ненастье, И лето настанет вновь. И знал я, что где–то в доме, В застывшей его тишине, Девический нежный профиль, Мелькнул и исчез в окне, Но виделись деве милой Не ветхость глухих аллей, Не сумрак поры унылой, А золото вешних дней. Вот сумерки неторопливо Сгустились в привычный круг, И съёжился дом стыдливо, Как брошенный кем–то друг. Как свечи, угасли розы, Покрылась трава росой, Спустились ночные грёзы На смолкнувший сад пустой. Закутался мир вечерний, В прозрачную тьмы вуаль, Мне давней подругой верной На сердце легла печаль. Всё гуще чернели тени, И с ними — печаль моя, Покуда в немом томленьи С тоской не подумал я, Что жизнь для детей Адама Всё горше и всё трудней, И нет на земле бальзама Для тяжких людских скорбей. Но тут в тишине могильной Почувствовал я, что вдруг В гостиной пустой и пыльной Чужой встрепенулся дух, Во тьме, недоступной взору, В глухой, беспросветной мгле Прохлады ночной озёра На бледном горят челе. Затянутый в шёлк бесплотный, Дрожит её гибкий стан, Скользит ветерок дремотный По зыбким пока чертам. Вот тонкой руки движеньем Отбросила прядь волос. Вздымается грудь в волненьи Под прядями лёгких кос. Я знаю: как только полночь Крылом над землёй махнёт, Ожившая дева молча В заброшенный сад сойдёт. Взирает луна бесстрастно С безмолвной выси своей, Так сонно и безучастно, Как будто мы снимся ей. А дева уж вниз сбегает, Подол подхватив рукой, Неслышной ногой ступая По дому в тиши ночной, И, словно ища кого–то, По саду бредёт с тоской. Не гнутся травы головки Под лёгкой её стопой. В летящих своих одеждах К беседке она спешит, В глазах её безнадежных Разлуки печаль сквозит. Вдруг она незнакомца встретит И исчезнет, судьбу кляня? Нет, она меня не заметит Не увидит, что рядом я, Не услышит дыханья ночи, Что объяла старинный сад. Видят жадно раскрытые очи Только вечер сто лет назад, Словно нет ни аллей заросших, Ни унылости ветхой кругом. Ей мечтается только о прошлом, О весне, о луне и о нём. О погасших недавно окнах, О тропинках, где тени спят, О кустах и деревьях тёмных, Шелестевших сто лет назад. Всем ушедшим давно влюблённым Нынче встретиться вновь дано. Только явится ль он потаённо, Как меж ними уж век решено? Устремится ль к былой подруге Он послушной мечтой своей? Протянув в нетерпеньи руки, Заспешит ли навстречу ей? И дарует ли ей свиданье, С губ угасших любви привет? Я смотрю и смотрю в ожиданьи, Но его почему–то нет. Нет, не стану взирать я доле На крушенье невинных грёз, Рвётся сердце моё от боли, И ослепли глаза от слёз. Видеть я не хочу сиротства, Скорби сердца, живого вновь, Что полвека уже не бьётся, Но не в силах забыть любовь. Только тщетно в порыве страстном К ней взывает душа моя. Все моленья мои напрасны Не услышит она меня. Снятся ей небеса ночные, Снится юный, притихший сад. Но уже не придёт любимый, Не придёт, как сто лет назад.