Донал спустился вниз по холму и неожиданно увидел у ворот поместья лорда Форга. Тот беспокойно ходил туда–сюда, словно поджидая его появления.
Донал хотел было пройти мимо, но Форг заступил ему дорогу.
— Грант, — сказал он, — будет лучше, если мы поймём друг друга до конца.
— Боюсь, ваша светлость, что если вы меня не понимаете, то не по моей вине.
— Что вам сказал мой отец?
— Я передал бы вашей светлости слова лорда Морвена, предназначенные для вас, но не стану этого делать по двум причинам. Во–первых, мне кажется, что он передумал, хотя прямо об этом не сказал, а во–вторых, в этом деле я не собираюсь больше служить ни ему, ни вам.
— Значит, вы больше не намереваетесь вмешиваться?
— А это уж моё дело, милорд. Я не стану делиться с вами своими планами.
— Да ладно вам, не упрямьтесь! Бросьте задаваться! Неужели вы не можете понять обыкновенную человеческую слабость? Не все же способны держать себя в руках, как вы! Я и правда не желаю Эппи зла!
— Я не стану говорить с вами о ней, милорд. И предупреждаю вас, что без сожаления и угрызений совести использую любые ваши слова против вас, если это потребуется.
С этими словами он взглянул на Форга и по выражению его лица вдруг понял, что тот дожидался вовсе не его, а Эппи. Тогда Донал повернул назад к замку: вдруг ему удастся её перехватить? Форг что–то крикнул ему вслед, но Донал не обратил на него внимания. Шагая вверх по холму, он не услышал ни единого шороха. Вокруг не было ни души. Он прождал возле дороги с полчаса, а потом развернулся и пошёл к сапожнику. Дори ждала его в великом беспокойстве и огорчении. Мало ей было заботы о единственной дочери своего сына, так теперь и Эндрю слёг в постель и едва мог пошевелиться от боли. Донал лишь взглянул ему в лицо и тут же отправился за доктором. Тот сказал, что у сапожника сломано ребро, перевязал его и дал ему какое–то лекарство. Всё, что можно было сделать, было сделано, и Донал уселся рядом с кроватью, чтобы не оставлять друга одного.
Старый сапожник лежал неподвижно с белым как мел лицом и закрытыми глазами. Он был настолько терпелив, что даже страдание выходило наружу лишь в слабой невидящей улыбке. Самому Доналу ещё не приходилось испытывать серьёзной боли; он читал в лице друга преданность воле Того, Чья жизнь была для него покоем, но не знал, над какими муками подняла старика его вера. Вера соединила его с самой жизнью, Вечной жизнью, а ведь это и есть спасение. Когда душа близка к Богу, когда между ею и Господом царит изначально задуманное согласие, когда великий Источник снова обретает своё творение, и Божья любовь изливается в самые потайные глубины человеческого существа, созданные не для чего иного, как для того, чтобы хранить в себе самое чистое и священное, чему тут удивляться, что даже самая мучительная боль не способна погасить улыбки распростёртого на постели человека? Немногие успевают стать настолько здоровыми, чтобы смеяться над болезнями, но разве таких не бывает? И если человек сам не способен к сему, пусть не говорит, что к этому не способен ни один из живущих на свете!
Дори вела себя спокойно, но время от времени беспомощно поднимала руки и тихонько качала головой с таким видом, как будто вселенная вот–вот погибнет, потому что перед ней лежал муж, поверженный ударом нечестивых. Если бы он лежал перед ней забытый, то вселенной и впрямь пришёл бы конец!
Когда он кашлял, малейшая судорога его боли насквозь пронизывала её тело и сердце. В старости любовь ничуть не менее прекрасна, чем в юности. Более того, часто в стариках она даже прекраснее — а значит, правдивее! — ведь в ней куда меньше себялюбия и куда больше сострадания…
Донал отправил посыльного к миссис Брукс, сообщить ей, что не придёт в замок ночевать, а сам уселся у кровати своего друга. Медленно проходил час за часом. Эндрю много спал и, должно быть, видел приятные сны, а Бог подводил его всё ближе к вечному спасению. Время от времени губы сапожника шевелились, как будто он беседовал с чьей–то дружелюбной и приветливой душой. Один раз Донал услышал: «Боже, я Твой!» и заметил, что после этого Эндрю заснул ещё крепче и спокойнее. Проснулся он только на рассвете и сразу же попросил воды. Увидев Донала и поняв, что тот всю ночь просидел в его изголовье, Эндрю поблагодарил его улыбкой и еле различимым кивком, и Донал почему–то вспомнил, как однажды он сказал: «Вот Один и вот всё. И всё в Одном, и Один во всём».
Когда Донал вернулся в замок, его уже дожидался завтрак и вместе с завтраком — миссис Брукс. Она рассказала, что накануне Эппи натолкнулась на неё в коридоре и тут же расплакалась, но как она ни старалась, всё–таки не смогла вытянуть из девушки ни единого слова и в конце концов отослала её спать. Наутро она не появилась вовремя и не пришла, когда за ней послали. Миссис Брукс сама пошла к ней в комнату и застала её за приготовлениями к отъезду: Эппи решительно заявила, что сегодня же уйдёт из замка. Так что сейчас она упаковывает свои вещи, и что ей говори, что ни говори — толку от этого мало.
Донал сказал экономке, что если Эппи вернётся домой, дел у неё будет хоть отбавляй. Старые кости срастаются медленно и трудно, и её дедушка ещё долго не встанет на ноги. А миссис Брукс ответила, что не позволит ей остаться, даже если она станет слёзно об этом умолять. Если Эппи останется в замке, беды точно не миновать, так что лучше пусть отправляется домой! Она сама её туда отведёт.
— И ведь душа–то в ней не злая, — прибавила экономка. — Просто не знает, глупышка, чего хочет! Ну что ж, пусть уж Господь Сам её воспитывает, глядишь, на пользу пойдёт.
— А Он непременно сделает всё, что надо, миссис Брукс, — откликнулся Донал. — В этом можно не сомневаться.
Эппи с готовностью согласилась вернуться домой и ухаживать за больным дедом. Ей было легче вернуться домой сейчас, когда Дори нуждалась в её помощи, а Эндрю почти не мог с ней разговаривать. К тому же она думала, что слухи о её поведении уже разнеслись по всему замку, и смертельно боялась лорда Морвена. Его боялись все слуги, трудно с точностью сказать почему, но отчасти, должно быть, потому что так редко его видели и в их глазах он превратился в некое подобие призрака, по слухам обитающего в невидимой потайной комнате где–то в недрах замка.
Эппи была добросердечной девушкой, но печальная участь деда не вызвала в ней особого негодования. Пристрастие к чужой любви ослепляет нас, и порой мы охотно извиняем даже самую чёрную несправедливость, нанесённую любимой рукой кому–то другому из наших близких. Помоги нам, Боже! Мы подлы и низки душой, и подлее всех тот, кто лучше других умеет оправдывать себя.
Миссис Брукс приготовила корзинку с провизией для Коменов, вручила её Эппи (нарочно сделав её потяжелее, чтобы немножко наказать провинившуюся овечку) и вместе с ней пошла в город, думая про себя: «Ей бы работы потяжелее, в замке–то жизнь лёгкая да привольная. Но сдаётся мне, теперь хлопот у неё будет предостаточно!»
Бабушка приняла внучку ласково, без единого упрёка, а больной то ли позабыл, то ли простил ей жестокие слова, сказанные в саду, и радостно улыбнулся, когда она подошла к его постели. Эппи же отвернулась, чтобы скрыть слёзы, которые она не смогла удержать. Она любила деда с бабкой, любила и молодого графа, но эти две любви никак не желали мирно уживаться в её сердце. Как часто это случается с нашими слабыми, хрупкими, ломкими душами, которые так легко разделить и искалечить и так трудно потом собрать и слепить воедино! Лишь Бог способен не только дать нам согласие друг с другом, но и соединить в одно целое неподдающиеся и разрозненные обломки нашей собственной натуры.
Первые дни Эппи то и дело украдкой вытирала слёзы, но тем не менее усердно принялась трудиться по дому. От её помощи у Дори полегчало на сердце, и появилась минутка–другая, чтобы передохнуть, а сама Эппи, несомненно, находила в работе явное утешение и кое–какое отвлечение от тревожных мыслей. Трудно сказать, каким она видела своё будущее. Сегодня она была несокрушимо уверена в постоянстве своего возлюбленного, но назавтра все её надежды рушились под ударами сомнения. Дори же потихоньку радовалась, что на какое–то время может удержать внучку рядом с собой и от греха подальше.