— Симмонс говорит, что сегодня папе совсем плохо, — сообщил Дейви Доналу, когда наутро тот появился в классной комнате. — Говорит, что ещё ни разу не видел его таким больным. Ах, мистер Грант, неужели он скоро умрёт?
— Надеюсь, что нет, Дейви, — ответил Донал, но позднее засомневался, действительно ли сказал то, что думал. Вряд ли граф обретёт подлинно человеческий облик по эту сторону вечности, а если так, к чему надеяться на его земную жизнь?
— Как бы мне хотелось, чтобы вы поговорили с ним так, как разговариваете со мной, мистер Грант! — продолжал Дейви, полагавший, что то, что приносит пользу ему самому, непременно должно приносить пользу и всем остальным.
Последнее время мальчик проводил с отцом ещё больше времени, чем обычно, и, должно быть, рассказы сына заставили графа снова вспомнить о Донале и его убеждениях. Какой бы слабой ни была его воля и как бы сильно ни омертвела его совесть, разум лорда Морвена пока оставался живым и деятельным. Чуть позже в классную комнату заглянул дворецкий и сообщил, что его светлость желает побеседовать с мистером Грантом, когда тот закончит заниматься с Дейви.
Поднявшись к графу, Донал увидел, что тот совсем ослабел, но почему–то стал гораздо больше похож на обычного живого человека. Лорд Морвен указал ему на стул и почти сразу же заговорил. Его слова вызвали у Донала крайнее изумление.
— Мистер Грант, — начал лорд Морвен, — я знаком с вами достаточно давно и полагаю, что неплохо вас знаю. Мне хотелось бы поговорить с вами. Можете считать это моей странностью или объяснять это желание моим нынешним нездоровьем; отчасти же оно продиктовано тем, что мои собственные взгляды не совпадают с воззрениями пресвитерианской церкви, а в округе нет ни одного англиканского священника. Как бы то ни было, мне хотелось бы с вами побеседовать — больше для того, чтобы понять свои собственные убеждения, нежели надеясь получить от вас то, чего вряд ли следует ожидать от человека ваших лет.
Донал ничего не ответил. Да и что он мог сказать? Он не верил графу, а ничто не заглушает в нас желание говорить так, как недоверие к собеседнику. Однако лорд Морвен даже не подозревал, что ему не верят, и нисколько не сомневался, что молодой учитель с готовностью примет любую точку зрения, которая потребуется. Из прошлого опыта он узнал о Донале ничуть не больше, чем о себе самом.
— Меня волнует вопрос, от которого миру уже давно пора устать, — продолжал граф, — но который почему–то бесконечно интересует и, должно быть, всегда будет интересовать людей определённого сорта. Я имею в виду свободу воли. Насколько свободна человеческая воля? И можно ли называть её свободной, признавая, что всей вселенной правит Бог?
Тут он остановился, но Донал продолжал сидеть молча, так что через несколько минут граф даже слегка повернул к нему голову и приоткрыл глаза, которые закрыл было для того, чтобы ничто не мешало ему нанизывать слова друг на друга и с удовольствием к ним прислушиваться. Он уже начал сомневаться, что Донал действительно сидит возле его кровати, и подумал, не привиделся ли ему учитель, как и другие фантазии, почти не отделимые от реальности. Однако взглянув и убедившись, что тот рядом, он успокоился и продолжал:
— Конечно, я не ожидаю от вас столь же полного и чёткого мнения, какое мог бы услышать от более зрелого человека, всю свою жизнь посвятившего метафизике и прочитавшего всё, что когда–либо было написано об этом предмете. Однако мне кажется, что вы тоже уделяете значительное время подобным размышлениям.
Граф говорил спокойно и ровно, почти не меняя интонации. Его глаза были закрыты. Казалось, он читает какую–то книгу, спрятанную внутри.
— В жизни мне пришлось столкнуться с многими вещами, серьёзно поколебавшими мою уверенность в общепринятых взглядах, — сказал он. — Скажите, вы верите в то, что свободная воля существует?
Он замолчал, ожидая ответа, но Донал чувствовал, что совсем не готов ему ответить.
— Ваша светлость, — наконец сказал он, — я не думаю, что способен изложить свои воззрения вот так, без подготовки. Кроме того, хотя я и понимаю, что каждый из нас неизбежно задаёт такие вопросы самому себе, по–моему, с другими людьми о них вообще лучше не говорить. Я полагаю, что подобные вещи — если их всё же приходится обсуждать между людьми, а не только между человеком и Богом, — следует обсуждать в печати, где все мнения запечатлены раз и навсегда и при желании к ним можно вернуться в любое время, чтобы посмотреть на всё свежим взглядом. Хотя, честно говоря, я всё равно не считаю, что подобные разговоры идут нам на пользу.
— Как это так? Ведь для человечества это вопрос первостатейной важности!
— Да, ваша светлость, если говоря о человечестве, вы имеете в виду каждого конкретного человека. Я лишь хотел сказать, что это один из тех вопросов, который гораздо полезнее проверить на деле, нежели обсуждать в теории.
— Я вижу, вам нравятся парадоксы.
— Тогда я буду говорить прямо: на подобные вопросы способна ответить лишь нравственная природа человека, потому что они касаются почти исключительно её одной. А нравственная природа проявляется в действии, а не в обсуждении.
— Неужели вы хотите сказать, что моя нравственная природа никак не участвует в решении вопроса, когда я рассматриваю его с точки зрения чести и долга? — спросил граф, и в его голосе прозвучал лёгкий намёк на неудовольствие.
— Нет, ваша светлость, — твёрдо ответил Донал. — В этом участвует лишь разум. Я повторяю, что нравственная сущность человека проявляется только в действии. Если уж мы заговорили о свободе воли, то как человеку узнать, что он истинно свободен, кроме как сделать то, что составляет его долг, даже если ему сильно этого не хочется? Конечно, этот человек может ознакомиться со всеми имеющимися фактами о свободе воли и посвятить себя длительным размышлениям о том, как именно она действует, но при этом так и не узнает, обладает он сам свободной волей или нет.
— Но как мне применить силу на деле, если я вообще не знаю, обладаю я этой силой или нет?
— Вы узнаете об этом, как только пустите её в ход; когда, живя обыкновенной жизнью, будете последовательно, шаг за шагом исполнять то, что должны исполнить, и воздерживаться от того, к чему склоняет вас искушение, но чего делать не следует. Я знаю, это звучит совсем наивно, по–детски, и большинство людей откладывают действие на потом, полагая, что с этим всегда успеется, и желая сперва разрешить вопрос, который можно разрешить лишь вот таким наивным, детским путём. А ведь только так человек сможет узнать, обладает он свободной волей или нет. Более того, у него вообще не будет никакой воли, пока её не породит подобное действие.
— А что если окажется, что человек безволен, потому что не способен делать то, что ему хочется?
— Я говорил не о желаниях, а о долге, ваша светлость.
— Ну хорошо. Если он не способен делать то, что должен делать? — почти сердито уступил лорд Морвен.
— Даже это ещё не доказало бы, что он начисто лишён свободной воли. Пожалуй, в результате он только засомневался бы ещё больше. Можно доказать лишь наличие свободной воли, но не её отсутствие.
— Какая мне радость от того, что первое доказать можно, а второе нельзя?
— Так ведь доказать можно только истину, ваша светлость. Разве можно доказать ложь? Если кто–то задумает доказать, что у него нет свободной воли, он не получит от своего эксперимента никакого удовлетворения, особенно если он человек честный. Но тот, кто печётся о достоинстве дарованной ему души, обретёт покой и радость, если встанет на путь послушания.
— Но как можно говорить о свободной воле, если она появляется и осознаёт себя лишь в послушании другому?
— А свободная воля как раз в том и состоит, чтобы сопротивляться своим желаниям и исполнять то, к чему призывает нас Истина. Конечно, бывает, что желания человека совпадают с истиной, но это не научит его быть свободным. Правда, потом он всё равно найдёт в таком совпадении свободу, а полностью обретёт её лишь тогда, когда его желания окончательно сольются с Истиной, ведь быть свободным — значит жить в гармонии с изначальным законом своего существования.
— Какое тоскливое учение!
— Ваша светлость, я довольно усердно и много об этом размышлял и сам для себя достиг кое–какой практической ясности. Однако убеждать в своей правоте других я просто не возьмусь. Во–первых, это невозможно, а во–вторых, если бы я и стал убеждать вас прийти к такому же выводу, то предложил бы вам тот же самый путь, по которому прошёл сам, а именно: делать то, что от вас требуется.
— Требуется кем — или чем?
— Да чем угодно или кем угодно, кто по праву может хоть чего–то от вас требовать. Если не делать того, что предполагает само понятие свободной воли, какая нам будет польза на земле, на небе или в аду от того, что мы знаем об этой воле всё, что только можно знать? Правда, в таком случае, ни о каких познаниях вообще не может идти речи.
— А вы довольно дерзкий проповедник, — заметил граф. — Но, допустим, человек видит, что неспособен выполнить свой долг?
— Я бы сказал, что от этого ему следует ещё больше поспешить и сделать то, что от него требуется.
— Но это же чистый абсурд!
— Абсурдно здесь лишь предположение о человеке, осознающем, что он не обладает той или иной силой. Он может не осознавать, что обладает какой–то силой; это действительно возможно. Но ведь это не одно и то же. Разве можно осознать силу иначе, нежели столкнувшись с этой силой? И разве сила существует иначе, нежели в собственном проявлении на деле? В человеке заключено гораздо больше всего, чем он осознаёт. За его сознанием стоит жизнь, сила вечности, и только в действии — а значит, в послушании — он может осознать её и тем самым сделать её своей.
— Ну, это уж сущая казуистика! Ненужные тонкости!
— Если бы единственный путь к жизни лежал через эти тонкости, нам рано или поздно пришлось бы в них разбираться. Но если кто–то принимает живой, трепещущий шар истины за плоский диск голого разума, край этого диска вполне может показаться ему ненужной тонкостью.
— Полно, полно! Как всё это относится ко мне? Ведь я на самом деле хочу принять важное решение, но пока не чувствую никакого веления долга.
— Неужели вам не известно ни одной насущной обязанности, которую надлежит исполнить как можно скорее? А ведь некоторые обязанности таковы, что стоит лишь признать их существование даже самым незначительным послушанием, как их требования сразу же становятся неизмеримо важными.
— Это хуже всего, — пробормотал граф. — Я отказываюсь, я не желаю ничего признавать! Кто знает, к чему это может привести и что от меня в конце концов потребуется.
Эти слова он произнёс так, словно и сам не осознавал, что говорит вслух.
— Да, ваша светлость, — кивнул Донал. — Именно так большинство людей относятся к самым главным вопросам жизни. Дьявол ослепляет нас, чтобы увести за собой.
— Ещё чего! Дьявол! — фыркнул граф, радуясь тому, что разговор свернул в сторону. — Неужели вы и впрямь верите в это мифическое существо?
— В дьявола верит тот, кто идёт у него на поводу, а не тот, кто избегает злых дел, даже если ему всё равно, существует дьявол на самом деле или нет. И потом, если дьявол и есть, ему вовсе не нужно, чтобы люди знали и помнили о его существовании. Но мне не хочется о нём говорить; по правде сказать, он мне совсем не интересен… А вот если вы, ваша светлость, преодолеете своё пристрастие к опию, то вскоре непременно узнаете, что обладаете свободной волей.
Лорд Морвен нахмурился, как грозовая туча, и бросил на Донала сумрачный взгляд.
— Я уверен, ваша светлость, — добавил Донал, — что даже самый незначительный вопрос, заданный самой волей, непременно дождётся ответа, но даже от тысячи вопросов, заданных только разумом, пользы не будет ни на грош.
— Я послал за вами вовсе не для того, чтобы назначать вас своим отцом–исповедником, мистер Грант, — сказал граф, и его тон весьма озадачил Донала. — Но уж если вы сами приняли на себя такую обязанность, то лучше будет позволить вам выполнить это дело до конца. Ведь именно моё увлечение лекарствами, о котором вы упомянули, как раз и привело меня к нынешним затруднениям. Это слишком долгая история, чтобы сейчас её рассказывать. Подобно несчастному Кольриджу, я попался на крючок, потом шаг за шагом втянулся. Желание избавиться от боли присуще каждому из нас, а если добавить к нему стремление убежать от своего прошлого, особенно что касается некоторых людей… Так и получилось, что постепенно во мне развилось пристрастие к опию — и не только к нему. Теперь же я начал замечать кое–какие симптомы, которые дают мне основание бояться, что в недалёком будущем меня ждёт перемена… Нет, нет, это произойдёт не завтра, и даже не в будущем году, но всё же сейчас это время гораздо ближе, чем… нет, даже не в прошлом году, а, скажем, десять лет назад. Видите ли, в таком положении непременно начинаешь думать о том, что до сих пор старался позабыть. Однако если воля является естественной принадлежностью любого человеческого существа, но какой–то человек, посредством воздействия на клетки своего мозга, перестал её ощущать, она ведь всё равно должна вернуться к нему, как только он расстанется со своим телом и избавится от изъеденного лекарствами мозга!
— Знаете, ваша светлость, на вашем месте я бы не стал очень на это рассчитывать. Мы слишком мало обо всём этом знаем. И потом: что если именно мозг даёт нам возможность действовать и обретать свободу? Что если без мозга у нас не будет средств проявить эту свободу на деле? Что если сейчас мы похожи на птиц, сидящих в клетке; способны летать, но не летаем? Допустим, смерть выпускает нас на волю. Но как летать без крыльев? Как летать, если ни разу ими не взмахнул, какими бы убогими они ни были? Представьте себе на минуту, на что мы были бы похожи, не будь у нас обычных физических чувств!
— Ну, по крайней мере, слышать и видеть мы будем и там. Иначе что толку верить в иной мир?
— По–моему, ваша светлость, для того, чтобы быть реальным, иному миру вовсе не нужно, чтобы мы в него верили. Но если человек так и не научил свою душу видеть и всё время упрямо закрывал глаза на то, что происходило в этом мире, не желая ни на что смотреть, я очень сомневаюсь, что простой переход от одной смерти к другой откроет ему глаза. Душа, не научившаяся видеть, так и остаётся неразвитой; разве она сможет возрасти и укрепиться лишь благодаря тому, что избавится от своего лучшего учителя — тела, обладающего глазами и зрением? Я думаю, что нынешние чувства — это лишь шелуха, скорлупа, под которой вызревает нечто лучшее, неизмеримо более острое и глубокое, принадлежащее следующему этапу нашей жизни. Поэтому, ваша светлость, если человек не удосужился развить свою волю посредством дарованных ему возможностей, мне трудно поверить, что смена одного состояния другим высвободит и укрепит её. Ведь свобода — это раскрытие той идеи, что лежит у самого корня нашего существа; розовый куст находит свою свободу в распустившемся бутоне. По–моему, лишившись мозга и не получив ничего взамен, человек лишь превратится в спутанный комок вопросов, на которые ему уже никогда не найти ответов.
— Тут мне за вами не угнаться, — проговорил граф, которому явно было немного не по себе, — но, по–моему, мне действительно пора — ну, или почти пора — немножко умерить своё пристрастие. Если постепенно отучаться, то, может быть, что–нибудь и получится, а? Как вы считаете?
— Честно говоря, я не очень–то верю в постепенность, ваша светлость; разве только в тех делах, которые невозможно совершить сразу, одним махом. Дурные привычки действительно развиваются у нас постепенно, шаг за шагом. Не знаю, можно ли так же постепенно от них избавиться, поэтому ничего говорить не стану. Только вряд ли постепенность будет здесь лучше всего. От всего дурного лучше избавляться сразу.
— Ничего вы не понимаете! От этого ведь и жизни лишиться можно!
— Ну и что с того, ваша светлость? Та жизнь, о которой вы говорите, — это далеко не самое главное.
— Не самое главное? А почему Библия говорит: «За жизнь свою отдаст человек всё, что есть у него»?
— Это действительно написано в Библии, но Библия это говорит или нет — уже другой вопрос.
— Не понимаю я вашего буквоедства!
— Скажите, ваша светлость, кто именно произнёс эти слова?
— Да какая разница?
— Огромная. Иногда от этого зависит весь смысл.
— И кто же это сказал?
— Дьявол.
— Значит, дьявол? Ну и что с того? Кто лучше него знает правду?
— Каждый из нас должен знать правду куда лучше него! И потом, мы же говорим не о том, что человек сделает или не сделает, а о том, что он должен и чего не должен делать.
— Тут вы, пожалуй, правы. Но ведь иногда долг настолько труден, что мы решаемся действовать лишь тогда, когда ясно видим нависшую над нами опасность.
— Что ж, может быть. Но в данном случае, ваша светлость, вы должны помнить, что опасности подвергается не только ваше телесное здоровье. Вместе с ним разрушается и ваша совесть, ваша нравственная природа.
— Знаю, знаю. Но меня, право, не за что винить! Ведь многие поступки я совершал под воздействием этих адских снадобий. Их творил не я, а опий, действующий в моём сознании и заставляющий меня видеть всё в ложном свете. Надеюсь, это учтётся, когда придёт время подводить итоги, если, конечно, все эти разговоры о Судном дне не досужий вымысел.
— Я уверен лишь в одном, — сказал Донал. — С вами обойдутся по справедливости. Возможно, сначала, когда вы и впрямь не ведали, что творите, вас действительно почти не за что было винить. Но потом, когда вы уже знали, что подвергаете себя опасности и толкаете себя на путь безудержных и безумных поступков, вы были ничуть не меньше виноваты, чем создатель Франкенштейна, который сотворил это дьявольское чудовище и выпустил его на свободу, прекрасно осознавая, что никак не сможет удержать его от зверства и насилия.
— А разве нельзя сказать то же самое о Боге, в Которого вы веруете?
— Простите, ваша светлость, но Бог, в Которого я верю, ни на минуту не утратил над нами Своей власти и не выпустил вселенную из Своих рук.
— Тогда почему же Он не исправит того, что здесь делается? Почему не расставит всё по своим местам? Почему мы должны делать это вместо Него?
— Однажды Он действительно расставит всё по своим местам; только боюсь, вашей светлости это может не понравиться. Иногда Он вынужден совершать довольно страшные вещи.
— Вынужден? И кто же Его вынуждает?
— Любовь, живущая в Нём и составляющая всё Его существо. Он просто не может позволять нам делать всё, что нам хочется, если при этом в нас гибнет то, ради чего Он сотворил и искупил нас.
Тут в Донале встрепенулся Божий Дух, и он заговорил горячо и страстно:
— Ваша светлость, если вы хотите, чтобы в вас снова проснулась благодарность Богу, если в ином мире вас дожидается хоть один любимый человек, если вы желаете хоть как–то искупить все совершённые вами грехи, если хотите, чтобы ваша душа вновь обрела невинность ребёнка, если вам хочется назвать Бога своим Отцом, если вы жаждете уснуть в покое и проснуться к новой жизни, умоляю вас: противостаньте дьяволу и откажитесь от этой страшной привычки, которая с каждым часом затягивает вас всё глубже и глубже! Я знаю, придётся очень тяжело. Я готов служить вам всеми своими силами, сидеть с вами день и ночь, отдавать вам всего себя. Я сделаю всё, что только могу, чтобы избавить вас от тех тягот и страданий, которые неизбежно принесёт с собой выздоровление. Чтобы вернуть вам жизнь, я не пожалею своей и сочту, что отдал её на доброе и благородное дело, которое более чем стоит того! Прошу вас, ваша светлость, решайтесь! Во имя Господа, примите решение идти к свободе! Тогда вы непременно узнаете, что значит обладать свободной волей, потому что ваша воля освободится, исполняя волю Божью несмотря на всё сопротивление ваших собственных желаний. Это будет славная победа, и она возведёт вас на гору, которую венчает сам престол Божий!
— Начну завтра, — слабо произнёс граф, и в глазах его промелькнуло странное выражение. — А сейчас прошу вас, оставьте меня. Мне необходимо уединение, чтобы укрепиться в своём решении. Придите ко мне завтра. Я устал и хочу немного отдохнуть. Пошлите ко мне Симмонса.
Донал прекрасно понимал, что не стоит слишком уж радоваться этому легковесному, отложенному на потом обещанию, но видел, что сейчас продолжить разговор уже не удастся. Он поднялся, поклонился и вышел.
Закрывая за собой дверь, он обернулся, повинуясь некоему необъяснимому внутреннему движению, и увидел, что граф склонился над столиком, стоявшим возле его кровати, и что–то налил себе в стакан из маленькой тёмной бутылочки. Граф поднял голову и, увидев, что Донал стоит у двери, как вкопанный, и не сводит с него глаз, бросил на него взгляд, исполненный почти дьявольской ненависти, поднёс стакан к губам, опрокинул его содержимое себе в рот и откинулся на подушки. От волнения Донал закрыл дверь не так тихо, как ему хотелось, и тут же услышал в свой адрес громкое проклятие. Он вздохнул, и внутри у него поднялось горькое ощущение неудачи. Спускаясь по лестнице, он вдруг почувствовал, что страшно устал и как никогда вымотался.
Есть натуры настолько пассивные, что им трудно переносить даже то, что рядом трудится кто–то другой. Люди, полные замыслов и стремлений, мешают им, вторгаясь в их тщательно огороженное пространство. Всё их существование подобно сонному пруду, вода в котором не всколыхнётся даже от залётного ветра чужой и далёкой деятельности. Лорд Морвен был вовсе не из таких. Его молодость была по–своему бурной. Но когда кипучие страсти юности понемногу улеглись, его всегдашнее потворство своим желаниям постепенно приобрело форму лености. Уже через несколько лет эта бесовская сила так крепко опутала его, что он, скатившись до самой настоящей нравственной трусости, безвольно лежал в её оковах, даже не пытаясь воспротивиться и сбросить их с души. После смерти жены всё стало только хуже. Единственная цель его жизни (если такое существование вообще можно назвать жизнью) заключалась лишь в том, чтобы жить так и только так, как хочется ему самому, не оглядываясь на Бога и не помышляя о том, как Он задумал и устроил его судьбу. Когда Донал впервые познакомился с этим уродливым нравственным явлением, оно показалось ему совершенно нечеловеческим и до странности необычным. Однако поразмыслив, он понял, что видит перед собой лишь более яркий и гротескный случай всеобщего человеческого недуга, настолько глубоко укоренённого в людской природе, что самый больной из нас вообще не видит в себе никакой болезни, приписывая все свои внутренние недомогания неудачному стечению внешних обстоятельств; а ведь даже сам этот отказ признать правду является одним из главных её симптомов. Мы цепляемся за что угодно, будь то усыпляющие или возбуждающие зелья, весёлая компания или честолюбивые амбиции, жадность или упорное стремление к знаниям, потворство собственным желаниям или высокое искусство, книги или религия, любовь или благотворительность, — только бы построить себе совсем иную жизнь, а не жить так, как предназначил нам Бог: в истине, послушании, смирении и самоотречении. Но спектакль этот тщетен, ибо во всём мире по–настоящему есть один лишь Бог, и без Него нас нет. И это не просто бряцанье метафизических кимвалов.
Всякий, кто стремится прожить без Бога, в конце концов узнаёт, что всю свою жизнь провёл среди пёстрых, но пустых декораций, сам будучи всего лишь призраком летучего сна. Не будь в нём дыхания живого Бога, дарующего ему жизнь и хранящего её, он давно бы растаял без следа в аморфном небытии людского тщеславия.
Лорд Морвен всё реже появлялся на улице и почти не выходил даже из своих комнат. Временами он набрасывался на чтение, но потом целыми днями вообще не открывал ни одной книги, погружаясь в размышления, в которых на самом деле не было ничего, отдалённо напоминающего живую мысль. Казалось, он совершенно позабыл о том, что доверил Доналу страшную тайну, тем самым дав тому власть помешать его честолюбивым замыслам. Он лелеял эти замыслы отчасти из отцовского чувства, отчасти из презрения к обществу, а отчасти — из желания хоть как–то загладить свою вину перед матерью своих детей.
Нравственно больной человек искупает свои прежние грехи новыми грехами, которые потом снова возопят к нему о таком же искуплении. Сейчас граф готов был пойти на что угодно, только бы вернуть своим сыновьям то положение в обществе, которого он сам лишил их в глазах закона, согрешив перед той, кого все вокруг считали его женой. Пусть старший сын женится на наследнице, и тогда он сам сделает его главой всего семейства, наделив его властью и достоинством; пожалуй, лишь одно это желание ещё хоть как–то связывало графа с реальностью. До самого Форга ему не было почти никакого дела, но совесть мучила его воспоминаниями о жестокости к матери своего наследника. А ведь бывало он мучил её так, что я даже не осмеливаюсь об этом писать. Его жестокость была порождена гордыней себялюбия и самообожания, неистовых бесов, злобнее и яростнее которых не найдёшь даже в жадном пламени Молоха. Охваченный их безудержным безумием, он не только оскорблял её горькими и несправедливыми словами, но и терзал её несчастное тело. Посмотрим, приговаривал он про себя, что она готова вынести ради него! Теперь же в страшных опийных видениях её мучения представали перед ним во всём своём ужасе и жуткими голосами вопияли о праведном возмездии.
И хотя он всю жизнь непрестанно отвергал всякую возможность существования после смерти, последнее время его начало посещать странное и неотвязное чувство, что однажды ему снова предстоит встретиться с нею. Если так, то лучше заранее вооружиться каким–нибудь благим делом, совершённым ради неё для её детей!
Его совесть настолько омертвела и потеряла чувствительность к злу, что теперь для того, чтобы признать любое действие разумным или полезным, граф вовсе не считал необходимым совершать его в действительности; таков был один из ужасных законов его призрачного существования. Главное было представить себе, что всё уже сделано или будет сделано вскорости, и этого было довольно. В его мире притворство полностью заменило реальность, творения его собственного воображения вытеснили подлинное творение истинной Жизни, хотя даже свои фантастические бредни граф мог измышлять только благодаря ей и её живительной силе. Он оказался во власти бесплотных грёз, возникающих в его воспалённом мозгу, а кто знает, какие мерзости способна произвести на свет больная, недобрая душа, погружённая в болотную топь и призрачные фантазии? И кто правит всем этим хаосом, как не сам дьявол? Правда, сам он ничего творить не может, но руками сломленных и развращённых созданий способен совершать такие отвратительные и дикие дела, которые не сравнить ни с какими жестокостями неискупленного животного существования. Человеческое общество то и дело порождает подобные души; многие из них так и умирают в той же самой тьме, из которой возникли, но время от времени одна из них вырывается на свободу и ошеломляет широкую публику своей жуткой, зловещей гримасой. Однако на всеобщем обозрении они появляются редко, и потому люди часто либо не верят в их существование, либо полагают, что о таких вещах лучше не упоминать.
Но напугать такого человека, рассказав ему о том, что может ожидать в будущем его заброшенную и исковерканную душу, — значит хоть немного, но приблизить его к искуплению.
Донал спустился в классную комнату и увидел, что хотя занятия давно закончились, Дейви всё ещё сидит за партой и прилежно читает. При виде мальчика у Донала на глаза навернулись слёзы; ему показалось, что он сам только что вернулся из обители проклятых. Ещё через несколько минут вошла Арктура, и Донал почувствовал, что своды адского жилища рухнули, и чистая синева небесной вечности потоками хлынула на него сквозь обвалившийся купол.
— Я ходила навестить Софию, — объяснила Арктура.
— Очень рад это слышать, — ответил Донал. Сейчас ему казалось, что любые новости из внешнего мира людей, которых ещё можно было спасти, согреют ему душу, как летний ветер в ледяной пустыне.
— Да, — сказала Арктура. — Теперь я могу её навещать, потому что больше не боюсь её. По–моему, отчасти это из–за того, что теперь мне всё равно, что она обо мне думает. У неё больше нет надо мной власти.
— И не будет, — утвердительно кивнул Донал, — пока вы держитесь как можно ближе к Господу. С Ним вам не нужно, чтобы кто–нибудь наставлял вас на путь истинный, и вы уже никому не позволите сбить вас с пути. С Ним вам уже не нужны будут ни друзья, ни священники, ни церковь, хотя все они прекрасные помощники. Я и правда очень рад, потому что мне кажется, что я здесь долго не задержусь.
Арктура упала на стул, и румянец вмиг исчез с её лица, уступив место прозрачной бледности.
— Неужели случилось что–нибудь ещё? — чуть слышно прошептала она изменившимся голосом. — Но вы же не оставите меня, пока… Я думала… я надеялась… Что случилось?
— Это просто внутреннее ощущение, — ответил Донал. — Наверное, мне немного не по себе.
— Я ещё ни разу не видела вас таким! — воскликнула Арктура. — Надеюсь, вы не заболели?
— Нет, нет, всё в порядке. Когда–нибудь я обо всём вам расскажу, но сейчас не могу. Всё в Божьих руках.
Арктура тревожно посмотрела ему в лицо, но больше не стала ни о чём спрашивать. Она предложила ему немного пройтись по парку, и там его уныние постепенно сошло на нет.