В понедельник вечером Донал снова спустился в заброшенную часовню. Утром Арктура приходила в классную комнату, но была так слаба, что почти не могла ни читать, ни решать задачи, и Донал не стал говорить ей, куда собирается.
Даже в прошлый раз его донимали не столько сами страхи, сколько призраки страхов, а сегодня они вообще почти не решались к нему подойти. С новым напильником дела пошли куда лучше, и вскоре Донал перепилил верхнюю часть скобки, а потом, продев в неё чугунную кочергу, попытался отогнуть её; нижняя часть скобки переломилась, и язычок замка оказался свободным. Донял отбросил кочергу и что есть силы потянул за ручку. Немилосердно скрипя заржавленными петлями, дверь медленно открылась. За ней не было ничего, кроме дощатой деревянной стенки. Донал толкнул её плечом, она подалась, и перед ним оказалась ещё одна дверь, плотно пригнанная, но без всяких замков. Распахнув её, Донал увидел маленькую кладовку, на задней стене которой виднелась новая дверь. Донал попытался открыть её силой, но она стояла крепко. Однако замок в ней был самый обыкновенный, и Донал, немного с ним повозившись, наконец с победным видом открыл и его. За дверью оказалась крошечная, почти квадратная комнатка, в которой не было ничего, кроме старомодного секретера и стоявшей перед ним скамеечки вроде тех, какие подставляют к роялю.
«Должно быть, когда–то это была ризница для священника, — подумал Донал. — Но, по–моему, сюда входили уже после того, как вход в часовню закрыли. Этот секретер ничуть не стариннее того, что я видел на главной ферме у тётушки Джин, а она говорила, что его делали на заказ для её бабушки».
Но как же он сюда попал? Других дверей тут не было, только небольшое окошечко, которое Донал едва различил, таким оно было грязным и тусклым.
Через внешнюю дубовую дверь секретер, пожалуй, ещё можно было бы протолкнуть внутрь, но вряд ли он протиснулся бы в те узкие коридоры, по которым Донал только что прошёл. Значит ещё не так давно сюда можно было войти каким–то иным путём.
Он посмотрел на секретер, и внутри у него поднялось странное чувство.
Крышка была опущена, и на ней лежали листы бумаги, потемневшие от времени и скопившейся на них пыли. Тут же лежало перо и стояла самая обыкновенная чернильница, содержимое которой давным–давно превратилось в лёгкие чёрные хлопья. Донал взял один из листков, на котором расплылось огромное пятно. Должно быть, кто–то опрокинул на него чернильницу. Только вот чернила ли это? Нет, для чернил пятно слишком уж густо лежало на странице.
Содрогнувшись от ужасной мысли, Донал послюнявил палец и легонько потёр край пятна. На пальце остался отпечаток подозрительного коричневого цвета.
Да здесь что–то написано! Интересно, что? Он поднёс свечу к выцветшим строкам. Прочитать их оказалось нетрудно. Донал уселся на скамеечку и прочёл вот что:
Мой милый муж, ибо я всё равно считаю тебя… перед Богом… почему мужчины так жестоки? Что… заслуживаю этих мучений… в мыслях я… мне трудно думать о другом… Малышка моя умерла, и мне теперь так одиноко, так одиноко! Я не могу не думать о том, что люби ты меня так, как прежде, я и сейчас прижимала бы её к своей груди, а у тебя осталась бы дочь, в утешение, когда меня не станет. Вряд ли я смогу долго переносить такое…
Ну вот, у меня из руки снова потекла кровь! Но не думай, что я жалуюсь. Ведь я знаю, что это произошло случайно, что ты вовсе не хотел причинять мне боли, хоть и не желал в этом признаться. И потом, это сущие пустяки. Ты можешь вытянуть хоть всю кровь из моего тела, мне всё равно; только не рви мне сердце! Я выпачкала кровью весь листок, и ты, должно быть, подумаешь, что я сделала это нарочно, чтобы показать тебе, как мне плохо… Но я не могу переписывать всё это заново, слишком мало у меня сил, и рука болит, так что придётся тебе увидеть всё так, как есть. Я боюсь даже думать о том, где сейчас наша малышка. Может быть, мне уже не суждено её увидеть — ведь я любила тебя так сильно, что уступила и согласилась оставить всё так, как ты хотел. Но даже если Бог и прогонит меня от Себя из–за того, что тебя я любила больше, чем Его, то нам всё равно не быть вместе. Бог знает — если в аду я смогу хоть иногда видеть тебя, он никогда не сможет стать для меня настоящим наказанием за грехи…
На этом письмо обрывалось — должно быть, из–за того, что истекающая кровью рука несчастной совсем ослабла. Его никто не сложил, и оно лежало так, как было оставлено. Даты на нём не было. Донал поднёс его к свету и увидел, что написано оно на гербовой бумаге. Рядом с ним на крышке секретера лежал ещё один листок, на котором сверху было написано только число — той же самой рукой, словно несчастная собиралась начать письмо заново из–за того, что предыдущее оказалось испорченным.
«Странно! — подумал Донал про себя. — старое, увядшее горе кажется почти таким же печальным и жалостным, как старая, выцветшая радость. Но почему я решил, что горе и радость увядают, когда человек уходит в иной мир? Люди, считающие смерть великим злом, почему–то полагают, что она, по крайней мере, исцеляет все скорби. Только так ли это? Ведь никто не может сказать, сколько длится горе. Наверное, до того самого часа, когда его исцелит истинная жизнь! Труслив тот, кто мечтает исцелиться от скорби стремительным течением времени и ожидает, что заскорузлый от старости мозг просто позабудет былые печали. Только Бог может исцелить нас, Бог мёртвых и живых. И мёртвые должны либо отыскать Его, либо затосковать навеки!»
Донал ничуть не сомневался, что найденное им письмо было написано матерью детей нынешнего лорда Морвена. Что теперь делать? Он–то думал, что столкнётся лишь с давно минувшим прошлым, и тут леди Арктура дала ему полную свободу, а обнаружил… Впрочем, на самом деле он нашёл нечто такое, о чём она имеет полное право знать! Но вот сказать ли ей об этом сразу или подождать, Донал пока не знал. Он взял свечу и с чувством беспомощного отчаяния пошёл к себе. Однако добравшись до своей двери, он, повинуясь внезапному порыву, стал подниматься дальше и вскоре выбрался на сторожевую площадку. Ночь была морозная, и в небе ярко сверкали звёзды.
Донал запрокинул голову и заговорил: — О Спаситель человеков, купол дома Твоего полон света, и глубины Твои сокрыты от нас лишь потому, что в них слишком много света, ибо в Тебе нет никакой тьмы. У Тебя нет жутких подвалов и наглухо заложенных дверей, и свет Твой вселяет ужас в тех, кто возлюбил тьму. Наполни мне сердце Твоим светом. Не позволяй мне алкать и жаждать ничего, кроме Твоей воли. Помоги мне ходить во свете, и пусть из меня изливается не тьма, а только свет!
Он повернулся, чтобы снова спуститься вниз, и услышал слабые переливчатые звуки эоловой арфы.
«А ведь она поёт над самым гнездом нечестия, — подумал он. — И всё–таки однажды вечный свет пронзит мглу своими ослепительными стрелами и вырвет из людских сердец всех бесов, что донимают их на земле! Но если и бесы когда–то были сотворены Богом и лишь потом предали себя дьяволу, разве человеческая душа не может точно так же обратиться в беса? Неужели такие души восторжествуют над Самим Господом, и даже Он не сможет одолеть их, достучаться до них и привести к покаянию? Как они тогда будут жить? Собственными силами? Тогда они тоже боги! Но ведь они не творили самих себя и не способны существовать сами по себе, а значит, просто должны жить силой Божьей! Получается, что и тогда Бог держит их в Своей руке! А если бесов невозможно вернуть в лоно Небес, значит, жизнь Божия, чистая и совершенная, продолжает хранить и оживлять то, что действует злом и ради зла, то есть по существу своему является дурным; ведь всё, что невозможно искупить, должно быть злым по самой своей природе!»
Так Донал рассуждал сам с собой, и мысли эти вместо того, чтобы поколебать его веру, заставляли его ещё больше приникать к Тому, Кто один есть надежда и спасение человеческих сердец и без Кого вся вселенная была бы лишь огромным склепом, где призраки умерших уныло бродят туда–сюда, оплакивая не ускользнувшую от них жизнь, а её скорби и печали. Он стоял на крыше, смотрел на холодное море и вдруг почувствовал, что на него обрушилась пронизывающая, ледяная волна сомнения и неверия. Он знал, что уже через мгновение встретит её со всей силой опытного пловца и превозможет, но сейчас её злая воля опрокинула его и потащила за собой. Он всё стоял и смотрел вдаль, смутно ожидая, пока в нём зашевелится воля. Но тут внезапно к нему пришло осознание того, что он сам и его воля — едины, что ему ничего не нужно ждать, а надо лишь проснуться — то есть, захотеть, решиться, действовать, а значит, быть.
«Ни время, ни безвременье, ни человеческое утешение, ни вечный сон, ни осознание собственной правоты, ни удовлетворённое честолюбие, ни даже сама любовь не принесут нам исцеления, — подумал он, — а только сердце, воля и дыхание Отца. Пока Он есть, в мире не может быть ничего такого, что нельзя было бы искупить, нельзя было бы исправить. И если в сердце одного из Его созданий вдруг поднимется горе, которое невозможно сокрушить никаким иным способом, Он Сам примет это горе, поглотит его в Своём негаснущем пламени творения, понесёт на Себе нашу скорбь. Христос умер и готов будет умереть ещё раз, только бы не оставить ни одной капли горести в царстве Своей любви — а значит, в пределах всего Своего творения. «Блаженны не видевшие и уверовавшие!»
Небо над его головой было полно сияющих миров, каждый из которых был ещё одним жилищем в доме Отца, уже сотворённым или всё ещё творимым.
«Нет, — подумал Донал, — перед нами не конец мира, а лишь самое начало, самый порог творения. Отец так же молод, как в тот день, когда впервые воспели утренние звёзды; Он — Ветхий Днями, Который никогда не состарится!
Он всегда щедро питал даже легкомысленные и неверующие народы и наполнял их Своей радостью. Какое же великолепие и восторг приготовил Он тем душам, что веруют в Него и послушанием постепенно обретают способность принимать всё это из Его руки!»