На третий день пути я неспешно ехал по заброшенной, заросшей травой дороге. Впереди виднелся лес, а я уже знал, что в любом лесу Волшебной страны фей путника непременно ожидают приключения. Не успел я подъехать к опушке, как вдруг из–за деревьев ко мне вышел на редкость красивый юноша, безоружный и кроткий на вид. Он только что срезал ветку с тисового дерева, явно намереваясь смастерить себе лук.

— Берегитесь, сэр рыцарь, — обратился он ко мне. — Говорят, этот лес заколдован, и заколдован такими диковинными чарами, что о них не в силах поведать даже те, кто видел их своими глазами.

Я поблагодарил его за совет, обещал, что буду осторожнее, и тронулся дальше. Но как только я въехал в лес, мне подумалось, что если на нём и есть чары, то они должны быть добрыми, потому что тень, которая за последние дни стала ещё темнее и назойливее, внезапно исчезла. Я немедленно воспрял духом, приосанился и принялся с немалым удовлетворением размышлять о своём прошлом, и особенно о поединке с великанами, так что через несколько минут мне пришлось чуть ли не насильно напомнить себе, что я уложил лишь одного из них, а если бы не братья, то мне и в голову бы не пришло с ними сражаться — не говоря уже о том, чтобы вообразить себя способным одержать над ними победу. И всё равно я продолжал самодовольно радоваться, втайне причисляя себя к славным рыцарям прошлого. Моё высокомерие раздулось до таких невероятных размеров (мне стыдно даже вспоминать о тогдашних мыслях, и я пишу о них сейчас потому, что это единственная и самая горькая епитимья, какую я смог себе придумать), что я начал представлять себя рука об руку — поверите ли? — с самим сэром Галахадом!

Не успел я так подумать, как вдруг слева из чащи прямо на меня выехал блистательный рыцарь громадного роста. Латы его сверкали сами по себе, не нуждаясь в солнечных лучах. Он приблизился, и я с изумлением увидел, что его нагрудник был точной копией моего. Да что там! — и серебряный узор, и рыцарский герб точь–в–точь повторяли украшения на моих доспехах. Его конь удивительно походил на моего и мастью, и осанкой, и движениями, только, как и его всадник, был куда больше и свирепее. Забрало у рыцаря было поднято, и когда он остановился, преградив мне узкую тропу, в его сияющем панцире отразилось моё лицо, а над ним я увидел точно такое же лицо — его лицо! — только гораздо больше и безжалостнее на вид. Я не знал, что думать. Весь вид рыцаря вызывал у меня невольное восхищение, но одновременно мною овладело смутное убеждение, что передо мной — воплощение зла, с которым мне следует сразиться.

— Пропустите меня, — сказал я.

— Когда захочу, тогда и пропущу, — отозвался он.

«Поезжай прямо на него и пронзи его копьём! — пронеслось у меня в голове. — Иначе ты навсегда станешь его рабом!»

Я стал разворачивать коня и схватился было за копьё, но рука моя так тряслась, что я не смог удержать его. Я, победивший великана, дрожал перед этим рыцарем, как последний трус! Он громко и презрительно рассмеялся, так что смех его эхом прокатился по всему лесу, и повернул коня.

— Следуй за мной, — не оборачиваясь бросил он и поскакал прочь.

Оцепенев от стыда и позора, я повиновался. Долго ли я скакал за ним, не знаю. «Вот оно, подлинное несчастье, — думал я. — Лучше бы я ударил его, даже если ответный удар принёс бы мне гибель. Ведь и сейчас не поздно окрикнуть его, чтобы он развернулся и сразился со мной! Ну почему, почему я не могу этого сделать? А ведь не могу! Стоит ему лишь посмотреть на меня, и я сразу съёжусь, как побитая собака».

Я молча следовал за ним. Наконец мы добрались до мрачной квадратной башни, стоявшей прямо посреди густого леса; казалось, её хозяева не захотели срубить ни одного дерева, чтобы высвободить для неё место. Даже дверь была наискось перегорожена мощным стволом, росшим к ней так близко, что я еле протиснулся мимо него, чтобы войти. Единственным окном здесь служил грубый квадратный проём в высокой крыше. У башни не было ни каменного парапета, ни карнизов, ни причудливых башенок или зубчатых стен с бойницами.

Гладкие, ровные, массивные стены непрерывной линией поднимались от основания до крыши, чьи балки, слегка подымаясь вверх от четырёх углов, соединялись прямо посередине. Возле стен я заметил несколько кучек то ли ломаных сучьев, очищенных от коры и усохших, то ли смутно белеющих костей.

Когда мы подъехали к башне совсем близко, я заметил, что земля под копытами коней зазвучала как–то глухо. Рыцарь вытащил откуда–то огромный ключ, и, с трудом просунув руку за толстый ствол, отпер дверь.

— Слезай, — приказал он.

Я повиновался. Он развернул моего коня прочь от башни, плашмя ударил его мечом по боку, и бедное животное, не помня себя от страха, стремглав полетело по лесу, не разбирая дороги.

— А теперь входи, — произнёс он. — И прихвати с собой своего товарища.

Я обернулся. Ни рыцаря, ни его коня рядом не было, а позади меня лежала всё та же омерзительная тень. Больше мне ничего не оставалось делать, и я вошёл. Тень проскользнула за мною, и я вдруг с ужасом понял, что она и была тем самым грозным рыцарем. Дверь захлопнулась у меня за спиной, и я понял, что попался. Больше в башне никого не было: только тень и я.

Гладкие стены упирались прямо в кровлю, в которой, как я уже сказал, виднелось лишь одно–единственное жалкое отверстие. Больше окон тут не было. В тупом отчаянии я опустился на пол и, должно быть, заснул и заснул надолго, потому что, внезапно очнувшись, увидел, что в окошко на крыше заглядывает луна. Она поднималась, её лучи ползли по стене, подбираясь ко мне всё ближе. Наконец они коснулись моей головы, и в тот же миг стены башни растворились, как прозрачный туман. Я сидел под буковым деревом на опушке леса, а передо мной на многие мили простиралась широкая долина, усеянная домишками, замками и шпилями, поблёскивающими в лунном свете.

«Слава Богу! — обрадовался я. — Это был только сон! Жуткий каменный мешок исчез, я проснулся под буковым деревом — может быть, даже тем самым, что любит меня, — и могу идти, куда хочу!» Я поднялся, немного походил вокруг, наслаждаясь свободой, но всё время старался держаться поближе к буку, потому что всегда любил это дерево, а после встречи с буковой девой полюбил его ещё больше.

Ночь подходила к концу. Я ждал рассвета, чтобы отправиться в путь, но как только забрезжил первый свет, я увидел, что он струится не с далёкого горизонта, а из крохотного квадратного отверстия у меня над головой. Чем светлее становилось, тем чётче проступали вокруг меня каменные стены, пока дивная ночь окончательно не исчезла в утробе ненавистного дня. Медленно поползли тягучие часы. Моя тень чёрным пятном лежала на полу. Голода я не чувствовал, да и вообще не думал о еде. Наконец наступила ночь, и взошла луна. С замирающей надеждой я смотрел на её свет, медленно ползущий по стене, как, наверное, смотрел бы на спускающегося с небес ангела, летящего мне на помощь. Её луч коснулся моей головы, и я снова обрёл свободу.

С того дня я жил лишь ожиданием вечера и, наверное, умер бы от тоски, не будь у меня этого утешения. По ночам я радовался свободе, а утром возвращался в унылое одиночество. Однако вскоре луна уже не могла подыматься так высоко, её лучи уже не дотягивались до меня, и ночи стали такими же безрадостными, как и дневные часы. Только сны немного успокаивали меня, но даже во сне я неизменно помнил, что всего лишь сплю и вижу сон.

Время шло, и однажды ночью луна, от которой остался лишь бледный призрак, наконец–то дотянулась до меня слабеньким, тоненьким лучом. Я, должно быть, заснул, и мне приснилось, что осенним вечером, ещё до сбора урожая, я сижу на холме недалеко от нашего замка. Сердце моё подпрыгнуло от счастья.

Неужели я снова стал ребёнком, невинным, бесстрашным, не знающим ни похоти, ни стыда?! Я мигом спустился к замку. Все мои домашние были вне себя от страха: они лишь недавно обнаружили, что я пропал. Сёстры рыдали, думая, что навсегда потеряли меня, и когда я вошёл, со всех ног кинулись ко мне, принялись обнимать, бессвязно лепеча и плача от радости, а старые друзья обступили меня со всех сторон. Но тут на потолке старинной залы забрезжил сероватый свет, и очнувшись, я увидел, что это рассвет вползает в окошко моей башни.

После этого сна я с ещё большим нетерпением ждал наступления ночи, и долгий несносный день показался мне ещё монотоннее и утомительнее, чем всегда. Я считал часы, отмеряя их по продвижению солнечных лучей, лившихся в окошко, и думал лишь о том, когда же наступит ночь. По моим подсчётам было около полудня, когда я вдруг вскинулся, как будто нечто доселе незнакомое и совершенно чуждое вторглось в мои чувства. До меня донёсся голос поющей женщины. Всё моё существо задрожало от изумления и неожиданной радости. Живой душой, воплощением самой Природы песня влетела в мою темницу, и каждая её нотка ласковой птичкой ложилась прямо ко мне на сердце, уютно сложив крылья. Она омывала меня, как морская волна, окутывала чудным благоуханием, проникала в душу упоительным глотком весенней родниковой воды, сияла мне живительным солнцем и утешала, как руки и голос матери. Но всё равно, как чистейшая вода из лесного колодца иногда отдаёт горьковатым вкусом прелых листьев, сама беззаботность этой песни ледяным жалом пронзила моё усталое, истомившееся в неволе сердце, а её нежные звуки повергли меня в уныние, исподволь напомнив о давно утраченных радостях. Я зарыдал, горестно и облегчённо, но вскоре, устыдившись своей слабости (с которой, как мне казалось, я давно распрощался), торопливо смахнул слёзы, подбежал к двери и жадно прижался к ней ухом, чтобы не упустить ни одного слова откровения из незримого внешнего мира. Теперь я слышал всё до единого слова. Женщина то ли сидела, то ли стояла возле самой башни, потому что голос не перемещался, а оставался на одном и том же месте. Вот что она пела:

Величавое солнце над кругом земным Нити неба связало узлом золотым, И оно, ниспадая лазурным ковром, Покрывает весь мир золотистым шатром. А в шатре том ветра молодые живут, И ручьи говорливые к морю бегут, И от радости птицы щебечут в лесах, И с молитвою сосны глядят в небеса, И задумчивый ключ с лучезарной водой Остаётся хранителем тайны земной. Всё творенье ликует, звенит и поёт, К облакам возводя голосов хоровод, И в смиреньи душа, обретя тишину, Их мелодии в песню сплетает одну. А средь них, как наседка средь шумных птенцов, Мать–Земля, от начала неспешных веков, Восседает в любви безмятежной своей, На коленях качая уставших детей, Их зовёт воротиться в родительский дом И надёжно своим укрывает крылом. Встань из мрака и к ней, не стесняясь, пойди, Чтоб прижаться к её материнской груди. Встань из праха и к матери доброй вернись, Горьких слёз не стыдясь, ей в колени уткнись. И она тебя встретит ночным ветерком, Как младенца, грудным напоит молоком Или нежной рукою тебя обовьёт, И на ушко протяжную песню споёт. Вскоре сила придёт к ослабевшим рукам, И румянец вернётся к поблекшим щекам, И расправятся плечи, и песня опять Будет радостно в сердце окрепшем звучать. Ты из тесной пустыни гордыни своей В дом просторный её приходи поскорей.

Тут я почти бессознательно потянул на себя ручку, и дверь открылась.

Почему я ни разу не пробовал открыть её до сих пор? Не знаю.

Сначала я никого не заметил, но потом, протиснувшись мимо дерева, перегораживающего вход, увидел, что на земле спиной к башне, прислонившись к стволу, сидит прелестная молодая женщина. Её лицо показалось мне смутно знакомым, но я не мог понять, кто это. Она посмотрела на меня и улыбнулась.

— А–а, так это вы здесь сидите? Что ж, я рада, что смогла вызволить вас из темницы.

— Так вы знаете меня?

— А разве вы меня не узнаёте? Хотя вы ведь обидели меня; а люди легко забывают тех, кого обижают. Вы разбили мой шарик. Но сейчас я даже благодарна вам за это — да, наверное, я действительно многим обязана тому, что вы разбили его. Я отнесла осколки самой королеве Страны фей. Они были совсем чёрные и мокрые от слёз, и в них уже не было ни музыки, ни света.

Но она взяла их у меня и куда–то спрятала, а меня уложила спать в огромном зале из белого мрамора, с чёрными колоннами и тёмно–красными занавесями.

Утром я проснулась и пошла к королеве, надеясь, что она вернёт мне шарик целым и невредимым. Но она отослала меня, так и не отдав его мне, и с тех пор я ни разу его не видела. Только теперь он мне не нужен, потому что у меня есть кое–что получше. Мне уже не нужно, чтобы шарик играл для меня мелодии, потому что я научилась петь. Раньше я вообще не умела петь, а теперь хожу по всей Волшебной стране и распеваю без умолку; иногда мне даже кажется, что сердце моё вот–вот разорвётся от радости и упоения — совсем как тот шарик! И где бы я ни появилась, мои песни приносят людям добро и даруют им свободу. А теперь я освободила и вас. Ах, если бы вы знали, как я счастлива!

Она замолчала, и глаза её наполнились слезами. Всё это время я не отрываясь смотрел на неё и теперь, наконец, узнал черты юной девочки, прославленные и возвышенные в облике прекрасной женщины. Мне было нестерпимо стыдно, но с души у меня словно свалился тяжёлый камень. Со словами благодарности я упал перед ней на колени и от всего сердца попросил её простить меня.

— Встаньте, встаньте! — ответила она. — Мне не за что вас прощать, и это я благодарю вас. Только теперь мне пора, ведь я не знаю, сколько ещё пленников ждёт меня в тёмной чаще глухих лесов, а без меня они не смогут выйти на свободу.

Она встала, с улыбкой попрощалась и, повернувшись, пошла между деревьями.

Я не решился задержать её. Честно говоря, мне было трудно даже говорить с нею. Между нами пролегала великая бездна. Страдания и добрые дела помогли ей подняться в горнюю страну, войти в которую я не смел и надеяться. Я проводил её взглядом, как путник провожает лучи заходящего солнца. Лёгким сиянием она скользила по мрачному лесу, и сейчас, когда я знал, что здесь ходит такое дивное существо, он тоже показался мне ясным и светлым. Она несла свет в уголки, не знающие солнца, и сверкание и музыка разбившегося шарика теперь жили у неё в сердце и мыслях. Она снова запела; я начал вслушивался в слова её песни, а мелодия, словно замешкавшись, ещё долго витала между ветвей, когда сама женщина давно пропала из виду.

Сколько людей — столько путей Среди холмов и долин. Много путей, и дорог, и дней, Только конец один. Много грехов, но средство одно Простить и забыть о злом. Много дорог и пристанищ, но Один долгожданный дом. И может весь мир к нему прийти И радость в нём обрести.

Она исчезла. С опечаленным сердцем, умягчённым смирением и вкусившим немного её покоя и радости, я задумался о том, что теперь делать. Прежде всего я решил как можно дальше уйти от жуткой башни, чтобы в какой–нибудь недобрый момент снова не оказаться её пленником. Но я не мог быстро идти в тяжёлых латах; и потом, какое право было у меня теперь на золотые шпоры и роскошную кольчугу, уже успевшую потускнеть от того, что её долго не чистили? Может быть, мне ещё посчастливится стать оруженосцем, но я слишком высоко почитал звание рыцаря, чтобы снова причислять себя к их благородному содружеству. Я сорвал с себя доспехи, свалил их возле того дерева, у которого недавно сидела женщина, и пошёл на восток, не разбирая дороги. Из всего оружия я взял с собой лишь маленький боевой топор на короткой ручке.

Только сейчас я впервые вкусил сладость смирения и понял, как это радостно, наконец сказать себе: «Я такой, какой есть, ни больше, ни меньше».

«Всё кончено, — думал я, шагая между деревьями. — Я поддался искушению и навеки потерял себя. Ах, лучше бы я избавился от тени!»

С этой мыслью я оглянулся, но чёрного пятна сзади не было. Оказывается, я потерял не себя, а только свою тень. Вскоре я понял, что гордецу в тысячу раз лучше упасть и познать горечь стыда, чем ходить с высоко поднятой головой, надменно воображая себя праведником. Я понял, что человек, вознамерившийся стать героем, едва ли достоин звания человека, а вот тот, кто просто и честно делает своё дело, всегда может быть уверен в своём достоинстве. Нет, мой идеал ничуть не потускнел, не утратил своего возвышенного благородства. Он был всё так же дорог мне, но теперь я видел его слишком ясно для того, чтобы хоть на миг осмелиться поставить себя рядом. Напротив, вскоре этот идеал стал всей моей жизнью; а ведь раньше жизнь моя была всего лишь тщетными попытками если не увидеть этот идеал в себе, то хотя бы углядеть себя в нём. Я впервые ощутил удовольствие (пусть не самое верное и мудрое) в презрении и уничижении самого себя. Словно бледный дух, исходящий из мёртвого тела, из моей прошлой, безгласной и раздавленной самости появилось новое «я». Конечно, ему тоже придётся умереть, быть погребённым, а потом взлететь из своей могилы на крыльях нового рождения — но пока всё это ещё впереди.

Наше «я» поднимает голову даже в тот момент, когда мы безжалостно убиваем его. Но в человеческом существе всё равно есть то, что глубже и сильнее этого «я», и однажды оно непременно поднимется из неведомых глубин души.

Каким оно будет — похожим на священный мрак, горящий множеством глаз? Или на ясное утро после грозы? Или на улыбающегося ребёнка, очутившегося и нигде, и везде сразу?