Я умер и не желал ничего иного. Я лежал в гробу, руки мои были мирно сложены на груди. Рыцарь и дева, которую я любил, плакали надо мною, и её слёзы капали мне на лицо.

— Я налетел на них как безумец, — заговорил рыцарь. — Я рубил их в щепки. Их мечи градом опускались на меня и отскакивали прочь. Но когда я прорубился сквозь толпу к своему другу, он был уже мёртв. Однако он задушил то мерзкое чудовище, и мне пришлось вырезать кусок косматой глотки, чтобы унести его тело. Они не решились подступить ко мне, когда я нёс его.

— Это была славная смерть, — промолвила дева.

Дух мой возликовал. Вскоре они вышли, и я почувствовал, что мне на сердце словно легла чья–то холодная рука и остановила его. Душа моя была подобна летнему вечеру после хорошей грозы, когда капли ещё дрожат на листве в последних лучах уходящего солнца, а сумеречный ветер только начинает подыматься из травы. Лихорадочный жар жизни погас, и я вдохнул чистый горный воздух долины Смерти. Я и помыслить не мог, что бывает такое блаженство. Нельзя сказать, чтобы я перестал быть тем, кем был раньше. Уже то, что на земле бывает смерть, подразумевает, что существует и нечто бессмертное, которому предстоит либо принять иную форму — как бывает с посеянным зерном, когда оно умирает, а потом снова поднимается, — либо, быть может, продолжать жить в чисто духовном измерении, как живёт человеческий разум или душа. Даже если страсти мои умерли, души этих страстей, глубинные тайны духа, воплотившегося в них и придавшего им всё их удивительное великолепие, продолжали жить и пылать чистым, неумирающим огнём. Они вознеслись над бренными земными одеждами и обрели свой истинный облик ангелов света, неузнаваемо прекрасных! Я лежал, продолжая жить в некоем замкнутом круге существования, и душа моя, как недвижное озеро, вбирала в себя всё, но не отдавала ничего, утолённая тихим созерцанием и ясным ощущением духовной жизни.

Вскоре меня похоронили. Ни один набегавшийся за день малыш, укладываясь в чистую постель и слыша, как мать на ночь убирает его игрушки, не погружался в столь сладостную отраду и покой, какие наполнили меня, когда я почувствовал, как гроб с твёрдым стуком опустился в яму и на крышку начали падать комья земли. Изнутри этот звук вовсе не казался таким пустым и безнадёжным, каким он кажется у края могилы. Меня хоронили не на кладбище: мои друзья слишком любили меня для этого, и я очень благодарен им. Они вырыли мне могилу прямо возле замка, под сенью деревьев, на холме, где весной распускаются ветреницы, колокольчики и другие лесные жители.

Теперь, когда я лежал в лоне земли, и она сама, и каждая новая жизнь, выходящая из её чрева, могли стать для меня телом, стоило мне только пожелать. Я чувствовал, как в моё сердце стучится великое сердце Матери, кормящей меня собственной жизнью, всей глубиной своего естества и бытия.

Наверху ходили мои друзья, и их шаги радостным восторгом отдавались в моей душе. Я знал, что все остальные ушли, а рыцарь с девой остались возле могильного холма и тихо, с нежностью и слезами, вспоминали о том, кто лежал под ещё не зарубцевавшейся землёй. Я поднялся к свету в большой ветренице, росшей возле самой могилы и, как в окошко, заглянул из её смиренного, доверчивого личика прямо в лицо печальной деве. Я чувствовал, что ветреница — мой облик и моя вестница; что отчасти она говорит им то, что хочу сказать я, совсем как в прежние дни; только тогда вместо цветов мне служили песни. Заметив ветреницу, моя дева нагнулась и сорвала её.

— Какая ты красавица! — проговорила она и, легонько поцеловав нежные лепестки, спрятала цветок на груди. Это был первый поцелуй, который она подарила мне. Но вскоре цветок начал увядать, и я покинул его.

Наступил вечер. Солнце уже село, но его розовые лучи ещё освещали воздушное облачко, плывущее высоко над миром. Поднявшись, я взмыл прямо к нему и, улёгшись в его перину, поплыл вместе с ним, глядя на опускающееся светило. Солнце кануло за край горизонта, облако стало серым, но эта серая мгла не коснулась моего сердца. Теперь цвет благоуханной розы освещал его изнутри, ибо я мог любить, не нуждаясь в том, чтобы меня любили в ответ.

Вверх по склону поплыла луна, неся всё прошлое мира в своём изнурённом лице. Она осенила мою постель тусклым млечным сиянием и погрузила раскинувшуюся далеко внизу землю в бледное море снов. Но и она не могла навеять на меня грусть. Теперь я знал, что воистину приблизиться к человеческой душе можно лишь полюбив её, а не просто купаясь в её любви; что, только любя друг друга, а не принимая друг от друга любовь, двое могут зачать, обрести и усовершить своё блаженство. Я знал, что любовь даёт любящему внутреннюю близость к духу любимого и власть над любой возлюбленной душой, даже если сама душа не знает того, кто любит её. А власть эта всегда творит только благо, ибо как только в неё прокрадывается себялюбие, любовь угасает, а вместе с нею и рождённая ею сила. Но настанет день, когда всякий любящий получит свою награду. Однажды всякая истинная любовь увидит свой образ в глазах возлюбленного и возрадуется в смирении, и возможно это лишь в чертогах величавой Смерти. «Ах, друзья мои, — думал я. — Как я буду заботиться о вас, как буду служить вам, как стану посещать вас своей любовью!»

Воздушная колесница несла меня над широко раскинувшимся городом, от которого в небо поднимался слабый, тусклый гул. «Сколько безнадёжных стонов, сколько безумных воплей вплетается в земной шум, — думал я. — А ведь здесь наверху их почти не слышно, и я парю в вечном покое, зная, что однажды они тоже обретут мир, погрузившись в безмятежность, что их отчаяние растворится в бесконечной надежде, а то, что кажется им невозможным, превратится в незыблемый закон!»

Но все вы, измученные женщины, хмурые мужчины, брошенные дети! — как я буду ухаживать за вами, как буду оберегать вас и, в темноте обнимая вас за плечи, мысленно посылать надежду в ваши сердца в те минуты, когда вы будете думать, что рядом никого нет! Погодите немного: как только мои чувства привыкнут к этой новой блаженной жизни, я приду к вам, неся с собой целительную любовь…

Но тут резкая боль жуткой волной прошила меня насквозь, я содрогнулся словно от смертной судороги — и вновь очнулся в тесных пределах обычной телесной и земной жизни.