Ему пора было отправляться вверх по Дауру. Гибби пошёл вдоль по ручью, чтобы снова отыскать большую реку, и вскоре оказался на прекрасном лугу, где паслись несколько коров. Забора вокруг не было. От овсяного поля луг отделялся лишь невысоким насыпным валом, заросшим мхом, травой и цветами. Неподалёку сидел пастух, и даже издали Гибби узнал в нём того самого мальчика, чьё лицо так понравилось ему, когда он, подобно какому–нибудь седовласому богу, свешивающемуся с облаков, смотрел вниз сквозь потолочную щель. Мальчик читал книгу, время от времени поднимая глаза, чтобы посмотреть не зашла ли какая–нибудь корова, тёлка или бычок за пределы своего пастбища, покрытого жёсткой травой и клевером. Все животные были у него перед глазами, оборачиваться ему было незачем, и он не видел подошедшего сзади Гибби. Но стоило мальчику углубиться в книгу, как чёрная корова, обладавшая короткими и острыми рогами и, по–видимому, полная самых дурных намерений, резко повернулась, понеслась к полю, перепрыгнула через насыпь и в безумной алчности кинулась жевать сладкие посевы. Уже какое–то время она постепенно бочком подбиралась к полю и сейчас буйствовала среди овса с дикой поспешностью вора, знающего, что он крадёт чужое добро и сейчас ему попадёт.
Во время своих странствий Гибби уже успел понять, что по законам и обычаям деревенской жизни коровам не полагается пастись на пустом поле, где нет пастуха, — и пулей полетел вслед за чёрной мародёршей. В ту же самую секунду мальчик–пастух оторвал глаза от книги, увидел преступницу, вскочил на ноги и, подхватив свою увесистую дубинку, тоже понёсся к полю. Он побежал ещё и потому, что знал строптивый и злобный нрав этой самой коровы и видел, что Гибби всего–навсего ребёнок, да ещё и безоружный, и потому Рогатка (а назвали её так из–за дурной привычки чуть что пользоваться тем орудием, которым наделила её матушка–природа) непременно кинется на него с особой яростью. Рогатка была буйным, зловредным животным, и не приноси она так много отличного молока, её давным–давно откормили бы и отправили на бойню. Мальчик со всех ног бежал на выручку к Гибби, всё время крича ему, чтобы тот не подходил к корове близко, но наш малыш был слишком занят своим делом и, услышав, что пастух что–то кричит, подумал, что тот обращается к корове. Всем своим сердцем готовый ему услужить, Гибби бесстрашно подскочил к Рогатке и, поскольку в руках у него ничего не было, кинулся на неё сам, всем своим телом подталкивая её назад к насыпи.
Корова, поглощённая своим сладким беззаконием, не видела и не слышала его, пока не почувствовала мощный толчок в бок и трусливо попятилась назад. Но испугалась она только на мгновение. Повернувшись, она заметила своего господина, несущегося к ней с деревянным скипетром в руках, и тут же снова кинулась в овёс — то ли для того, чтобы урвать ещё хоть чуть–чуть, то ли инстинктивно желая удрать от него подальше — и только сейчас увидела то жалкое существо, которое так её напугало. С презрительным негодованием она угрожающе нагнула голову почти до самых копыт и уже готова была ринуться на Гибби, как вдруг большой камень ударил её по одному из рогов, а ещё через мгновение подскочил пастух и яростно заработал своей дубинкой, решительными ударами направляя упрямицу назад к лугу. Когда Рогатка перебралась через насыпь, Донал Грант величаво выпрямился с неосознанным видом победителя и восхищённо поглядел на Гибби.
— Ну, малыш, ты даёшь! — сказал он. — Настоящий мужчина, хоть по тебе этого и не скажешь! Как это ты кинулся прямо ей на рога? Она ведь сущая дьяволица!
Гибби стоял и улыбался.
— Если бы не моя дубинка, она бы тебя на рога поддела да на луну закинула.
Как тебя звать?
Гибби продолжал улыбаться.
— Ты откуда? Где твоя семья? Где ты живёшь? Да у тебя язык–то есть или нет, а, малыш?
Гибби звонко рассмеялся, глаза его засверкали и засияли. Пастух очень ему нравился, и с ним уже так долго никто не разговаривал!
«Эх, да он, наверное, дурачок», — сочувственно подумал Донал.
— Бедолага ты, бедолага! — вслух сказал он, погладив Гибби по голове.
Это было второе дружеское прикосновение, доставшееся Гибби с того самого дня, когда он ночевал в собачьей конуре. Он, наверное, заплакал бы, если бы умел себя жалеть. Но поскольку он не догадывался о скудости своей жизни, был всем доволен и не чувствовал досады или разочарования, то от неожиданной ласки всё его существо только наполнилось невыразимым восторгом, и он широко и радостно улыбнулся.
— Пойдём, пичуга, я тебя покормлю. Это–то ты непременно поймёшь, — сказал Донал, повернувшись и зашагав к лугу, где Рогатка снова жевала траву с невинным видом самой что ни на есть почтенной безрогой коровы. Гибби послушался и пошёл за Доналом, который медленно, не глядя по сторонам, пробирался через овёс, ведя малыша за собой. Дубинку он засунул под мышку, а его ненасытные глаза уже снова уставились в книжку, которую он всё это время не выпускал из рук. Так он и шёл, не поднимая глаз от страницы, а Гибби терпеливо и радостно следовал за ним. Оставив коров позади, они дошли почти до самой середины луга, когда мальчик внезапно остановился и, не поднимая головы, начал оглядываться, ища что–то в траве.
— Может, они и узелок у меня слопали? — удивлённо протянул он. — Та–ак, где же я сидел? В книжке я своё место помню, а вот в траве — нет.
Он ещё говорил, медленно и озадаченно, а Гибби уже отскочил и вприпрыжку бежал по лугу, петляя туда–сюда, как большая бабочка. Ещё через минуту Донал увидел, как он схватил с земли узелок и с торжествующим видом принёс его хозяину.
— А ты совсем не такой дурачок, как мне показалось! — задумчиво сказал Донал.
Не знаю, принял ли Гибби его слова за комплимент или просто порадовался тому, что угодил новому другу, но он снова весело и звонко рассмеялся.
В узелке оказался ломоть твёрдого сыра, точно такого же, с каким Гибби уже свёл своё знакомство, и несколько лепёшек. Донал разломил лепёшку надвое, одну половину отдал Гибби, вторую убрал назад и снова принялся за книгу, на этот раз прислонившись спиной к насыпи. Гибби уселся немного поодаль, по–турецки поджав под себя босые ноги, и в счастливой тишине начал жевать свою лепёшку, разглядывая нового знакомого. За последнее время душа его изголодалась ещё больше, чем тело, и виновата в этом была совсем не чрезмерная разборчивость по отношению к людям. Снова оказаться в такой чудесной компании было для него райским блаженством. С тех пор, как умер его отец, ни одно человеческое лицо не привлекало его так, как лицо сидящего перед ним мальчика. От рождения оно было совсем светлым, но под солнцем стало почти коричневым и покрылось веснушками. Высокий лоб был увенчан копной рыжих волос, из под которых смотрели проницательные глаза, которые на солнце казались даже не карими, а зелёными. Строгий, прямой нос возвышался над прекрасно очерченным ртом. Улыбался Донал редко, но когда он читал, губы его часто выдавали сильные внутренние чувства. Ему было около пятнадцати лет, и для своего возраста он был довольно высоким, крепко сложенным и ладным пареньком. Весь его облик дышал честностью и спокойным дружелюбием, приятным взгляду. Работать он старался на совесть, но порой так погружался в книгу, что на какое–то время совершенно забывал, чем занимается. Главным образом это было чревато периодическими набегами скота на посевы (как сегодня утром), и перед сном Доналу нередко приходилось упрекать себя за то, что ему снова не удалось уследить за своими рогатыми подопечными. Он знал, что хозяин пригрозит уволить его, если застанет с книгой, — но знал также, что хозяину известно то, что он читает в поле, и тот понимает, что можно одновременно читать и прекрасно управляться со скотиной.
Кстати, на этом самом лугу следить за коровами было совсем не сложно. С одной стороны его окаймлял широкий ручей, с другой — каменная стена, а с третьей — глубокая канава. Только овёс оставался без ограды, и тут уж пастуху приходилось самому следить за тем, чтобы коровы не переходили установленную границу. Сейчас Донал сидел, опершись спиной на земляной вал с видом человека, занявшего особо важную оборонительную позицию. Правда, он всё равно знал, что даже самый тупой бычок способен обежать его со стороны, перемахнуть через насыпь и хоть на несколько секунд прорваться в недозволенное, но такое манящее поле. Донал пока не подозревал, какой верный и способный помощник появился у него теперь. Гибби быстро сообразил, что происходит. Он не понимал, как человек может с таким интересом смотреть в книгу, забывая обо всём на свете (книги он видел только однажды, в домашней школе сердитой пожилой дамы). Однако он понял, что, если внимание человека полностью поглощено чтением, ему, должно быть, очень трудно отрываться от своего занятия всякий раз, когда в упрямых животных просыпается желание отведать запретных деликатесов. Поэтому пока Донал смотрел в книгу, Гибби ради Донала смотрел за коровами, а для того, чтобы лучше с ними управляться, незаметно подтащил к себе пастушью дубинку. Через какое–то время Донал поднял голову и увидел, что проклятая корова опять дорвалась до зелёных побегов и Гибби мужественно сражается с ней его дубинкой, угощая её меткими ударами по лбу и ловко увёртываясь от грозных рогов.
— По носу её, по носу! — в ужасе заорал Донал и со всех ног понёсся на помощь, на ходу осыпая Рогатку яростной руганью и награждая её самыми нелестными прозвищами.
Но он зря тревожился. Гибби услышал и послушался, и в следующее мгновение корова развернулась и поскакала прочь, чтобы укрыться в безопасных пределах родного луга.
— Ай да малыш! Наверное, у вас в семье было много храбрецов! — сказал Донал, с новым восхищением оглядывая тщедушную фигурку.
Гибби рассмеялся, но было видно, что он совсем выбился из сил, и крупные капли пота сбегали по его открытому, светлому лицу. Донал забрал у него дубинку и так решительно двинулся на Рогатку, что вскоре отогнал её на противоположный конец луга. Затем он вернулся и снова принялся за книгу.
Гибби сидел рядом и смотрел то на него, то на пасущихся коров, приглядывая и за пастухом, и за его стадом. Так вот в чём было его призвание и ради чего он бежал вверх по реке! Теперь он один заботился сразу и о животных, и о человеке!
Через какое–то время Донал опять поднял глаза, но на этот раз не для того, чтобы взглянуть на скот, а для того, чтобы посмотреть на Гибби. До него постепенно начало доходить, что этот смелый малыш и выглядит, и ведёт себя как–то необычно. Сначала Донал принял его за обыкновенного бездомного бродягу, оставившего своих спутников где–то неподалёку. Он был уверен, что малыш скоро устанет от пастушьей работы и вернётся к своим. Он продолжал читать, но постепенно, сквозь волшебную притягательность книги, присутствие незнакомца начало как–то странно действовать на него. Когда Гибби поднялся, чтобы посмотреть, куда разбрелись коровы, Донал смутно встревожился, не собрался ли тот уйти насовсем, потому что уже начал чувствовать в незнакомом малыше своеобразного ангела–хранителя, явившегося ему в рваных лохмотьях. Сегодня благодаря ему он уже прочитал гораздо больше, чем когда–либо раньше за всё время своего пастушества в Глашруахской долине. Теперь Доналу захотелось рассмотреть его получше.
С минуту он сидел и внимательно разглядывал маленького бродягу. В ответ Гибби тоже смотрел на него, и в его глазах Донал был настоящим олицетворением всего доброго и сильного. Он восхищался даже его одеждой, сшитой из плотной зеленоватой ткани и уже такой старой и ветхой, что мелкие вельветовые рубчики совсем вытерлись и почти исчезли. К куртке были пришиты круглые медные пуговицы, на коленках вместо дыр красовались аккуратные заплатки, а из–под края коротких штанин выглядывали тёплые шерстяные носки! На башмаках у него даже были подошвы, сплошь усеянные широкими головками железных гвоздиков, а на голове он носил маленькую круглую шапочку синего цвета с красной кисточкой. Поразительное великолепие! С другой стороны, маленький оборвыш с любящим лицом и ясными глазами, почти совсем раздетый и совершенно босой, пробудил в сердце Донала беспредельную, нежную жалость, похожую на материнское чувство, гнездящееся в груди каждой истинной женщины. Вряд ли у этого бесприютного малыша есть мать, которая укрывала бы его от мороза, ветра и дождя. Но к своему удивлению Донал ощутил, как из этой щемящей нежности, как цветок из бутона, вырастает совсем иное чувство. Ему начало казаться, что рядом с ним сидит существо неизмеримо высшее, чем он сам: стоит ему заговорить, Доналу придётся лишь слушать и повиноваться, а знает он гораздо больше, чем может сказать. И неудивительно — ведь Донал был настоящим природным кельтом, внутри у него жила поэзия, и блаженное спокойствие незнакомого малыша растревожило его воображение и пробудило в нём причудливые образы и мысли.
Читатель не должен забывать, что при всей своей бедности Донал стоял в обществе на гораздо высшей ступеньке, чем Гибби. Он сам зарабатывал себе на хлеб и жильё, да ещё и получал целых четыре фунта в год на расходы. Жил он хорошо, одет был тепло, ловко справлялся со своей работой и совсем не считал её трудной или скучной. У него были мать с отцом, которых он навещал каждую субботу и которыми по–сыновнему гордился. Отец его был пастухом для овец и священником для всех своих домашних, а мать была пророчицей и содержала свой дом в простоте и уюте, чтобы дети всегда могли укрыться там от бурь и невзгод. Бедный Гибби никогда ничего не зарабатывал — разве только раньше ему иногда перепадала монетка–другая — и даже не мог себе представить, что имеет право на какие–нибудь деньги. О нём никто не заботился, никто ничего ему не давал и ничего для него не делал. И все равно он сидел сейчас перед Доналом, улыбающийся, довольный и всегда готовый помочь.
Донал перелистнул было страницу, но тут же снова поднял голову и продолжал смотреть на Гибби. Несколько раз он пытался продолжить своё чтение, но каждый раз опять отпускал книгу и поднимал глаза на сидящего перед ним малыша. В скором времени он подумал, что даже самый застенчивый ребёнок не может так долго молчать; а ведь он до сих пор не слышал от мальчугана ни одного слова, даже когда тот отгонял коров с поля. Надо бы ещё за ним понаблюдать и повнимательнее!
Настало время обеда. Донал снова развязал узелок и протянул Гибби то, что посчитал его справедливой долей — где–то третью часть всей своей провизии.
К голоду он относился по–философски спокойно, но всё–таки не удержался и тихонько вздохнул, когда от его скромного обеда остались одни крошки. Но даже тут его ожидало небывалое утешение: услышав этот вздох, Гибби протянул ему то, что ещё не успел съесть. Донал улыбнулся, помотал головой, и эта улыбка наполнила маленького сэра Гибби таким ослепительным счастьем, которому позавидовал бы любой наследный принц. Какой замечательный, сказочный получился день! У него появился целый живой человек, сразу двадцать пять четвероногих животных, и теперь он может обо всех них заботиться!
Подкрепившись, Донал потянулся к книжке, а Гибби снова занял свой наблюдательный пост. Прошло какое–то время, Донал вскинул глаза и увидел, что тот плашмя лежит на земле и пристально что–то разглядывает. Он тихонько подвинулся поближе и обнаружил, что это была полевая маргаритка, одиноко выглядывающая из травы; на лугу их было совсем немного. Гибби лежал и смотрел на неё, как мать, склонившись над колыбелью, смотрит на своё дитя. Маргаритка не сияла холодной белизной и не была просто красной; это была просто самая лучшая маргаритка на свете. Казалось, чья–то нежная рука взяла её спящий бутон с сомкнутыми лепестками, легонько, совсем чуть–чуть, обмакнула его кончик в расплавленный рубин, и, когда цветок проснулся, его золотое солнышко–сердечко обрамляла серебристая стрельчатая корона лепестков с рубиновыми звёздами на концах.
«Да он, наверное, Бёрнса начитался!» — сказал себе Донал. Он забыл, что маргаритки цвели задолго до того, как на свете появился Бёрнс, и что он сам полюбил маргаритки задолго до того, как услышал о Бёрнсе. О Чосере он вообще не слыхал, а ведь тот признавался маргариткам в любви ещё на четыреста лет раньше Бёрнса. Один Бог знает, сколько людей на земле услышали Евангелие от полевых цветов! На земле проходят века, маргаритки всё так же появляются и исчезают, но старость не касается их, и не ветшают их прелестные одежды, хотя они не трудятся, не прядут и совсем не умеют штопать дыры или пришивать заплаты.
— Читать–то ты умеешь, пичуга? — спросил Донал.
Гибби отрицательно помотал головой.
— А говорить?
Гибби снова помотал головой.
— А слышишь ты хорошо?
Гибби весело рассмеялся. Он знал, что слышит гораздо лучше других людей.
— Тогда слушай, — сказал Донал.
Он поднял с травы книгу и нараспев прочитал датскую балладу про Чайльда Дайринга, пересказанную сэром Вальтером Скоттом. Гибби слушал, глаза его расширялись всё больше и больше, губы разомкнулись. Казалось, его душа изумлённо, озадаченно выглядывает одновременно и из окон, и из двери и никак не может понять, что c ней и что она видит. То ли на него подействовали сами звуки, то ли мысли незаметно проникли в полуспящее сознание, то ли искры отдельных слов или фраз островками опустились на ритмически вздымающееся море — что–то подействовало на Гибби, и поэма, как по волшебству, безраздельно завладела всем его существом.
Когда Донал замолчал, Гибби какое–то время продолжал неподвижно сидеть, приоткрыв рот. Потом он бесшумно подобрался по траве к ногам Донала, приподнял голову и заглянул в книжку, лежавшую у того на коленях. Он смотрел на неё лишь несколько секунд, но тут же отодвинулся с голодным вздохом: он не увидел там того, что только что извлекал оттуда Донал. Он походил сейчас на путника, напившегося из колодца и теперь тщетно пытающегося вновь разглядеть в нём воду: но воды почему–то нет, и бедняга видит лишь сухое песчаное дно, усеянное камнями.
Ветерок мягко овевал траву и цветы, солнце ярко сияло на небе, природа ласково окружила двух сидящих на лугу мальчишек, и Отец был ближе к каждому из них, чем они сами друг к другу, — ближе, чем солнце, ближе, чем ветер, маргаритка или Чайльд Дайринг. К своему изумлению, Донал заметил, что глаза Гибби наполняются слезами. Малыш чувствовал себя, как человек, взирающий на пропасть Божьей воли и видящий в ней одну лишь пропасть; он силится разглядеть Божественную волю, но не может — и потому начинает плакать. Ни холод, ни голод, ни нагота, ни одиночество не смогли пробудить в Гибби жалость к самому себе. Но сейчас он плакал, потому что незнакомая, странная и непонятная ему прелесть вдруг исчезла, и он был не в силах её вернуть.
— Хочешь, прочитаю ещё раз? — спросил Донал, полуинстинктивно понимая его печаль.
Ответом ему было лицо Гибби, вспыхнувшее от радости, и Донал прочёл поэму снова. Восторг Гибби только усилился, потому что за туманными словами он начал видеть некое подобие рассвета. Донал прочёл стихи в третий раз и закрыл книгу, потому что приближалось время гнать скотину домой. До сих пор (а может быть, и всю оставшуюся жизнь) ему не приходилось видеть на человеческом лице такого благодарного взгляда, какой устремил на него сейчас сияющий от счастья Гибби.
Трудно сказать, что именно Гибби понял из этой прелестной, старинной, жутковатой баллады. Может, он смутно представил себе возвращение погребённой матери? Может, подумал о своей? Честно говоря, он вообще почти не вспоминал о том, что у него когда–то была мать, но, быть может, древняя история пробудила в нём мысли об умершем отце и воспоминания о том, как тот мастерил ему башмаки? В любом случае, душа Гибби зашевелилась и проснулась.
Всякий раз, когда я думаю о пробуждении человеческой души, о том моменте, когда она впервые начинает видеть себя в зеркале своих мыслей и чувств, радостей и восторгов, меня охватывает такое невыносимое ощущение благоговейного изумления и неописуемого чуда, что, представляя себя таким, каким был тогда Гибби, я никак не могу поверить, что пробуждение и в самом деле произойдёт. Мне трудно поверить, что я мог бы проснуться, будь я таким бессознательным созданием, каким был Гибби за час до того, как услышал балладу. Но я смотрю сейчас на себя и вижу человека, способного извлечь невыразимое наслаждение и из той самой баллады, и из многих других, древних и новых. Каким–то удивительным образом, постепенно ли, сразу ли, — я всё–таки проснулся!
Когда мутная пелена начала слой за слоем сползать с его внутренних глаз, когда Гибби постепенно, после многих откровений, научился понимать себя и свою жизнь и уже не только знал, но знал, что знает, он всегда вспоминал тот день на лугу и Донала Гранта, впервые открывшего ему сокровища познания об всём прекрасном, что есть в мире людей. Именно тогда он в первый раз увидел, как Природа, подобно Нарциссу, глядится в зеркало человеческого сознания, в зеркало своей высшей ипостаси. Но как и когда в нём произошла эта перемена, что подтолкнуло к жизни незримое семя человеческой души, как сдвинулось в нём спящее равновесие, — он так никогда и не узнал, хотя много раз задавал себе этот вопрос и пытался исследовать глубины своего сознания. Иногда ему казалось, что сияющая слава этого непостижимо нового переживания, должно быть, настолько ошеломила его, что какое–то время он ходил как бы в тумане и потому теперь никак не мог вспомнить, что и как происходило тогда в его душе.
Донал поднялся и погнал стадо домой, а Гибби так и остался лежать в траве. Когда он поднял голову, ни Донала, ни коров уже не было видно. Уходя с луга, Донал несколько раз оглянулся вокруг и, не увидев малыша, подумал, что тот отправился к своим. В течение вечера то впечатление, которое произвёл на него Гибби, несколько померкло, потому что, придя домой, он должен был сначала напоить своё стадо, а потом привязать каждую корову в её стойле и устроить их на ночь поудобнее. Затем он поужинал, выучил очередную теорему Эвклида и только тогда отправился спать.