Пытливые умы появляются в крестьянских семьях не реже, чем в семьях из других сословий, и в Шотландии их было не меньше, чем в любом другом народе. Так что даже тот шотландец, которому пока не доводилось встречать пареньков вроде Донала Гранта, вряд ли откажется поверить, что такие смышлёные пастухи всё–таки бывают на свете. Кроме того, и в Шотландии, и в других странах ещё есть люди, которые видят подлинную человеческую сущность не в обыденном себялюбии, а в благородстве и священной простоте.
Именно из таких, как Донал (неважно, англичане они или шотландцы) выйдут те, кто призван сохранить в Британии честь и истину, кто станет чистым маслом в светильнике её жизни. А те, кто кичится лишь её великими познаниями или богатством, бесследно выпадут из истории, подобно тому, как дым подымается из печной трубы и растворяется в небе.
Каким бы дешёвым ни было в то время образование в Шотландии, родители Донала и думать не могли о том, чтобы отправить хотя бы одного из своих сыновей в университет. Им еле–еле удавалось откладывать даже те несколько шиллингов, которые раз в три месяца надо было платить учителю приходской школы. Младшему Доналу не досталось бы и этого, если бы не щедрая помощь старших братьев и сестёр. Однако когда он всё–таки закончил школу и нанялся в пастухи, ему повезло больше, чем остальным, потому что на ферме он нашёл себе друга и помощника в лице Фергюса Даффа, младшего сына своего хозяина. Тот как раз вернулся домой на каникулы, проучившись в университете уже две зимы. Отчасти по хрупкости здоровья, а отчасти из–за некоей джентльменской утончённости он не хотел работать на ферме рядом с отцом и старшим братом, хотя оставался в деревне с апреля по октябрь. Тем не менее, в нём теплилась живая человеческая душа, и он был бы гораздо больше похож на настоящего мужчину, если бы поменьше думал о том, как быть изысканным джентльменом. Донал понравился ему, и когда Фергюс заметил в пареньке сильное стремление к любым знаниям, которые он мог бы ему дать, он решил немного разнообразить свою скучную жизнь (которая стала уже совсем вялой из–за постоянного ничегонеделания) и передать пастуху хоть сколько–нибудь из тех сокровищ, что ему удалось собрать у себя в голове.
Этих познаний было не так уж и много, и он не смог бы далеко на них уехать, потому что студентом был довольно посредственным, не слишком усидчивым и нередко проводил время в мечтаниях и грёзах о своём блестящем будущем. К счастью, Донал был совсем не таким. Ему нужен был лишь первый толчок, лишь первоначальное объяснение — а на это Фергюс был вполне способен. Дальше Донал уже вникал во всё самостоятельно. Но самую большую службу Фергюс сослужил Доналу тем, что давал ему свои книги. В молодом пастухе жила совершенно ненасытная жажда по любым неизвестным ему доселе авторам и романам, и Фергюс утолял её из источников домашней библиотеки, кроме того принося Доналу всё, что он покупал или брал у друзей для собственного чтения (а читал он преимущественно поэзию).
Фергюс Дафф действительно наслаждался стихами некоторых поэтов своего времени, но сам не умел отыскивать поэзию в том, что его окружало. Донал проглатывал те стихи, что приносил ему Фергюс, с ещё большей жадностью, но при этом видел в самой природе ту же красоту, то же изящество, те же мысли, что подсказывали ему слова поэтов, а значит, получал из первых рук то, чем Фергюса, приходилось «пичкать», говоря словами шекспировской Селии, «как голуби, когда кормят своих птенцов». Так что каким бы жестоким ударом это ни было для самолюбия молодого Даффа, в царстве поэзии ему доставались лишь крошки с хозяйского стола — в то время, как пастух, работающий на его отца, свободно восседал за семейной трапезой.
Однако ни Донал, ни Фергюс ни о чём таком даже не задумывались, и снисходительность наставника ничуть не умаляла благодарности ученика.
Доналу действительно было за что благодарить Фергюса, и он смотрел на него с восхищённым уважением, как на одного из сильных мира сего. И теперь, когда он сам оказался в роли старшего, в роли учителя для маленького бродяги, совершенно бездомного и едва прикрытого одеждой, в нём вдруг проснулись неизведанные и странные чувства, а благодарность к наставнику тут же обратилась в нежность к своему ученику.
Всё время, пока Донал гнал коров домой, поил и привязывал их в стойлах, а потом ужинал сам, Гибби лежал на траве, и счастье переполняло его до краёв. Заботливая рука, прикоснувшись к его рукам и ногам, почувствовала бы, что они совсем ледяные, но Гибби было всё равно, потому что он совершенно не обращал на это внимания. Он с радостью умял бы сейчас огромную миску кислого овсяного пудинга да ещё десяток картофелин в придачу — но что человеку голод, пока о нём не думаешь и пока он не начинает валить тебя с ног? Однако солнце уже начало скатываться за гору, и её огромная, зубчатая тень, сотканная из сумерек и пронизанная холодом, уже перебиралась через реку к долине и полям. Молчаливой волной она окутывала всё на своём пути и вскоре добралась до Гибби, набросив на него тёмное одеяло и напомнив ему о том, что человеческое тело всё же нуждается в тепле.
Когда мрачная тень дохнула на него ночной прохладой, Гибби вздрогнул, поёжился, вскочил на ноги и вприпрыжку побежал по полю, мчась всё быстрее и быстрее, как дикая ночная птица, дождавшаяся своего часа и знающая, что весь мир вот–вот раскроется перед ней, как на ладони. Вдруг он заметил, что маргаритки, весь день без страха глядевшие на солнце, как преданные детские души глядят в лицо своему отцу, плотно сложили свои лепестки. Теперь их головки торчали из травы, как маленькие копья, обмакнутые в воинственный пурпур и ощетинившиеся против нашествия тени и ночи, а внутри у каждой бережно хранилось золотое сердечко их жизни — до тех пор, пока великий отец вновь не появится на горизонте, чтобы охватить края земли, стряхнуть с неё нечестивых и возвратить земле покой ещё на один чудный, славный день.
Гибби смотрел на цветы и удивлялся. Пока он смотрел, к нему медленно и незаметно подкралось воспоминание о призрачном духе — духе матери из услышанной баллады, и в каждой маргаритке Гибби видел, как эта мать прижимает к груди своих бедных сироток и отгоняет прочь несчастье и темноту. Ему тоже захотелось, чтобы какой–нибудь дух прижал его к своей груди. Наверное, когда–то у него тоже была мама, но он никак не мог её вспомнить — да и она, должно быть, позабыла о нём. Гибби не знал, что великий Дух и сейчас держит его в своих вечных любящих руках; что этот Дух есть Смерть смерти, жизнь и душа всех мыслей и всего на свете. Божье Присутствие было рядом с ним, но Гибби ощущал его лишь как ветер, тени, небо и сомкнутые лепестки маргариток; оно вошло и воплотилось во всё это, чтобы оказаться к малышу поближе. Божье Присутствие было в самой его душе, иначе он никогда не смог бы обрадоваться другу или загрустить по незримой матери. Гибби не узнавал его, но оно всё время приближалось к его сознанию, приходя к нему снова и снова в облике солнца и воздуха, ночи и облаков, пастуха и его стада, пока не открылось однажды его сердцу и не предстало перед ним Господом Жизни. Потом, став уже совсем взрослым мужчиной, Гибби узнает Его во всём том, что любил, будучи маленьким оборвышем, бегающим по лугу.
Гибби, снова улёгшийся на траву, чтобы поближе рассмотреть маргаритки, взглянул вверх и увидел, что на небо высыпали звёзды, как сверкающее стадо, пасущееся по ночам на тёмно–синих полях с золотой травой. Он почувствовал, как сон, струящийся прямо со звёздных высот, смежает ему веки. Но спать в поле слишком холодно, особенно когда знаешь отличное место, где можно переночевать в тепле. Как лис, возвращающийся в свою нору, Гибби решил пробраться в заветный уголок, где сам Господь приготовил ему сладкий сон. Он вприпрыжку побежал к амбару и угрём пролез в кошачий ход.
Соломы в углу не было! Однако Гибби вспомнил про сено. К счастью (потому что за день он сильно устал) к сеновалу была приставлена лестница. Малыш залез прямо наверх, не сворачивая к полке с сыром, — слава Богу, хотя бы сон всё ещё оставался всеобщим достоянием! Гибби на ощупь полз по тёмному настилу, пока не нашёл сено, и тут же зарылся него поглубже, как рыбка–песчанка зарывается в мокрый песок. Всю ночь рядом с ним за дощатой перегородкой будет стоять дивный белый конь, скрытый сейчас покровом темноты. Гибби слышал его сонное дыхание, и под этот сладостный аккомпанемент сам он крепко заснул и спал, пока его не разбудили проснувшиеся лошади.