Так всё и продолжалось в течение нескольких недель. Не будь Гибби таким маленьким, ему вряд ли удалось бы так долго оставаться незамеченным. Однако как–то раз утром работники явились на завтрак совершенно не в духе и начали громко жаловаться на то, что неизвестный благодетель так упорно вмешивается в их дела. Особенно они были недовольны потому, что заподозрили в этом Фергюса, которого недолюбливали за высокомерие и надменность. На самом деле, он вряд ли стал бы гнуть спину и марать руки на конюшне, и мужчины ни за что бы на него не подумали, если бы не были так растеряны. Подозрение пало на Фергюса лишь потому, что, во–первых, работники не могли себе даже представить, кто ещё мог бы это делать, а во–вторых, потому, что помимо остальных своих дел неизвестный невидимка каждый день обязательно заботился о Снежке, которого Фергюс любил и на котором постоянно выезжал. Если бы Фергюс был на хорошем счету, мужчины не стали бы так возмущаться большей частью тех поступков, которые они ему приписывали, — особенно потому, что он облегчал им работу. Но, по их словам, он держал себя просто невыносимо: только и делал, что разъезжал по ферме и придирался ко всякой мелочи, чтобы показать, какой он умный, и вообще вёл себя так, как будто лучше всех знает, как вести хозяйство. Им казалось, что за их спинами он наушничает своему отцу, а эта хитрость с таинственной помощью на конюшне, должно быть, задумана просто для того, чтобы всех их опозорить.
И тут случилось самое ужасное: Гибби обнаружил кладовку с зерном и, полагая, что всё на конюшне предназначено исключительно для блага лошадей, начал кормить их преимущественно овсом, которого им обычно давали совсем чуть–чуть (ведь вокруг было много другого хорошего корма), и в результате самые непослушные из них стали ещё более беспокойными. Но Гибби уже давно перестал залезать на кухонный потолок и поэтому ничего не знал о нависшей над ним буре.
В тот же день дело дошло почти до скандала, потому что Фергюс не совладал с перекормленным Снежком, и тот сбросил его в придорожную канаву, а сам неистовым галопом примчался домой. Позднее кто–то из работников при нём пробормотал, что он сам в этом виноват. Фергюс спросил почему, постепенно выяснил, в чём его обвиняли, и возмущённо открестился от всех подозрений. Да неужели он будет тратить утренние часы на подобные штучки, когда ему столько всего ещё нужно прочесть для университета? Однако ему совершенно незачем было приплетать сюда свою учёность; скажи он правду, работники поверили бы ему гораздо быстрее: ведь на самом деле рано утром (а невидимка мог трудиться на конюшне только тогда) Фергюс сладко почивал в постели, находясь в полном неведении обо всём, происходящем в мире.
Вечером Джин отыскала Донала и с благодарным удивлением спросила, как ему удаётся выполнять всю работу на конюшне да ещё и помогать на кухне: ведь люди могут подумать, что он делает чужую работу за счёт своей собственной. Только вот зачем он начал давать лошадям овёс? Неужто он хочет, чтобы животные совсем взбесились? Донал смотрел на неё, остолбенев от изумления. Он прекрасно знал, что мужчины подозревают его не больше, чем самих себя. Ведь они все спят с ним в одной комнате. Или тётушка Джин думает, что он потихоньку убегает от своей скотины и пробирается на конюшню? Он не знал, что думать, на лице у него появилось виноватое и растерянное выражение, и он так невпопад отвечал на все расспросы, что Джин сама растерялась. Постепенно из разноголосицы её мыслей начало проясняться одно: вся её благодарность и щедрое вознаграждение за помощь уходили не по назначению, ведь Донал ничем ей не помогал. Подумав об этом, она, естественно (хоть и не очень логично) рассердилась, как будто Донал нанёс ей страшное оскорбление тем, что не проявлял к ней того внимания и доброты, которые она ему приписывала. Но честное лицо стоявшего перед ней паренька и её собственный здравый смысл тут же привели её в чувство, и она успокоилась. Но тогда всё становилось ещё загадочнее. Вопрос так и оставался без ответа. Кто же тогда выполняет не только всю её утреннюю работу по кухне, но и ухаживает за лошадями, как будто им движет ненасытная страсть трудиться и помогать людям? Она прекрасно знала своего племянника и даже на минуту не могла бы предположить, что это мог быть он. Тётушка Джин любила его и считала неплохим в своём роде пареньком, но не настолько хорошим. Нет, Фергюс слишком ценит свой собственный покой. Он и не подумает о том, чтобы кому–то помогать! И сейчас, когда Донал узнал о её прежних подозрениях, она вполне мудро рассудила, что следует честно рассказать ему обо всём. Так она и сделала, признавшись, что считала своим ангелом–помощником самого Донала. Теперь же у неё не было ни малейшего представления о том, кто же это так невидимо и таинственно служил ей всё это время.
Было бы странно, если бы Донал, будучи природным шотландцем и поэтом, не повёл себя, как настоящий джентльмен. Он сказал, что ему ужасно стыдно: ну почему не он сам, а кто–то другой так преданно и бескорыстно помогал ей, заслужив её расположение и благодарность? Правда, честно говоря, возьмись он за домашние хлопоты, вряд ли у него получилось бы лучше, чем у того глупого мужа из старинной баллады, который однажды возомнил, что у жены работа гораздо легче, чем у него.
Пока Донал говорил всё это, он заметил, что лицо у Джин внезапно изменилось. Что это — страх? Или что–то другое? Она неотрывно глядела на него своими большими глазами, но, казалось, не видела его и не слышала, что он говорит. От изумления Донал тоже замолчал и уставился на неё. Наконец после долгой, многозначительной паузы душа её снова вернулась в серые, глубоко посаженные глаза, и срывающимся голосом, тихим и торжественным от осознания глубочайшей таинственности и сокровенности происходящего, она проговорила: — Донал, это домовой!
При этих словах рот Донала сам собой приоткрылся, но трудно сказать, что именно он подумал. Он родился и воспитывался в семье подлинных кельтов и в своё время наслушался множество самых необыкновенных сказок и легенд, своеобразных и причудливых, и поскольку в жилах его текла кельтская кровь, готов был поверить любой из них, которая казалась ему возможной и правдивой. Однако в школе ему сказали, что подобные сказки не заслуживают даже презрения, а верить в них — значит идти против религии, а посему это грешно и подлежит осуждению. Но когда он услышал слово «домовой» и увидел, с каким выражением лица тётушка Джин его произнесла, сердце его куда–то провалилось, и он тут же вспомнил, как некоторые старики в деревне говорили, что когда их родители и прародители были ещё совсем юными, по долинам Глашруаха рыскал домовой. Его мать не верила в такие вещи — она вообще ни во что не верила, кроме своего Нового Завета! — но вдруг в этом что–то есть? Мысль о том, что его хозяйке помогает некое существо, слишком уродливое, неуклюжее и застенчивое, чтобы показываться на глаза своим более совершенным собратьям, но намного превосходящее их силой, выносливостью и долголетием, занимала его воображение своей гротескной, но по–домашнему уютной поэтичностью. Он вспомнил, что такое же существо удостоилось высокой чести вечно покоиться на воздушных волнах Л'Аллегро. И уж если сама тётушка Джин, которую все так уважают, вдруг заговорила о домовом в таком тоне! Вся его душа и тело задрожали от восхитительного чувства ужаса и восторга: а вдруг на свете и правда существуют подобные создания? В его воображении тут же начали разворачиваться фантастические картины неведомых, но таких реальных стран, где жили целые семейства и кланы неизведанных существ, непохожих на нас, человеков, но время от времени касающихся нашей жизни на перекрёстках творения — быть может, неслышно и нечасто, довольно загадочным, но подчас вполне заметным образом. Ему и в голову не могло придти, что настоящим домовым был маленький, полуголый Гибби, создание ещё более удивительное и достойное восхищения, чем любой домовой, будь то беспалое существо из неуклюжих шотландских баллад, или благодушный, лохматый добрый дух из изящно сработанных виршей благородных английских поэтов.
Джин Мейвор родилась в долине, далеко от гормгарнетских гор и у себя дома наслушалась ещё более небывалых рассказов, чем те, что довелось слышать Доналу, и некоторые из них, по–видимому, засели в ней очень и очень глубоко, отчасти даже потому, что больше она ни разу не слышала ничего подобного с тех пор, как покинула свою родную деревню. Её брат, трезвомыслящий шотландский горец, не уступавший благоразумием и изворотливостью ни одному собрату из южных долин, презрительно высмеял бы россказни подобного рода, и его сын Фергюс (его мать была из южной Шотландии, а там вообще не дают ходу предрассудкам и суевериям) горячо присоединился бы к его насмешкам. Однако мальчику–пастуху мысль о домовом казалась странно–привлекательной, и в его расширенных глазах отражался испуганно–благоговейный взгляд самой тётушки Джин. Ведь душа человека — это живое зеркало, которое принимает чужое слово в самое сердце и тут же выпускает свои чувства наружу, отражаясь на поверхности распахнутых глаз.
— Вы и правда так думаете, мэм? — наконец проговорил Донал.
— Что я думаю? — резко ответила Джин, тут же рассердившись, что выдала себя, но в то же время не совсем уверенная, что произнесла слово «домовой» вслух.
— Вы и правда думаете, что на свете бывают домовые? — спросил Донал.
— Да кто ж знает, что на свете бывает, а чего не бывает? — отрезала Джин.
Она боялась, как бы не сболтнуть чего лишнего. Даже если в глубине души она считала себя выше подобных суеверий, то никогда не осмелилась бы об этом сказать. Потому что в памяти у неё до сих пор очень живо вставало то время (о котором сейчас здесь не помнил уже никто, кроме них с братом), когда в деревнях по всему Дауру только и было разговоров, что об их собственной ферме, всегда считавшейся самой главной и зажиточной в глашруахской долине. Тогда крестьяне шёпотом говорили, что каждую ночь на ферме слышатся необъяснимые звуки: какая–то неясная ругань, бормотание, беспорядочные шорохи, восклицания. Так что о нынешнем происшествии вообще лучше было молчать. Стоит кому–то проболтаться, опять пойдут разговоры по всему приречью, и тогда хороших работников днём с огнём не найдёшь. Глядишь, ещё и прибавки к жалованью начнут требовать! А не дашь, так и близко не подойдут к дому, коли там водится нечистая сила.
— Знаешь что, милый? Держи–ка ты свой язык за зубами, — заговорила она снова. — Что было, то было, а ты помалкивай. Поменьше говори да побольше делай. Ступай к скотине, слышишь?
То ли тётушка Джин припоздала со своей осторожностью, то ли кто–то подслушал их разговор, а только её подозрения вмиг завладели умами крестьян и наёмных работников, и тем же вечером в соседних домах уже обсуждали новость о том, что на главной глашруахской ферме поселился домовой, который один выполняет всю работу и за мужчин, и за хозяйку. Правда, среди пришлых работников новость эта вызвала самые противоречивые отклики: кто–то заявлял, что ни за какие деньги туда не наймётся, а кто–то возражал, что и придумать лучше нельзя, ведь трудиться–то будет домовой!
Как бы ловко Гибби ни прятался, тётушке Джин было бы теперь совсем нетрудно изловить его с помощью какой–нибудь хитрости. Но если раньше она ничего не предпринимала, потому что благодаря невидимке у неё появилась возможность поспать лишних пару часов, то теперь к этому добавился ещё и суеверный страх. Поэтому ещё дня два всё шло по–прежнему. Гибби не подозревал, что о его присутствии догадываются, и, поскольку для него жизнь всегда ограничивалась сегодняшним днём, не заботился о возможных неприятностях до тех пор, пока они не явятся перед ним собственной персоной.
Однажды утром обнаружилось, что длинная, густая грива Снежка искусно заплетена в бесчисленное число волнистых косичек. На такое был способен, пожалуй, только резвый проказник эльф, но в даурской долине уже давно не слышно было ни об эльфах, ни о феях. А вот домовой был уже у всех на устах — правда, говорили, что это бродячий домовой, пришедший из какой–нибудь долины высоко в горах, где живут одни старики, которые до сих пор верят во всякую нечисть. Но всё равно это был самый настоящий домовой, и если не он заплёл Снежку гриву, то кто же? Надо было как–то объяснить произошедшее; а если кто–то отказывался верить в предложенную теорию или даже в существование домовых, ему предлагалось самому попробовать объяснить таинственные дела, творящиеся на ферме. Слухи и сплетни расходились медленными волнами до те пор, пока один из них не достиг ушей самого лэрда, когда тот сидел за обедом в главном особняке поместья Глашруах.