По рождению Томас Гэлбрайт был Томасом Дюраном, но впоследствии женился на наследнице Глашруаха, приобретя таким образом и само поместье, и, согласно предварительной договорённости, имя и титул своей жены. Когда она умерла, он, как умел, оплакал свою утрату, но утешился, впервые почувствовав себя хозяином и земли, и благородного имени лишь тогда, когда исчезла та лестница, по которой он к ним добрался. Жена никогда не давала ему повода чувствовать, что он обязан своей знатностью именно женитьбе, но его душа так щепетильно относилась к мелким имущественным правам и была так глуха к великим правам духовного наследия, что он никак не мог ощутить себя полновластным хозяином поместья, пока жена оставалась рядом. Если бы он был ещё чуточку щепетильнее, то почувствовал бы, что поместье принадлежит теперь его дочери и является его собственностью только через неё. Однако об этом он не подумал.
Миссис Гэлбрайт была кроткой и милой женщиной. Она любила своего мужа, но попадись ей мужчина лучше и благороднее, могла бы любить его больше и сильнее. Если бы она дожила до того времени, когда родители начинают обсуждать обучение и образование своего ребёнка, между супругами, скорее всего, возникли бы серьёзные разногласия. А так они никогда не ссорились и спорили лишь раз, о том, как назвать дочь. Сам лэрд, пожертвовавший своей фамилией (исключительно ради дочери, как говорил он сам себе), очень хотел, чтобы люди хоть как–то могли услышать в её имени упоминание от отце, и поэтому предложил назвать её Томасиной. Но мать, будучи настоящей матерью и заботясь о будущем своей девочки, проявила в этом вопросе упрямую неподатливость. Муж, к счастью, уступил, и у их дочери появилось прелестное имя. Однако её мать, склонная к сентиментальности, но не обладавшая тонким вкусом, так и не услышала, как странно звучит изящное итальянское «Джиневра» рядом с крепким шотландским «Гэлбрайт». Отец девочки терпеть не мог этого имени и старался называть дочку так, чтобы даже самое консервативное шотландское ухо не уловило ничего инородного. Сам он, даже называя её коротеньким «Джини», всегда представлял себе и слышал в нём не что иное, как обыкновенное, простое «Дженни». В тех двух письмах, которые он за всю жизни написал дочери, он называл её Дженни, так что единственное разногласие, возникшее между супругами, пережило саму его жену и не ушло даже вместе с нею.
Лэрд не имел естественной склонности к изящной словесности. Однако в юности он прошёл полный курс юридического обучения, стал практикующим адвокатом и позднее привёз с собой в деревню вкус к определённому виду сухого, безукоризненно респектабельного чтения, а вместе с ним и ту пищу, которая могла бы удовлетворить его умеренную тягу к такого рода литературе, в виде книг (большинство из них в переплётах из желтоватой телячьей кожи) по юриспруденции, истории и богословию. Что именно у него было по юриспруденции, я сейчас уже не вспомню. По истории он читал, в основном, про Шотландию или про то, что было связано с шотландскими событиями и политикой. Всё богословие у него попахивало искажённым кальвинизмом американского толка, которым в Шотландии нередко оскверняют память самого Кальвина, великодушного и жестокосердного. Мистер Гэлбрайт, всегда безупречно следующий установленным приличиям, прежде всего был шотландцем, а потом уже христианином. В его доктрине не было места для роста и изменений. С леденящим неодобрением он отворачивался от всего нового, как бы славно оно ни вторило старому. Ни в Боге, ни в природе он не признавал ничего такого, что нельзя было бы разложить по аккуратным полочкам шотландской философии. Он никогда не сказал бы, что прихожане англиканской церкви не обретут спасения, потому что в былые времена знавал прекрасных, честных адвокатов–англикан. Но если бы при нём кто–то сказал, что не все католики пойдут в ад, то, по его мнению, одно это поставило бы под сомнение спасение самого говорившего. Он считал, что в религии всё установлено раз и навсегда, и полагал это само собой разумеющимся. Об истине он не задумывался, а лишь считал своим долгом гневно обрушиваться на тех, кто проявлял малейшие признаки беспокойства и желания её найти. Если он сам и придерживался каких–то истинных убеждений, то совершенно случайно, просто потому, что они оказались под рукой.
Со слугами и арендаторами лэрд обходился, как считал он сам, по всей справедливости. Это означало, что из слуг он снисходил до разговора только с егерем, а арендаторам никогда не делал скидок на неурожайный или неудачный год. Обычно он выглядел недовольным, полагая, что держится с достоинством. Никто ещё не видел, как он сердится или выходит из себя. Но он слишком низко ставил окружающих людей, чтобы по–настоящему на них разозлиться. По крайней мере, своё раздражение он всегда выражал лишь молчанием, в котором было больше презрения, чем обиды.
Он был очень высоким и худым человеком со слишком маленькой головой для такого роста. Над узким лбом, как парик, возвышались каштановые волосы. Казалось, что его бледно–голубые, неудачно посаженные глаза чрезмерно велики для своих орбит, и поэтому взгляд лэрда всегда как бы блуждал, не умея сосредоточиться на чём–то одном. У него был большой, но вялый нос, распущенные и подвижные губы и очень маленький подбородок. Лэрд носил необычно высокие воротнички, но даже над их краем высоко поднималась его длинная, худая шея, хотя говорил он так, как будто слова сами выскакивали из его горла, слишком для них просторного. Всем своим видом он походил на курицу, которая донельзя гордится осознанием своего материнства и в самодовольном молчании размышляет, какие перлы красноречия могли бы политься из её клюва, стоит ей только захотеть! Лучше бы он был простым слугой или даже обыкновенным рабочим–подёнщиком, чем господином и хозяином. Такие люди заставляют нас усомниться, так ли уж много блага приносит человеку то, что мы обычно называем образованием. Казалось, в его учёность добавили не ту закваску, и вместо мудрости она превратилась в глупость. Правда, вреда от лэрда было немного, потому что он чрезвычайно почитал своё собственное положение и в результате почти ничем не занимался. Может быть, будь он ремесленником, плоды его жизни были бы ещё печальнее, и из–под его рук выходили бы шаткие тележки, водяные насосы с астматическим присвистом, перекошенные рамы или башмаки с кривыми стежками на ранте. К земледелию он не имел никакой склонности, а посему пустил на всю свою землю мелких арендаторов. Тем не менее, он обожал вмешиваться в их дела и стремился лично вершить суд и правду, если между ними возникали споры.
Пожалуй, лишь одно было способно… ну, если не вывести лэрда из себя (потому что он никогда не терял самообладания), то довести его до состояния крайнего неудовольствия, а именно: всё, что хотя бы отдалённо попахивало суевериями или предрассудками. Любопытно порой наблюдать, с каким негодованием люди, даже намного лучшие, чем наш лэрд, набрасываются на малейшее, даже самое безвредное суеверие. Убогая религия мистера Гэлбрайта с одинаковой суровостью отрицала все предубеждения, какими бы разными по духу они ни были. Веру в ясновидение или, например, в то, что в подлунном мире могут существовать какие–то иные формы жизни кроме людей, животных и овощей, он считал греховной, враждебной Пресвитерианской церкви Шотландии и несовместимой с её чёткими и безупречными догматами. При слове «привидение» на лице его появлялось такое выражение, как будто он хотел испепелить вас взглядом; правда, на самом деле хуже от этого было только ему самому, потому что в такие минуты смотреть на него было ещё неприятнее.
Когда лэрд появился в этом отсталом краю, в своей куриноподобной голове он привёз не только эдинбургскую премудрость и то, что считал обширным житейским опытом, но и твёрдую решимость истребить любые предрассудки, по крайней мере, в своих владениях. Он не понимал и не способен был понять, что многие его убеждения были ещё дальше от подлинной Истины, чем любые деревенские сказки и басни, передаваемые внукам от бабок и прабабок. Поэтому, когда через год после приезда в Глашруах лэрд услышал, что на лучшей ферме поместья творятся совсем уж непонятные дела и кто–то неизвестный учиняет там разного рода беспорядки и даже расшвыривает кухонную и амбарную утварь, он просто закипел от возмущения, хотя внешне продолжал оставаться спокойным, как и подобает джентльмену. Да как смеют эти деревенские недотёпы утверждать, что прямо перед его носом происходит то, чего просто не может быть?! Он тут же решил призвать себе на помощь весь свой адвокатский опыт и отыскать зачинщиков этой нелепой выходки.
Если на ферме и вправду совершаются странные дела, то кто–то непременно их совершает и этого кого–то, безусловно, можно найти. Он трудился, не покладая рук, целых три недели. За это время беспорядки прекратились, но все его усилия оказались совершенно безрезультатными, и с тех пор он не выносил ни малейшего упоминания о том ненавистном происшествии. Самый любимый его конёк — и так его подвёл!
Сейчас лэрд сидел за столом, перед ним стоял пирог с дичью, а напротив него сидела Джиневра. Она всегда сидела на противоположном конце длинного стола, занимая место своей матери. Это была девочка лет восьми–девяти, с серьёзным лицом, одетая в самое простое коричневое мериносовое платье. Волосы почти такого же коричневого цвета были заплетены в две косички, спускавшиеся ей на спину и повязанные на концах чёрными бантами. На первый взгляд в ней не было ничего привлекательного или интересного, но, посмотрев на неё дважды, вы непременно захотели бы увидеть её ещё раз. Она несомненно была похожа на отца, и с первого взгляда это сходство совсем её не красило. Но стоило вам разглядеть её лицо чуточку получше, как неприятное предубеждение исчезало. Ибо в спокойном, почти безропотном выражении её лица каждая отцовская черта казалась завершённой и приведённой в согласие со всеми остальными, и вместо беспорядочной разбросанности перед вами проступало то, что было изначально задумано Творцом. Нос у неё был твёрдым и решительным, рот — чётко очерченным, подбородок больше, чем у отца, глаза — меньше, и к тому же, они были полны жизни и чувства. Долгий, проницательный взгляд непременно рассмотрел бы в этом лице обещание будущей красоты — или, по крайней мере, надежду на то, что красота всё–таки проявится. Иногда на нём появлялась полуспящая тень чуткой тревоги, порой на нём мелькал какой–то беспокойный, мучительный вопрос, но всё это быстро исчезало и уступало место обыкновенному выражению, которое хоть и не казалось привлекательным, но всё же притягивало к себе взгляд.
Отец никогда не бывал с нею резок, но она побаивалась его. Правда, он был холоден, очень холоден. Он никогда не бил свою дочь, но и не целовал её, а для большинства ребятишек это было бы настоящей медленной смертью. Пусть даже родители поочерёдно осыпают их поцелуями и колотушками, но лучше так, чем вовсе не получать от них ни того, ни другого! К тому же, никакой отец не может быть близок с своему ребёнку, если сам навсегда позабыл своё детство. Ведь близость возникает лишь тогда, когда один находит себя в другом. Ребёнок, живущий в отце, и отец, живущий в ребёнке, протягивают друг другу вечные руки. И когда Джиневра спрашивала себя, любит ли она папу больше всех на свете (как любят родителей все хорошие девочки), ей всегда становилось не по себе, потому что она тут же начинала сомневаться, любит ли она его вообще.
Джиневра сидела и ела кашу с молоком. Поднеся ложку ко рту, она вдруг остановилась и спросила на местном шотландском наречии:
— Папа, а что такое домовой?
— Сколько раз я тебе говорил, Дженни, что со мной ты должна разговаривать только по–английски! — проговорил лэрд. — Я бы тебе совсем запретил разговаривать по–шотландски, будь я уверен, что мой запрет не станет для тебя искушением ослушаться собственного отца. В любом случае, за столом я подобной вульгарности не потерплю.
Его слова падали медленно и мерно, как мелкие пули, завёрнутые в толстый слой ваты. Джиневра смутилась.
— А как мне тогда его называть? — спросила она на этот раз по–английски.
— Разве я могу тебе сказать, как называется тварь, которой вообще не существует? — ответил отец.
— Но если это тварь, надо же как–то её называть? — рассудительно и с величайшей серьёзностью возразила девочка.
Мистер Гэлбрайт недовольно поморщился. Хотя её логика была безукоризненна, она явно противоречила его намерениям.
— Какой же болван набил твою глупую голову этими дикими суевериями, а? — спросил он. — Отвечай! Я должен немедленно положить этому конец!
Он уже протянул руку к колокольчику, чтобы, услышав ответ дочери, отдать соответствующие распоряжения. Лэрд с радостью пригласил бы к обеду Маммону в чёрном платье с белым галстуком, но явись к нему Суеверие в прелестнейшем наряде, он спустил бы на него всех собак в Глашруахе, чтобы навсегда заказать ему дорогу в свои владения. Однако следующие слова Джиневры заставили его остановиться, а когда она договорила, в дверь как раз вошёл дворецкий, неся блюдо со свежими гренками.
— Говорят, — начала Джиневра, старательно избегая ненавистного отцу выговора и потому слегка запинаясь, — говорят, на главной ферме появился… появился домовой, и он там за всех делает всю работу.
— Что это значит, Джозеф? — произнёс мистер Гэлбрайт, поворачиваясь от девочки к дворецкому и осуждающе меряя его взглядом. Слуги уже привыкли видеть недовольное выражение его лица, но сейчас оно было особенно явным.
— Что Вы имеете в виду, сэр? — осведомился Джозеф, ничуть не смутившись, ибо он и не думал считать своего хозяина самым важным человеком на свете (или хотя бы в северной Шотландии).
— Я тебя спрашиваю, Джозеф, — отчеканил лэрд, — что означают эти… эти возмутительные предрассудки и суеверия? Если уж сама мисс Гэлбрайт в доме собственного отца начинает повторять всякие глупости, дальше ехать просто некуда! А ведь я всегда считал вас преданными и надёжными слугами! Что это вы вдруг начали распускать языки, как будто у вас в голове один ветер гуляет, как на какой–нибудь колокольне! Признаюсь, я никак не ожидал от вас ничего подобного!
— Язык на то и есть язык, чтобы болтаться, сэр, что в голове, что у колокола. Так что пока он между ушей подвешен, то так и будет болтаться да болтать, — ответил Джозеф по–шотландски. Обычно он говорил так, что нередко хозяин лишь смутно и отдалённо понимал смысл его изречений, и благодаря этому Джозефу часто удавалось уйти безнаказанным.
— И потом, сэр, — продолжал дворецкий, — если бы языки не болтались, как бы Вы тогда узнали, что на главной ферме что–то стряслось? Как бы Вы тогда вмешались, чтобы всё там поправить?
— Это ты хорошо сказал, Джозеф, — ответил лэрд с томным снисхождением с голосе. — А теперь ознакомь меня как следует со всеми подробностями.
— Да с чем же мне Вашу честь ознакомить? Пустая болтовня, сэр, и только, — ответил Джозеф. — А уж как Вам она покажется, это дело Ваше.
С этими словами он поведал лэрду всё, что слышал. По большей части это была правда, только сильно приукрашенная и преувеличенная: что всю работу в доме делают ночью какие–то невидимые руки, и не только в доме, но и на конюшне; что на конюшне без колдовства точно не обошлось и Снежок, конь мистера Даффа, уже себя не помнит от страха.
Лэрд стиснул зубы и с минуту ничего не говорил. Либо это снова явились его прежние враги, либо кто–то ещё услышал старую историю и решил попугать деревенских жителей новыми раздутыми предрассудками.
— Наверняка это кто–нибудь из работников, — наконец произнёс он с холодным, неприступным видом. — Или какой–нибудь зловредный сосед. Но я скоро разберусь, в чём тут дело! Джозеф, немедленно отправляйся на эту ферму и попроси мистера Фергюса Даффа зайти ко мне, когда ему будет удобно.
Фергюсу было лестно, что за ним прислал сам лэрд, и он вскоре поведал ему всё, что слышал от тётушки и наёмных работников, признавшись, что сам он поленился лично ознакомиться с фактами. Однако он тут же добавил, что поскольку к делу проявляет интерес сам мистер Гэлбрайт, то он, Фергюс, будет только счастлив выполнить любое поручение, которое тот сочтёт нужным ему дать.
— Фергюс, — ответил лэрд, — как Вы думаете, способны ли неодушевлённые предметы самостоятельно перемещаться в пространстве? Иными словами, полагаете ли Вы, что кухонные горшки наделены способностью двигаться сами по себе? Может, ночью у них вырастают крылья, и они начинают летать? Или у них появляются конечности, чтобы они сами могли себя вымыть? Ответьте мне на эти вопросы, Фергюс.
— Конечно нет, сэр, — ответил тот с величайшей серьёзностью, потому что мистер Гэлбрайт и говорил, и выглядел весьма внушительно.
— Тогда, Фергюс, позвольте мне Вас уверить, что раскрыть тайну этих якобы чудесных перемещений очень и очень просто. Надо только спрятаться и понаблюдать. Если Вы с этим не справитесь, я сам приду к Вам на помощь. Вот увидите: когда всё раскроется, причина окажется самой элементарной!
Фергюс немедленно обещал подстеречь невидимку, но по дороге домой чувствовал себя уже не так радужно, как на пути в хозяйский особняк. Хотя он и утверждал, что не верит в так называемые сверхъестественные явления, его не слишком радовала перспектива грядущей ночи. Веру и неверие подчас бывает трудно отличить друг от друга, и даже Страх не всегда сам способен понять, от кого из этих двоих он родился. Однако несмотря на это Фергюс твёрдо решил исполнить обещанное, то есть, если необходимо, просидеть на кухне всю ночь, чтобы воочию увидеть этого чудного и нечестивого духа (конечно, это дух, только вот во плоти или нет?), который нарушает очаг домашний, уваженье к ближним, приличья и непрошеным слугою выполняет за людей их работу. Даже самому себе Фергюс не признавался, что боится, потому что ему было уже почти восемнадцать лет. Тем не менее, он не мог не чувствовать, что приступает к исполнению своего долга без малейшей радости и удовольствия.