— А ну–ка вылезай из канавы, прохвост! — жёстким, почти что мужским голосом прокричала женщина, стоявшая на обочине дороги в узком, грязном переулочке, пролегавшем под прямым углом к главной городской улице, которая сама была не чище и ненамного шире. Женщина была одета в тёмную юбку и набивной бумажный капот. Задник одного из её башмаков был стоптан, и на чулке виднелась огромная дыра. Если бы она потрудилась расчесать и пригладить свои волосы, миру открылись бы серебристо–седые нити, тут и там проглядывавшие из тёмных кудрей. Но сейчас из–под чепчика, сделанного из чёрной шёлковой сетки с зелёными бантиками, неряшливо свисали лишь две–три неприбранные пряди, и впечатление было такое, что их хозяйка не снимала чепчик даже на ночь. В молодости её лицо было, пожалуй, даже красивым, но теперь всё оно, как татуировкой, было испещрено тёмно–сизыми точками, и трудно было сказать, проступает этот цвет из–под кожи или наоборот. Над её прямым, правильной формы носом на мир решительно, даже почти свирепо смотрели чёрные глаза. Да, видимо житейские тяготы крепко к ней прицепились. Она так и не сумела над ними подняться, и теперь, по всей очевидности, они поработили её окончательно. Ярдах в тридцати от неё, на дальней стороне улицы, как раз напротив входа в переулок, копошился мальчик, на вид лет шести, а на самом деле восьми. Он сидел на коленках перед водосточной канавой и обеими руками шарил по её серо–грязному дну. Услышав оклик, он прекратил свои поиски, поднял голову, выжидательно посмотрел на женщину, но с колен не поднялся. У него были действительно примечательные глаза, глубокой синевы, с поразительно длинными ресницами. Ещё более примечательным было их выражение. В этом взгляде немедленно угадывалась некая подкупающая доверчивость, но тут же таился целый ворох всего другого, что было бы просто невозможно разгадать без помощи всего лица, рассеянная выразительность которого так ясно сосредоточилась в глазах, что казалось, они вот–вот заговорят. За этим странным выражением таилось нечто такое, что заставляло удивиться и задуматься. Лицо, как и глаза, было чудесным — не слишком чистым и не слишком правильно очерченным — и позволяло надеяться на то, что позднее в нём чётко проявится характер. Более же всего оно поражало тем, что как будто светилось изнутри. Вихры, торчавшие во все стороны наподобие круглой меховой шапки, были бы золотисто–рыжего цвета, если бы солнце не сделало из них нечто вроде волосяного сена. Упираясь голыми коленками в край канавы и стряхивая налипшую грязь с мокрых ладошек, это странное существо безмолвно посмотрело на кричавшую женщину. Но в следующее же мгновение мальчик снова уткнулся в канаву и начал разгребать руками грязь.
Женщина потемнела от гнева и шагнула было вперёд, но резкий, требовательный звук дверного колокольчика заставил её немедленно повернуться и вслед за только что вошедшим покупателем войти в свою лавку, откуда она, собственно, и появилась. Над входом висела небольшая, почти квадратная вывеска, гласившая свинцовыми буквами на чёрном фоне: «Имеется лицензия на продажу и распитие пива, крепких напитков и табака». Никакой другой вывески не было. «Коли мой виски по вкусу, так и нечего язык трепать да спрашивать, как меня зовут», — говаривала миссис Кроул. К вечеру покупателей прибавлялось, а к полуночи в её заведении всегда было полным полно народу. Вечерами она неотлучно была возле стойки и поворачивала пружинку колокольчика так, чтобы тот не возвещал о каждом новоприбывшем. Сейчас же колокольчик помогал ей вовремя отвлекаться от прочих домашних хлопот.
— Этих мальчишек хлебом не корми, дай только в грязи повозиться! Да он там уже полчаса копается! — бормотала она себе под нос, наливая из чёрной бутылки в рюмку немного виски для бледнолицего пьяницы, томившегося по другую сторону стойки и не дождавшегося даже до полудня без того, чтобы не пропустить стаканчик. — Моя бы воля, — продолжала она, ставя на место бутылку и не удостаивая ни единым словом своего клиента, который вышел под тот же пронзительно–резкий звон, что пять минут назад возвестил его появление, — моя бы воля, задала бы я Гибби хорошую нахлобучку, хоть отца ради, — честный он человек, дай ему Бог здоровья! Глянь, что за манеру взял, в грязи ковыряться!
Тем временем всё внимание мальчика было поглощено поисками. Мимо проезжали кареты, проходили люди, но он даже не поднимал головы, а медленно полз дальше вдоль канавы, всё так же шаря по дну сквозь ленивый, почти неподвижный поток.
На улице стояло серое ноябрьское утро. Каждый день начинался и кончался туманом, но нередко между этими наплывами серокаменный город озарялся таким же золотым солнечным светом, какой на юге наливает спелым соком лиловые грозди винограда. Сегодня туманная дымка задержалась дольше, чем обычно, и на какое–то время даже сгустилась вместо того, чтобы рассеяться. Наконец она начала редеть, и солнце, как медленно распускающийся на небесах цветок, проглянуло сквозь облако, растапливая его по краям.
Солнечный луч упал на мостовую между крышами домов и осветил канаву. Он лежал на воде такой чистый, что даже соприкасаясь с грязью, изгонял саму тень скверны, пытавшейся смешаться со светом. Вдруг мальчик плюхнулся на четвереньки и, как коршун на добычу, кинулся на что–то мелькнувшее в водостоке. Он нашёл то, что так долго искал. Он вскочил на ноги и выпрыгнул на солнце, одновременно пытаясь стереть со своей находки грязь, обтирая её о свои штаны — вернее то, что служило ему штанами. Ниже колен от них остались лишь лохмотья, а выше колен — только ветхий остов брюк, которые раньше носил мальчик раза в три пошире размером (для кого эти брюки были сшиты с самого начала, сказать я и вовсе не берусь). Бегал он босиком, только коленки сверкали. Но хотя и ноги его, и руки были красные, грязные и огрубевшие, форма у них была вполне благородная, даже изящная.
Солнечные лучи подобно лестнице Иакова пронизывали туманный воздух, и мальчуган, выпрыгнувший на солнце, теперь стоял у подножья этой лестницы и был похож на маленького блудного ангела, который ужасно хочет вернуться домой, но боится, что не одолеет крутого подъёма из–за плачевного состояния своих крыльев. На самом деле он просто хотел хорошенько рассмотреть то, что нашёл в водосточной трубе. Он поднял находку ближе к свету и с восторгом посмотрел на неё. Это была маленькая серёжка с гранёной бусинкой цвета аметиста. В солнечном свете она выглядела просто волшебно. Мальчуган заплясал от счастья. Он потёр серёжку об рукав, пососал, чтобы окончательно очистить от всех воспоминаний о канаве, снова протянул её вверх, к солнцу и несколько блаженных минут безмолвно любовался её сверканием. Одно движение руки — и серёжка исчезла где–то в складках его лохмотьев (не скажу, что в кармане), а он сам стремительно понёсся прочь, шлёпая по мостовой босыми ногами, и жёсткий воротник его курточки бился о вихрастый затылок, угрожая протереть там дыру. Он миновал улицу за улицей. Это был холодный, суровый город, здания его были сложены из гранита, дворики до единого вымощены булыжником, а улицы выложены каменными плитами. Этот город с серыми, крепкими, отполированными стенами не был ни красивым, ни величавым, потому что дома в нём были невысокими, а окна маленькими, но самые лучшие его кварталы всё же производили на гостей некоторое впечатление своей массивностью и импозантной добротностью.
Для мальчугана город был домом, состоявшим из множества комнат, полностью предоставленных в его распоряжение. Здесь были все его дела, все его забавы, вся его жизнь. Он почти не знал, что находится внутри большинства домов, но от этого ему было только радостнее ими владеть, потому что к удовольствию обладания прибавлялась тайна. Дома были шкатулками с драгоценностями, пещерами с россыпями кладов. Из них били родники жизни, а каждая улица походила на ручей, куда эти родники изливали свои потоки.
Наконец мальчишка добрался до какой–то третьесортной улочки и приблизился к двери булочной. Дверь была разделена поперёк на две вращающиеся половинки, скреплявшиеся вместе блестящей медной щеколдой. Однако мальчуган не дерзнул поднять щеколду, а только ухватился за её ручку и приподнялся на цыпочки, чтобы через верхнюю, стеклянную половинку двери заглянуть вовнутрь этой прекрасной лавки. Пол в ней был вымощен свежеотполированной плиткой, сосновый прилавок был выскоблен так, что стал почти таким же белым, как мука. На полках красовалась утренняя выпечка — булки и караваи хлеба, а также целые россыпи пшеничных лепёшек, рогаликов, шотландских булочек (вкуснее не придумаешь!), самого разного печенья, твёрдого и мягкого, и наконец — тёмные круглые слойки с изюмом, известные в округе под названием плюшек. И даже через стекло до мальчишки доносился такой дивный запах, как будто перед его носом зацвело райское древо жизни, о котором, кстати, он никогда не слыхал. Однако в глазах маленького уличного бродяги самыми заманчивыми были маленькие круглые булочки по пенни за штуку, горячие, дымящиеся, только что вынутые из печи — и это позволит нам впервые оценить весьма разумную натуру нашего нового знакомого. Потому что булочки нравились ему по одной простой причине: иногда у него появлялась–таки пенсовая монетка, и эти самые булочки были самыми большими из всего, что можно было купить в лавочке за пенни. Так что каким бы беззаконным оборванцем он ни казался прохожему, желания у него были умеренными, а воображение сдерживалось вполне разумными доводами.
Если вам ни разу не доводилось иметь в кармане одно единственное пенни, а в придачу к нему — могучее чувство голода, вам не понять, с какой увлечённостью этот ребёнок смотрел через стекло на хлебные горы. Потому что никакого пенни у него не было, а голод был. Самый могущественный монарх и самый бесправный мальчишка–беспризорник сходны друг с другом, по меньшей мере, в одном (правда, это сходство далеко не всегда способно пробудить сочувствие в сильных мира сего): время от времени и тот, и другой хочет есть. Ещё никто и никогда не воспевал в стихах чувство голода и не возвеличивал его, восходя от самого обыкновенного приземлённого желания съесть булочку до… — нет, нет, не до того голода который ведёт к богатому купеческому столу (потому что этот путь лежит вовсе не на небеса, а вниз, в подвал, по замшелым каменным ступенькам), а до той нестерпимой жажды, которая по белым мраморным ступеням ведёт нас в Божье Царство. Ибо тот, кто испытывает её, алчет и жаждет праведности, и уже сами муки этого голода — неземное блаженство.
За прилавком сидела жена булочника, дородная, со свежим, румяным лицом, на вид довольно недалёкая, но зато простая и честная женщина. В руках у неё было вязание, и сейчас она если не замечталась, то, по крайней мере, задремала над своей работой, потому что не видела ни торчащих за стеклом вихров, ни пары глаз, которые, как луна, восходящая над горизонтом, смотрели на неё из–за краешка прозрачной половинки двери. В глазах этих не было жадности, а был лишь спокойный, но весьма сильный интерес. Мальчуган не собирался заходить внутрь. Он знал, что ему придётся подождать, и коротал время, рассматривая драгоценные хлебные богатства. Он знал, что Майси, дочка булочника, сейчас в школе и вернётся домой через полчаса.
Утром он увидел, что она идёт мимо вся в слезах, узнал от неё, что стряслось, и немедленно кинулся на помощь. Правда, своими решительными действиями он, сам того не желая, заставил миссис Кроул сильно на него рассердиться, но, в конце концов, с честью выдержал её гнев и завершил своё дело. Теперь же, хотя Гибби пришёл специально для того, чтобы повидать девочку, зрелище в лавке обладало такой всепоглощающей силой, что он не услышал её приближающихся шагов.
— Пусти, — сказала Майси с достоинством, но чуть сердито из–за того, что ей преградили дорогу на самом пороге отцовской лавки.
Мальчуган вздрогнул и повернулся к ней, но вместо того, чтобы отойти в сторону, начал поспешно рыться в каких то таинственных складках своих лохмотьев. На секунду на лице его промелькнуло беспокойство, но тут же исчезло. Он протянул вперёд руку, и на ладони у него весело сверкнула капелька светло–лилового великолепия. Майси просияла и с радостью схватила своё сокровище.
— Какой же ты молодчина, Гибби! — воскликнула она. — Где она была?
Он показал на канаву и отступил от двери, давая девочке пройти.
— Спасибо тебе! — горячо сказала она, нажала на щеколду и вошла в лавку.
— С кем это ты там болтаешь, Майси, а? — сурово спросила её мать, не поднимая глаз от спиц. — Нечего лясы точить со всякими проходимцами.
— Это только малыш Гибби, мам, — ответила девочка уверенным голосом.
— Ну, ладно, — проговорила мать, — Он вроде ничего, получше других.
— И всё равно, незачем тебе с ним язык трепать, — через минуту снова заговорила она, как будто испугавшись, что её снисходительность можно принять за слабость. — Он тебе не компания. Вон у тебя, и отец есть, и мать, и лавка — всё как у людей. Нечего тебе с ним якшаться, беспризорником этаким.
— У Гибби тоже есть отец, а вот матери, говорят, никогда не было, — протянула девочка.
— Тоже мне, отец! — презрительно фыркнув, заметила её мать. — Нашли фигуру! Да скажи я, что у него вообще никакого отца нет, и то не ошибусь. А ты–то, ты–то что с ним балакала?
— А я ему только спасибо сказала. Он мне серёжку нашёл. Я её сегодня утром потеряла, когда в школу шла. Так он её нашёл, принёс и меня дожидался у лавки, чтобы отдать. Говорят, он всё время чего–нибудь находит.
— Он ничего, добрый парнишка, — вздохнула женщина, — особенно если подумаешь, как его воспитывали.
Она поднялась, взяла с полки большой шматок хлеба, состоявший из нескольких спёкшихся вместе булочек, отломила одну и пошла к двери.
— Эй, Гибби! — закричала она, распахнув дверь, — Возьми–ка, поешь!
Но Гибби уже не было. Она поглядела направо и налево, но нигде не было видно ни одного мальчишки, а единственным человеческим украшением улицы был торговец песком, бредущий рядом со своим ослом и тележкой. Жена булочника постояла секунду, потом захлопнула дверь и вернулась к своему вязанию.