По некоторым соображениям Фергюс решил не говорить о своих намерениях даже тётушке Джин. Дождавшись, пока в доме всё стихнет, он на цыпочках вышел из своей комнаты и прокрался на кухню, которая находилась на противоположном конце длинного, нелепого дома. Там он уселся, взял в руки книжку ежегодника, издававшегося ещё в начале века, и принялся читать историю о Кафеде и Еврелии. Закончив один рассказ, он тут же начал другой. Он читал и читал, а домового всё не было и не было. Когда свеча догорела до самого основания, Фергюс зажёг другую и снова взялся за чтение. Домовой так и не появлялся, и посему, хотя деревянный стул был жёстким и неудобным, Фергюс потихоньку начал задрёмывать. Внезапно он вскинулся, потому что ему показалось, что он услышал какой–то шорох, но вокруг никого не было. Он снова поднял книгу и читал, пока не прочёл все содержавшиеся в ней рассказы и романы. Стихи ему сегодня читать не хотелось. Когда читать стало нечего, Фергюс вдруг почувствовал себя жутковато. Всё это время его храбрость пряталась за случайными мыслями, которые были заняты интересными сюжетами и посему ни разу не обращались к ненавистному и неприятному предмету своего страха. Ночь вокруг становилась всё глубже и всё сильнее давила на Фергюса своей бездушностью и пустотой, в которой смелый человек с радостью примет даже привидение ради того призрака жизни, который он в себе несёт. В этой мрачной пустыне страх струился всё быстрее и с ужасающей скоростью наполнял его душу, пока Фергюсу не показалось, что он вот–вот задохнётся. Главный враг смелости — это сам страх, а не то, чего человек боится, и если кто способен преодолеть свою собственную панику, его можно назвать настоящим героем — даже больше, чем героем. В этом отношении Фергюс был не из сильнейших, ведь такая победа даётся только верой. Тем не менее, он не покинул своего поста, потому что трусом не был. Однако хоть он и ценил мужскую храбрость, презирал всякий страх и не верил, что в ночи может явиться что–то пугающее кроме грабителей, сейчас он почти полностью отдался на милость ужасного предчувствия и боялся даже повернуть голову: а вдруг за спиной уже стоит этот проклятый домовой? Лучше бы чудовище накинулось на него сзади и сразу задушило своими мохнатыми лапами! Всё лучше, чем оглянуться, увидеть его и умереть от страха.

Ночь была тёмная: луны не было, и тучи затянули небо. Снаружи не было слышно ни одного звука. Коровы и быки, лошади, свиньи, петухи и куры, даже крысы и кошки — все спали. С соломенной крыши не доносилось ни шороха, балки не скрипели — и хорошо, потому что услышь Фергюс любое, малейшее движение, сердце его не выдержало бы и он покрыл бы себя несмываемым позором, переполошив весь дом диким воплем. И всё равно он всем своим существом жаждал услышать какой–нибудь признак жизни — хоть коротенькое «му–у» из хлева или стук лошадиного копыта! Но все животные как будто оцепенели под чарами домового, а он подходил всё ближе и ближе на своих беспалых ногах, размахивая лапами с одним–единственным пальцем, бесшумно скользя по полу, как в толстых шерстяных носках, и надев на руки волосатые перчатки. Может, он и ходит так неслышно как раз потому, что на ногах у него нет пальцев?

Прошёл ещё час, и вдруг чёрный петух трубно возвестил со двора приближение утреннего солнца. Фергюс, как ошпаренный, вскочил на ноги, но в следующее мгновение по сердцу его разлилась радость: скоро утро! И хотя Фергюс считал себя врагом суеверий и даже насмехался над Доналом за его явную склонность к подобным детским выдумкам, сейчас он немедленно начал утешать себя старой, привычной мыслью о том, что петушиный крик разгоняет все тёмные ночные силы. К нему начала возвращаться смелость, и через минуту он уже смеялся над своими страхами, называя их глупыми и не догадываясь, что его теперешнее самодовольство выглядит ещё глупее. Он не понимал, что ничуточки не изменился, что остался таким же пугливым и стоит ночи опять сомкнуться над ним, как те же страхи снова накинутся на него с прежней силой. В своём неумном тщеславии он начал воображать, что сможет просидеть так же и следующую ночь, даже не поморщившись. Конечно, ведь перед ним было утро, а ночь когда ещё будет!

Когда за окном забрезжил рассвет, Фергюс сказал себе, что ненадолго приляжет на лавку, потому что очень устал. Спать он не будет. Он улёгся и в ту же секунду заснул. На улице становилось всё светлее, и наконец домовой и впрямь появился — совсем не такой, каким воображал его Фергюс.

Из драных лохмотьев виднелись изящные руки и ноги, а волосы торчали только над ангельски чистым личиком ребёнка (причём они были даже слегка причёсаны, потому что расчёсывая гриву и хвост Снежка, Гибби постепенно сообразил, что тем же самым гребнём можно приглаживать и свои собственные лохмы). Но не успел Гибби приоткрыть дверь, как услышал громкое сопение спящего человека. Он оглянулся, заметил храпящего на лавке Фергюса и тут же исчез. В то же мгновение Фергюс проснулся, с хрустом потянулся и увидел, что за окном окончательно рассвело. Дрожа от холода и плохо соображая от усталости и недосыпа, он поплёлся к себе в кровать. Стоило ему уйти, как на кухню снова прокрался домовой, и когда там появилась Джин Мейвор, вся её работа была сделана, как обычно.

Фергюс опоздал к завтраку на целый час и, войдя на кухню, застал её одну.

— Что ж, тётушка, — сказал он, — по–моему, я выгнал твоего домового.

— Да неужели? Ну и ну! Так значит, это ты потом всё прибрал да приготовил, чтобы помочь своей тётушке и поберечь её старые косточки?

— Нет, тётушка, не я. Я за ночь так устал, что и пошевелиться не мог.

— Так кто ж тогда это сделал?

— Я думал, это ты.

— Нет, Фергюс, я и палец о палец не ударила. Если ты и вправду выгнал домового, то, наверное, у нас завёлся ещё один, потому что всё было сделано, как всегда.

— Вот проклятая тварь! — воскликнул Фергюс.

— Тише, тише, сынок. Вдруг он тебя услышит? А если и не услышит, всё равно ругаться не годится.

— Прости, тётушка, не сдержался! Просто я не понимаю, как такое может быть! — ответил Фергюс, досадливо покусывая губы, и рассказал ей обо всём, что произошло, умолчав лишь о своих чувствах во время ночного бдения.

Позавтракав, он отправился в Глашруах. Услышав его рассказ, лэрд рассердился и посоветовал ему хорошенько выспаться днём, чтобы ночью держать ухо востро и ничего не пропустить.

На следующую ночь все страхи Фергюса возвратились с новой силой, но он упорно просидел всю ночь, не смыкая глаз, и когда Джин вошла, то застала его на посту, а кухню — в полном беспорядке. Домовой так и не показался, но и тётушке сегодня никто не помог. Пол остался невыметенным, посуда невымытой. Кроме того, надо было сбивать масло, но крынка со сливками так и стояла на полке в молочной, а на столе не красовалось ни одного бело–жёлтого кирпичика. «Ну и что в этом хорошего?» — сердито думала про себя Джин. Она начала было чувствовать себя благородной дамой, а теперь ей снова придётся засучить рукава и, как раньше, приниматься за работу. Ей совершенно не хотелось снова ощущать себя служанкой. Она не испытывала к племяннику ни малейшей благодарности и, не желая скрывать своих подлинных чувств, незамедлительно дала ему это понять. Разобиженный и подавленный, он снова поплёлся в постель. Проснувшись после долгого сна, он обнаружил, что обеда ему не оставили, и ему пришлось удовлетвориться лепёшками с молоком перед тем, как отправиться в имение лэрда.

— Одной храбрости мало, мой юный друг, — сказал ему мистер Гэлбрайт. — Тут нужна ещё и хитрость!

После разговора с лэрдом Фергюс отправился домой, решив про себя предпринять ещё одну попытку. Он хотел было попросить Донала посидеть вместе с ним, но ему слишком хотелось доказать свою смелость и себе, и всем остальным, и он не стал поддаваться на это искушение, продиктованное страхом. Перекусив, он отправился с книжкой в постель и поднялся к ужину.

На кухне у Джин стоял старый деревянный шкаф для белья, немного выдающийся из стены. Между ним и соседней стеной было небольшое пространство, куда можно было поставить только маленький стул. Туда–то Фергюс и уселся. Затем он открыл дверцу шкафа так, чтобы она полностью его прикрывала.

Эта ночь, наверное, была бы для него самой трудной, потому что лэрд настоял, чтобы он сидел в полной темноте, даже без свечи для чтения. Но, усевшись, Фергюс моментально заснул и так крепко проспал всю ночь, что проснулся при первом же шорохе, когда Гибби открыл кухонную дверь. За окном был виден ясный утренний свет, но сердце соглядатая билось так громко и часто от страха, перемешанного с любопытством, что несколько минут он не решался даже пошевелиться и, удерживая дыхание, сидел, прислушиваясь к тихим шагам, ещё более пугающим из–за своей бесшумности.

Немного придя в себя, он осторожно взялся за дверцу шкафа и выглянул.

Он не увидел тех ужасов, которые рисовало ему неуёмное воображение, но всё равно изумлению его не было границ. Мохнатый домовой из его ночных страхов превратился в маленького бродягу в лохмотьях с роскошной копной светлых волос, ярко–синими глазами и умелыми руками, который неслышно сновал по кухне босыми ногами. Фергюс неспешно, но пристально рассматривал его, решив, что спугнуть его он сможет в любую минуту.

Но пока он смотрел, его изумление прошло, и он почувствовал некоторое разочарование от того, что таинственный ночной дух оказался всего–навсего полуодетым нищим мальчишкой, а значит, все его страхи и вся храбрость были напрасными. По мере того, как он наблюдал за неизвестным малышом, внутри него начала подыматься злобная туча негодования и возмущения наглостью этого проходимца. Вскоре Фергюс уже так сильно кипел от злости, что невольно пошевелился, и стул под ним громко скрипнул. Даже не оглянувшись, Гибби метнулся в молочную и захлопнул за собой дверь. Фергюс кинулся за ним, но успел лишь увидеть голую пятку, мелькнувшую в окошке на стене, куда он сам ни за что не смог бы пролезть. Тогда он выскочил из дома, обогнул угол и подбежал к двери амбара. Думая, что его так и не заметили, Гибби спокойно стоял на полу и смеялся, как вдруг услышал, что в дверном замке поворачивается ключ. Он рванулся к кошачьей дверце, но снова опоздал буквально на мгновение, и Фергюс успел заметить его маленькие босые ноги.

Ключ к двери, выходящей на луг, был прямо тут, в амбаре, и Фергюс незамедлительно кинулся в погоню, но стога стояли так близко к двери амбара, что он заметил улепётывающего Гибби только тогда, когда тот с развевающимися по ветру лохмотьями, нёсся по клеверному лугу, мелькая на солнце белой кожей, проглядывающей сквозь дыры.

Когда Фергюс перемахнул через ограду, Гибби уже успел намного его опередить и изо всех сил бежал к ручью. Для своего роста он бегал лучше, чем Фергюс, и был гораздо привычнее к бегу, но ноги у Фергюса были в два раза длиннее. Малыш первым добежал до ручья, с разбегу кинулся в воду, выбрался на другой берег и понёсся дальше, смутно предполагая бежать к Глашруаху. Фергюс разъярился ещё больше. Дистанция между ними сокращалась, но он уже чувствовал, что запыхался и выбился из сил. Наконец, возле моста, ведущего к железным воротам, он настиг беглеца и, крепко ухватив его за руку, изнеможённо повалился на парапет. Гибби слишком запыхался, чтобы рассмеяться, но повернулся к победителю, признавая себя побеждённым такой счастливой и ясной улыбкой, которая растопила бы и более жестокое сердце, чем у Фергюса. Однако тот уже окончательно вышел из себя, потому что всё время боялся упустить сорванца и разом потерять всё, ради чего так старался, а потому в ответ на улыбку изо всей силы съездил Гибби по уху, немало его озадачив. Всё ещё улыбаясь, Гибби сочувственно взглянул в лицо незнакомцу, но в ответ получил лишь ещё один удар теперь уже по другому уху, который ничуть не уравновесил и не смягчил первой оплеухи, и в его глазах начали собираться слёзы. Выместив на нём свою злобу и немного отдышавшись, Фергюс почувствовал себя лучше и начал буравить малыша вопросами. Поскольку ответов не последовало, в нём снова закипело негодование и он опять наградил Гибби двумя крепкими затрещинами, но так ничего и не добился.

Теперь, когда страшный домовой попался ему в руки, надо было решить, что с ним делать. Фергюсу было стыдно бахвалиться тем, что он поймал такого щуплого заморыша, но противный мальчишка заслуживал примерного наказания, да и лэрд потребует, чтобы ему предъявили виновника недавних беспорядков.

Фергюс повернулся к мальчишке и обозвал его наглым мошенником. Гибби уже успел немного оправиться и потому снова улыбнулся. Фергюс сказал, что Гибби виновен в том, что ночью взломал дверь чужого дома и пробрался внутрь. Гибби продолжал улыбаться. За это его могут посадить в тюрьму.

Гибби опять улыбнулся, но на этот раз серьёзно и печально. Фергюс взял малыша за шиворот, ухватив при этом чуть ли не треть всей его куртки, и потряс его так, что чуть не оторвал воротник. Затем он открыл ворота, ухватил Гибби за шею и повёл его по дорожке, время от времени встряхивая его так, что тот даже прикусил себе язык.

Так, проходя мимо рябин, сосенок, берёзок и лиственниц, ступая по старым влажным камням, поросшим мохом и зеленью и слишком холодным для того, чтобы ходить по ним босиком, сэр Гилберт Гэлбрайт впервые приближался к дому своих предков. Его вели туда как пойманного злодея, и выглядел он совершеннейшим бродягой. Сам по себе маленький сэр Гибби не имел ничего общего с блудным сыном — да он и не мог им быть. И всё же он подходил сейчас к поместью как сын своего блудного рода. Перед ним был тот самый дом, который его предки утратили из–за собственных пороков и слабостей, и в лице маленького Гибби всё его семейство начало пожинать наказание за свои грехи. Сам Гибби ничего не знал ни о своих предках, ни об этом доме, ни о фамильных пороках, ни о потерянном имуществе. История его рода глядела сейчас на него и жила в нём самом, а он и не подозревал этого. Но даже знай он обо всём, это бы мало что изменило, и Гибби с не меньшей готовностью принял бы свою судьбу как новую главу большого жизненного повествования, героем которого он почему–то оказался.

Дом, к которому он приближался, немного смахивал на тюрьму. В стенах самой старой постройки окна были совсем крохотными, а на каждом углу возвышалась башня, увенчанная конической железной крышей. Старая часть дома была отделана грубой штукатуркой и поэтому выглядела серой, как древние замки. Более современные пристройки были сложены из твёрдого камня самых разных пород. Это были грубо обтёсанные глыбы, выбитые прямо из горы или вытащенные из ущелья. В стенах беспорядочно проглядывали красный и серый гранит, тёмно–синий базальт, жёлто–бурый железняк. Строителям было важно лишь то, чтобы камни подходили друг к другу по размеру и форме, но общая картина получилась довольно приятной, и Гибби смотрел на неё с восхищением. Он не чувствовал ни малейшего страха или опасности, хотя Фергюс довольно убедительно доказал ему, что здесь его считают чуть ли не преступником. Наивысшим известным ему воплощением закона были полицейские, а от них он ни разу не слышал недоброго слова. Совесть его была по прежнему чиста, и посему закон, несмотря на угрозы Фергюса, нимало не страшил его.

Лэрд всегда вставал рано и уже саму эту привычку считал бесспорной добродетелью вне зависимости от того, как именно он проводил эти несколько лишних часов, которые другие люди просто «упускали», лёжа в постели. В то утро несколько лишних часов сна, пожалуй, принесли бы и ему, и всем остальным гораздо больше пользы. Он как раз стоял возле каретной и разговаривал с хмурым, густобровым егерем, когда из–за угла появился Фергюс, таща за собой худенького домового за огромный воротник его драной курточки. Ни одному суровому судье наверняка не приходилось видеть перед собой злодея с таким ясным и невинным лицом. Но Гибби был одет в рваные лохмотья, а в мире, к сожалению, по одёжке судят не только собаки, но и некоторые люди. Мистер Гэлбрайт был как раз из таких. Он зловеще и уродливо улыбнулся.

— Так вот он каков, ваш хвалёный домовой, мистер Дафф! — произнёс он, оглядывая Гибби так, как будто в его лице хотел умертвить все суеверия на свете огненными стрелами своего презрительного остроумия.

— Больше никакого домового не было, — ответил Фергюс. — Застал на месте преступления.

— Ну что ж, мальчик, — сказал лэрд, от негодования сильнее чем обычно выкатывая глаза и устремляя их в сторону Гибби, — что ты сам на это скажешь?

Гибби не мог ему ответить — а если бы и мог, то разве лэрд понял бы его, разве поверил бы ему? Скажи он всю правду, сей премудрый судия счёл бы его лгуном и лицемером. Потому малыш улыбнулся, бесстрашно глядя в лицо вопрошающему господину, который самому себе казался весьма устрашающей и внушительной фигурой.

— Как тебя зовут? — спросил лэрд ещё более строгим голосом.

Гибби продолжал улыбаться и молчать, не сводя глаз с его лица. Он нисколько не сомневался, что ничего плохого ему не сделают. Правда, Фергюс надавал ему затрещин, но Гибби решил, что он вроде тех больших городских мальчишек, от которых ему иногда доставалось на орехи. Лэрд же был взрослым мужчиной, и мужчины (за исключением пьяных матросов–иностранцев) всегда относились к нему по–доброму. Гибби и подумать не мог, что его молчание может кого–нибудь разозлить. Все в городе знали, что он не умеет говорить, так что теперь, когда Фергюс и лэрд так упорно задавали ему вопросы, он решил, что они просто подшучивают над ним, и улыбнулся ещё шире. К тому же мистер Гэлбрайт внешне выглядел совершенно спокойным, потому что всегда гордился своим умением сохранять выдержку как раз тогда, когда сам больше всего выводил людей из терпения.

— Видимо, этот юный бродяга не только мошенник, но и наглец, — в конце концов сказал он, когда понял, что иного ответа кроме улыбки ему не добиться. — Эй, Ангус, — повернулся он к егерю, — отведите–ка его в каретный сарай да поучите, как себя вести. Пара ударов плёткой, и язык у него сам развяжется.

Ангус схватил маленького джентльмена за шиворот, как кусачего хорька, и на расстоянии вытянутой руки повёл его к каретной. Гибби не сопротивлялся. Затем одним могучим рывком Ангус сорвал с него куртку. Тогда штаны, которые держались на Гибби каким–то чудом, известным только ему самому, тоже упали на землю, и он предстал перед егерем в беспомощной наготе, всё так же улыбаясь. Он никогда не делал ничего постыдного, и стыд был совершенно ему незнаком. Но когда нехорошо ухмыляющийся егерь, для которого нищета была равносильна воровству и который ненавидел бродяг так же сильно, как паразитов, подошёл к нему с тяжёлым длинным кнутом в руках, Гибби опустил глаза на свои белые бока и живот, выделяющиеся странной молочной белизной рядом со смуглыми руками и ногами, а потом снова поднял взгляд на егеря и посмотрел на него с безмолвной мольбой, как будто обращённой к кому–то другому, как бы прося его не совершать того, что тот задумал. Даже сейчас Гибби не понимал, чем ему грозит это наказание. Побоев в его жизни было не слишком много, а плётки он не пробовал ещё ни разу.

— Ах ты, дьявольское отродье! — воскликнул Ангус, злобно сжимая и разжимая страшный кулак с видом человека, не умеющего любить своего ближнего. — Я тебе покажу, как забираться в дом к честным людям и трогать чужое добро!

В памяти Гибби тут же всплыла обкусанная головка сыра. И хотя он ни разу не прикоснулся к ней с того самого дня, когда начал подозревать, что у неё есть законный хозяин, внутренне он подчинился грядущему наказанию. Но молящий взор, который он устремил на Ангуса, всё же возымел некоторое действие, потому что егерь сам был отцом, хотя и суровым, но не жестоким. Он повернулся, отложил кнут и вместо него взял плётку поменьше с обломанной ручкой, которая лежала тут же, тем самым сослужив добрую службу самому себе, потому что кнутом он непременно засёк бы Гибби до смерти.

Когда на него обрушился первый удар, Гибби задрожал всем телом, лицо его побелело, и без единого стона он скрючился и упал на землю без чувств. Его худенькое тело опоясал алый, быстро опухающий след от хлыста, а в одном месте начала сочиться кровь, как будто удар одним махом разрубил его пополам. Плётка ударила его в самое сердце, оно разом ухнуло куда–то вниз и перестало биться.

Но егерь прекрасно знал бродяг. Этот маленький наглец всего–навсего притворяется!

— А ну–ка вставай, мошенник! А то я тебя отделаю так, что мать не узнает! — сквозь зубы пробормотал он, поднимая плётку, чтобы ударить ещё раз.

Как только хлыст просвистел и опустился на голую спину, оставляя кровавую отметину от самой шеи до пояса, Ангус, механически занёсший руку для третьего удара, вдруг услышал сзади пронзительный вопль, и рука его замерла в воздухе. В ту же самую секунду в каретную влетела Джиневра, такая же побелевшая, как Гибби. Она подскочила к лежащему мальчику и встала над ним со стиснутыми кулаками, дрожа, как он, всем телом и один за одним испуская такие дикие, пронзительные вопли, как будто с этими криками из неё исторгалась душа. Казалось, будто живущая в ней женщина вдруг почувствовала, что сердце её прямо с корнями вырывают из родной почвы Божьего сердца; в мучительной агонии она узрела вечное отчаяние, ощутила его вечную невозможность и теперь изо всех сил кричала на сатану.

— Отойдите, мисс, — воскликнул Ангус, который уважал эту девочку, хоть пока не научился уважать всех малых детей. — Этот малец сущий дьявол, надо его проучить!

Но Джиневра была глуха к его недобрым уговорам. Однако она перестала кричать, нагнулась над Гибби, чтобы помочь ему встать, и взяла его за руку. Но рука была безжизненной и неподвижной. Джиневра отпустила её, она упала на землю, как палка, и тогда девочка снова закричала.

Ангус положил руку ей на плечо. Она обернулась к нему и яростно, как дикий зверь завопила прямо ему в лицо с той ненавистью, которая рождается от страха пополам с любовью. Потом она бросилась на Гибби и закрыла его тело собой. Ангус наклонился, чтобы оторвать её от мальчишки, увидел его лицо, и ему стало нехорошо.

— Он умер! Умер! Ты его убил, Ангус! Ты плохой! — неистово кричала Джиневра. — Я ненавижу тебя! Я всё про тебя скажу! Я всё скажу папе!

— Полно Вам, мисс, — проговорил Ангус. — Мне Ваш папа и приказал его высечь, и, между прочим, за дело. А если Вы не уйдёте, как хорошая девочка, я ему ещё добавлю, чтоб неповадно было.

— Тогда я всё расскажу Богу! — закричала Джиневра с новой силой, дрожа от любви и ярости.

Он снова попытался оторвать её от бесчувственного Гибби, но она так крепко к нему прижималась, что, подняв её, Ангус поднял бы вместе с ней и мальчишку, а потому ему пришлось её отпустить.

— Если ты ещё хоть раз его тронешь, Ангус, я тебя укушу, укушу, УКУШУ! — закричала она, и с каждым новым словом её вопль становился всё громче и яростней.

Ещё до того, как экзекуция началась, лэрд с Фергюсом вместе пошли к дому. Пожалуй, им обоим было не по себе от отданного приказа, но первый был слишком самолюбив, чтобы отменить приговор, а второй — слишком услужлив, чтобы воспротивиться. Вскоре они услышали истошные вопли. Если бы хоть один из них знал, что кричит Джиневра, они тут же кинулись бы назад к каретной. Но бушевавшие внутри девочки чувства до неузнаваемости изменили её голос; к тому же, до сих пор она ни разу в жизни ни на кого не кричала.

Они подумали, что кричит Гибби, и решили, что плётка сделала своё дело и развязала ему язык. Что касается остальных слуг, которые уже готовы были бежать к сараю, то лэрд строго настрого запретил им даже трогаться с места: он не желал, чтобы кто–то мешал приводить его приговор в исполнение.

Вопли Джиневры привели Гибби в чувство. Он слабо приоткрыл глаза и, ничего не понимая от нарастающих приступов боли, безмолвно смотрел на залитое слезами лицо, склонившееся над ним. Потерявшись в суматохе своих мыслей, он вообразил, что та боль, которая волнами разливалась по его телу, была не его, а Джиневры, и тут же попытался утешить её, дотронувшись бессильной рукой до её щеки и приподнявшись, чтобы её поцеловать. Но это его движение донельзя возмутило Ангуса, и, почувствовав облегчение и новый прилив сил от того, что мальчишка жив, он шагнул к Джиневре, внезапным сильным рывком поднял её с земли и унёс прочь, хотя она брыкалась, извивалась и царапалась, как кошка. Она даже укусила его за руку, причём довольно сильно, но он не рассказал об этом даже своей жене. Маленькая мисс была настоящей королевой, а маленький Гибби был мерзким бродягой, но Ангусу было бы стыдно признаться матери своих детей в том, что одна укусила его ради другого.

Когда Джиневра исчезла, Гибби начал понимать, что это она страдает ради него, а не он ради неё. Всё его тело свидетельствовало о жестоком наказании. В этом ужасном месте живут такие же люди, как те, что убили Самбо! Ему надо бежать! Но что, если они побьют и девочку тоже? Нет, наверное, нет — ведь это её дом. Гибби попытался вскочить, но свалился почти без сил. Потом он попробовал ещё раз, уже осторожнее, и еле–еле поднялся на ноги; страшное потрясение вместе с болью отняло все его силы.

Поднявшись, он попытался было взять свои лохмотья, но опять чуть не упал, и это тщетное усилие отозвалось в нём такой болью, что он застонал. Но только он попробовал встать на одну ногу, чтобы вдеть вторую в рваную штанину, как вдруг ему послышались тяжёлые шаги егеря, который, несомненно, возвращался для того, чтобы продолжить истязание. Гибби выронил штаны и выскочил за дверь, забыв про боль, про мучительную слабость и онемевшие руки и ноги. Совершенно голый, он бежал, как ветер, невидимый и не узнанный ничьим глазом. Фергюс увидел, как вдоль поляны возле ближнего леса промелькнуло что–то белое, но принял это за цаплю, потому что знал, что в округе водятся две или три такие птицы. Все трое мужчин поморщились от негодования и отвращения, когда узнали, что маленький негодяй убежал в лес прямо так, в чём мать родила. Бедный Гибби! Он почти не ощутил никакой разницы. Как мало, оказывается, было нужно, чтобы превратить его в дикаря! Или в ангела — в зависимости от того, кто именно на него смотрел.

Он бежал, не зная куда, не чувствуя ничего кроме желания поскорее добраться до какого–нибудь пристанища, передохнуть, а потом бежать дальше.

Сначала он метнулся в кусты, потом перебежал в небольшую рощицу на краю ближайшего леса. Он не чувствовал, как ветер бьёт его по голым бокам. Он не чувствовал голода, из–за которого плётка так быстро вышибла из него дух. Он бежал и бежал, и ему всё время казалось, что сзади его догоняет жестокий Ангус. Когда под его ногой хрупала сухая ветка, ему казалось, что это треск хлыста, а когда ветер внезапно проносился сквозь сосновую хвою, этот шелест казался Гибби свистом плётки, которая вот–вот хлестнёт его сверху. Он бежал и бежал, но ему всё равно казалось, что преследователи нагоняют его. Он не чувствовал себя в безопасности. Наконец он добрался до того места, где высокая стена перегораживала широкий горный ручей. Здесь вода углубилась и собралась в небольшой, спокойный пруд. Однажды Гибби уже пришлось перебираться через ручей, который он не мог перейти по дну. Тогда он смело бросился в воду и поплыл прямо на противоположный берег. С тех пор плавать для него было так же естественно, как бегать.

Только когда Гибби перебрался на другой берег пруда, в нём появилось первое, слабое ощущение безопасности. Он оказался на лугу, поросшем вереском, и заросли доходили ему до колена. Гибби стоял на безлюдном холме, и вокруг простирались целые мили надёжного укрытия. Уж здесь–то человек–зверь никак не сможет его поймать! Наверное, это его Донал недавно ему показывал. Тот человек стоял на дальнем холме, в руках у него было ружьё, и Донал рассказывал, что однажды он выстрелил в браконьера и убил его. Гибби не знал, кто такой браконьер. Может, и сам он тоже браконьер, и этот человек собирается его убить? Но ведь он легко увидит его с того берега! Надо сначала перебраться на другую сторону холма и уж тогда можно будет лечь и отдохнуть. Он ляжет прямо в вереск и будет лежать так, пока не наступит ночь. Куда он пойдёт потом, Гибби не знал. Но какая теперь разница? Можно идти, куда глаза глядят. Донал должен пасти своих коров, работники должны ухаживать за лошадями, тётушка Джин — следить за своей кухней, а маленький сэр Гибби волен идти туда, куда ему заблагорассудится. Он снова пойдёт вверх по Дауру, но не сразу, не теперь. Может быть, этот нехороший человек гонится за ним, а Гибби совсем не хотелось, чтобы его застрелили. Ведь когда в человека стреляют, он падает на землю, и потом его кладут в глубокую яму и засыпают землёй. Нет, Гибби совсем этого не хотелось.

Так он беседовал сам с собой, перебираясь на другую сторону холма. Там он выбрал заросли погуще и улёгся в самую середину. Как хорошо, как тепло и уютно было лежать посреди гостеприимного вереска, хотя время от времени мягкие веточки больно задевали кровавые рубцы на его теле. Если бы можно было чем–нибудь их прикрыть! Хотя бы только раны! Гибби видел красную полосу, идущую в обхват тела, и чувствовал, что на спине у него, по–видимому, есть ещё один рубец. Вот теперь, хотя маленький сэр Гибби лишился совсем немногого, у него действительно не было ничего, что можно было бы безболезненно отделить от его собственного тела, — разве что волосы и ногти! У него не было ничего, что он мог бы назвать своим, кроме себя самого. Его единственным имуществом был голод, потому что со вчерашнего полудня во рту у него не было ни крошки. Нет, я оговорился — у Гибби было кое–что ещё. Правда, это имущество тоже вряд ли можно было отделить от него самого: недавно Донал научил его одной балладе о прекрасной леди и её юном паже. Гибби начал повторять её про себя, но, к его жестокому разочарованию, баллада никак не хотела вспоминаться целиком.

Однако наш маленький наследник мира ещё не был доведён до крайности. Тело его было крепким и здоровым, сердце — смелым, а душа непрестанно трепетала от любви. Именно потому, что Гибби беспредельно любил сам образ и лик человека, его так сильно потрясло то, как с ним обошлись. Ведь Ангус тоже был — и одновременно не был — человеком! Несмотря ни на что, маленькому Гибби можно было даже позавидовать белой, святой завистью.

Бедную Джини отправили в постель за то, что она помешала исполнить отданный отцом приказ. Ярость, ужас и жалость, пережитые во время утренних событий, породили в ней необъяснимое чувство безнадёжности. В то утро привязанность к отцу пошатнулась и довольно сильно — и по эту сторону Небес, может быть, даже непоправимо. В ней навсегда осталось что–то такое, что время от времени снова подымалось и вставало между нею и отцом.

Фергюс рассказал тётушке обо всём, что произошло, и сильно потешался над её домовым. Но чем дальше Джин размышляла обо всех этих событиях, тем меньше они ей нравились. Это она одна во всём виновата! Какая разница, кто он был, этот её домовой? Зачем они его высекли, бедняжку? Что плохого он сделал? Если он и в самом деле был бездомным, оборванным бродяжкой, всё произошедшее становилось ещё более удивительным. Ведь он никогда ничего у неё не украл, даже ячменной булочки! И из сливок всегда получалось ровно столько масла, сколько положено! Насколько она знала, у неё ни разу не пропало ни одной овсяной лепёшки из буфета, ни одного яйца из миски, а ведь их–то легче всего было бы стащить. Что–то тут не так! Блестящая победа её племянника, так ничего и не объяснив, навсегда оставила её без разгадки. Она не могла удержаться от призрачной надежды, что, когда всё уляжется, домовой снова объявится и станет, пусть невидимо, помогать ей на кухне. Ей было горько думать, что он вот так появился и исчез, а она даже ни разу его не увидела. Когда Фергюс рассказал ей о том, как мальчишка убежал из каретного сарая, она ещё больше утвердилась в своём мнении о том, что без чудесной силы здесь не обошлось. Она склонялась к мысли о том, что настоящий домовой просто околдовал, ослепил всех троих — и Фергюса, и лэрда, и Ангуса — и всё это время потешался над ними ради собственной забавы. Да и вообще, жители деревень, располагавшихся вдоль Даура, весьма неохотно выслушивали объяснения Фергюса о том, кто был домовым на самом деле, так что победа лэрда против своего заклятого врага Суеверия оказалась весьма и весьма сомнительной.

В тот день Донал Грант впервые не нашёл своего «пичугу» на обычном месте. Придя домой и услышав рассказ об утренних происшествиях, он сразу понял, кто именно управлялся всё это время и на кухне, и на конюшне, и на лугу, хотя даже ему казалось невероятным, что у малыша доставало сил на всё то, что он выполнял с таким небывалым рвением и искусством. Только теперь, потеряв своего маленького друга, Донал начал понимать, какой это был удивительный человечек и скольким он ему обязан. До сих пор он самонадеянно воображал, что покровительствует и помогает бедному оборванцу. На самом деле этот оборванец оказывал бесценную услугу ему самому. Ибо теперь Донал видел, что благодаря малышу у него в голове значительно прибавилось знаний, ведь ему удалось тщательно и внимательно прочитать несколько книг и заметно пополнить свой запас эвклидовых формул и теорем. Донал вспоминал и размышлял, и постепенно в нём ожило то чувство, которое он испытал, впервые увидев маленького бродягу. Нет, малыш явно был не от мира сего!

Но даже тогда Донал ещё не осознал то лучшее, что сделал для него Гибби. Он не знал, что своей кротостью, доверчивостью, любовью, готовностью служить и абсолютным бескорыстием Гибби посеял в его душе семена чего–то гораздо лучшего, гораздо более глубокого, чем просто знания. С другой стороны, каждый день разделяя с ним свой обед, Донал тоже сделал для Гибби больше, чем подозревал сам, хотя на поверку его покровительство обернулось совсем не таким односторонним, каким казалось. Ведь, скорее, это не Донал делился с Гибби своей едой, а Гибби угощал Донала честно заработанным обедом.