На гору Глашгар спустился прелестный субботний вечер. Цветы, тут и там проглядывавшие сквозь траву возле маленького крестьянского домика, сложенного из пластов дёрна, нежились под лучами жаркого солнца, склонившегося к западу, и наполняли воздух тонким ароматом. Вереск ещё не расцвёл полностью, деревьев вокруг не было, но повсюду виднелось множество камней, больших и поменьше, и шумливый ручей огибал небольшое поле с ростками овса, участок с посаженной картошкой и две или три грядки с капустой, окаймлённые по краям крупными маргаритками, первоцветами и садовой гвоздикой. Цветы находились под опекой самой Джанет, а её муж ухаживал за овсом и картошкой. Роберт присматривал за овцами, принадлежавшими арендатору главной фермы Глашруаха, и в награду за свои труды имел жильё и немного земли, большую часть которой он сам отвоевал у неласкового скалистого взгорья. Кроме того, в месяц ему причиталось несколько мешков муки, которые добирались до его домика по частям: сначала зерно с фермы отвозили на мельницу, а уж потом кто–нибудь относил муку старикам. Если им почему–то не хватало недельного запаса, мельник всегда готов был послать им немного своей муки, а потом, когда с фермы присылали зерно, отсыпал себе ровно столько, сколько надо (или даже чуть меньше).

Роберт и Джанет ни в чём не нуждались, хотя денег у них не было вовсе, разве только дети иногда приносили родителям часть своего скромного заработка. Но этих нескольких монет вполне хватало, чтобы восполнить любую их нужду, и они вовсе не считали свою долю жалкой или несчастной. Конечно, зимой на горе становилось очень холодно, а они оба страдали ревматизмом. Но зато у них не было долгов, они ничего не боялись, преданно любили друг друга и сильно надеялись (в основном, надеялась Джанет) на то, что их ожидало по ту сторону смерти. Что же касается ревматизма, то, по словам Джанет, он был нужен для того, чтобы научить их терпению, потому что никаких других печалей и невзгод у них просто не было.

Старость действительно подкрадывалась к ним обоим, но преклонный возраст ещё не лёг на их плечи непосильным бременем, а если что, одна из дочерей всегда была готова оставить своё место и вернуться домой, чтобы помогать родителям. Их мысли о себе почти утонули в мыслях друг о друге, о детях и друзьях. Первой заботой Джанет был её муж, а для Роберта жена была главной опорой в жизни после Бога, в Которого он верил. Он не думал о Боге столько, сколько она, и Библию свою открывал гораздо реже, но Джанет нередко читала ему вслух, а когда вечером домой приходил кто–то из детей, Роберт непременно брал в руки ветхий томик Священного Писания. Джанет молилась дома, а его часовней был весь горный склон. Он преклонял колени среди цветущего вереска и молился Тому, Кто всё видит, но Сам остаётся незримым, Царю веков нетленному, невидимому, единому премудрому Богу. Овцы не обращали на него внимания, но иногда, поднявшись с колен, Роберт замечал на себе взгляд своего пса Оскара, взирающего на хозяина с глубочайшим уважением. Тогда старику казалось, что, войдя в часовню, он почему–то забыл закрыть за собою дверь, и он начинал спрашивать себя, какие мысли носятся сейчас в собачьей голове. День за днём и гора, и небо, и неумолчные проповедники–ручьи, и пёс, и овцы, и зимние метели, и весеннее солнце вместе с ветром, и сияющее летнее тепло — а больше всего присутствие и влияние жены, ожидающей его дома, — каким–то непонятным, непостижимым образом питали его дух и вливали в него жизненные силы, чтобы он мог радоваться и потихоньку уподобляться Богу. Он становился мудрее и праведнее, сам того не зная, и это само по себе было лучше всего. Если святому Павлу пришлось учиться тому, чтобы не судить о себе самом, то Роберт Грант вообще ни разу о себе не рассуждал. Он любил жизнь, но вряд ли смог бы объяснить почему. Он любил свою жену — просто потому, что это была Джанет. По утрам он с радостью открывал дверь своего домика и глубоко вдыхал свежий горный воздух, как будто впервые вкушая блаженство дыхания в этом чудном мире, и весь день его не покидало это глубокое счастье — просто быть. Но чаще всего сердце его тянулось не к сияющему небесному граду, а к своему дому, и он с надеждой ожидал того часа, когда вернётся к жене и услышит её рассказ о том, что она прочла сегодня в Библии.

Роберт безраздельно доверял своей жене, и это доверие подчас переплеталось и смешивалось даже с верой в Бога. Многие христиане именно так верят в матерь нашего Господа. Для Роберта Джанет была человеком, который знает суть вещей, потому что близко знает сердце Самого Отца светов. Она знала Его намерения, понимала Его слова, исполняла Его волю и вечеряла в потаённом жилище Всевышнего. Можно не сомневаться: когда она войдёт в Царствие, то уж непременно позаботится о том, чтобы муж не остался за воротами. Он не сомневался в том, что Джанет любит его, как не сомневался в том, что Бог любит Джанет, и был уверен, что она ни за что не успокоится, если рядом не будет мужа. Себя Роберт считал недалёким и бестолковым и не надеялся, что великий Бог будет обращать на него внимание. О нём позаботится Джанет. Где–то в глубине его души жило смутное ощущение, что спасти его будет не так уж и сложно, потому что он всегда был готов исполнить всё, что потребуется. Однако сознательно он никогда об этом не размышлял, а если бы подобные мысли пришли к нему в голову, скорее всего, он тут же изгнал бы их как греховные и недостойные. Однако больше всего он беспокоился не о жизни и смерти, не о нынешнем или потустороннем мире, а о том, чтобы все его дети были честными и достойными людьми, боялись Бога и хранили Его заповеди. Мысли отца и матери неотлучно пребывали рядом со всеми детьми вместе и с каждым по отдельности, как будто охраняя их своей любовью и отгоняя от них всякое зло.

С того самого дня, когда Джанет перестала ходить в церковь (идти было далеко, а у неё сильно болели суставы), она стала читать свой Новый Завет совершенно по–иному. В ней жило инстинктивное умение проникать в истинный характер человека, выросшее из простоты её собственной натуры. Она всегда внимательно наблюдала за теми душами, которые её окружали, и с живым интересом, присущим лишь мудрой человеческой зрелости, относилась к людям и их повседневным делам. Кроме того, тихая жизнь и простой здравый смысл наделили её способностью ясно и прозорливо судить о вещах и событиях, и она научилась понимать человека и его поступки, особенно когда эти поступки чудесным образом отличались от того, что можно было бы обыкновенно ожидать в подобной ситуации. Казалось, живая нить сочувствия и сострадания связывает её с самым сердцем человечества.

Оказавшись в далёком, уединённом месте, где почти не было людей, она, сама не зная, почему, начала с таким же пристальным интересом и вниманием читать и перечитывать повествование о жизни нашего Господа. Вскоре оно целиком завладело её душой, и, читая Евангелие, она призывала себе на помощь всю ту зоркость и проницательность, которые собрала в своём сердце за долгие годы жизни рядом с людьми. Не стоит и удивляться, что она так ясно понимала теперь истинную сущность человеческой природы, с такой детской прямотой толковала многие слова Сына Человеческого и чувствовала, какие сердечные движения побуждали многие Его действия. Неудивительно, что мысли о Нём и надежда однажды увидеть Его своими глазами, стали для неё главным, даже единственным источником знаний и мудрости. Она стала одной из тех женщин, что когда–то служили Господу на земле.

Ко многим вещам, которые обычно считаются важными, она относилась с кротким, ненарочитым безразличием. Соседи приписывали это слабости и чрезмерной мягкости её характера; а ту честность, прямоту и решительность, с которыми Джанет следовала за внутренним голосом, не слышным никому, кроме неё самой, они объясняли обыкновенной умственной недалёкостью. Когда речь заходила о мирском благоразумии и умении жить, её нередко объявляли слишком уж беспечной и легкомысленной, но стоило заговорить о том, что хорошо, а что плохо, она непременно оказывалась «упрямой святошей».

В тот же самый вечер по пути в ближнюю деревню к ней заглянула одна из соседок и, открыв дверь, увидела, что Джанет, вооружившись огромным веником на длинной ручке, сметает пыль и грязь с почерневших балок, поддерживавших крышу.

— Господи помилуй, Джанет, ты чего это? — воскликнула она. — Где это видано, чтобы женщина в твоём возрасте так надрывалась!

— Не пойму, как я раньше до этого не додумалась, — ответила Джанет, прислоняя веник к стене, смахивая пыль со стула и пододвигая его к гостье.

— Видишь ли, сегодня утром только мы с Робертом сели завтракать, в горах что–то как ухнет — у нас даже весь дом затрясся. Не успел Роберт ложку ко рту поднести, как ему в кашу прямо с потолка плюхнулся здоровенный комок сажи. Ну скажи, разве это дело? Значит, надо как следует всё обмести.

— Ну, как знаешь. Только чего ж ты Донала не дождалась? Он бы с этим одним махом управился, у него же кости не болят!

— Не хотела откладывать, — объяснила Джанет. — Кто знает, вдруг до того времени Господь придёт? Никогда не знаешь, когда Он появится. С утра Его ещё не было, а к вечеру, может, уже и будет.

— Пойду я, пожалуй, — сказала гостья, поднимаясь. — Хочу в городе шерсти купить пару мотков, да связать носки своему старику. Прощай, Джанет. — Интересно, что ей дальше в голову придёт? — пробормотала она себе под нос, выходя из дома. — Совсем из ума выжила!

Как только она ушла, Джанет снова подхватила веник и начала шарить по балкам крыши (потолка в домике не было) в поисках сажи, пыли и застарелой паутины.

— И правда, — задумчиво приговаривала она себе, — кто знает, а вдруг Господь уже при дверях? А ну, как придёт да скажет: «Джанет, Джанет! Вот если бы ты знала, что Я зайду в гости, у тебя наверняка было бы намного чище!»

В домике всегда были чистота и порядок, но многие вполне благожелательные и приветливые женщины сочли бы его убогим и нищим. Приведись им поселиться в такой лачуге, они порядком подрастеряли бы свою благожелательность и вряд ли стали бы поддерживать в доме такую же чистоту. Но душа Джанет была живой, богатой и щедрой, и даже самые незначительные её добродетели произрастали именно изнутри, а не держались лишь благодаря привычке или воспитанию.

Закончив свою работу, Джанет вышла за дверь и тщательно обтрясла метлу о камень. Потом она выпрямилась и поглядела вдоль тропинки, сбегающей вниз по холму. Именно по ней каждую субботу её сыновья и дочери один за одним (кто на вечерней заре, кто в сумерках, а кто и в лунном свете) взбирались по горе, чтобы после долгой недели работы в долине снова слететься под родительские крылья, всей душой стремясь поскорее увидеть и обнять отца и мать.

Солнце склонилось далеко к западу и стояло почти наравне с ней. Джанет вглядывалась в сумеречную даль, ещё более сумеречную из–за того, что солнце светило ей прямо в глаза, как вдруг из неё показался… Кто это? Ангел? Или привидение? Неужто глаза уже начали её подводить? Или, может, к старости у неё открылось ясновидение? Джанет показалось, что навстречу ей идёт ребёнок, шатаясь и хватая воздух широко раскинутыми невидящими руками. На секунду она прикрыла рукой глаза, чтобы убедиться, что это не солнце обманывает её, и взглянула снова. Перед ней действительно стоял обнажённый ребёнок! А на его белой коже — или, может, это огненные лучи солнца ослепили её так, что она видит красное, где его нет? — виднелись багряные кровоподтёки.

Теперь ребёнок медленно, но верно шёл прямо на неё. Это был тот самый малыш, который тогда так странно появился и так странно исчез! Он протянул к ней руки, покачнулся и замертво упал к её ногам. И тут Джанет к своему ужасу и изумлению увидела, что на его спине двумя жестокими ударами отпечатался огромный кровавый крест, и трудно выразить, какие мысли сразу же зароились в её душе, исполненной жалости и любви. Быть может, Сам Господь, в лице каждого страдающего ребёнка и взрослого мужа, до сих пор принимает муки за род человеческий, дабы спасти от греха Своих братьев и сестёр? Может, Он до сих пор ходит по свету, избитый и измученный, всё терпя и преодолевая, благословляя тех, кто попадается Ему на пути, принимая зло, поражая его и возвращая обидчику лишь благо? Ведь Его терпение — это единственная скала, где злое слово не отдаётся гулким эхом. Его сердце — это единственный залив, не чуждающийся волн даже самого мёртвого моря и превращающий их в чистейшую воду, свежую и прохладную; это единственная пропасть всепобеждающей любви, в которую скатываются все грехи и обиды и, не вызывая ответного извержения злобы, безвозвратно теряются и исчезают навсегда. Здесь, в своей первой колыбели снова и снова рождается и восстанавливается изначальное блаженство и покой безгрешного человечества, и Господь всё ещё посылает его к людям, чтобы закваской новой жизни пробудить вечно стареющий мир.

Эти мысли смутно и полуосознанно мелькали в голове у Джанет, пока она в замешательстве смотрела на раскинувшегося малыша и нанесённые ему раны. Однако уже в следующее мгновение она подняла мальчугана с земли и, нежно прижимая его к своему материнскому сердцу, отнесла в дом, то и дело вздыхая и приговаривая про себя жалостливые и ласковые словечки пополам с приглушёнными негодующими восклицаниями. Там она положила его на свою сторону кровати, бережно покрыла одеялом и поспешила в хлев, чтобы принести ему немного тёплого молока. К тому моменту, когда она вернулась, он уже приподнял тяжёлые веки и устало оглядывал то место, где оказался. Но как только его взгляд упал на неё, видели бы вы, какая солнечная улыбка засияла на его лице! Джанет увидела, каким чудным светом засветились его глаза, рот и всё лицо. Она поставила молоко на стол и подошла к кровати.

Гибби выпростал руки из–под одеяла, обнял её за шею и прижался к ней так крепко, как будто она была его родной матерью. С той самой минуты она действительно стала ему матерью, потому что её великодушное сердце способно было вместить в себя всех детей, когда–либо рождённых человечеством. Она была подобна самой Милости, и все люди вокруг так или иначе становились её детьми.

— Что они с тобой сделали, дитятко моё? — сказала она с нежным сочувствием, в котором слышался голос Самого Пастыря, ласково склоняющегося над Своими овцами.

Ответа не последовало — только ещё одна небесно–чистая улыбка, улыбка абсолютного покоя и блаженства. Что за дело было Гибби до побоев, наготы и голода теперь, когда у него появилась мать, которую можно любить! Любить было для Гибби первой необходимостью, но в убогом домишке он нашёл нечто большее: здесь Любовь сама простирала к нему свои объятья! Раньше Гибби не приходилось с нею встречаться; разве только однажды, в облике чёрного Самбо. И он ещё ни разу не чувствовал на своей щеке поцелуя настоящей женщины, этой великой силы Божьей благодати. Правда, женщина, которая поцеловала его сейчас, была уже совсем старой, но ведь никто, выпив старого вина любви, не захочет тотчас молодого, ибо говорит, что старое лучше. Найдётся ли двадцатилетняя девушка, умеющая любить столь же верно, чисто и истинно? А если найдётся, то где сыскать юношу, который был бы достоин стать её супругом — или хотя бы был ей под стать? Джанет же любила по настоящему; она любила не любовь, свою или чужую, а саму Жизнь.

Гибби уже почувствовал себя крепче и напрочь позабыл о своих несчастьях.

Одной рукой Джанет приподняла его голову, поднесла ко рту плошку с молоком, и Гибби начал пить, ни на секунду не сводя с неё глаз. Когда она снова положила его на подушку, он повернулся с израненной спины на бок и тут же заснул. Джанет стояла рядом и смотрела на него. Он спал так бесшумно, что она начала бояться, как бы он не умер, и приложила руку к его груди. Маленькое сердечко билось ровно и спокойно, и Джанет оставила спящего малыша, а сама пошла приготовить ему овсянки, пока он не проснулся. Душа её радовалась, ведь она служила своему Господу, явившемуся к ней в гости в обличье одного из Своих меньших братьев. Даже обыкновенную овсянку, приготовленную такими руками, не найдёшь ни за какие деньги, а ведь сама королева не едала ничего более вкусного и здорового. Джанет налила кашу в деревянную миску, поставила её возле огня и начала накрывать стол к ужину, с минуты на минуту ожидая прихода детей. Чистому, жёлто–белому столу из мягкой, гладкой сосны не нужна была никакая скатерть, и Джанет надо было лишь положить на него роговые ложки и деревянные миски. Наконец кто–то опустил руку на засов, и мать с дочерью радостно заспешили навстречу друг другу, как могут спешить друг к другу только мать и дочь.

Вскоре пришёл один из сыновей, и мать обняла сына так, как может обнимать сына только мать. Так они и приходили по одному, все шестеро — две дочери и четверо сыновей; младший сын задержался и пришёл позже всех. Как только они входили в дом, Джанет сразу же подводила их к постели и показывала спящего там седьмого сынишку. Чтобы пробудить в них такое же сострадание к мальчугану, какое чувствовала она сама, Джанет каждый раз отворачивала одеяло и показывала маленькую спину, отмеченную вечным символом Божьей святости и любви. Дочери прослезились от жалости, а сыновья вознегодовали, каждый по–своему.

— Пусть он будет проклят, тот мерзавец, кто это сделал! — воскликнул один из них, гневно стискивая кулаки и не помня себя от ярости.

— Возьми свои слова обратно, сынок, — спокойно сказала мать. — Если не научишься прощать своих врагов, то и самому тебе не будет прощения.

— Знаешь, мам, как это трудно? — ответил провинившийся сын, пытаясь улыбнуться.

— Трудно! — откликнулась она. — Как бы трудно ни было, иначе нельзя! А если нет, то что тогда пользы от Божьего прощения? Тронет ли оно твоё сердце? Да и как тебе понять его и принять, если у тебя в сердце целый ад ненависти? Если Бог — любовь, то, должно быть, ад — это ненависть. Не забывай, сынок: кто не желает прощать своих врагов, у того в сердце поселяется такая дьявольская злоба, что и Сам Дух Божий не сможет туда пробраться, потому что задохнётся от гнилого запаха и всякой нечистоты. И если такому сказать, что его всё равно простят, — какая ему от этого польза? А вот если Бог скажет, что не станет его прощать, то, может, он испугается да и ополчится на сатану в своём сердце.

— Да, но тот, кто его избил, он же мне не враг! — сказал юноша.

— Не враг? — воскликнула мать. — А кто же он тогда, что так исхлестал этакого кроху? Подумать только! Да кто же он, как не враг всем человекам на земле! Меня так он точно обидел горше некуда! И я рада, что он мне враг, и прощаю его как врага. Хоть бы он поскорее понял, что натворил, да от стыда сунул свою глупую башку в навозную кучу!

— Мам, ну как ты можешь такое говорить? — запротестовал старший сын, который до сих пор молчал, еле сдерживая своё негодование. — Тогда ты тоже желаешь ему зла, как и Джок.

— Что ты, сынок! Неужели ты хочешь, чтобы этот человек дожил до вечности и так и не устыдился того, что натворил? Разве так желают добра своему врагу? Разве ты не знаешь, что чем больше стыда, тем больше благодати? Я б ему ещё много всего пожелала, и получше, но что в том пользы, коли ему не стыдно за свой грех? Нет, нет, сынок. От всего своего сердца я желаю ему так устыдиться самого себя, чтобы он и глаза боялся к небу поднять, а только ударял себя в грудь и говорил: «Боже, будь милостив ко мне грешнику!» Вот ему моё проклятие, потому что мне не хочется, чтобы он стал самим дьяволом. Только пока он покается, я уж, наверное, помру; сколько ж это надо времени, чтоб усовестить такого негодяя?

В эту минуту в дом вошёл последний сын, и мать подвела его в постели.

— Господи помилуй! — воскликнул Донал Грант. — Да это ж мой пичуга! Вот, значит, как его отблагодарили? А ведь он и мухи не обидел, только всем помогал!

Тут он задохнулся от ярости, и слова застряли у него в горле.

— Так ты его знаешь, сынок? — спросила Джанет.

— Как не знать! — ответил он. — Он уже несколько недель приходит ко мне на луг и присматривает за скотом.

И он поспешил рассказать своим родным о том, как познакомился с Гибби. Наверное, услышь об этом все соседи, слухи о домовом вскоре перестали бы ходить и по долине, и по холмам. Но Джанет попросила своих детей никому не рассказывать о найденном мальчугане. Пусть враги позабудут о нём, пока он не подрастёт и не научится сам за себя стоять. И потом, у отца могут выйти неприятности и с хозяином фермы, и с самим лэрдом, если они узнают, что Гранты спрятали у себя наказанного домового.

Донал поклялся себе, что если Фергюс окажется замешанным в это дело, то он больше не скажет ему ни одного уважительного слова. Он снова повернулся к кровати и увидел, что на него неотрывно смотрят широко раскрытые голубые глаза Гибби.

— Эх ты, пичуга! — воскликнул он и кинулся к кровати. Он взял лицо Гибби в свои ладони, и голос его, полный жалости и сочувствия, стал похож на голос матери.

— И что это за дьявол так тебя отделал? Эх, попадись он мне, я бы ему показал!

Гибби улыбнулся.

— Неужто ему так досталось, что он и разговаривать разучился? — спросила Джанет.

— Нет, нет, — ответил Донал, — сколько я его знаю, он всегда такой. Я ещё ни одного слова от него не слышал.

— Наверное, он глухонемой, — решила мать.

— Нет, мам, он не глухой. Это я хорошо знаю. А вот немой — это, пожалуй, так и есть. Эй, пичуга, — проговорил он, склоняясь над Гибби, — если ты слышишь, что я говорю, ущипни–ка меня за нос, а?

С коротким смешком удивлённого младенца Гибби поднял руку, большим и указательным пальцами легонько ущипнул Донала за его большой нос, и все в доме рассмеялись от радости. Казалось, они нашли в кустах малютку–ангела, всё это время опасались, не окажется ли он полоумным дурачком, и только теперь вздохнули с облегчением, убедившись, что с головой у него всё в порядке.

Джанет пошла и принесла Гибби овсянку. С превеликой трудностью, слегка постанывая, он приподнялся в кровати, чтобы поесть. Было что–то удивительно трогательное в том, с каким безмятежным довольством Гибби сидел сейчас в постели, во всей своей наготе, и, улыбаясь, смотрел на всю семью. Его лицо сияло не просто довольством; оно дышало блаженством. Он взял деревянную плошку, начал есть и тут же благодарно взглянул на Джанет, как будто хотел сказать, что ни разу в жизни не пробовал такой восхитительной еды. Он действительно никогда не ел ничего подобного, и бедная лачуга, снова приютившая его, показалась Гибби чудесным замком, полным немыслимого богатства. Так оно, собственно, и было, потому что в убогом домишке он нашёл не только лучшие из всех земных сокровищ — любовь и доброту, но и полный достаток всего, что нужно человеческому телу. Это был настоящий Божий храм, простой и уютный, и в нём было вдоволь тепла, отдыха и пищи.

Затем Джанет порылась в своём сундуке, достала одно из своих платьев и слегка проветрила и согрела его возле огня. На воротнике и манжетах платья не было кружевной отделки, оно не было вышито на груди, но когда под дружный смех всей семьи Джанет надела его на Гибби, вместо пояса подвязав его обрывком старой подвязки, всем (особенно дочерям, сквозь смех украдкой смахивавшим слёзы) показалось, что это самый замечательный наряд, какой только можно было придумать, а сам Гибби с невыразимым удовольствием чувствовал, как белоснежная материя приятно холодит его воспалённую кожу.

Едва они успели вот так одеть своего найдёныша, как вернулся домой сам Роберт, и матери пришлось снова пересказывать ему всю историю с начала до конца, а Донал время от времени вставлял в её повествование кое–какие пояснения и дополнения. Когда он принялся рассказывать о проделках воображаемого домового и о том, какой переполох они вызвали и на ферме, и по всей долине, глаза Гибби засверкали от удовольствия и веселья, и в конце концов он рассмеялся таким радостным и счастливым смехом, какой до сих пор ещё не звучал так высоко на горе Глашгар. Вся семья невольно рассмеялась вместе с ним — даже старый Роберт, который слушал это длинное повествование молча, не говоря ни слова и нахмурив свои седые брови, нависающие над глубоко посаженными глазами, как крутые скалы, поросшие лесом, нависают над горными озёрами. Когда жена, наконец, показала ему спину мальчугана, Роберт поднял руки и медленно покачал ими вверх–вниз, как бы жалуясь Господину рода человеческого на одного их своих собратьев. Однако не проронил ни слова. О том, что таилось в глубине его души, Роберт говорил едва ли больше, чем маленький Гибби, разве только иногда ронял словечко или два своей жене.

Они уселись к своему скромному ужину. Искреннее и доброе внимание хозяйки можно узреть не только в изысканных, но и в самых простых блюдах, которые, кстати, не набивают себе цену, притворяясь невероятными деликатесами. Что касается ужина, приготовленного Джанет, скажем лишь, что он был как раз под стать её сердцу. По мнению всех, сидевших в тот вечер за столом, такую чудесную кашу могла сварить только их мама, лишь она одна могла испечь такие восхитительные лепёшки, и только её корова давала такое дивное молоко.

Гибби восседал в постели, как на царском престоле, озирая своё царство. Любящее сердце богаче всех сердец на свете, и лучше него нет дара на всём белом свете. Представьте себе, как радовался наш Гибби, страстно любивший людей, когда смотрел на это удивительное собрание искренних сердец, честных лиц, сильных и здоровых человеческих тел, на эту семью, где все любили друг друга и с королевской щедростью приняли к себе маленького бродягу, отверженного миром! В тот момент своей жизни Гибби не мог бы даже и представить себе такого места, которое, по его мнению, было бы больше похоже на небеса. И потому, когда то один, то другой из сидящих за столом поворачивался и взглядывал в его сторону, лицо его озарялось любовью и радостной благодарностью, как маленькое, но светлое солнышко.

Приближался час, когда сыновьям и дочерям Грантов снова надо было отправляться в долину, оставляя родной дом, милых родителей и новоявленного приёмыша на попечение ночи, молчаливых гор и живого Бога.

Солнце давно зашло, но далеко на севере всё ещё светилась тонкая огненная кайма его светлого одеяния, сонно лежавшая на горизонте и медленно передвигавшаяся вслед за своим хозяином всё дальше и дальше на восток, постепенно становясь всё слабее, но время от времени внезапно разгораясь и снова освещая собой небо. Летом в северных землях, как и в Небесном Царствии, ночи просто нет. К тому же, вскоре должна была взойти луна, чтобы освещать путь детям, возвращающимся в долину к своим трудам.

— Знаете что, мои хорошие, — сказала мать, — перед тем, как мы все вместе помолимся, сбегайте–ка на улицу, нарвите немного вереска, и мы сделаем малышу постель вон там, в углу, прямо возле нашей кровати. Там ему будет хорошо, и никто его не тронет.

Все немедленно послушались, и вскоре в углу уже возвышалась прекрасная постель. Кустики вереска поставили прямо, как они и росли, только близко–близко друг к другу, так что верхушки образовывали густую пружинистую поверхность, а стебельки, по одиночке такие слабенькие и тоненькие, вместе без труда выдерживали вес маленького человеческого тела. По бокам вереск оградили парой крепких досок, а сверху накинули одеяло и белую простыню. Простыня была из крепкого льняного полотна, такая большая, что её свернули вдвое, чтобы Гибби одновременно и лежал на простыне, и прикрывался ею. Сверху добавили ещё одно одеяло и постель, равной которой не было во всём мире, была готова. Старшая дочь взяла Гибби на руки, осторожно, стараясь не задеть его шрамы, подняла с родительской постели и опустила на его собственную, которая, кстати, была гораздо мягче и роскошнее, потому что на вереске спать намного удобнее и приятнее, чем на старой мякине. Гибби погрузился в свою новую постель с таким счастливым вздохом, как будто улыбнулся вслух.

Тогда Донал как младший из сыновей достал с полки большую Библию, положил её перед отцом, зажёг фитилёк железной лампы, висящей на стене и своей формой напоминающей о древних годах, когда по этой земле ходили римляне. Роберт надел очки, взял книгу и отыскал отрывок, который им предстояло прочитать на этой неделе. Читал он не очень хорошо. К тому же, было темно, и даже в своих очках Роберт видел довольно плохо, так что нередко он терял то место, где читал. Однако это никогда его не смущало, потому что он прекрасно знал сущность того, что читал, и посему, не делая идола из буквы Писания, частенько вставлял своё, сходное по смыслу слово и, не останавливаясь, продолжал читать дальше. Его детям это напоминало то время, когда он сажал их на колени и рассказывал им библейские истории, стараясь заменить длинные и трудные слова своими, попонятнее и попроще, а потому они не удивлялись, что отец и сейчас поступает так же. К тому же слова, которые он вставлял в повествование, были самыми простыми выражениями обыкновенного крестьянина–шотландца, и потому не только не мешали слушателям, но и помогали им ещё лучше понять услышанное. Слово Христово есть дух и жизнь, и там, где сердце горит Его любовью, язык будет бесстрашно следовать за этим духом и этой жизнью — и не ошибётся.

Сегодня им выпало читать о том, как Господь исцелил прокажённого. Роберт дочитал до того места, когда Иисус «простёр руку», снова потерял своё место, но без запинки продолжал говорить по памяти: — Иисус умилосердившись, простёр руку… схватил его и говорит: «Да конечно, хочу — очистись!»

За чтением последовала молитва, очень серьёзная и искренняя. Только в эти минуты, когда Роберт стоял перед Богом вот так, рядом с женой и окружённый детьми, он мог говорить вслух о том, что было у него на сердце. Но и тогда он не смог бы ясно выразить своих мыслей и, наверное, потерялся бы в трясине своего неоформленного, беспорядочного сознания, если бы, подобно ступенькам, его не поддерживали твёрдые камни чётких богословских формул и фраз, благодаря которым он мог не только хоть как–то высказать то, что думал, но и лучше понять свои собственные чувства. Эти формулы и фразы, пожалуй, шокировали бы любого искреннего и набожного христианина, воспитанного в иной традиции. Самому Роберту они не приносили никакого вреда, потому что он видел в них только хорошее, а остальное, честно говоря, почти не понимал. В этих фразах он понимал только те слова, которые выражали его вечное стремление вознести своё сердце к Господу, а он всей душой желал только этого.

К тому времени, когда молитва завершилась, Гибби снова заснул. Он не имел ни малейшего представления о том, чем занято его семейство, но тихие звуки молитвы убаюкали его — как это часто случается несмотря на то, что намерения молящихся изначально бывают совсем иными. Когда он проснулся от саднивших ран, в домике было темно. Старики крепко спали. Рядом с ним лежало что–то мохнатое, и Гибби, без малейшего страха протянув руку и ощупав его в темноте, сразу понял, что это собака. Тогда он снова заснул, почувствовав себя ещё счастливее, чем раньше, если такое вообще было возможно. И пока все обитатели домика спали, старшие братья и сёстры всё ещё шагали по лунным тропинкам приречной долины. Вышли они все вместе, но постепенно каждый свернул на свою дорогу, и теперь они шли по шести разным тропинкам, с каждым шагом приближаясь к работе, которая ожидала их на новой неделе.