С самого первого дня после того, как его приютили в домике на горе Глашгар, Гибби, как нечто само собой разумеющееся, взял на себя всю работу, которую только мог отыскать, и Джанет убеждала Роберта, что ни одна из дочерей никогда не помогала ей так споро и умело. Однако вскоре она начала настаивать, что мужу будет лучше брать Гибби с собой. Зачем пареньку возиться с женской работой, особенно пока она сама вполне способна с ней управиться? Она не для того дожила до седины, чтобы бездельничать. А ему малыш как раз поможет. Глядишь, и не надо будет так много ходить по горам, с больными–то ногами!

— Но он даже собаку не сможет позвать, — возразил Роберт, высказывая самое первое опасение, пришедшее ему в голову.

— Так ведь собака и сама не умеет разговаривать, — ответила Джанет, — а всё понимает. Кто знает, может, бессловесного–то она ещё лучше поймёт? Возьми–ка мальчугана с собой и посмотри: чую я, что они с Оскаром прекрасно поладят. Вот возьми да попробуй! Скажи малышу, чтобы он приказал Оскару то–то и то–то, а сам посмотри, что будет.

Роберт попробовал и убедился, что Джанет была права. Выслушав указания Роберта, Гибби тут же подлетел к Оскару и начал что–то ему показывать. Пёс внимательно смотрел ему в лицо, замечая каждый взгляд и жест, и тут же — отчасти благодаря инстинктивному пониманию близкого существа, лежащему где–то у основ самой жизни, а отчасти из–за собственных наблюдений за овечьим стадом — с точностью уловил всё, что от него требовалось, и молниеносно кинулся исполнять свой долг.

— Да эти бессловесные создания понимают друг друга лучше, чем я сам их понимаю, — сказал Роберт жене, вернувшись домой.

Вот теперь для Гибби наступило по–настоящему блаженное время. Ему было хорошо и в долине, где он пас коров рядом с Доналом, хотя погода тогда была не из лучших. Но сейчас его окружало полнокровное, сияющее лето. Свежий, отрадный горный воздух омывал его стремительную фигурку и наполнял его жизнью, как новым вином Божьего Царства. Все царства мира и их слава лежали у его ног. Нет, каким бы удивительным ни было бескрайнее море, как бы покойно ни чувствовал себя стоящий на берегу путешественник, взирая на его жестокие шторма и неустанно снующие по волнам корабли, только земля, раскинувшаяся до горизонта, лежащая в покое и достатке с её уютно гнездящимися домиками, богатыми, ухоженными дворами, коровами, пасущимися на лугу, крестьянами, выгоняющими лошадей на работу, способна вызвать в груди поэта самый глубокий восторг! Гибби же был одним из кротких мира сего, которые наследуют землю. Восседая на горном престоле, он взирал на кипящую внизу жизнь и с любовью обнимал всё это, как наследник и хозяин. В его душе тоже жил поэт, и теперь, став пастухом, он на всё смотрел глазами пастуха. Сегодня ему казалось, что великое солнце пасёт весь мир. Ветра были его собаками, а люди внизу — овцами. Назавтра, будучи в более возвышенном настроении, Гибби вспоминал, как Джанет читала ему о добром пастыре, и легонько трепал по голове лежавшего рядом колли. Оскар тоже был не наёмником, а настоящим пастырем: он кормил своих овец, уводил их от опасностей и приводил на зелёные пастбища — и, кроме того, замечательно лаял! «А я — просто безголосая собака! — думал про себя Гибби (не зная, что на самом деле он — миниатюрная копия настоящего доброго пастыря). — Но, может, лаять тоже можно по–разному?»

И какая же это была радость для его послушного сердца, данного ему не иначе, как свыше: прислушиваться к каждому слову, замечать каждое движение и угадывать малейшее желания своего старого наставника! Сам юный Геракл не мог бы служить древнему могущественному Сатурну с такой преданностью, как Гибби служил Роберту! Для малыша Роберт был средоточием всего самого лучшего и достойного, воплощённым источником мудрости и скалой честности.

Гибби был одним из тех избранных существ, которым послушание приносит радость и которые так разительно отличаются от обычной толпы, что та способна дотронуться до них только мерзким щупальцем презрения.

— Да я этого малыша люблю, как свою собственную душу, — говорил Роберт. — Стоит мне только о чём подумать, а он, глядишь, уже принялся за дело! Он как будто чует, что у меня в голове. Не успею я и рта открыть, а он уже вскочил, смотрит мне в глаза, как тот пёс, и ждёт, чего я скажу!

Прошло совсем немного времени, и выросший в городе мальчуган научился любить небо почти так же нежно, как и землю. Он без конца смотрел на проплывавшие мимо облака, наблюдал, как играет с ними ветер, замечал, какими они становятся в тёплые и холодные дни, и по многим приметам, известным, пожалуй, только ему самому, вскоре научился различать земные времена и сроки почти так же хорошо, как различает их ласточка или муравей, и намного лучше, чем опытный, поживший на свете Роберт. Гора была ему родным домом. Если бы случайный прохожий увидел, как в багровых лучах заходящего солнца он стоит высоко на вершине рядом со своей собакой, такой же послушной, как и он сам, и готовой кинуться к нему по первому зову, он, наверное, подумал бы, что этот пастушонок спустился с самих небесных полей, чтобы разыскать потерявшегося ягнёнка.

Часто, когда старики уже спали, Гибби выбирался из дома посмотреть, как восходит луна. Как полуобвалившаяся статуя египетского бога, он неподвижно сидел на скалистом выступе горы — маленький остров в бескрайнем пространстве, где не видно было ничего живого, где не было даже лёгкого ночного ветерка, похожего на дыхание человеческой жизни, и только луна в благоговейном молчании выскальзывала из ущелья глубокой долины. Если на свете и правда есть единый Дух, вечно бодрствующий, знающий и видящий всё вокруг, то не стоит и удивляться, что в такие ночи Он пребывал рядом с духом одного из Своих детей и разделял с ним Свои мысли. Если Тот, Кто обещал оставаться со Своими учениками до скончания века, тоже уходил молиться на окутанную ночью гору, что могло помешать Ему беседовать с малышом, одиноко сидящим под небесами прямо в присутствии их общего Отца?

Гибби никогда не думал о себе, и потому Дух мог беспрепятственно войти в его сердце. «Но, — спросит меня пытливый читатель, — разве человек способен ощущать блаженство, не думая при этом о себе?» Скажу только, что, как только человек начинает думать о себе, в то же самое мгновение даже самое возвышенное блаженство начинает тускнеть и увядать. Пульсирующие светлячки уже не так ярко вспыхивают во мраке дивной ночи, а с болот подымается незримый туман, заволакивающий и усыпанное звёздами небо, и лазурную гладь моря. А ещё через минуту человеку начинает казаться, что само это блаженство было всего лишь причудливым всполохом, летней молнией, мелькнувшей в его сознании. Потому что теперь он видит себя лишь в своём собственном тусклом зеркале, а до этого ему посчастливилось познать себя в абсолютной ясности сиюминутной Божьей мысли, окружившей его своей подлинной, почти осязаемой реальностью. Ростки радостного познания, приходящие к человеку вместе с послушанием, своей сладостью намного превзошли бы целые дни и годы того вымученного восторга, которого ему удаётся–таки достичь, хотя он падает от усталости, всё время пришпоривая бока своего стремления догнать эту вожделенную, но вечно ускользающую усладу. Я воистину предал бы самого себя, если бы упрямо жил, отказываясь при этом от подлинной жизни.

Но мне пора остановиться, ибо ни один трактат, ни одна проповедь, ни одна поэма или басня не убедит человека позабыть о самом себе. Даже пожелай он этого сам, у него всё равно ничего не получится. С таким же успехом можно попробовать позабыть про ноющий зуб! Человек забывает о себе только тогда, когда находит своё глубинное, своё подлинное «я» и видит себя таким, каким задумал его Бог, — когда он видит в себе Христа. Ничто другое не сможет вытеснить то лживое, жадное, скулящее «я», которое мы так любим и которым так гордимся. Нам самим не найти это истинное «я»; ведь сами по себе мы даже не знаем, что нужно искать. «Но тем, которые приняли Его, Он дал власть быть чадами Божиими».

Раз в неделю Гибби поджидала ещё одна радость, всегда наполнявшая его новым восторгом: субботним вечером в домике собирались братья и сёстры, и будь они самыми близкими его родственниками, Гибби и то не мог бы любить их сильнее. Больше всех он любил Донала, и его неизменное: «Привет, пичуга!» звучало в ушах Гибби небесной музыкой. Донал хотел, чтобы иногда малыш на день спускался к нему в долину, как в старые добрые времена, — для юных времена быстро становятся старыми! — но Джанет и слышать об этом не хотела, пока глупые россказни о домовом окончательно не покинут близлежащие деревни.

— Только вот узнать бы хоть что–нибудь о его родных, — добавила она однажды. — Хоть откуда он взялся или как его зовут. А то ведь он ни слова не говорит!

— Так ты бы научила его читать, мам, — предложил Донал.

— Как же я его научу? Сначала надо, чтобы он заговорил, — возразила мать.

— Так пошли его ко мне, я попробую, — ответил Донал.

Но Джанет упорно не желала отпускать Гибби в долину — пока. Однако слова Донала заронили в ней неотвязную мысль, и теперь день за днём она размышляла, как бы научить Гибби читать. Наконец, она решила, что вместо того, чтобы учить Гибби говорить, она выучит его писать.

Джанет взяла с полки «Краткий катехизис». В то время в нём неизменно печатали алфавит, чтобы этот скромный привратник помог читателю войти во дворы сокровенной мудрости (только кто стал бы учить азбуку, если бы подозревал, что впоследствии его ждёт катехизис?). Джанет показала Гибби буквы, называя каждую по несколько раз и повторяя весь алфавит снова и снова. Потом она вручила ему грифельную дощечку, с которой Донал ходил когда–то в школу, и сказала:

— А ну давай, сынок, нарисуй–ка мне большую букву «А».

Гибби написал «А» и совсем неплохо, и Джанет обнаружила, что он уже знает половину букв. «Сообразительный парнишка!» — с торжеством подумала она.

Вскоре он выучил и вторую половину алфавита, и Джанет начала показывать ему слова, но не в катехизисе, а в Новом Завете. Прочитав слово, Джанет помогала Гибби сообразить, из каких букв оно может состоять, а потом просила его написать это слово на доске, и он довольно удачно с этим справлялся. К правописанию Джанет не придиралась, ей просто было важно увидеть, что Гибби знает нужное слово. Не успела она оглянуться, Гибби начал придумывать, как выводить буквы побыстрее, и вскоре уже довольно быстро писал не то прописными, не то печатными буквами. Однажды, когда Джанет увидела, что он сам задумчиво перелистывает страницы Библии и, по всей видимости, прекрасно понимает, что там написано, сердце её учащённо забилось от радости. Сначала он часто спрашивал её — и не только о том, как написать то или иное слово, но и о том, что оно означает. Но он редко задавал один и тот же вопрос дважды. Его острый умишко опережал непривычные к чтению глаза; он быстро соображал, подходит ли предполагаемый смысл того или иного слова ко всему отрывку, и таким образом проверял свои догадки.

Однажды Джанет предложила ему прочесть несколько парафраз. К своему величайшему изумлению, он обнаружил там ту же прелесть и красоту (пусть на этот раз и беззвучную), которую Донал когда–то извлекал для него из книги баллад. Радость его не знала границ. Он вскочил с места, заплясал, засмеялся и снова встал на одну ногу: только так он мог выразить своё полное бессилие сказать о своих чувствах и выплеснуть переполнявшее его ликование.

Как–то раз через несколько недель после того, как Гибби начал читать самостоятельно, Джанет заметила, что он сидит в своём углу и сосредоточеннее, чем обычно, пытается написать что–то на дощечке, то и дело останавливаясь и погружаясь в свои мысли, а потом снова принимаясь за работу. Она подошла поближе и заглянула ему через плечо. На самом верху доски он написал слово give, рядом — giving, а чуть пониже были выведены слова gib и gibing. Ещё чуть ниже Гибби снова написал gib и теперь явно размышлял, как же его продолжить. Внезапно он вскинулся, как будто нашёл то, что искал, и быстро, как бы боясь, что догадка вот–вот ускользнёт от него прочь, добавил в конце слова букву у, таким образом составив слово giby. Только тут он впервые поднял голову и оглянулся, ища глазами Джанет.

Увидев её, он с сияющей улыбкой соскочил с табурета, поднял дощечку к её глазам и грифелем указал на получившееся слово. Джанет не знала такого слова, но прочитала его так, как оно было написано, произнося в начале не «г», а «дж» и, уж конечно, не узнавая в этом слове уменьшительной формы имени Гилберт. Гибби резко замотал головой и грифелем указал на первую букву слова give, написанного выше. Джанет слишком долго учила своих детей, чтобы не понять, что он имеет в виду, и немедленно произнесла слово так, как хотел её ученик. Услышав своё имя, Гибби пустился было в дикую пляску радости, но внезапно снова посерьёзнел, уселся и снова начал над чем–то думать и водить грифелем по доске.

На этот раз его размышления тянулись так долго, что Джанет опять принялась хлопотать по хозяйству. Наконец он поднялся и, с задумчивым сомнением поглядывая на то, что написал, принёс ей свою доску. Джанет увидела, что на ней написаны слова galatians и breath, а под ними красуется непонятное galbreath. Джанет прочитала все эти слова одно за другим и наконец произнесла последнее слово именно так, как хотел того Гибби, увенчав успехом все его усилия. Он опять закрутился волчком от восторга, но так же неожиданно остановился и поднёс доску к её глазам. Он показал сначала на giby, а потом на galbreath, и Джанет послушно прочитала их вместе. На этот раз бешеного танца не последовало. Гибби стоял и, казалось, ожидал какого–то результата. Джанет с самого начала предполагала, что малыш имеет в виду себя, но сейчас её сбило с толку то, что написанная фамилия была фамилией самого лэрда, и, усомнившись, она подумала, что, может быть, он просто пытается написать имя человека, известного всей округе. Размышляя обо всём этом, она медленно и нерешительно попробовала поправить его и назвала настоящее имя лэрда:

— Может быть, Томас? Томас Гэлбрайт?

Гибби снова замотал головой и вернулся в свой угол. Через несколько минут он принёс ей доску, где не было больше ничего кроме трёх слов: sir giby galbreath. Когда Джанет прочла их вслух, Гибби начал от радости тыкать грифелем себе в лоб и победно запрыгал: впервые в жизни ему удалось сообщить что–то другому человеку с помощью слов!

— Так вот, значит, как тебя зовут, да? — сказала Джанет, по–матерински глядя на него. — Сэр Гибби Гэлбрайт?

Гибби неистово закивал. «Наверное, мальчишки прозвали», — подумала Джанет про себя, но продолжала смотреть на Гибби, сомневаясь в верности своего заключения. Она не помнила, чтобы в семье Гэлбрайтов кто–то носил титул, но в памяти её закопошились бесформенные призраки однажды слышанных и забытых вещей. Постой–ка, разве не говорили о том, что где–то и когда–то всё–таки был некий сэр Гэлбрайт? Только вот как его звали?

Джанет всё так же смотрела на Гибби, пытаясь ухватить то, чего не могла увидеть. К тому времени он тоже затих и уставился на неё, не понимая, почему она так странно на него смотрит.

— И кто же так тебя назвал? — наконец проговорила Джанет, указывая на дощечку.

Гибби взял дощечку, кинулся к своему табурету и после многотрудных размышлений и усилий притащил ей два слова: gibyse fapher. Секунду Джанет глядела на них в замешательстве, но потом догадалась исправить p на t.

Гибби полностью одобрил её действия.

— А кто был твой отец, малыш? — спросила она.

Ответ занял у Гибби ещё больше времени и усилий. В конце концов, он принёс ей совершенно загадочное asootr, и поскольку в голове у неё всё время крутилось слово «сэр», она никак не могла понять, что он имеет в виду.

Увидев, что ему не удалось ничего ей объяснить, Гибби вскочил ногами на стул, пошарил рукой на каменном выступе, огибавшем весь домик и служившем его обитателям отличной полкой, нащупал там воскресный башмак Роберта, схватил его, скатился с ним на табуретку, зажал его между коленями и начал с удивительной точностью изображать, что он чинит и латает этот самый башмак. Джанет сразу стало ясно, что Гибби прекрасно знаком с сапожным делом, и она немедленно узнала написанное на доске слово: a sutor, сапожник. Она улыбнулась про себя, мысленно представив сочетание титула с таким ремеслом, и заключила, что по крайней мере, «сэром» Гибби действительно называли просто в насмешку. И всё равно, всё равно — то ли от неясных воспоминаний, то ли от того, что в мальчике было некое врождённое благородство, никак не соответствовавшее его нынешнему положению, — сомнения не оставляли её, хотя она даже не понимала, в чём, собственно, сомневается.

— Так как же нам тогда тебя называть, пичуга? — спросила она, желая посмотреть, кем он считает себя сам.

В ответ он указал на слово giby.

— Ну что ж, Гибби так Гибби, — откликнулась она.

Стоило ей впервые обратиться к нему по имени, как он снова пустился в дикий пляс радости, а потом неподвижно замер на одной ноге, сияя от восторга: наконец–то его узнали по–настоящему, таким, какой он есть!

— Что ж, Гибби, — продолжала Джанет, — значит, так мы и будем тебя звать! А теперь пойди–ка посмотри, не ушла ли куда наша Красуля.

С того самого часа вся семья начала называть Гибби по имени. Правда, о его фамилии никто никогда не упоминал. Роберт и Джанет решили, что мудрее будет избегать всего, что могло бы снова привлечь к Гибби внимание лэрда. Поэтому вторую половину его родового имени они отложили в сторону до поры до времени, как родители убирают от ребёнка слишком опасный или слишком ценный для него подарок.