Часа два в середине дня солнце жарко припекало улицы города, но в тени даже в это время можно было ощутить холодное дыхание то ли зимы, то ли смерти — короче, чего–то недружелюбного и неприятного для живого человека. Однако босоногий, голорукий, еле одетый Гибби не чувствовал почти никакой разницы между солнцем и тенью. Пожалуй, он ощущал их только как некие музыкальные интервалы жизни, составляющие мелодию существования. Его босые ноги чувствовали булыжники потеплее и похолоднее, и сердце его безотчётно понимало тайну и некий смысл этой смены тепла и холода, но он был почти одинаково рад и яркому, и туманному дню. Рано закалённый тяготами и нищетой, он даже любил эту вечную, добродушную борьбу с силами природы и жизненными обстоятельствами за право существования. Он радовался всему, что попадалось ему на пути, никогда не горевал из–за того, чего у него не было, и жил безмятежно, как животное. Потому что блаженство животных заключено как раз в том, что на своём, более низком уровне, они отражают блаженство тех немногих на земле, кто «не сожалеет ни о прошлом, ни о будущем и не тоскует по несбыточной мечте», но живёт в святой беспечности вечного «сегодня». Гибби ещё не принадлежал к числу этих благословенных людей и был пока немногим лучше весьма счастливого и безмятежного маленького зверька.
Для него весь город был похож на занимательный театр. Многих жителей — даже тех, кто мнил о себе довольно высоко, — он знал гораздо лучше, чем они могли предположить. Причём, он знал о них даже такие вещи, которые они вовсе не собирались показывать ни ему, ни кому другому. Гибби знал всех бродячих торговцев, а также большинство булочников и лавочников, торгующих зеленью, мясом и другим продовольствием. Даже будучи пока всего лишь смышлёным зверьком, он как будто запасался сведениями и знаниями на то время, когда ему надо будет стать кем–то большим и начать размышлять — когда бы это время ни настало. По большей части его нынешний опыт был чудесной подготовкой для будущей проницательности и умения распознавать чужие характеры. Уже сейчас он до тонкостей знал, как поведёт себя с ним тот или иной из его знакомых в той или иной ситуации (конечно, лишь из тех, что ему уже довелось испытать). Когда такой уличный беспризорник вдруг подымается по лестнице творения, обычно он приносит с собой великолепный материал, впоследствии помогающий ему в гуще жизненного водоворота распознавать человеческую природу, человеческую нужду, человеческие устремления и человеческие взаимоотношения, — и распознавать так тонко, что в этом с ним мало кто сравнится. Даже поэт, мудрый благодаря своему великому состраданию ко всему живому, вряд ли сможет понять то или иное человеческое состояние лучше, нежели тот, кто жил и соприкасался с ним долгие годы.
Когда Гибби не смотрел на витрину какой–нибудь лавки и не поворачивался на пятке кругом, чтобы разом охватить взглядом всё вокруг, чаще всего его можно было увидеть бегущим. Ходил он редко. Лёгкий бег вприпрыжку был одним из главных способов его существования. И хотя он без устали пробегал все солнечные часы нынешнего дня, сейчас он снова бежал, подпрыгивая по остывающим улицам, на которых уже сгущалась темнота. Поесть ему много не удалось. Он почти что получил пенсовую булочку, но половинка печенья, отброшенная в сторону раскапризничавшимся карапузом, сослужила ему, пожалуй, даже лучшую службу, чем булочка, и он слегка заморил червячка.
Зеленщица во дворе дома, где жил его отец (этот дом находился на той же самой улице, где он нашёл потерянную серёжку, но гораздо дальше), дала ему маленькую жёлтую репу, которая для Гибби была лакомством не хуже яблока.
Рыбачка, шедшая из Финстоуна с корзиной на спине, разрешила ему взять две полные пригоршни сладких красных водорослей, которыми можно очень неплохо закусить. Кроме того, она дала ему ещё и маленького морского краба, но его Гибби отнёс на берег и отпустил в море, потому что тот был ещё жив. Итак, сегодня ему достались половинка печенья, кругляш репы и немного водорослей вприкуску с запахом свежеиспечённого хлеба. Что ни говори, день выдался довольно скудным. Но если человек обладает той редкой натурой, которая с радостью довольствуется тем, что у неё есть, и умеет извлекать из всего как можно больше пользы, то просто удивительно, как мало ему надо, чтобы жить и процветать. Обычно из всего, что у нас имеется, — будь то глава в Библии или выкопанная из земли репа — мы извлекаем гораздо меньше пользы, чем следовало бы. И просто диву даёшься, когда видишь, что именно те, кому больше всего дано, часто достигают самых убогих результатов, за всю жизнь так и не обретя ни силы, ни характера. И может быть, в Царстве Божьем какой–нибудь католик, полный предрассудков и замученный своими многочисленными священниками, намного опередит того, кто считает себя самым либеральным и свободным прихожанином евангельской церкви.
С такой пищи Гибби было, скажем так, не до жиру, но те скудные крохи, которые ему всё–таки перепадали, превращались у него в прекрасные, маленькие мышцы — маленькие, но твёрдые и здоровые, перевитые жилами, как крепкая плётка. Бедняки, как и богачи, тоже бывают и больными, и здоровыми, а у Гибби здоровье было лучше некуда. Кроме того, он прекрасно чувствовал всё, что происходит вокруг. Он обладал удивительным чутьём и легко находил пропавшие вещи. Глаза его были зоркие и быстрые, они умели молниеносно метаться туда–сюда. Да и нагибаться Гибби почти что не приходилось, таким он был маленьким. Но даже при всех этих преимуществах его способность мигом отыскивать любую потерянную вещь была поразительной, и люди поговаривали, что Гибби просто родился таким вот на редкость удачливым. Наверное, никто не понимал, что даже в те минуты, когда Гибби ничего особого не искал, его зоркие глаза и цепкий умишко не переставали трудиться. Если какой–то предмет отражался в его глазах, это отражение сразу же проникало гораздо глубже и прочно оседало в голове. Однажды ему случилось подобрать кошелёк, оброненный каким–то джентльменом. Приплясывая от радости и озорства, Гибби попытался было незаметно засунуть его обратно в карман прохожего, но тот внезапно схватил его за шиворот. Хорошо, что шедшая сзади женщина видела всё, что произошло, и вступилась за него, а то его непременно сдали бы на руки подошедшему полисмену. Джентльмен так до конца и не поверил в эту историю, такой невероятной она ему показалась. Правда, он всё же дал мальчугану пенни, и тот немедленно потратил его на горячую булочку.
Гибби всегда делал всё возможное, чтобы вернуть потерянные вещи их владельцам. Но эта привычка появилась у него совсем не из–за возвышенных представлений о честности — о ней он вообще не имел никакого понятия, — а по совсем иной причине. Когда Гибби не мог отыскать хозяина своей очередной находки, он просто приносил её отцу, а тот (если за неё вообще можно было выручить хоть какие–то деньги) через какое–то время неизменно обращал её в выпивку.
Пока Гибби вот так вот носился по улицам, как неприкаянный воробей, его отец целый день сидел в одном из тёмных городских дворов и трудился, не покладая рук, насколько ему позволяла разламывающаяся от боли голова и обескровленное, худое тело. Этот двор находился в самом узком конце длинной, кривой, нищенской улочки со зловещим названием Уиддихилл — Висельный холм. Во двор можно было попасть через низкую арку в стене старого дома, на всём облике которого ещё сохранилась смутная печать былого великолепия и старинного благородства. Внутри к одной из стен этого самого дома прилегала внешняя лестница, ведущая на второй этаж, а под лестницей приютился расшатанный, деревянный сарайчик. В этом–то сарайчике и сидел отец Гибби, починяя чужие сапоги и башмаки, пока позволял дневной свет. Чтобы попасть домой, ему надо было подняться сначала по лестнице над сарайчиком, а потом миновать ещё два лестничных пролёта уже внутри дома, потому что спал он на чердаке. Правда, Джордж Гэлбрайт не мог бы сам сказать, как и когда он обычно добирается до своего тюфяка, потому что по вечерам неизменно бывал пьян до бесчувствия. Однако утром он всегда просыпался у себя в постели; при этом голова его обычно гудела, а внутри поднималось смешанное чувство отвращения к выпивке и желания опохмелиться. В течение дня отвращение, увы, бесследно испарялось, а желание выпить никуда не девалось и только усиливалось с наступлением сумерек.
Целый день Джордж Гэлбрайт работал изо всех сил, какие у него только оставались, и работал так усердно и старательно, как будто от этого зависела вся его жизнь, но всё лишь для того, чтобы добыть себе довольно денег на гибельное зелье. Никто и никогда не угощал его выпивкой, да он ни от кого бы и не принял такого угощения. Он был человеком такой врождённой честности, что даже к сорока годам властный демон спиртных паров не смог вытравить из него эту прямоту и правдивость. За ним влачилось последнее облачко былой славы и благородного происхождения, и в его увядшем облике ещё можно было заметить тень прошлого. Со временем любой пьяница непременно превращается в вора, но даже в те моменты, когда жажда по выпивке становилась просто невыносимой, Гэлбрайт пока ещё не опускался до того, чтобы потихоньку выпить забытый кем–то на стойке стакан виски. И до сих пор, несмотря на непрестанную головную боль и ломоту во всём теле, Джордж продолжал трудиться, чтобы выпивать честно, на заработанные деньги. Вот уж воистину странная честность!
Малыш Гибби был его единственным сыном, но он не беспокоился ни о нём самом, ни о его благосостоянии — да Гибби, собственно, и не давал ему никакого повода для беспокойства. Джордж не был жестоким человеком. Доведись ему даже на пьяную голову увидеть, что Гибби голоден, он с радостью поделился бы с ним стаканчиком виски. Если бы он увидел, что тот замерзает, то не думая отдал бы ему свою последнюю рубашку. Но взирая на сына мутными от спирта глазами, он полагал, что у него есть всё необходимое, и поскольку Гибби всегда представал перед ним улыбающимся и довольным, Джорджу просто не приходило в голову, что он как отец совершенно ничего не делает, чтобы хоть как–то обеспечить существование сына. О себе и своих достоинствах он был весьма низкого мнения, что было, в общем справедливо, потому что все его сознательные мысли были устремлены лишь в одну сторону — как бы выпить. Он еле–еле перебивался сам, хвалить его было не за что, и он никак не заботился о своём ребёнке. Лишь в одном отношении — правда, в очень важном — он относился к ближним так, как должно: если уж он чинил вам башмаки, то делал это на совесть и брал за работу совсем немного. Во всём остальном от него было мало пользы и добра.
И всё равно я думаю, что лучше походить на этого пьяного сапожника, чем на многих из наших Мирских Мудрецов или на скаредного, ненасытного ростовщика. Слава Богу, судить нас будет Сын Человеческий! Это к Нему воззовут о милости и пьяницы, и те, кто ещё хуже, ибо Он будет судить по справедливости. Может, для пьяниц даже и лучше, что общество с презрением отвергает их, но неужели не найдётся того, кто взялся бы за них ходатайствовать, защитил бы их и попытался оправдать?
Давайте попробуем понять Джорджа Гэлбрайта. Земное существование было для него безрадостной, тоскливой и холодной пустыней. Он множество раз твердил себе, что непременно исправится, но рано или поздно перед ним всегда вставало манящее видение: он знал, что стоит ему сделать даже самый первый, жадный глоток колдовского напитка, и серое небо разольётся нежно–розовым рассветом, потрескавшаяся от колючего ветра земля подёрнется зелёной дымкой, ветер принесёт на своих крыльях чудную мелодию, и постепенно все несчастья дня бесследно исчезнут, а в ночи запульсируют и запляшут дивные сны. Джордж был необыкновенным человеком. В сердце у него жил поэт — слабый и тщедушный, но способный испытывать бесконечное блаженство. Раньше он время от времени прочитывал хорошую книгу, и тогда всё его существо наполнялось возвышенными, благородными мечтаниями. И даже сейчас та лёгкая материя, из которой ткутся человеческие мечты, пёстрыми лохмотьями развевалась где–то на краю его жизни; ведь ткань не теряет своего цвета, даже если кафтан натянули на огородное пугало.
Когда–то у Джорджа была прекрасная мать, и отец его был человеком довольно развитого ума и общительного характера. Правда, иногда у него случались ужасные запои, но всё остальное время он был абсолютно трезв. Сыну он дал вполне приличное, даже более, чем приличное образование, да и сам Джордж прилежно прочёл и выучил всё, что предлагалось молодым людям в Эльфинстонском колледже, и даже добился кое–какого успеха. Однако о дальнейшем его будущем отец не побеспокоился и даже не сообщил сыну о том, что отчасти из–за собственной упрямой безалаберности, а отчасти из–за коварства других людей, почти всё его имущество было практически утрачено. Справедливости ради заметим, что сам он тоже довольно смутно представлял всю безнадёжность и трагичность того, что произошло.
Его отец был ещё жив, когда Джордж женился на дочери мелкого помещика из соседнего графства, тоже неплохо образованной и обладавшей изумительным природным благородством и изяществом. Он привёз её к себе домой, в старинный городской особняк — в тот самый дом, на чердаке которого сейчас ютились его скромные пожитки, а в сарайчике под лестницей стоял его верстак. Те годы, пока был жив отец, молодые провели здесь в мире и согласии, не жалуясь на особые неудобства, хотя жили довольно бедно. Даже тогда жене Джорджа постоянно приходилось прикладывать значительные усилия, чтобы свести концы с концами. Родственники её отказали им во всякой поддержке, потому что считали её брак оскорблением и насмешкой. Уже тогда её муж встал на скользкую дорожку и начал медленно катиться по наклонной плоскости, но пока она была жива, ей удавалось держать его в рамках приличий. Она умерла сразу после того, как родился Гибби, и тут Джордж начал терять всякое представление о действительности. Ещё через год умер его отец, и после его похорон явились кредиторы, предъявившие права на всё их имущество. Заложенные дома и земли со всей утварью и постройками пришлось продать, и Джордж остался без единого гроша, без умения зарабатывать себе на хлеб и даже уже без надёжной репутации, которая позволила бы ему наняться к кому–нибудь на работу. Для тяжкой, чёрной работы он не подходил по телосложению и, наверное, начал бы просить милостыню или умер бы от голода, если бы один из его собутыльников, весёлый пьяница–сапожник, не научил его своему мастерству.
Джордж был рад заняться делом: отчасти для того, чтобы работой заглушить голос совести и воспоминаний, а отчасти для того, чтобы потом пойти в кабак и вовсе его утопить. Даже это вынужденное занятие было для него полезным, потому что до сих пор он не прилагал себя абсолютно ни к чему, ибо по природе своей был одним из тех мечтателей, которые способны на какое–то время кинуться в водоворот бурной деятельности, но потом быстро остывают и начинают испытывать отвращение к любому напряжению и усилию.
Как Гибби умудрился дожить до восьми лет, навсегда останется неразрешимой загадкой. Наверняка он выжил благодаря милости и щедрости многих добрых женщин, хотя ни одна из них не выказывала к нему постоянного интереса — кроме миссис Кроул, которая не отличалась особой нежностью. Некоторые печально качали головами, наблюдая за тем, как бесприютный мальчуган шныряет по улицам, но на самом деле его отец являл собой гораздо более печальное зрелище, даже в те минуты, когда сидел за верстаком, так усердно работая руками, ногами и коленками, как будто от этого зависело его вечное спасение. Трудно сказать, какие мысли посещали его бедный, усталый разум, но вид у него был несчастный и поникший. Он делал всё возможное, чтобы возродить к жизни почти бесформенный башмак какого–нибудь возчика или уличного попрошайки, но сам быстро утрачивал всякое представление о том, что происходит с ним самим, потому что душу его безраздельно поглотила адская жажда. Ведь у пьяницы выпивки жаждет не столько тело, сколько душа.
Стоило Джорджу усесться с приятелями в заведении миссис Кроул и выпить первую рюмку, как он тут же погружался в мир своих далёких грёз и часами сидел в забытьи, лишь иногда как бы просыпаясь и выныривая на поверхность, на секунду открывая, по каким тропинкам бродит его душа, и разгоняя тупое забвение, часто наводняющее это пьяное преддверие ада. Потому что, наверное, даже обречённые на вечные муки иногда вдруг осознают, где они находятся, — и тогда, должно быть, над проклятым местом их обитания на мгновение нависает страшная тишина. И всё равно, приятели любили Джорджа Гэлбрайта, несмотря на его вечное молчание и почти полную безучастность к их шуткам и весёлым разговорам, потому что вёл он себя неизменно вежливо, всегда был готов делиться тем, что имел, никогда не загадывал, что будет, когда опустеет стоящий перед ним стаканчик, — и вообще, был сердечным, добрым и честным малым. Когда двое или трое из них случайно встречались днём, они непременно вслух удивлялись тому, что молчаливый сапожник каждый вечер приходит посидеть с ними в кабаке, ведь общее веселье так мало занимало его, да он в нём, собственно, и не участвовал. Однако мне кажется, их общество, как и выпивка, было необходимо Джорджу для того, чтобы и дальше избегать неприятных столкновений с совестью и легче ускользать в мир воображения и грёз. Может быть, он знал, что они тоже сражаются с безысходностью, всё глубже увязая у неё в долгу, и так же, как он, пытаются изгнать бесов силою Веельзевула, — и потому видел в них родственные души и чувствовал себя с ними легко и просто?