В четверг Донал, равнодушный к тому, что завтра на уроке может опозориться перед своими товарищами, бросил все дела и вместе с Гибби отправился к миссис Склейтер: конечно же, Джиневра тоже будет там! Вечер был ясный; полоска пшеничного цвета окаймляла западный край неба, серо–зелёного в лучах заходящего солнца и постепенно переходящего в глубокий тёмно–синий цвет. Эта светлая полоска походила на острое лезвие огромного топора зимы и стужи, которое вот–вот полоснёт по самой душе. Но мальчикам было не холодно: они были здоровы и полны надежды. Их встретили гостеприимные тёмно–красные стены гостиной, круглый стол, накрытый к чаю на шотландский манер, и жарко полыхающее пламя в камине. А около камина сидела Джиневра, поставив хорошенькие ножки на скамеечку. В те дни дамы носили открытые туфельки, открывающие взорам изящные чулки. В свете огня её лицо казалось порозовевшим, но, когда она обернулась к Доналу и Гибби, они увидели, что она по обыкновению бледна. Она поздоровалась с ними так же просто и искренне, как и раньше, на берегу Лорри, но Гибби прочитал в её глазах тревогу и беспокойство, ибо его душа чутко, как тонкий духовный прибор, откликалась на малейшие колебания души ближнего. Священника дома не было, и миссис Склейтер пришлось взять на себя заботу о том, чтобы изо всех сил раздувать тлеющие угли беседы, потому что какими бы горячими и огненными они ни были, без неё в этой маленькой компании вряд ли показался бы даже маленький язычок пламени общего разговора.

После чая Гибби подошёл к окну, отодвинул бордовые занавески и выглянул на улицу. Вернувшись к остальным, Гибби жестами показал Джиневре, что погода стоит замечательная. Может быть, лучше пойти погулять?

Джиневра вопросительно посмотрела на миссис Склейтер.

— Гибби хочет, чтобы я пошла с ними прогуляться, — сказала она.

— Ну конечно, милая, — если ты себя хорошо чувствуешь, — улыбнулась та.

— Я всегда хорошо себя чувствую, — ответила Джиневра.

— Я с вами пойти не могу, — сказала миссис Склейтер. — Муж должен вернуться с минуты на минуту. Да это и не нужно, ведь у тебя есть двое прекрасных рыцарей, которые будут тебя охранять.

Миссис Склейтер осознавала, что слегка погрешила против приличий. Но, в конце концов, сказала она себе, она же так хорошо знает всех троих! Донал, только сейчас понявший замысел Гибби, бросил на него благодарный взгляд, а Джиневра поспешно поднялась и поспешила в переднюю, чтобы надеть пальто. Донал видел, что она довольна.

Когда они вышли на улицу, их встретила луна, светлая королева небесных сфер, грациозно проплывающая в тёмной глубине. Она не была всевластной госпожой неба, но посеребрённые облака почтительно сопровождали её, и приближаясь, всякий раз заново облачались в её ливрею, расцвеченную бледным подобием радужных красок, ибо её молочная белизна не способна произвести ничего по–настоящему яркого, и тот странный коричневый цвет, который мы так часто видим на её слугах, должно быть, является дальним собратом знакомого нам красного или оранжевого. В её воздушном царстве царили покой и величавость, и даже Доналу, знай он её подлинное состояние, было бы трудно примирить этот покой с её вечной безжизненностью. Как странно, что человек не знает ничего холоднее этого света, что издавна сияет на всех влюблённых, — ничего холоднее этого мертвенного сияния, застывшего за миллионы лет до того, как первый отец и первая мать человечества впервые увидели друг друга!

Воздух был морозным, но сухим. С неба на землю могли спуститься лишь снежинки, но все они собрались сегодня в тихой вышине, чтобы услужить красавице–луне. Между облаками и вокруг них не было ничего, кроме глубины, бездонной и бескрайней в ночной синеве; только в такой мягкой и дивной глубине могут жить блистающие звёзды. Шаги молодых людей гулким эхом отдавались в тишине, и собственный голос казался Доналу таким громким, что он постарался закутать его в нежные и тихие слова. Он говорил почти шёпотом, и Джиневра отвечала ему так же. Они шли совсем рядом, а Гибби то отставал от них, до снова догонял, появляясь то с одной, то с другой стороны.

— Как Вам понравилась проповедь, мэм? — спросил Донал.

— Папа сказал, что она была замечательной, — ответила Джиневра.

— А Вы сами? — настаивал Донал.

— Папа говорит, что не мне об этом судить, — тихо откликнулась она.

— То есть, Вы хотите сказать, что Вам она не понравилась так, как ему, — проговорил Донал, и в голосе его послышались нотки облегчения.

— Мистер Дафф очень добр к моему отцу, Донал, — сказала Джиневра, — и мне не хочется говорить ничего плохого о его проповеди. Но я всё время думала, что бы сказала о ней твоя мама, что ей понравилось бы, а что нет. Ведь знаешь, Донал, если во мне и есть что хорошего, этим я обязана только ей, Гибби и… и тебе, Донал.

Сердце юноши забилось такой радостью, что ему стало больно. Будь у него крылья, он птицей взмыл бы сейчас прямо вверх. Но будучи трезвым двуногим созданием, он продолжал шагать, крепко ступая по мостовой счастливыми ногами. Он с радостью показал бы ей всю показную фальшивость Фергюса и доказал, что он пустой, поверхностный болтун, только и умеющий пускать пыль в глаза. Но именно потому, что у него были причины его опасаться, Донал решил, что с его стороны будет недостойно и не по–мужски говорить всё, что он думает о Фергюсе, за его спиной — разве только это будет продиктовано явной нравственной необходимостью. Кроме того, он понимал, что если сама Джиневра чувствовала себя обязанной таким образом сохранять честь друга своего отца, то он был обязан ему, по меньшей мере, молчанием. Ибо разве он сам не обязан этому щёголю–пустозвону стольким, что целой вечности не хватило бы, чтобы отплатить ему той же монетой (если бы вечность вообще могла искупать подобные долги)? Донал понимал то, что понимают немногие: тот, кто поступается своим долгом, повинен в бесчестности. Ничего не поделаешь, но это так; и при таком раскладе множество хороших людей (то есть, хороших в том смысле, что они понемногу становятся лучше) немедленно оказываются в списке бесчестных — и останутся в нём до тех пор, пока не вспомнят про свой долг.

Поскольку Донал замолчал, Джиневра в свою очередь задала ему тот же самый вопрос.

— А тебе, Донал, понравилась проповедь?

— Вы и вправду хотите, чтобы я Вам об этом сказал, мэм? — спросил он.

— Да, Донал, — кивнула она.

— Ну что же, тогда я скажу так: вряд ли мне понравится такая проповедь, которая заставляет меня больше думать о проповеднике, чем о том, о чём он говорит. Не знаю, станет ли кто–нибудь больше любить Бога или своего ближнего из–за того, что побывал вчера на службе.

— Но, может, некоторые испугаются Судного дня и придут к покаянию? — задумчиво спросила Джиневра.

— Может и так. Наверное. Не знаю. Только я думаю, что если проповедь несправедлива к Богу, то и людям она добра не сделает, а может, даже и вред принесёт. Это просто язычество и всё.

— Я тоже это почувствовала. Даже не подумала — ведь, наверное, нельзя говорить, что ты думаешь, если не приложила к этому никакого усилия? Мне очень жаль мистера Даффа, если он взялся учить других тому, чего не понимает сам.

Они вышли из города и шли по широкой открытой дороге, над которой раскинулось величественное небо. По обеим сторонам виднелись небольшие огороженные поля, а время от времени им навстречу попадался домик, окружённый садом. Эта была равнина, совсем простая, с еле заметными холмами и почти без единого дерева — нисколько не красивая, хотя любое место, неосквернённое человеком, остаётся прекрасным в глазах того, кто способен увидеть его истинную прелесть. Донал чувствовал — как будут чувствовать ещё многие люди перед тем, как земля, подобно наседке, высиживающей орлиные яйца, завершит своё дело и выпустит на волю небесный выводок, — что вечно идти вот так по дороге рядом со своей удивительной любовью было бы для него сущим блаженством, даже если поля вокруг заросли бы серым камнем, а хмурое небо никогда не пропускало бы ни единого солнечного лучика.

— Может быть, Вам опереться на мою руку, мэм? — спросил он, набравшись, наконец, мужества. — А то я себя чувствую, как лошадь с порванной уздечкой, когда иду вот так один.

Не успел он договорить, как Джиневра приняла его предложение. Она впервые взяла его под руку. Его рука задрожала, и он подумал, что это дрожит её рука.

— Вам не холодно, мэм? — спросил он.

— Ни чуточки, — ответила она.

— Ах, барышня, если бы все люди были сделаны из одного и того же теста, чтобы один мог сказать другому: «Я принадлежу тебе, как ты сам принадлежишь себе!»

— Да, Донал, — откликнулась Джиневра. — Хотела бы я, чтобы все мы были сделаны из того же поэтического теста, что и ты! Как было бы славно, если бы внутри у меня был колодец, откуда можно было бы черпать стихи, и песни, и баллады, когда захочется! Ведь у тебя он есть, Донал — да ты сам весь как колодец, откуда всё время льётся музыка.

Донал весело рассмеялся и вдруг запел:

Мои мысли — как звёзды на небе лучистом, Моё сердце — как чаша с душистым вином, А душа — как цветок, предрассветный и чистый, Что вот–вот расцветёт на лугу золотом.

— Что это, Донал? — воскликнула Джиневра.

— Да ничего! — улыбнулся он. — Просто сердце моё смеётся от радости.

— Какие дивные слова! Спой ещё раз, — попросила Джиневра.

— Не могу… Я их уже забыл, — ответил он.

— Ах, Донал! Это же было так чудесно! Неужели ты забыл их навсегда и я никогда их больше не услышу?

— Я постараюсь их вспомнить, когда вернусь домой, — пообещал он. — Но сейчас не могу. Сейчас я могу думать только об одном.

— О чём, Донал?

— О Вас, — признался он.

Рука Джиневры чуть приподнялась и снова опустилась на его руку, но стала заметно легче — как птичка, решившая было взлететь и тут же передумавшая.

— Приятно снова быть вместе, как в старые добрые времена. Правда, вокруг нет ни травы, ни маргариток… Что это такое, Донал?

Инстинктивно, почти бессознательно ей захотелось сменить тему разговора.

Место, на которое она указала, походило на огромную щель, зияющую в середине высокого холма прямо возле дороги. Щель был узкая и длинная, с одной стороны чуть освещённая лунным светом.

— Это большая каменоломня, мэм, — ответил Донал. — Разве Вы не знаете? Отсюда брали камень почти для всех домов в городе. Правда, она жутковато выглядит в лунном свете? Неужели Вы раньше её не замечали?

— Наверное, я видела, что здесь что–то есть, но никогда не обращала на неё внимания, — сказала Джиневра.

— Тогда пойдёмте, я Вам её покажу! — предложил Донал. — Там есть на что посмотреть. Вы, наверное, никогда не видели ничего подобного. Она совсем, как гранитные египетские каменоломни, — только отсюда, конечно, не доставали таких огромных камней, как те, из которых складывали пирамиды. Вы же не испугаетесь спуститься туда и посмотреть, как она выглядит при лунном свете?

— Нет, Донал, не испугаюсь. С тобой я вообще ничего не боюсь. Только…

— Ах, барышня! Как же я рад слышать от Вас такое! Тогда пойдёмте.

С этими словами, он отступил в сторону и пропустил её в узкий проход, выбитый в гранитной стене. Гибби, думая, что они зашли туда лишь на минутку, чтобы взглянуть на каменоломню и тут же вернуться обратно, остался стоять на дороге, глядя на луну и облака и тихо мурлыкая что–то себе под нос. Но когда прошло довольно много времени, а их шагов всё не было слышно, он решительно последовал за ними.

Дойдя до конца прохода, Джиневра невольно отшатнулась при виде громадной каменной чаши, открывшейся у неё под ногами. Одну её стену луна выкрасила в мертвенно–серый цвет, а от другой до половины широкого дна протянулась чёрная тень. По крутой извилистой тропинке Донал повёл её вниз. Сначала она испугалась, и ей захотелось убежать из этой глубокой, таинственной бездны, такой безмолвной и неподвижной. Но когда Донал посмотрел на неё, ей стало стыдно за свою нерешительность. Одновременно она почувствовала, что боится даже на секунду отпустить его руку, и потому последовала за ним, когда он повёл её по уступу. С одной стороны возвышалась серая стена, с другой она видела только зияющую пропасть.

— Ох, Донал, — сказала она наконец почти шёпотом. — Это похоже на один мой сон. Мне снилось, что я спускаюсь всё ниже и ниже по длинной извилистой дороге, опускаясь всё глубже под землю, глубоко–глубоко, в самое сердце царства мёртвых. Я шла между ужасными стенами, и даже сама земля была чёрной от смерти.

Донал посмотрел на неё. На фоне серого утёса его лицо, освёщенное лунным светом, выглядело странно белым и диким. Джиневра испугалась ещё больше, но не осмелилась ничего сказать. Тут Донал снова поднял голову и запел.

«Старуха Смерть, где ты живёшь?» «Меня средь мёртвых не найдёшь Сказала Смерть в ответ, — Не там, где точат черви прах, Не в мрачных склепах и гробах, Где холод на устах, Где цвёл когда–то жизни цвет, Но больше жизни нет». «Старуха Смерть, где бродишь ты?» «Среди живых, круша мечты, Сказала Смерть в ответ, — Где муж с женой в любви живут, И детки малые растут, Ищу себе приют. Где мирный дом и добрый свет, И радость зрелых лет». «Старуха Смерть, где ты живёшь?» «Меня повсюду ты найдёшь, Сказала Смерть в ответ. — Но всё ж меня верней всего Отыщешь в сердце у того, Кто с мукой для него С любимых уст услышал «нет» И горше смерти нет».

— Какая ужасная песня! — проговорила Джиневра.

Донал ничего не ответил, но снова зашагал вниз, ведя её за собой. Он испугался, что она откажется идти дальше и спел первое, что ему пришло в голову после её слов, зная, что она не станет его прерывать.

Каменоломня казалась Джиневре всё больше пугающей и жуткой.

— А ты точно знаешь, что там внизу нет глубоких ям с водой? — нерешительно спросила она.

— Ну, одна или две, наверное, всё–таки есть, но мы их обойдём, — ответил Донал.

Джиневру пробрала дрожь, но она решила не показывать своего страха, чтобы Донал не мог упрекнуть её в недоверии. Наконец они добрались до самого низа, покрытого каменной крошкой и мелкими осколками породы; тут и там лежали крупные куски гранита. Посередине возвышалась огромная гора кое–как набросанных камней. Туда–то Донал и повёл Джиневру. Они обогнули наваленные камни и вышли на другую сторону. Лунный свет высветил воду в находившейся неподалёку широкой яме, большая часть которой пряталась в темноте под тенью нависшей скалы. Обеими руками Джиневра вцепилась в Донала. Он же попросил её посмотреть наверх. Со всех сторон их окружали массивные и крутые гранитные стены, с одной стороны тёмные, с другой залитые лунным светом и испещрённые тысячами теней от бесчисленных выступов и впадин. Над краями этой гигантской чаши виднелось тёмно–синее небо, там и сям покрытое тучами, и луна, казалось, смотрела прямо на них, как бы спрашивая, что они делают в этом страшном месте — одни, вдали от других людей.

Вдруг Донал взял Джиневру за руку. Она подняла голову и посмотрела ему в лицо. Даже в лунном свете оно показалось ей неестественно белым.

— Джиневра! — произнёс он дрожащим голосом.

— Что, Донал? — откликнулась она — Вы не сердитесь, что я назвал Вас по имени? Раньше я никогда Вас так не называл.

— Я же всегда зову тебя Доналом, — ответила она.

— Это понятно. Вы — благородная барышня, а я всего–навсего пастух.

— Ты великий поэт, Донал, а это гораздо лучше, чем быть высокородной дамой или знатным господином.

— Может быть, — потухшим голосом сказал Донал, как будто думая о чём–то совершенно другом. — Только это не поможет. Я Вам не ровня. Бедняк вроде меня никогда не осмелится поднять глаз на такую благородную барышню, как Вы. А если и осмелится, так над ним же потом все будут насмехаться, его же будут презирать. Видите ли, мэм, учёба моя подошла к концу, мне ничего не остаётся делать, как вернуться домой и наняться в работники. Лучше уж я буду работать не головой, а руками, если у меня не будет надежды снова увидеть Ваше милое лицо. Я и дня лишнего здесь не останусь. Если буду тянуть, то совсем потеряю голову. Послушайте меня ещё минутку, мэм, уж лучше мне сказать всю правду. Я уже давно знаю, что без Вас мне белый свет не мил. Вы — как ясное солнышко, а я просто тень. Я не хотел пускаться в сравнения, только так мне всё это представляется. Ах, барышня, какая же Вы красавица! Вы и сами не знаете, какая Вы красивая и что Вы делаете с моим бедным сердцем и разумом. Я бы, кажется, даже голову себе отсёк и положил Вам под ноги, чтобы Вы не застудились!

Джиневра ошеломлённо и зачарованно смотрела ему в глаза, как будто не в силах отвести взгляд. Её лицо тоже побледнело.

— Если Вы сейчас прикажете мне замолчать, я больше не скажу об этом ни слова, — сказал он.

Её губы шевельнулись, но она ничего не сказала.

— Я прекрасно знаю, — продолжал Донал, — что Вы всегда видели во мне нечто вроде птички, которую можно посадить в клетку, кормить зёрнышками и кусочками сахара и слушать, как она поёт. Я не стану Вас тревожить; неважно, ответите Вы на мою просьбу или нет, больше Вы меня не увидите. Но от Вашего ответа зависит, уйду ли я с высоко поднятой головой или до конца дней буду ходить, как пришибленный. Мне бы только хотелось знать, что Вы не презираете меня, что будь всё иначе… Нет, нет, я не это хотел сказать… Я не хочу пугать Вас, чтобы Вы потом не отказали мне в моей просьбе. Сама по себе она ничего такого не значит…

— Что это за просьба, Донал? — еле слышно, с усилием прошептала Джиневра: горло её сжалось, и она едва могла говорить.

— Я готов умолять Вас на коленях, — жарко заговорил Донал, как будто не услышав её слов, — чтобы Вы позволили мне поцеловать вашу ножку. Но это Вы можете позволить мне из одной только жалости, а её–то как раз мне и не надо. Поэтому я прошу Вас о великой милости: один только раз и больше никогда — может быть, до тех самых пор, пока мы не окажемся по другую сторону великого моря — подарите мне, тому, кто пел для Вас песни, которые Вам нравились, когда Вы были совсем ещё девочкой, один–единственный поцелуй. Он будет для меня святым, как сам Божий свет; и я клянусь самой истиной, что не стану Вас больше тревожить и что никто никогда об этом не узнает, ни мужчина, ни женщина, ни ребёнок, ни даже Гибби…

Услышав это последнее слово, Джиневра вдруг пришла в себя.

— Но Донал, — сказала она так же тихо, как говорила давным–давно, когда они сидели на берегу Лорри, — разве это будет правильно? Разве это хорошо, что у нас с тобой будет такая тайна, о которой я не могла бы никому рассказать? Даже если потом…

Лицо Донала так исказилось от отчаяния, что она в испуге отшатнулась, быстро повернулась и побежала прочь, крича:

— Гибби! Гибби!

Гибби оказался неподалёку, с другой стороны груды наваленных камней. Он побежал ей навстречу. Она бросилась к нему, как голубка, за которой гонится коршун, приникла к его груди, положила голову ему на плечо и заплакала. Гибби обнял её и попытался, как мог, утешить и успокоить её.

Наконец, она подняла к нему лицо, и в лунном свете Гибби увидел, что оно совсем мокрое от слёз. Он поспешно высвободил руки и на пальцах спросил:

«Донал вёл себя нехорошо?»

— Он вёл себя замечательно, — всхлипывая, проговорила она, — но я же не могла… Ты же знаешь, Гибби, я просто не могла! Меня не заботит ни бедность, ни что скажут люди — разве можно рядом с поэтом думать о таких вещах? Но я не могла, Гибби, я в любом случае не могла позволить ему думать, что вышла бы за него замуж. Разве не так, Гибби? А?

Она снова положила голову ему на плечо и заплакала навзрыд. Гибби плохо понял, что она имеет в виду. Донал, усевшийся было на огромный гранитный обломок, услышал слова Джиневры, и сердце его упало. В это мгновение он одновременно всё понял, всё почувствовал и всё решил.

Светила луна, по небу, как льдины, плыли тучи. Приближаясь к луне, они из серых становились всё белее; она осеняла их своей благосклонностью, и они снова удалялись прочь, такие же серые, как и прежде. Всё это время Джиневра и Гибби стояли неподвижно. На глазах у Гибби были слёзы, Джиневра плакала так горько, как будто у неё вот–вот разорвётся сердце, а по другую сторону каменной груды на гранитной плите лежал Донал.

Наконец, Джиневра снова подняла голову.

— Гибби, ты должен пойти и посмотреть, как там Донал, — сказала она.

Гибби послушался её, но Донала нигде не было. Чтобы убежать подальше от этих двоих, которых он так сильно любил, он бесшумно скрылся в одном из множества проходов, выбитых в стене. Ему вдруг стало так пусто и тоскливо, что он не мог сейчас видеть никого рядом — особенно их. Напрасно Гибби снова и снова звал его отчаянным бессловесным зовом. Донал не отвечал, и они поняли, что он просто не хочет идти домой вместе с ними. Они выбрались наверх по той же самой извилистой тропинке, оставив Донала на самом дне одиночества и уныния.

— Отведи меня домой, Гибби, — попросила Джиневра, когда они выбрались на дорогу.

Они шли молча. Джиневра не вымолвила ни единого слова, а Гибби было несказанно грустно. Он печалился не только из–за Донала. Его неопытное сердце боялось, что Джиневра отказалась выслушать Донала, потому что не может, не должна его слушать — потому что уже дала обещание выйти замуж за Фергюса Даффа. Как бы сильно Гибби ни любил всех себе подобных, он не мог радоваться тому, что Фергюс Дафф обретёт счастье такой ценой. Он проводил Джиневру до самой двери и потом отправился домой, надеясь, что Донал уже там.

Но Донала не было. Прошёл час, другой, а он всё не появлялся. В одиннадцать часов Гибби пошёл на поиски, почти не надеясь его найти. Он вернулся к каменоломне, думая, что Донал, быть может, ждёт его там. К тому времени луна висела совсем низко, и её свет освещал лишь верхушки гранитных стен, так что вся каменоломня выглядела совершенно иначе, а дна её почти не было видно в темноте. Но Гибби не боялся. Он почти ощупью спустился туда, где оставил друга, добрался до того места, где они стояли, вскарабкался на груду камня, и долго звал Донала призывными звуками и свистом. Но ответа не было. Донал ушёл, сам не зная куда и зачем, бездумно бредя куда глаза глядят. Гибби снова отправился домой и всю ночь не смыкал глаз, поддерживая огонь и кипятя воду в чайнике, чтобы налить Доналу чаю, как только он вернётся. Но даже утром Донал не явился. Гибби беспокоился, потому что Доналу было плохо.

Потом он подумал, что, может быть, ему удастся что–нибудь разузнать о Донале в колледже, и в обычное время отправился на занятия. И точно: не успел он пройти во внутренний двор, как увидел своего друга, направляющегося на занятия по нравственной философии. Гибби не пошёл на свой урок и несколько часов сидел неподалёку от той двери, за которой скрылся Донал, ожидая его появления. Но того так и не было. Гибби понял, что Донал заметил его и, не желая с ним встречаться, незаметно вышел с другой стороны. Он тоже помчался домой, уверенный, что Донал уже там, пусть даже он заперся у себя в комнате. Но дома было пусто, и миссис Меркисон не видела Донала со вчерашнего дня.

На следующий день Донал должен был сдавать свой последний экзамен для получения степени. Гибби поджидал его в подворотне неподалёку от колледжа и увидел, как тот прошёл мимо, не заметив его. Лицо Донала было бледным, но решительным; глаза его свидетельствовали о бессонной ночи, а губы казались неумолимыми стражниками, заперевшими внутри множество печальных вздохов. В следующий раз Гибби увидел Донала лишь в последний день семестра, когда тот в присутствии всех студентов и профессоров вышел вперёд, чтобы получить свой диплом и свою степень. Гибби ещё не доводилось видеть Донала в таком благородном и величественном облачении. Он знал, что на свете нет зла, кроме греха. Но последняя неделя показалась ему самой тоскливой в жизни. Когда церемония закончилась и все начали выходить, Гибби снова притаился у дверей в ожидании — и снова напрасно. Должно быть, Донал вышел через сад, окружавший здание с другой стороны.

Вернувшись к себе, Гибби обнаружил прощальную записку. Донал отправлялся домой, к матери, и просил Гибби упаковать его вещи, обещая, что напишет миссис Меркисон насчёт того, куда отослать его старый сундук.