С тех пор, как Гибби вернулся в город, он лишь раз видел Джиневру — в церкви. Она выглядела такой бледной и печальной, что сердце его заныло от тоски и беспокойства. Может, она раскаялась в своём выборе? Наверное, она обещала выйти замуж за Фергюса, чтобы угодить отцу! Но если она выйдет за Донала, он, Гибби, сразу же подарит ей глашруахское поместье. Конечно, она получит его в любом случае, но, может, известие о таком подарке как–то повлияет на решение её отца? Однажды Гибби целый вечер ходил взад–вперёд под её окном, но из этого ничего не вышло. Он снова и снова поджидал её возле дома с того момента, когда на улице начинало смеркаться, и до того времени, когда пора было укладываться в постель, в отчаянной надежде хоть как–то с ней переговорить, но не увидел даже её тени на белой занавеске.

Как–то раз он подошёл к самой двери, но страх причинить ей неудовольствие начисто лишил его решимости, и вместо этого он ходил под её окнами до самого утра, но так никого и не увидел.

Постепенно Фергюс стал непременным условием того убогого счастья, на которое ещё был способен разорившийся лэрд. Главным образом, священник добился его расположения тем, что выказывал ему искреннее почтение и благожелательное внимание. Фергюс ничего не знал о бесчестных махинациях своего бывшего хозяина и считал, что из соображений верности и преданности должен сейчас проявлять к нему ещё большее уважение, чем прежде, когда тот владел фермой его отца. Это побуждение (родившееся из почтения, которое наши предки воздавали главе и отцу своего клана) приобрело вид слепого почитания любого аристократа или землевладельца, оказавшегося выше по положению, и нашло в Фергюсе своё полное выражение. Даже сейчас, осуществив свои высокие устремления и сделавшись известным и даже модным проповедником, Фергюс чувствовал себя польщённым, когда столь великий человек позволял ему сыграть с ним в триктрак или порезать для него цыплёнка, если его собственные руки, дрожащие не столько от старости, сколько от беспокойства и разочарования, не справлялись с ножом и вилкой. Лэрд уже начал рассказывать ему длинные истории из своей жизни и пил вдвое больше, чем год назад. Он дряхлел и опускался — и не только телесно.

Наконец Фергюс нашёл в себе мужество спросить у мистера Гэлбрайта, нельзя ли ему обратиться к мисс Гэлбрайт и просить её руки. Старик вздрогнул, потом смерил его уничижающим взглядом, прошептал «Наследница Глашруаха!», вспомнил истинное положение дел, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. Фергюс, сидевший с другой стороны стола, выпрямился и ждал ответа, крепко сжимая в руках коробочку с игральными костями. Лэрд же размышлял: отклонив то, что никак нельзя было назвать честью, он тем самым откажется и от того, что несомненно является удобством: если священник исчезнет из его дома, с кем он будет проводить все эти длинные вечера? С другой стороны, приняв его в качестве зятя, он, наверное, сможет покинуть эту жалкую лачугу и переехать в пасторский дом возле церкви. А с точки зрения морали (то есть, с точки зрения общественного мнения) будет даже неплохо иметь зятем священнослужителя!

Мистер Гэлбрайт медленно поднялся со стула, открыл свои неспокойные глаза, чей мутный взгляд блуждал туда–сюда подобно лодкам на мятущемся море, и торжественно произнёс:

— Я разрешаю Вам это сделать, мистер Дафф.

Молодой священник поспешил к Джиневре, но в ответ получил лишь мягкое и грустное «нет». Он умолял её позволить ему через некоторое время вновь явиться к ней с предложением руки и сердца, но она решительно ему отказала. Правда, ей не удалось окончательно лишить надежды человека, который был о себе столь высокого мнения. Фергюс был рассержен и разочарован, но, поразмыслив о причинах её отказа, решил, что дело тут, скорее в ней, а не в нём самом, и потому продолжал свои вечерние визиты к её отцу. Лэрду он сказал, что пока не сумел добиться от мисс Гэлбрайт благосклонного ответа, но со временем надеется заслужить её полное расположение. Он не производил впечатление сокрушённого воздыхателя, продолжал сочинять цветистые проповеди, и чем привычнее становилась для него церковная кафедра, тем помпезнее и громогласнее звучали с неё его пышные речи.

Однако эта задержка пробудила нетерпение в душе лэрда. Однажды, подробно расспросив Фергюса и узнав, что его ухаживания так и не имеют успеха, он подошёл к своему столу и, вытащив оттуда стихи Донала, протянул их молодому человеку. Фергюс прочёл стихи и заметил, что они не так уж и хороши, но первая строфа напоминает ему Шелли.

— Мне всё равно, хороши они или дурны, — высокомерно произнёс мистер Гэлбрайт. — Поэзия — это всего лишь испорченная проза. Но мне хотелось бы знать, не этим ли объясняется холодность Дженни. Вам знаком этот почерк?

— Вряд ли я могу сказать точно, но мне кажется, что это написал Донал Грант. Он, верно, считает себя даурсайдским Бёрнсом.

— Вот негодный мошенник! — воскликнул лэрд, стукнув кулаком по столу так, что зазвенели стоявшие на нём бокалы. — Я ненавижу эту глупую сентиментальность не меньше невежественных предрассудков! Ненавижу всем своим сердцем!

В его глазах на мгновение показался странный отблеск, как будто холодный лунный свет отразился на заледеневшей воде.

— Но уважаемый сэр, — возразил Фергюс, — если я правильно понимаю эти стихи…

— Да! Если кто–то вообще способен понять эту бессмысленную галиматью!

— Мне всё же кажется, что я их понимаю, — Вы уж простите меня за такую дерзость! Но если я правильно их понял, то кто бы их ни написал и к какой бы даме он ни обращался, по всей видимости, она его отвергла.

— Уж не хотите ли Вы сказать, что этот наглец осмелился сделать моей дочери, наследнице… ну, по крайней мере,.. Вот наглец! Сделать моей дочери предложение! Она должна была немедленно сообщить мне об этом, чтобы я принял соответствующие меры и примерно проучил этого выскочку! Дайте мне эти стихи, я прочту их ещё раз.

— Может, какая–нибудь подруга просто переписала эти стихи из газеты или журнала и послала их мисс Гэлбрайт, — предположил Фергюс.

Пока он говорил, лэрд перечитывал стихи, пытаясь убедить себя в том, что понимает их смысл. Внезапно решившись, он широкими шагами пересёк гостиную, сжимая письмо, как факел, в поднятой руке, и вошёл в соседнюю комнату, где сидела Джиневра.

— И как же прикажешь это понимать? — яростно прошипел он. — Неужели ты настолько позабыла о достоинстве и чести, что поощряла ухаживания этого грязного мальчишки–пастуха и позволила ему просить своей руки? Да у меня просто кровь в жилах закипает от одной мысли об этом! Да я просто ненавижу тебя, ты… неблагодарная, недостойная девчонка!

Джиневра побелела, как мел, но посмотрела прямо ему в лицо и ответила:

— Если это письмо предназначено мне, ты сам знаешь, что я его не читала.

— Вот, смотри сама! Стишки! — последнее слово он произнёс тоном невыразимого презрения.

Она взяла письмо из его руки и прочла. И хотя отец стоял тут же и с видом инквизитора пристально за ней наблюдал, она не могла удержаться от слёз.

— Тут ничего такого нет, папа, — сказала она. — Это просто стихи. Прощальные.

— А какое право имеет этот наглец писать моей дочери прощальные стихи? Объясни–ка мне это, если можешь! Конечно, я уже много лет знаю, как ты обожаешь низменное общество, но всё время надеялся, что с возрастом ты научишься вести себя прилично. О подлинной скромности я и не мечтал! И потом, если тебе нечего было стыдиться, почему ты ничего не рассказала мне об этом неприятном происшествии? Разве дочери не приходят к отцу как к лучшему другу?

— Зачем мне было тревожить и его, и тебя, папа, если из этого всё равно ничего бы не вышло?

— Тогда почему ты до сих пор вздыхаешь по нему и отказываешься выйти замуж за мистера Даффа? Конечно, его происхождение оставляет желать лучшего, но по своему образованию, манерам и влиятельному положению в обществе он настоящий джентльмен!

— Папа, я уже объяснила мистеру Даффу, что я никогда не позволю ему вновь обращаться ко мне с подобными просьбами. Какая девушка, отказавшая Доналу Гранту, станет слушать такого человека?

— Дерзкая, развязная девчонка! — заорал её отец в новом приливе ярости, и выйдя из комнаты, неистово хлопнул дверью.

Какое–то время они с Фергюсом сидели молча. Затем молодой священник заговорил:

— Быть может, со времени того письма она получила и другие?

— Это невозможно, — откликнулся лэрд.

— Не скажите! — возразил Фергюс. — Ведь в городе до сих пор живёт его полоумный дружок. Кстати, его называют сэром Гибби Гэлбрайтом.

— Дженни с ним не знакома.

— Да нет же, знакома, уверяю Вас. Я видел их вместе.

— А, так Вы имеете в виду того уличного оборванца, которого усыновил мистер Склейтер? Сэр Гибби Гэлбрайт! — насмешливо повторил он, о чём–то размышляя про себя. — По–моему, я припоминаю какие–то ложные и скандальные сплетни, намекавшие на предосудительное поведение одной из представительниц нашего рода… Да! Вот откуда взялось это прозвище! Так Вы полагаете, что через него она держит связь с этим нелепым шутом?

— Я ничего такого не говорил, сэр. Я просто думаю, что время от времени она может видеться с этим Гибби, а он безумно обожает пастуха. Уже из одного этого можно заключить, что он непроходимо глуп. Но, к сожалению, это ещё не самое худшее.

Тут он пересказал лэрду всё, что услышал от мисс Кимбл и что видел сам во время своей ночной слежки.

«В девчонке, должно быть, течёт дурная кровь, — подумал про себя лэрд. — С материнской стороны», — поспешно добавил он и с того дня начал нападать на неё чуть ли не каждый день. Его смутное чувство вины перед нею находило облегчение в том, что теперь он мог обвинять её по всей справедливости.

Какое–то время она пыталась убедить его в том, что он совсем неверно судит о её поведении и тех или иных поступках Донала и Гибби. Но он не слушал никаких её доводов, непрестанно повторяя, что для неё остаётся единственный способ искупить своё прошлое, а именно: выйти замуж по воле отца, навсегда отказаться от всяческих предрассудков, стишков, пастухов и глухонемых мошенников и стать всеми почитаемой светской дамой, чтобы быть утешением для его седых волос, — которые она, видимо, окончательно решила свести в могилу своим упрямством!

Тогда Джиневра и вовсе замолчала. Она уже знала, что любое её слово, как игла, протыкающая желчный пузырь, будет лишь новым поводом для попрёков и оскорблений. Её молчание ещё больше выводило лэрда из себя, но она упорно не произносила ни единого слова, огорчаясь лишь тем, что от такой постоянной несправедливости её собственное сердце начало черстветь и гаснуть. Если раньше слова отца причинили бы ей невыразимое горе, сейчас она терпеливо выслушивала их без вздохов и слёз как очередное несчастье, которое надо перетерпеть, как терпят простую головную боль. Она не понимала, что на чёрном небе, распростёршемся над нею, ей трудно было различить отдельные тёмные тучи; что её чувства и душа так и оставались нетронутыми, ненастроенными, и поэтому даже резкие диссонансы больше не причиняли ей боли.