Так проходил для Гибби каждый вечер с тех пор, как он добровольно принял на себя обязанности отцовского хранителя и проводника. В масштабах его коротенькой жизни эти полтора года были таким долгим сроком, что происходящее казалось ему одним из непреложных законов вселенной, — отцы непременно напиваются, а маленькие Гибби провожают их домой. Но субботний вечер был наполнен особым блаженством, потому что его со всех сторон обнимало сознание грядущей радости: всё воскресенье отец проведёт дома, рядом с ним! В этот день, который для Гибби был самым счастливым во всей неделе, он неотлучно оставался дома — только дважды забегал к миссис Кроул, чтобы забрать обед и ужин для себя и отца. Миссис Кроул отделяла им пищу со своего стола, и по субботам сэр Джордж аккуратно платил ей за это перед тем, как приступить к своим обычным возлияниям.

Но в воскресенье улицы теряли для малыша всякую привлекательность. Лавки были закрыты. Люди, облачившиеся в праздничные наряды (причём, многие из них ещё и тщательно прятали лица за масками набожного благочестия), казались ему гораздо менее интересными, потому что вели себя намного безжизненнее, чем в обычные дни, когда в повседневной одежде стояли за прилавками, сидели за верстаками, правили каретами и выглядели вполне по–человечески. Гибби ни на секунду не мог помыслить, что он тоже должен ходить в церковь, что такие люди, как он, вообще могут появляться в церкви и что у маленьких Гибби, которые присматривают за своими отцами, может когда–либо возникнуть желание туда пойти. Вообще, он не имел ни малейшего понятия о том, что такое церковь и зачем туда ходить. На этот счёт в его сознании не возникало даже смутного вопроса. Он просто знал, что по воскресеньям люди ходят в церковь. Это был ещё один непреложный закон жизни, и Гибби не знал о причинах его существования, как не знал и того, почему отец каждый вечер уходит в заведение миссис Кроул и напивается.

Однако сам Джордж всё–таки сохранил уважение к религии. Хотя он абсолютно ничему не научил своего сына, в нём оставалось неясное чувство долга по отношению к соблюдению Господней субботы. В этот день он ни за что не согласился бы зарабатывать деньги, даже если за самую лёгкую работу ему пообещали бы целый соверен, которого хватит потом на знатную выпивку.

Гибби проснулся чуть раньше отца и лежал, блаженствуя от любви, счастливой уже одной близостью возлюбленного. Наконец сэр Джордж проснулся и оттолкнул от себя сына. Малыш тут же вскочил, но остался стоять подле кровати. Он не сказал ни слова, не выказал ни малейшего раздражения, но каким–то образом отец почувствовал, что сын ждёт, пока он поднимется. После двух или трёх широких зевков сэр Джордж раскинул руки и попытался потянуться, но неудачно. Тогда он снова зевнул, сполз с кровати и, еле передвигаясь, добрался до пустого сундука, стоявшего под чердачным окном. Там он уселся и в течение получаса сидел без движения, как молчаливая статуя полного нравственного и телесного упадка. Гибби стоял немного поодаль, следя за отцом и как бы ожидая его воскресения. В конце концов сэр Джордж, по–видимому, пришёл в себя, потому что вдруг протянул руку в угол и достал оттуда сапожную колодку с надетым на неё незаконченным башмаком. Увидев это, Гибби захлопал в ладоши от старой радости, которая, сколько он себя помнил, заново повторялась каждое воскресенье.

Незаконченный башмак предназначался ему! Первый был уже готов, так что к вечеру у него будет целая пара! Постепенно возвращаясь к жизни, то и дело останавливаясь и потом снова встряхиваясь, сэр Джордж принялся за работу. Он не подумал о завтраке и не спросил у сына, хочет ли тот есть. Но Гибби и не думал о завтраке! Перед ним сидел его отец и никуда не собирался уходить. Более того, он сидел и делал ему новый башмак! А ведь у него никогда в жизни не было башмаков кроме шерстяных пинеточек, связанных матерью. Что ему было до того, завтракал он или нет? Ему ни разу не приходило в голову, что о еде должен был бы позаботиться отец. Если сегодня завтрака у него не было, то виновато в этом было исключительно воскресенье. Ведь все лавки были закрыты, а их хозяева либо отправились в церковь, либо ушли на прогулку, либо скрывались во внутренних тайниках своих жилищ. Поэтому пока его отец крепкими стежками соединял рант с подошвой, Гибби, довольный и счастливый, сидел на полу и вощил ему нити, аккуратно втыкая в них свиные щетинки и закручивая концы с вполне профессиональным мастерством, поминутно вскидывая глаза и взирая на чудо–башмак, уже близкий к завершению. Время от времени ликующее нетерпение овладевало им настолько, что он уже не мог его сдерживать и поэтому вскакивал с пола и начинал, как голубь, кругами сновать по чердаку — неслышно, потому что знал, что по утрам отец не переносит шума, — или за его спиной исполнял немую пляску радости, казалось, еле сдерживаясь, чтобы от восторга не прыгнуть отцу на плечи и изо всех сил не обнять его. Это ли не лучший из родителей?! Не он ли даже сегодня, в воскресенье, работает для своего Гибби, пока остальной народ прохлаждается в церкви? Но обнимать своего отца Гибби осмеливался только тогда, когда тот был пьян, — вряд ли он сам смог бы объяснить, почему. Закончив свой восторженный танец и выплеснув переполнявшие его чувства, он возвращался на своё место походкой дошлой старой кошки и снова плюхался на пол рядом с отцом — так, чтобы видеть его работающие руки.

За всё утро сэр Джордж не произнёс ни единого слова. Быть может, это покажется читателю невероятным, но всё это время он, пусть с некоторыми перерывами, раздумывал, какой бы воскресный урок преподать своему сыну.

Многие жители города, знавшие мальчика, считали его кем–то вроде слабоумного дурачка: слишком явной была его честность и любовь к себе подобным! Разве может ребёнок быть одновременно бедным, бескорыстным и любящим, обладая при этом здравым рассудком? Отец знал его лучше, но, размышляя о его образовании, часто успокаивал свою совесть тем соображением, что вряд ли Гибби способен многому научиться. Тем не менее, время от времени он снова возвращался к мысли о том, что, пожалуй, хоть чему–нибудь научить его надо: вдруг он попадёт в ад, если не будет хорошенько знать план Божьего спасения? Размышляя об этом всё утро, насколько позволяла гудевшая с похмелья голова, сэр Джордж решил, как не раз решал и прежде, что пойдёт и купит «Краткий катехизис». Конечно, выучить его наизусть малыш не сможет, но если по воскресеньям читать ему вслух страничку–другую, то, может, что–то у него в голове и отложится.

Можно, пожалуй, начать прямо сейчас, попробовать вспомнить оттуда кое–какие вопросы и ответы — зря что ли корпел над ними в воскресной школе? С этой мыслью сэр Джордж принялся копаться в залежах своей памяти, с усилием заставляя неподвижный мозг ворочаться и снова и снова возвращаться к своей задаче, но не смог ничего вспомнить, кроме самого первого вопроса с ответом, да ещё пары бессвязных обрывков фраз. Более того, ему так трудно было сосредоточиться и остановить своё сознание на чём–то одном, что он безнадёжно запутался и в словах «главный смысл человеческой жизни», и в навощённой нити у себя в руках, так что в конце концов они сплелись у него в голове в один причудливо–непонятный клубок.

Но даже если малыш усвоит хотя бы один вопрос и один ответ, может, это ему тоже как–то пригодится? Как знать, может, придёт час, когда он скажет: «Этому учил меня отец!» К тому же, сэр Джордж знал, что слова он помнит верно, хоть и забыл, что они значат. И поэтому, ради спасения вечной души своего Гибби, работая, он ещё и ещё раз повторял ответ на самый первый и самый важный вопрос, надеясь вложить хоть что–нибудь — он даже не знал, что именно, — в маленький умишко сына. Таким образом, первыми и единственными словами, которые Гибби услышал из уст своего отца в то утро, была одна и та же фраза, повторенная десятки раз: «Главный смысл человеческой жизни состоит в том, чтобы прославлять Бога и радоваться Ему вовеки». Но Гибби был настолько далёк от того, чтобы искать в этих словах какое–то значение, что, хотя отец произносил их вяло и бессвязно и «главный смысл» в его устах звучало, как «глаффсыссл», это не вызвало у Гибби ни малейшего вопроса, ни мельчайшего сомнения в полной ясности произносимого. Несмотря ни на что, слова прочно засели у него в голове, и только через много лет, будучи уже взрослым человеком, он понял, о каком «глаффсыссле» говорил его отец. Ну и что с того? Сколько людей, вызубривших наизусть катехизис и презирающих невежество остальных, прилагают хоть малейшее усилие к тому, чтобы главным смыслом их жизни стало хоть что–то кроме них самих? И только благодаря тому, что их планы постоянно рушатся, стремления оказываются тщетными, а цели — пустыми, их жизнь всё–таки имеет немного смысла и они сами всё ещё немного походят на людей. Сэр Джордж с его застарелой, всепоглощающей тягой к выпивке был как раз одним из тех людей, которые изобретают свои пути к блаженству вместо того, чтобы шагать тем путём, что предназначил человеку Творец, и строят дома по собственной упрямой прихоти, не заглядывая в чертежи человеческого бытия. Как мог Джордж Гэлбрайт прославлять Бога, Которому был искренне благодарен лишь за один из Его даров — крепкое виски? В тот день он снова и снова повторял: «Главный смысл человеческой жизни состоит в том, чтобы прославлять Бога и радоваться Ему вовеки», но при этом его воображение, желания и надежды были целиком сосредоточены на бутылке, и он буквально спиной чувствовал, как она стоит сзади, на полу, в укромном месте в изголовье кровати. Однако когда он повторил эту фразу раз двадцать и Гибби начал весело поглядывать на него, утвердительно кивая ему в такт, сэр Джордж убедился, что тот уже знает её наизусть, и почувствовал такое удовлетворение самим собой, какого не чувствовал уже много лет. И хотя для Гибби эти выученные слова были пустым, бессмысленным звуком, сэр Джордж был доволен и с огромным чувством облегчения послал мальчугана к миссис Кроул за бульоном и тушёным мясом.

Съесть полную тарелку настоящей еды у себя дома, да ещё вместе с отцом — такое бывает не каждый день, и, уписывая свой обед, Гибби чувствовал себя вполне счастливым, пусть даже у них не было стола и ели они на полу. Его беспокоило только то, что отец ел совсем мало. По–настоящему сэр Джордж начал оживляться только с наступлением сумерек. Чем темнее становилось на улице, чем жарче разгорался его внутренний огонь. В нём ещё сохранялись странные клочки и обрывки усвоенной когда–то праведности, и среди них было правило никогда не пить зимой до наступления темноты, а летом — до окончания работы. Это правило он неукоснительно соблюдал и по воскресеньям тоже, хотя это стоило ему немалых усилий. Помня о своих счётах с незримым Царствием, миссис Кроул ни за что не соглашалась продавать виски по воскресеньям, даже тайком, и поэтому Джордж, не в силах заставить свои внутренности склониться к воскресному благочестию, был вынужден сам доставать себе виски и пить его дома. Весь день бутылка была совсем близко, и осознание того, что не надо никуда ходить, чтобы опрокинуть стаканчик, было для него тяжким искушением, но сэр Джордж чувствовал, что, поддавшись ему, он перережет последнюю ниточку порядочности, стремительно покатится вниз и окончательно погибнет.

Замирая от нетерпеливого ожидания, Гибби следил за руками отца. С наступлением сумерек башмак был полностью готов. Отец поднялся с сундука, и Гибби, сияя от восторга, уселся на его место, а сэр Джордж опустился на колени, чтобы примерить обновку на непривычную к обуви ногу сына. Увы, башмак никак не хотел налезать! Но к этому времени Гибби и сам должен был это предвидеть, потому что уже три раза с ним происходило то же самое.

Гадать, почему это так, было бессмысленно. Сам сэр Джордж говорил, что поскольку работать для сына он мог только по воскресеньям, к тому моменту, когда была готова очередная пара, нога Гибби каждый раз перерастала мерку. А может, хотя сэр Джордж прекрасно латал старую обувь, делать новую было ему не под силу. Я не сомневаюсь, что работал он честно, — не сомневаюсь, даже зная, что каждую неудачную пару он на следующий день продавал соседнему лавочнику по хорошей цене и спускал вырученные деньги на виски.

Ещё более странным было то, что, хотя Гибби ещё ни разу в своей жизни не носил башмаков, его отец чувствовал большое облегчение от осознания того, что по воскресеньям вот так трудится ради собственного сына. Если бы Гибби был обычным ребёнком, если бы он жаловался и капризничал, отец, пожалуй, возненавидел бы его. А так Джордж Гэлбрайт по–настоящему любил своего мальчика, и хотя его любовь, к сожалению, приносила мало видимых плодов, но и для отца, и для сына она была неистощимым источником добра.

Итак, необутые ноги так и остались необутыми. Джордж в отчаянии отложил в сторону очередную неудачную попытку, поднялся с колен и отошёл. Гибби остался сидеть на сундуке, и вид у него был не как у уличного беспризорника, оставшегося без обуви, а как у короля, лишившегося короны.

Мужественно, как король, наш маленький беспризорник перенёс этот удар. Он тяжело вздохнул, глаза его медленно наполнились слезами, которые так и не пролились. С минуту он просидел на сундуке, съёжившись от горя, — но тут же заскучал по отцу, спрыгнул со своего места и подбежал к нему.

Отец сидел на краю кровати и выглядел ещё более подавленно, чем Гибби. Голова и руки его были безутешно опущены, и весь вид его говорил о горьком сожалении и глубоком унынии. Гибби кинулся к нему, вскарабкался на кровать и почти задушил отца в крепких объятиях своих маленьких рук. Сэр Джордж посадил его на колени, обнял, поцеловал, и в его мутных глазах показались слёзы. Он снова поднялся, на руках принёс Гибби к сундуку, посадил на него и достал из под кровати обрывок обёрточной бумаги. Он аккуратно оторвал от него несколько кусочков и с их помощью тщательно и вдумчиво измерил непослушную ногу. Бедный сэр Джордж пострадал от неудачи гораздо больше сына, ведь Гибби вряд ли стал бы носить башмаки, будь они ему даже в самый раз. Его подошвы выдерживали любую погоду не хуже лучшей кожи в королевстве — по крайней мере, до тех пор пока не выпадал снег и не наступали зимние морозы. Так что большую часть года он прекрасно обходился без обуви.

Тем временем наступил вечер, а с ним и час долгожданной радости для сэра Джорджа. Но ему всегда было стыдно начинать пить в присутствии сына: он не хотел, чтобы тот видел, как он откупоривает свою бутылку. Последовал обычный в таких случаях разговор.

— Поди–ка, сходи к миссис Кроул, Гибби, — сказал он, — да передай ей мой поклон.

Гибби охотно понёсся к миссис Кроул, постучал и был допущен внутрь. Миссис Кроул как раз сидела в гостиной, пила чай и ожидала его прихода. Она всегда относилась к мальчугану по–доброму. Она никак не могла отвязаться от мысли о том, что львиная доля тех денег, которые должны были тратиться на него, попадала к ней в карман. Поэтому по воскресеньям, отчасти ради Гибби, а отчасти ради себя самой, она поила его вечерним чаем (хотя вместо чая он обычно получал голубоватое городское молоко) и к нему давала вдоволь сухого хлеба, да ещё в придачу кусок поджаренной булки с маслом, со своей собственной тарелки. Уминая хлеб с молоком, Гибби стоял по другую сторону стола. Он казался миссис Кроул таким оборванным и грязным, что она посовестилась посадить его рядом с собой, хотя в комнате кроме неё была всего лишь девушка–служанка. Но Гибби был вполне доволен и радостно уплетал за обе щёки всё, что ему предложили, то и дело одаривая миссис Кроул благодарным, любящим взглядом, который, наверное, окончательно растопил бы сердце женщины, если бы её не мучило смутное, но неотвязное ощущение того, что все эти годы она поступала с ним как настоящий враг. Миссис Кроул всё время это чувствовала, хотя и пыталась убедить себя, что старается делать как лучше и для отца, и для сына.

Когда Гибби вернулся домой, наевшийся, повеселевший и почти позабывший недавнее горе, он увидел, что отец уже приступил к вечерним возлияниям. Он сидел на сундуке, облокотившись на кровать. Над камином горела дешёвая свеча, воткнутая в каменную банку для гуталина, а на полу возле сундука виднелись бутылка виски, кувшин с водой, глиняная кружка и стакан.

В комнате не было ни огня, ни медного чайника, так что вечернее питие проходило тоскливо и грустно, как, собственно, и пристало шотландской субботе в отличие от иудейской. Однако у Джорджа Гэлбрайта была целая бутылка виски, и поэтому душа его вновь обрела жизнь и смогла даже ненадолго расправить свои полуистлевшие крылья. Гибби совсем не удивился и не расстроился. Происходящее было обычной, неизменной частью положенного порядка вещей. Он подошёл к отцу с сияющим лицом. Cэр Джордж протянул руки и посадил мальчика между колен. Ветер, надувший его паруса, был злым и гибельным, но это ещё не означало, что внутри заблудшего корабля всё было так уж плохо.

— Гибби, — серьёзно и торжественно сказал он, — никогда, никогда не притрагивайся к виски. Никогда не тяни руку к этой проклятой бутылке, сынок. Никогда не пей ничего, кроме чистой воды.

Сказав это, он протянул руку к кружке, поднёс её ко рту и сделал большой глоток.

— Никогда, Гибби! Ты понял меня? — повторил он.

Гибби усиленно потряс головой, всей душой отказываясь от пагубного зелья.

— Молодец, сынок, — удовлетворённо произнёс его отец. — Смотри, если только увижу, что ты чем таким балуешься, хоть из самой могилы выцарапаюсь, но так тебя отделаю, что до смерти помнить будешь.

Последовал ещё один глоток из кружки.

Угроза никак не подействовала на Гибби. Даже если бы он понял, что отец имеет в виду, то нисколько не испугался бы. Да разве могло его маленькое сердце, так обожавшее отца, бояться чего–либо от его руки?

— Гибби, — снова заговорил сэр Джордж, немного помолчав, — знаешь, как тебя будут называть, когда я умру?

Гибби отрицательно потряс головой, но на этот раз на лице его отразилось лишь полное незнание.

— Тебя, сынок, будут звать сэр Гилберт Гэлбрайт, — сказал отец. — И никакое это не прозвище. Найдутся, конечно, такие, кто и посмеётся: вишь, отец–то у тебя сапожник, да такой аховый, что собственному сыну башмаки наладить не может. Да ты их не слушай, Гибби! Помни, что ты — сэр Гибби и тебе теперь носить славное имя Гэлбрайтов. Но с выпивкой, сынок, фамильную честь не удержишь. Это проклятое виски погубило столько Гэлбрайтов, что и не упомнишь. Вот хоть мой дед. Большой он был, крепкий, видный — раза в два больше меня — волосы белые, длинные. А как ни вспомню его, мне всё видится, как он спьяну в канаве валяется. Так он всё на выпивку и спустил, Гибби, и титул, и землю, и отцу моему почти ничего и не осталось, никакой земли вдоль Даура, разве только какие домишки помельче. Отец мой был хороший человек, да только дед его чуть ли не с пелёнок приучил к бутылке, а образования не дал. Он в свой черёд спустил всё остальное, да этому и дивиться нечего. И что же было делать мне? Вот я тебя спрашиваю, сынок, — что мне оставалось делать? Не пожалей меня тогда добрый человек, не научи сапожничать, один Бог знает, что бы со мной сталось, — и с тобой тоже. Ну, Гибби, иди–ка ты теперь спать, а я посижу, подумаю — только мысли–то всё какие горькие. Но это ещё ничего, ничего, — закончил он, слабо улыбаясь, когда какая–то смутная, но вполне приятная мысль о самом себе слабо отразилась в запачканном зеркале его неясного сознания.

Гибби послушался, залез под плед и, как сурок из норки, стал глядеть на прислонённую к кровати спину отца. Ещё с полчаса сэр Джордж продолжал пить. Внезапно он вскочил на ноги, повернулся к кровати, его бледное лицо исказилось от страшной боли, он упал на колени, опустив руки и голову на сундук, и мучительно застонал: — Муки ада объяли меня, Господи! Ох, как крепко держит меня сатана! Прямо за горло ухватила меня эта бесовская выпивка. Боже, не суди меня, не проклинай! Зачем Тебе проклинать меня, Господи, не знаю. Знаю, что Ты сделаешь всё по справедливости, а только лучше бы я не противился Тебе и Твоей воле! Не знаю, что мне делать, что со мной будет, где искать помощи.

Сколько раз пробовал бросить, да ничего не получалось. Ты Сам знаешь, Господи — Ты ведь всё знаешь! — я даже думать не могу, пока не выпью! Ни гимнов не помню, которые раньше пел, ни молитвы — ещё мама меня учила. Пока не хлопну стаканчик–другой, всё мне так тошно, что впору глотку себе перерезать. А как только выпью, так сразу и забуду, что думал бросать, и пью, пока самого не затошнит. Боже, Боже, зачем же Ты сотворил всё то, из чего делается виски, коли знал, что из–за него я перестану быть человеком?

Он остановился, дотянулся до кружки, стоявшей на полу, и сделал огромный глоток. Потом, закашлявшись, он с виноватым видом поставил кружку на пол и снова заговорил: — Господи, я вижу, что мне надежды больше нет, — ведь сама река жизни мне не в радость, если бутылка пуста. Кто пьёт, тот знает. Не то чтобы мы были пьяницы — нет, Господи, мы ведь не пьяницы, совсем нет! — а только ничего делать не можем, пока не выпьем. Пьём мы, конечно, много, но пока ещё не пьяницы, нет, — вот и сейчас я не пьян. Всё это правда, плохой я человек, а только разве бы я стал молиться Тебе, Господи, кабы не выпил сначала пару кружек? Ох, Господи, смилуйся, освободи меня от власти сатанинской! Господи, Господи! Ничего не могу с собой поделать! Не посылай меня в проклятое место! Даже бесам ты позволил войти в свиней, так позволь же и мне!

Бедная, несчастная человеческая душа! Пусть и тело, и разум замутнены выпитым зельем, она всё ещё остаётся душою живою и мучается от собственного греха. Из самой пасти ада она взывает к Богу. Пока у человека остаётся способность согрешить, он остаётся человеком. Бог внимает этой молитве из глубины отчаяния уже потому, что она признаёт своё бессилие; но трезвые прошения недобрых и самодовольных Он отвергает. Кто сам не прощает, тот и прощён не будет. Поэтому молитва фарисея — это всего лишь глухие удары о стены ада, а когда чья–то душа взывает к Нему из огня, её отчаянный вопль заставляет трепетать струны любящего Отцовского сердца.

Какие–то грехи человеку должно оставить, но другие он должен носить с собой. Общество презирает пьяниц, потому что они мерзки на вид. Но стоит ли прислушиваться к нему, пока оно у самой своей груди вынашивает такие пороки, которые для души человеческой оборачиваются ещё худшим ядом? Как бы трудно ни было пьяницам и грешникам войти в Царствие небесное, спасти их подчас намного легче, чем тех, чьи мысли и сердце полностью поглощены деньгами, почестями и собственной репутацией и кто ищет похвалы людей, но не Бога. Когда я стану больше походить на настоящего христианина, то, наверное, научусь больше жалеть не пьяницу, а того человека, кто всей душой устремляется к богатству или высокому общественному положению. Но сейчас сердце моё с отвращением отшатывается от второго и плачет о первом, представляя себе его мучения, безнадёжность, ночные кошмары, жестокости и подлости, на которые толкает его выпивка, пренебрежение честью и долгом и всё это долгое, тошнотворное разложение ума и сердца. К тому же, по природе своей пьяница нередко оказывается человеком гораздо более благородным, чем расчётливый делец. Да вы только сравните любого из Колриджей, Сэмьюэла Тейлора или Хартли с… нет, не стану называть его имени, ведь он ещё не предстал перед Божьим судом. У Господа во Вселенной есть немало огненных пещей, и в них не только сжигают солому вместе с плевелами и бесплодными ветвями, но и очищают золото; и как бы страшно ни согрешил любой из младших, судить его будет не кто иной, как старший Брат.

Какое–то время Гибби спал. Он проснулся в совершенной темноте и почувствовал, что отца рядом нет. Он стал ощупывать постель, пока не наткнулся на его голову. Тогда Гибби вскочил и попытался разбудить его или хотя бы втащить на кровать. Но из–за темноты и тяжести отца сделать это ему не удалось. Результатом всех его усилий было лишь то, что сэр Джордж то ли скатился, то ли соскользнул сначала на сундук, а потом на пол. Убедившись в своей беспомощности, Гибби стащил с кровати жалкую подстилку и подложил её отцу под голову. Потом он покрыл отца пледом, сам забрался под тёплую ткань, улёгся к отцу на грудь и снова заснул.

Он проснулся от холода, выскользнул из–под пледа и несколько раз перекувыркнулся, чтобы побыстрее согреться, стараясь не шуметь и не будить отца. В комнате было уже довольно светло, потому что через чердачное окно смотрела луна. Согревшись, Гибби повернулся к отцу. Бледный лунный свет струился прямо на его лицо; наверное, поэтому, решил он, отец выглядел так странно. Гибби кинулся к нему, склонился над его лицом и поражённо всматривался в его черты. Он ещё никогда не видел отца таким, даже когда тот был пьян до полного бесчувствия. Он прижался к его щеке, но она оказалась невероятно холодной. В страхе Гибби начал тянуть и тормошить отца — он и сам не мог бы объяснить, почему ему вдруг стало так страшно, — но никак не мог его разбудить, потому что Джордж Гэлбрайт отправился в совсем иное место — посмотреть, что Бог может сделать там для человека, которому здесь уже ничем нельзя было помочь.

Но Гибби ничего не знал о смерти и продолжал трясти и будить отца. Наконец он заметил, что рот его широко открыт, но дыхания из него не слышно.

Сердце у него задрожало от ужасного предчувствия. А когда он приподнял отцовское веко и увидел то, что под ним, весь дом тут же огласился душераздирающим воплем маленького сироты.