«И это тоже пройдёт», — гласит персидская пословица. Да, пройдёт. Непременно пройдёт. Гибби успокоился, ведь Бог остаётся Богом живых, а не мёртвых. Благодаря заключённому в его маленьком теле бессмертию, жизнь снова стала жизнью, и он опять бегал по улицам как и прежде. Теперь многие называли его маленьким сэром Гибби — некоторые потому, что знали правду, а другие, лишь добродушно над ним посмеиваясь. Возможно, кто–то скажет, что после смерти отца жизнь его могла измениться только в лучшую сторону, но это было не так. Потеряв отца, он потерял своё блаженство и теперь походил на существо, изгнанное из рая. Пожалуй, перемена была для него даже не такой страшной, как для многих ребятишек, которые, повинуясь внезапному повелению родителей, вдруг покидают дом и оказываются в школьном пансионе.

Но и улицы, и люди, и лавки, и лошади, и собаки, и даже пенсовые булочки в голодные дни утратили для Гибби половину своей прелести: Джордж Гэлбрайт не сидел больше в сарайчике за верстаком и до него уже никак нельзя было добраться. Самое сердце этого удивительного и чудесного города вспыхнуло и погасло навсегда.

Что же касается пищи и одежды, дела у Гибби обстояли не хуже и не лучше, чем раньше. Люди по–прежнему относились к нему по–доброму, и эта доброта была для Гибби наилучшим молоком матери Природы. Из какой именно руки оно появлялось и как выглядело — об этом он заботился не больше, чем бездомный котёнок заботится о том, в каком именно блюдечке ему подадут молока, в белом или голубеньком. Но отвечал он на доброту всегда так, как она того заслуживает; а она заслуживает, чтобы её, прежде всего, приняли, а потом передали дальше. Гибби делал и то, и другое, особо об этом не задумываясь. Потому что он никогда не заботился (вернее, так и не научился заботиться) о том, что ему есть, что пить и во что одеваться, — и, наверное, экономист века сего в негодовании счёл бы, что уже один этот недостаток лишает его права на существование в подлунном мире. Однако есть и иной мир, подчас тесно переплетённый с нашим, хотя и не показывающийся тем людям, что не имеют в нём места. Птицы, живущие в нём, не сеют и не жнут, а порхают, как херувимы, без забот и тревог — то есть, без забот о самих себе. Таким и был наш маленький сэр Гибби. Простого экономиста было бы весьма нелегко убедить, что этот большой город был немного лучше, немного счастливее, немного веселее благодаря присутствию этого мальчугана, потому что даже если этот экономист с нами согласится, он не способен понять, какая во всём этом польза. Но ему я отвечу, что ни один из городских жителей не стал вести себя хуже под влиянием беспечного и, на первый взгляд, праздно шатающегося Гибби. И ни одна из бедных женщин, время от времени снабжавших маленького баронета монеткой, ломтём хлеба, куском мяса или парой старых штанов (башмаков ему никто не предлагал, да они ему были и не нужны), никогда не чувствовала себя обедневшей и не жаловалась на горькую необходимость кормить бездомного оборвыша.

Итак, люди вокруг относились к нему по–доброму — или, по крайней мере, не обижали его — и Гибби это чувствовал. Но разве он мог хоть чем–то восполнить свой потерянный рай, ушедший с объятиями отца? Пусть отец был даже самым горьким пьяницей, всё равно ничто иное и никто иной не сможет и не должен возмещать эту утрату. Вернуть его можно только одним способом: прижавшись к Отцу всех отцов на свете.

Гибби, как и прежде, носился по улицам целый день и большую часть ночи. Он брал то, что ему давали, и подбирал то, что замечал сам. Были в городе и такие, кто пытались привести маленького беспризорника в лоно добропорядочной, приличной жизни. Однако Гибби вскоре доводил их до отчаяния, потому что его колыбелью всегда была улица и ничто не могло удержать его в четырёх стенах. На самом деле и воробей, и галка — это вполне уважаемые в своём роде птицы; пусть даже наседка, аккуратно откладывающая яйца, или утка, чинно клюющая червяков, придерживаются совершенно иного мнения. Дамы из общины мистера Склейтера, пытавшиеся сделать из Гибби цивилизованного мальчика, приходили в священный ужас от его манер и привычек. Но когда ночью он пробегал по улицам города, его мысли были так же далеки от хулиганства, как и мысли благочестивых прихожанок, в то время мирно посапывающих у себя в постели. Они собрали достаточно денег для того, чтобы Гибби мог целый год жить на попечении одной старушки, содержавшей у себя школу, — и им даже удалось заставить его один раз переночевать под её крышей. Однако наутро, когда старушка не пустила Гибби на улицу, а вместо этого привела его на кухню, которая, собственно и служила классной комнатой, усадила за стол и начала учить его писать, он никак не мог понять, зачем это надо. Он жаждал свежего воздуха, широты, свободы, приключений, а иначе что это за жизнь?

Более всего ему нужны были ласковые, радушные лица людей, а лицо его новой хозяйки совсем не отличалось приветливостью. Но он и сам хотел быть дружелюбным, и как только пожилая дама наклонилась к нему поближе, как он поднял ладошку (к её чести, надо признать, что ладошка эта была не очень чистая), чтобы погладить её по щеке. Она грубо оттолкнула его, кипя от негодования, оперлась на свой костыль и подняла палку, чтобы как следует проучить его за дерзость.

Как раз в тот момент кучка ребятишек, сидевших тут же неподалёку, с самым несчастным видом (по крайней мере, так показалось Гибби) зубрила наизусть двадцать второй псалом. Даже через много лет, когда сэр Гилберт до конца понял его великие и удивительные строки, слова «твой жезл и твой посох» всё равно действовали на него, как колдовское заклинание: в памяти немедленно вставала фигура рассерженной пожилой дамы в роговых очках и чепце с траурными лентами, которая одной рукой опиралась на костыль, а другой занесла над его головой палку, которая в её школе была не только символом непререкаемой власти, но и орудием весьма чувствительного телесного воздействия.

Гибби пулей выскочил за дверь. Старушка поковыляла было за ним, но его тщедушная фигурка была уже далеко, а босые ноги покрылись мелким потом, так быстро он бежал. Больше хозяйка школы его не видела, и весь тот день её ученикам приходилось не сладко. Гибби же с тех пор избегал даже появляться на той улице, где она жила. Краткий период респектабельности продлился всего одну ночь, и он снова стал уличным бродягой, крылатым насекомым, которое приземляется то тут, то там, но тут же вспархивает и уносится вслед за новым, только что появившимся желанием.

Трудно сказать, где именно он спал. Летом — где придётся, зимой — в первом попавшемся тёплом местечке. Подобно животным, одетым получше, но так же стойко переносящим холод, он радовался любому теплу, которое удавалось отыскать. Он знал все тёплые места города. Иногда он прижимался к задней стене булочной, за которой находилась раскалённая печь. Иногда он зарывался в овсяную мякину, лежавшую наготове возле мельничной печи, или подбирался поближе к котлу паровой машины, которая стояла на верфи. Один тамошний рабочий, когда ему выпадала ночная смена, всегда приготавливал постель для Гибби. Когда–то он потерял единственного сына, и теперь его утешением стал этот неприкаянный мальчуган.

Даже те, кто считал бродяжничество страшным грехом, только бранились, глядя с высоты своего роста на его радостное, поднятое вверх лицо, тщетно пытаясь подлить желчи в полную чашу вина — такую полную, что туда всё равно не вошло бы ни капли, — но в полицию его не сдавали. Да это было бы бесполезно, потому что полицейские ни за что не стали бы арестовывать этого любимого всеми городского воробьишку и только посмеялись бы в ответ на негодующие жалобы. Они могли перечислить достоинства Гибби гораздо быстрее, чем некоторые из этих «добрых людей» могли бы назвать его воображаемые недостатки. Нужна либо мудрость, либо большой опыт, чтобы понять, что ребёнок совсем не обязательно вырастет плохим, даже если ему довелось родиться и воспитываться в условиях ещё хуже и вреднее, чем те, что достались Гибби.

В основном, полицейские признавали за Гибби два главных достоинства, оба довольно значительные. Во–первых, Гибби был абсолютно безвредным существом. Во–вторых, в нём было горячее желание и кое–какие способности помогать другим, и помогал он чаще всего двумя способами, о каждом из которых я уже упоминал. Прежде всего, он обладал удивительным умением (одни называли его удачливостью, другие талантом) отыскивать потерянные вещи. Неудивительно, что городской глашатай решил с ним познакомиться, а познакомившись — и подружиться. Ни то, ни другое, в общем, было совсем не трудно, потому что Гибби с самого детства привык, едва завидев глашатая или услышав издалека бой его барабана, немедленно подбегать поближе и следовать за ним, пока не узнает все подробности о потерянных в городе вещах. Как только всё это хорошенько укладывалось у него в голове, он тут же уносился на поиски и нередко возвращался с вновь найденной пропажей. Но Гибби находил и такие вещи, которые уже никто не искал. Иногда ему попадались предметы, предназначение которых он никак не мог понять.

Теперь, когда у него не было отца, которому он мог бы их принести, Гибби относил свои находки глашатаю. Тот всегда принимал их с притворным подозрением, которого Гибби никогда не понимал, и немедленно оповещал о них весь город, громко стуча в барабан и крича изо всех сил. Какова была дальнейшая судьба найденных вещей, Гибби не знал. Даже если они не попадали больше к своим владельцам, к Гибби они уже не возвращались, а если владельцы всё–таки отыскивались, глашатай никогда не сообщал ему об этом. Было ясно, что он относится к Гибби как к шакалу–фавориту, которому выпала великая честь охотиться и приносить добычу самому великому льву, глашатаю, могущественному царю городского леса. Однако обращался он с малышом ласково — да тот, в общем–то, с лихвой заслужил его расположение — и время от времени давал ему пенсовую монетку.

Второе умение Гибби было ещё более необычным. На самом деле оно исходило из любви к отцу и из почти двухлетней привычки, порождённой этой любовью.

Однако полицейские никак не могли понять его непонятное упорство и посему списали его на общепринятое в городе мнение о том, что малец «слегка того». К тому же, эта чудаковатая странность малыша Гибби была на руку им самим как стражам ночного порядка и покоя. Гибби, как и сами полицейские, проводил на улице почти всю ночь. Чаще всего он добирался — ну, если не до постели, то до своего очередного логова — только с наступлением рассвета. И если умение находить потерянное было его талантом, то это второе занятие было для него настоящей страстью, подлинной, большой человеческой страстью, полностью поглощавшей всё его существо.

Гибби стал ангелом–хранителем для городских пьяниц. Как только на его горизонте показывалась печально покачивающаяся фигура, он немедленно подскакивал к бедолаге и какое–то время крутился вокруг, проверяя, нужна ему помощь или нет. Если помощь была нужна, Гибби не оставлял его до тех пор, пока тот в целости и сохранности не добирался до двери своего дома.

Полицейские утверждали, что маленький сэр Гибби знает не только всех пьяниц города и где они живут, но и все места, где они обыкновенно напиваются. Если он брался провожать кого–то из них до дому, тому уже не надо было беспокоиться на поворотах. Когда отупевшая, грузная масса большого человеческого тела нерешительно колыхалась на перекрёстке, пытаясь понять, в какую сторону идти, маленькая рука неизменно подталкивала и подпихивала её в нужном направлении. Казалось, что Гибби явился зримым воплощением того небесного Провидения, которое, как говорят, защищает пьяниц и детей с особой бережностью, — только в этом случае пьяницы оказались под защитой ребёнка. Его знали все горожане, которым случалось (хотя вовсе не из–за того, что они сами нуждались в его ангельской охране) иногда возвращаться домой поздно. Меньше всего его знали те, кому он больше всего помогал. Он редко слышал слова благодарности, ни разу не получил ни гроша за свои труды, зато колотушек и брани ему доставалось с лихвой. На ругательства он не обращал никакого внимания, а от ударов увёртывался так ловко, что они почти никогда не достигали своей цели.

Выпив свой третий стаканчик, один из местных газетчиков, пробавлявшийся городскими слухами и забавными скандалами, иногда довольно живо и смешно рассказывал, что увидел однажды, возвращаясь домой около двух часов ночи после позднего ужина в гостях. На одной из главных улиц города он нагнал пребольшой галеон, впоследствии оказавшийся не кем иным, как самим ректором колледжа, — не совсем ещё раскисший галеон, но едва державшийся на плаву и тащивший на себе массу такелажа. Может быть, газетчик и не обратил бы на него особого внимания, если бы вокруг могучего корабля с таким упорством не крутилось утлое, чудаковатое судёнышко в виде маленького сэра Гибби и если бы эта смехотворная картина не напомнила ему о Непобедимой армаде. Маленький баронет снова и снова шнырял вокруг грузного ректора и, как юный герой ринга, пихал его (правда, ладонями, а не кулаками) то с одной, то с другой стороны. Наверное, человеку среднего размера было бы довольно лёгкого подталкивания, но ректор был настолько тучным, что Гибби со всей силой, на которую был способен, бросался то на борт кренящегося судна, то на угрожающе наклонившуюся корму, поддерживая его то справа, то слева до тех пор, пока не доставил его целым и невредимым, хоть и не очень сухим, до самого верха лестницы, ведущей в его дом. Как только дворецкий распахнул дверь и грузное тело ввалилось в прихожую, Гибби отскочил, как бесёнок, забавы ради мучивший праведную душу и теперь боящийся попасться в огненную хватку светлых ангелов. Не знаю, правду ли рассказывал тот газетчик; с этими скандальными юмористами, то и дело разгуливающими по гостям, надо держать ухо востро. Гибби не пришлось становиться постоянным эскортом для ректора, да и вообще ему почти никогда не доводилось брать на буксир такие важные суда, поскольку обычно он крейсировал в совсем иных водах.

Ничто на свете не могло заставить Гибби снова войти в знакомый переулок и подбежать к ярко–красному окну. Однако обычно к тому времени, когда компания у миссис Кроул начинала расходиться, он ждал где–то неподалёку от Висельного холма, готовый проводить одного из старых дружков отца, если кому–то из них особенно будет нужна его помощь. И если этот несчастный не выказывал своему маленькому охраннику никакой благодарности — что ж! Школа, в которой обучался юный баронет, не приучила его ждать от людей благодарности или даже желать её.

Можно было бы написать целую главу, рассказывая о том, какие замечательные удовольствия принесло Гибби лето (пусть даже городское). Скажу только, что первой и главной его радостью была тёплая погода, открывшая ему дивную новую свободу. Теперь он мог спать где угодно и когда угодно, а если вздумается, хоть всю ночь пробегать, например, по кладбищу или простоять на палубе какого–нибудь из кораблей, пока не закончится разгрузка, — или просто носиться в своё удовольствие по тихим, сонным улицам. Так за летние ночи Гибби научился узнавать форму кое–каких созвездий и запомнил расположение многих звёзд и планет. Но запрокинув голову и глядя на бескрайнее небо, он не чувствовал себя одиноким, ведь он смотрел на него из гущи людей и домов. Из ближних садов до него доносились ароматы цветущих роз, гвоздик и душистого горошка, то и дело смешивающиеся с запахами из лавки бакалейщика или аптекаря. Время от времени ему перепадало две–три пригоршни клубники, которой в этот год было особенно много. Сидя на ступеньках гостеприимного крыльца, где мимо него во все стороны проплывали ноги и лица друзей, он ел свою клубнику и чувствовал себя наследником всей земли.