Никто так не жалел о смерти сэра Джорджа и не вспоминал о нём с такой теплотой, как миссис Кроул. Она подавленно грустила не только потому, что потеряла хорошего посетителя, и даже не потому, что он ей нравился, но, наверное, из–за того, что смутный внутренний голос подсказывал ей, что она сама несёт немалую часть вины за его смерть. Напрасно она твердила себе (причём, совершенно справедливо), что Джорджу Гэлбрайту, да и Гибби тоже, пришлось бы гораздо хуже, если бы он приходил напиваться не к ней, а в другое место. Совесть никак не хотела успокаиваться. Миссис Кроул попыталась облегчить душу особой добротой к Гибби, но тут ей сильно помешало одно обстоятельство: после смерти отца она не могла заставить мальчишку переступить её порог. От самой мысли, что отца там нет и вечером он тоже не придёт, Гибби становилось жутко.
Совесть и прежде укоряла её за неблагочестивое занятие. Но теперь мучительные угрызения усилились вдвое, и, наверное, поэтому после смерти сэра Джорджа сама миссис Кроул начала всё быстрее катиться под уклон. Она всё чаще прихлёбывала из своей бутылки, вскоре начала «прикладываться» вместе с завсегдатаями, а после этого уж и вовсе опустилась. Она стала наливать женщинам так же, как и мужчинам, хотя сначала всегда при этом протестовала. Она смотрела сквозь пальцы на картёжную игру и вообще значительно ослабила поводья. Мало–помалу вокруг её заведения начала сгущаться недобрая молва. Преподобный Клемент Склейтер, которого она считала своим врагом, почувствовал, что теперь у него есть право действовать более решительно, и потребовал лишить её лицензии. Его поддержали возмущённые соседи, и лицензию у миссис Кроул отобрали. Она перебралась в другой приход и открыла там заведение ещё худшего пошиба в ещё более мрачном закоулке города — а именно, на самом берегу, возле пристани, на радость матросам и грузчикам. Для отвода глаз новое заведение называлось пансионом, да и лицензии на продажу спиртного у неё не было, но так или иначе под её крышей ежедневно выпивалось страшное количество виски, гости всегда играли в карты, а подчас занимались и делами похуже. К наступлению сумерек разгул начинался вовсю, и среди посетителей нередко вспыхивали ссоры и драки, которые подчас заканчивались даже кровью. Однако первое время там не происходило ничего особо серьёзного, и городской судья пока не спешил вмешиваться.
Следующей зимой после смерти отца Гибби, бродя, как всегда, по городу, наткнулся на неё неподалёку от её нового пристанища. Теперь от вежливого обращения «миссис» не осталось и следа. С фамильярностью, граничащей с презрением, все вокруг называли её тёткой Кроул. Повстречавшись с ней, Гибби охотно последовал за ней домой и потом часто заходил в пансион, потому что не питал никакой неприязни к самой тётке Кроул, а боялся лишь её прежнего заведения. Он страшно удивился, когда услышал из её уст те самые слова, за которые она когда–то так сильно ругала своих гостей.
Однако Гибби привык принимать всё как есть и нисколько не сомневался в её дружбе, даже когда она была особенно не в духе и одно–два таких ругательства перепадали ему самому. Однако больше всего ему нравилось бывать у тётки Кроул потому, что почти все матросы, заходившие туда, были весёлыми, открытыми и щедрыми людьми и Гибби быстро стал среди них всеобщим любимцем. Вскоре, закончив своё обычное дело и проводив домой самых безнадёжных выпивох, он чаще всего отправлялся именно туда, а через какое–то время почти совсем перестал охранять обычных городских пьяниц и перебрался к тётке Кроул, потому что тамошние посетители гораздо чаще попадали в переделки и намного больше нуждались в помощи. Не проходило и вечера, когда Гибби не стал бы свидетелем сразу нескольких драк. Ссоры вскипали здесь постоянно. Гибби никогда в них не участвовал, никогда не защищал ни одного из дерущихся, но пытался по возможности сделать всё, чтобы восстановить распавшийся мир. Он инстинктивно делал то, что подсказывало его бьющееся любовью сердечко, и со временем лучшие из посетителей стали считать маленького баронета кем–то вроде блаженного ангелочка, глядящего на них сверху и старательно исполняющего свои обязанности в великом деле спасения Вселенной, а именно — оберегая от худа простых рабочих людей. Не скажу, чтобы Гибби всегда удавалось примирить ссорящихся, но без его пристального внимания и присутствия притон тётки Кроул, несомненно, превратился бы в сущий ад. Гибби не шокировало то, что он видел, каким бы отвратительным оно ему ни казалось. Он смотрел на всё так же, как когда–то смотрел на пьянство своего отца. В дурном поведении людей ему виделась какая–то печальная необходимость, избежать которой не было никакой возможности; потому–то мир и нуждается так сильно в маленьких Гибби! Сквернословие и грубая пошлость проходили мимо него, не оставляя никаких следов ни на совести, ни на сердце, ни на желаниях, ни на его воле. Да и мог ли в этом сомневаться человек, хотя бы раз видевший чистоту его лица и глаз? Иногда в этих глазах мелькало внезапное выражение сметливости и проницательности, но оно лишь изредка нарушало их небесную, младенческую безоблачность.
Если вы подумаете, что я неверно изображаю человеческую сущность и сильно перегибаю палку, описывая этого мальчугана, я отвечу, что, скорее всего, вам просто не доводилось пока встречать подобных людей. Признаюсь, такой ребёнок — большая редкость, но редкость хорошая, добрая, а значит людям особенно необходимо с ней познакомиться. И хотя добро встречается в мире гораздо чаще, чем зло, высшее благородство, являющее в себе самое удачное сочетание наилучших человеческих качеств, попадается чрезвычайно редко. Например, любовь встречается в мире чаще всего остального, но встретить поистине благородную любовь или человека, в котором всё пронизано и превозмогается ею, доводится весьма и весьма нечасто.
Если люди и могут чего–то требовать от своих писателей и художников, так это изображения самых лучших, самых замечательных представителей рода человеческого. Но толпа в один голос требует изобразить ей то, что она и так видит каждый день — и чего, если подумать, вообще не должно было быть! Посмотрите, чего просит толпа, и вы увидите, каким обыденным, узколобым и грубо–неприхотливым являет себя наш век. Мир любит своих — и вовсе не мыслит о том, какими они должны бы быть или могли бы стать, как не думает и о славном грядущем, которое гораздо выше настоящего, но ради которого он, собственно, и существует. Я не думаю, что в этом отношении наш век хуже своих предшественников, но, по–моему, и вульгарность, и некое низменное самодовольство, раздутое до самообожания, сейчас много чаще подают свой голос. Или, скажем, неверие: на деле его, может быть, даже меньше, чем раньше, но оно стало весьма чётко и осознанно выражать свои воззрения, и потому голос его звучит всё громче и повелительнее.
Но чего бы ни требовал сей век от своих художников, я всё равно буду стоять на своём: мы должны показывать ему таких людей, в которых самые обыкновенные добрые качества развиты до необыкновенной, исключительной степени. И делать это нужно не потому, что такие характеры встречаются редко, а потому, что они вернее отражают суть истинной человечности.
Неужели я должен считать подлинно человеческими чертами те уродства, те пристрастия, которые со временем грозят уничтожить самое имя «человек» и лишить людей их изначальной сущности, если только те не опомнятся, не очистятся и не изгонят зло из своей среды? Признав подобное, я признаю, что дом, разделившийся сам в себе, всё–таки способен устоять. Но именно благородство является подлинно человеческой чертой — благородство, а не его противоположность. И уж если я должен показывать читателю людскую низменность, то пусть перед его взором одновременно встанет и иная картина: то, каким может и должен, в конце концов, стать настоящий человек!
В наши дни каждый, ничуть не удивляясь, признаёт любые прихоти и странности в чужом поведении, вкусах и привычках. Но если герой пытается вести себя всего–навсего в согласии со своей глубинной человеческой сущностью и быть таким добрым, благородным и хорошим, как она того требует, читатель тут же начинает кричать, что такого не бывает, что моё описание противоестественно и не соответствует человеческой природе. Правда, он готов сразу же утихомириться, если возвышенные устремления героя, в конце концов, проваливаются и тот вынужден прибегнуть к типичным утешениям людской греховности, признавая их неизбежными и высшими законами мироздания. Глядя на мир и живущих в нём людей, я готов согласиться, что подлинное добро и благородство действительно встречается редко. Но я никогда не соглашусь, что оно противоестественно и противоречит реальности. Оно неразрывно соединено с изначальной, подлинной сущностью человека, и я верю в это и не устану об этом говорить.
Вряд ли мне нужно пояснять то, что, наверное, и так уже ясно из моего рассказа: Гибби оставался честным и чистым благодаря тому, что в нём всегда пульсировала и жила удивительная, редкостная любовь к себе подобным. Человеческое лицо было для него лучшим украшением вселенной. На самом деле, это чувство заложено в каждого из нас с самого творения, но в характере Гибби его было видно с первого взгляда: обычное человеческое качество засияло в нём с поразительной силой. Гибби не знал другой музыки, кроме мужских и женских голосов; по крайней мере, никакая другая музыка не проникала так в его сердце. Конечно, он слышал пока совсем немного. Почти каждый вечер пьяные матросы орали при нём корабельные песни, а по воскресеньям он иногда пробегал мимо дверей, за которыми слышалось пение псалмов. Но ни то, ни другое, пожалуй, нельзя было назвать музыкой. Гибби случалось видеть, как люди победнее вывешивают на окно проволочную клетку с канарейкой или соловьём, но он слишком нежно любил своих меньших братьев, чтобы радоваться их принуждённому пению. Человеческий птенец слишком ценил свою свободу и потому не мог радоваться песне маленького пернатого собрата, который эту свободу потерял. И поскольку Гибби ничем не мог ему помочь, то обычно, завидев очередного чирикающего пленника, поскорее убегал прочь. Иногда, правда, он останавливался и пытался как–то утешить бедного заключённого, а однажды его даже поймали за руку, когда он уже собирался открыть дверцу и выпустить на свободу канарейку, чья клетка висела у входа в лавку. Будь это не Гибби, а кто–то другой, ему бы точно попало на орехи. А так хозяин птички только улыбнулся несостоявшемуся избавителю и перевесил клетку повыше. В Гибби жила страстная любовь и привязанность ко всему живому, всё время находившая себе выход то в одном, то в другом. Его руки и сердце были слишком заняты добром; так стоит ли удивляться тому, что зло просто не находило в них места?
Одним весенним вечером Гибби вошёл в общую гостиную пансиона тётки Кроул и впервые увидел там чернокожего матроса, которого все вокруг называли Самбо. Он тут же буквально влюбился в его большие, тёмные, сияющие глаза и в белоснежные зубы, то и дело сверкавшие в добродушной улыбке. Самбо только что сошёл на берег и ждал следующего корабля, а пока решил обосноваться у тётки Кроул. Гибби попытался с ним познакомиться, Самбо тут же откликнулся на его приветливость, и через несколько дней между ними возникла крепкая дружба. Вскоре Самбо уже относился к маленькому беспризорнику с неизменной любовью и нежностью, и Гибби платил ему той же монетой.
Этот негр был невероятно сильным и мускулистым человеком, подобно многим из своих чернокожих собратьев, и его было так же трудно разозлить, поскольку с африканской кровью он унаследовал порядочную долю выношенного и выстраданного долготерпения. Он добродушно выносил даже тех, кто относился к нему особенно презрительно и с ещё большим высокомерием, чем чёрные обычно терпят от белых, а когда самые грубые и жестокие городские мальчишки дразнили его, он только сверкал зубами и улыбался. Видя его кротость, люди сварливые и недружелюбные потихоньку наглели и часто как будто нарочно испытывали его терпение. Но пока их нападки ограничивались обыкновенной грубостью, дерзостью или даже явным мошенничеством, Самбо выдерживал всё это с удивительным спокойствием. Однако вскоре оказалось, что у его терпения тоже был свой предел.
Однажды вечером все посетители тётки Кроул играли в карты, а Самбо сидел рядом и смотрел. В какой–то момент игра приняла забавный оборот, Самбо рассмеялся, и тогда один малаец, которому сегодня особенно не везло, разозлился и обругал его. Другие игроки тоже запротестовали и закричали, что нечего смеяться, коли денег на кон не положил, и начали требовать, чтобы Самбо тоже сел играть с ними. Не знаю почему, но он не захотел, а когда на него начали нажимать, решительно отказался. Тут народ и вовсе обиделся, а поскольку большинству из них надо было буквально полсекунды, чтобы неудовольствие переросло в возмущение, ярость и жестокую месть, в кабаке тут же завязалась страшная драка.
Всё это время Гибби сидел у Самбо на колене. Он то и дело успокаивающе поглаживал его по щеке, но по мере того, как оскорбление сыпалось за оскорблением, солнечная кровь африканца медленно закипала и подымалась внутри, отчего его зубы и белки глаз казались ещё белее. Наконец какой–то дикарь из Гринока швырнул в него стаканом. С быстротой ящерицы Самбо прикрылся рукой, стакан ударился об неё, отскочил и попал прямо по голове Гибби — не сильно, но достаточно для того, чтобы тот вскрикнул. Тут в негре пробудилась вся дремавшая до сих пор ярость. С нежностью кормящей матери он посадил Гибби в угол позади себя, а в следующую секунду одним прыжком разметал всех игроков по полу, повалив стол, бутылки и стаканы им на головы. Однако при виде их жалких, потерянных лиц, у нему тут же вернулось прежнее дружелюбие. Он от всей души рассмеялся и тут же кинулся подымать стол и высвобождать пленников. Когда все снова уселись, он подхватил Гибби на руки, отнёс его к себе и положил спать рядом с собой.
Посередине ночи Гибби проснулся, увидел, что рядом никого нет, и стал искать отца. Путая сон и явь, он вообразил, что отец его снова умер. Тут он вспомнил, что засыпал рядом с Самбо, но где негр был сейчас, он не знал, потому что в постели его точно не было. Гибби ощупью добрался до какой–то двери, толкнул её и увидел слабый огонёк. Он оказался в маленькой каморке, где Самбо обычно спал по ночам, и увидел, что возле кровати его друга происходит что–то странное. Гибби приподнялся на цыпочках и заглянул внутрь. Там стояло несколько мужчин, а в углу шла почти беззвучная потасовка. Спросонья Гибби не понял, что происходит, но, прекрасно зная небывалую силу и ловкость своего друга, не очень за него беспокоился. Однако внезапно раздался какой–то непонятный, захлёбывающийся звук, чужие мужчины быстро отскочили от кровати и исчезли. Гибби бросился к Самбо. С кровати до него донеслись слова «Господи Иисусе!» — и всё стихло. Свет уличного фонаря падал на постель, и Гибби увидел, как из чёрного горла густыми толчками льётся кровь. Тут голова негра откинулась назад, и малыш увидел страшную зияющую рану.
Несколько секунд Гибби стоял, оцепенев от ужаса. Ночь молчала, до него доносился только тихий булькающий звук, и от этой жуткой тишины малыш потерял голову. Впоследствии он так никогда и не вспомнил, что произошло потом. Когда он пришёл в себя, он был на улице и, как ветер, бежал по мостовой, не зная куда. Вряд ли он боялся, что с ним сделают что–то плохое. По улице его гнал не страх за свою судьбу, а дикий, звериный ужас.
Ещё он помнил, как на рассвете очутился на цепном мосту, переброшенном через реку Даур. Он не знал, что ждёт его впереди, и думал лишь о том, как бы убежать от того, что осталось позади. Он всегда верил в людей, но теперь эта вера умерла. Его город, его всегдашний дом вызывал в нём панический страх. Он привык к ссорам, ударам и ругани и вполне с ними уживался. Может, сознательно он и не пытался объяснить происходящее, но облекал всё, что видел, в свою детскую доверчивость и потому оставался в покое. Однако прошлая ночь открыла ему такое, чего он до сих пор не знал.
Ночной мрак как будто раскололся надвое, и, заглянув в трещину, Гибби заглянул в ад. Люди совершили такое, что уже нельзя было исправить, и Гибби подумал, что именно это, должно быть, называют убийством. А ведь Самбо был таким хорошим, почти таким же хорошим, как отец! И вот теперь он больше никогда не сделает ни одного вздоха. Отправился ли он туда же, куда ушёл отец? Может быть, в этом мире только хорошие люди перестают дышать и холодеют? Ведь Самбо убили плохие люди! И с этой мыслью в голове Гибби впервые начало проявляться осознание зла и несправедливости.
Он оторвался от созерцания тёмной реки и поднял голову. К мосту приближался человек. Он явился из злого, нехорошего города! А вдруг он хочет забрать его? Гибби полетел по мосту, как быстрая ласточка, стараясь держаться как можно ниже и не поднимать головы. Если бы в тот момент на другом конце моста показалась ещё одна человеческая фигура, он, наверное, протиснулся бы через железные прутья и бросился в воду. Но путь к бегству был свободен. Какое–то время Гибби нёсся по дороге, идущей вдоль реки, но потом свернул в густые кусты, обрамлявшие почти отвесный берег. Он уже задыхался, больше от отчаяния, чем от усталости, и потому сел, чтобы немного перевести дух.
День понемногу разгорался. В солнечном свете Гибби сразу увидел вдалеке городские шпили и башни. Увы, увы! Где–то там лежал бедный Самбо, которого так любил маленький сэр Гибби, — лежал недвижно, весь в крови! Теперь у него было целых два больших, красных рта, но ни тем, ни другим он не сможет больше произнести ни слова. Люди отнесут его на кладбище, выроют яму и навсегда положат его в холодную землю. Неужели рано или поздно всех хороших людей тоже зароют в такие же ямы, и Гибби останется совсем один?
Так он сидел, думал и наконец впал в полусонное забытьё, и в памяти его начали всплывать разрозненные картинки прежней жизни. Вдруг перед его глазами с удивительной ясностью встал тот вечер, когда он в последний раз стоял под окном у миссис Кроул и ждал, пока выйдет отец, чтобы отвести его домой. В ту же секунду его внутреннее ухо услышало три слова, произнесённые тогда отцом, — «вверх по Дауру». «Вверх по Дауру»! Да ведь Гибби был сейчас как раз возле Даура и даже уже пробежал немного вверх по течению. Надо идти выше. Гибби поднялся и зашагал дальше, а огромная река, тёмная и страшная, текла ему навстречу, направляясь к той самой двери, за которой лежал Самбо с жуткой щелью в его большом горле.
Тем временем весть об убийстве донеслась до полиции. Миссис Кроул сама рассказала о том, что произошло, и всех её посетителей и жильцов арестовали. Во время расследования выяснилось, что Гибби отправился спать вместе с убитым и теперь его нигде не было видно. Либо убийцы расправились и с ним тоже, либо куда–то его утащили. Новость быстро облетела жителей, и весь город вознегодовал и встревожился о судьбе маленького бродяги. Если уж эти люди были способны совершить такое преступление против безвредного и добродушного Самбо, они вполне могли вслед за ним лишить жизни и ребёнка, чтобы спасти свою шкуру. Полицейские тщательно прочесали все улицы и закоулки, углы и подворотни и переворошили всё от чердака до подвала, но не обнаружили ни малейшего следа пропавшего мальчугана. Да и какие могли быть от него следы? Ему вообще нечего было после себя оставить — просто потому, что у него ничего не было. Никому и в голову не пришло, что он может податься за город, поэтому там его и не думали искать.
В конце концов, убийц нашли, отдали под суд, приговорили к смерти и казнили. Они утверждали, что не трогали ребёнка, и в этом деле против них не было никаких доказательств кроме того, что Гибби пропал. Что касалось самого Гибби, то после его исчезновения горожане, почти до единого знавшие его, начали вспоминать его отца и семью, и по городу поползли такие невероятные и запутанные слухи, что мистер Склейтер решил раз и навсегда всё выяснить и проверить. Ради этого он долго рыскал по тем кварталам, где Гибби бывал чаще всего, и в конце концов ему удалось установить, что если Гибби жив, то он является не кем иным, а сэром Гилбертом Гэлбрайтом, баронетом. Однако его собственный адвокат уверил священника, что у благородного семейства Гэлбрайтов не было уже ни имущества, ни клочка земли, принадлежащего их титулу. Правда, оставались кое–какие родичи матери мальчика, принадлежавшие к довольно зажиточной семье, жившей в соседнем графстве. Был и ещё один родственник, по слухам, богатый промышленник, проживающий в Глазго. Но и он, и другие прервали с матерью Гибби всякие отношения из–за её замужества. Кроме того, в дровяном сарайчике, рядом с каморкой, где когда–то спал сэр Джордж, мистер Склейтер обнаружил сундук с бумагами, которые, по меньшей мере, доказывали всё, что он и так уже знал. Кое–какие бумаги были связаны с тем самым домом, в котором они хранились, и дом этот всё ещё был известен как старый особняк Гэлбрайтов. Однако большинство документов касались продажи фамильных земель, и многие из них были совсем уже древними. Если имущество до сих пор принадлежало потомкам первых покупателей, эти бумаги, пожалуй, ещё могли бы им пригодиться. В любом случае, стоит за ними присмотреть и убрать их в надёжное место. Поэтому мистер Склейтер распорядился перенести сундук на чердак своего дома, где тот с тех пор и стоял, готовый в нужное время подтвердить истинность пасторских изысканий.