Дело о Синей Бороде, или Истории людей, ставших знаменитыми персонажами

Макеев Сергей Львович

Что скрывал Толстой-Американец

 

 

Федор Толстой по прозвищу Американец еще при жизни сделался человеком-легендой. Его любили, им восхищались, его боялись и ненавидели. Он послужил прототипом персонажей «второго плана», как теперь сказали бы, в произведениях отнюдь не второстепенных — в «Горе от ума» и в «Евгении Онегине».

 

Детство, отрочество, юность

Родовое древо графов Толстых напоминает тот знаменитый дуб из «Войны и мира». И чем удаленнее простирались ветви от ствола, тем беднее становились семьи, мельче их поместья. Семья нашего героя владела имением в Кологривском уезде Костромской губернии. Отец его вышел в отставку генерал-майором, зажил помещиком, избирался предводителем кологривского дворянства. Женился он на девице из рода Майковых, у них родилось семеро детей, три мальчика и четыре девочки. Сын Федор появился на свет 6 февраля 1782 года.

Сызмальства Федя был отменно здоров и буен, рассказывали о его склонности к жестоким забавам. Только отец, человек военный, мог до поры обуздывать Федин дикий нрав. Впоследствии Лев Толстой утверждал, что дикие наклонности — родовое свойство Толстых.

Но вот настало время учиться и служить. Федор Толстой поступил в Морской корпус в Санкт-Петербурге. Но служить отправился не на флот, как следовало, а почему-то был зачислен в гвардейский Преображенский полк. И тут его безудержная натура проявилась в полной мере — попойки, карты, дуэли.

Надо сказать, в те годы среди молодежи, особенно военной, было в моде молодечество. Удалец пренебрегал опасностью, презирал традиции и правила, ни в грош не ставил жизнь и достоинство окружающих за исключением близких приятелей.

Таким enfant terrible был и Федор Иванович Толстой. Его облик покорял каким-то демоническим обаянием: он был невысок, но крепок, смуглолиц, темные волосы вились крупными кудрями, черные глаза блестели, когда он бывал оживлен и весел, но в минуты гнева в них страшно было заглянуть. Дуэлистом он считался опаснейшим, потому что стрелял из пистолета без промаха, владел шпагой не хуже Севербека — известного учителя фехтования, и столь же искусно рубился на саблях. Он вспыхивал от малейшей обиды, но сам злословил и сплетничал постоянно; мог мгновенно пуститься в самое отчаянное предприятие, но становился хладнокровным за карточным столом и под дулом пистолета.

Довольно скоро Федор Толстой сделался столичной знаменитостью. Похоже, он упивался славой, самоутверждаясь все новыми подвигами. Как это часто случается, ему приписывались и отчаянные поступки, которых он, скорее всего, не совершал. Например, рассказывали, что он летал на воздушном шаре с французским воздухоплавателем Ж. Гарнереном. На самом деле с французом поднялся в воздух генерал С. Л. Львов, и этот полет считается началом русской аэронавтики.

Начальство смотрело на буйство молодежи сквозь пальцы, но лишь пока это не касалось самих начальников. Федор Толстой переплюнул всех! Какой младший офицер не хвастает, что плюет на полковника? И только подпоручик Толстой в прямом смысле «наплевал на полковника Дризена», как писал современник. Скандал привел к дуэли. Не известно, что произошло дальше — состоялся ли поединок и чем он закончился? Последствия «наплевательского отношения» могли превратить подпоручика в рядового.

Выход был найден самый неожиданный. Как раз в это время завершались приготовления к кругосветному плаванию шлюпов «Надежда» и «Нева» под общим руководством И. Ф. Крузенштерна, «Невой» командовал капитан Ю. Ф. Лисянский. На флагмане «Надежда» плыл и камергер Николай Петрович Резанов (тот самый романтический герой рок-оперы «Юнона» и «Авось»), он должен был установить торговые отношения с Японией и посетить русские владения близ берегов Америки. В свиту посла входили несколько «молодых благовоспитанных особ», в том числе кузен и тезка бедового подпоручика — Федор Петрович Толстой, тоже выпускник Морского корпуса, а ныне талантливый художник. Он не переносил качки и вообще не любил моря. В ход были пущены родственные связи, и место «благовоспитанной особы» чудесным образом занял другой Толстой, Федор Иванович, сохранив при этом офицерский чин и гвардейский мундир.

 

Робинзон или Мюнхгаузен?

7 августа 1803 года «Надежда» и «Нева» вышли из Кронштадта в первое в истории русского флота кругосветное плавание. Перед экспедицией стояло несколько важнейших задач — военных, политических, экономических, научных. Но в памяти потомков остался в основном подвиг русских мореходов, совершивших кругосветное путешествие.

В связи с тем, что экспедиция должна была доставить посольство в Японию и необходимые грузы колонистам Русской Америки, заходы в порты и время стоянок следовало свести к минимуму. Однако в силу разных причин плаванье, и без того изнурительное, сильно затягивалось. Вынужденное безделье и эксцентричный характер Федора Толстого сделали его сущим наказанием для всей экспедиции. Как вспоминала его родственница, он «перессорил всех офицеров и матросов, да как перессорил! Хоть сейчас же на ножи!». Выходки Толстого, если верить рассказам о нем, приобрели какой-то дикий, необузданный характер.

Рассказывают, что корабельный священник отец Гедеон был слаб на вино. Федор напоил его так, что батюшка уснул на палубе. Тогда озорник стянул у капитана печать и припечатал поповскую бороду к палубе. Когда же батюшка проспался и захотел встать, Федор прикрикнул:

— Лежи! Видишь, государева печать!

— Помоги, Феодор! — взмолился поп.

— Как? Разве что бороду укоротить… — усмехнулся Толстой.

— Режь! — вздохнул Гедеон.

Сказано — сделано: была борода, стала бороденка.

На острове Нукагива в Тихом океане корабль посетил туземный король. Федор издевался над ним, бросая палку в море с криком «Апорт!», и монарх, рассчитывая на вознаграждение, послушно приносил палку.

На корабле была сообразительная обезьяна, и Федор Толстой учил ее разным штукам. Однажды он привел ее в каюту Крузенштерна, положил лист бумаги поверх записей капитана и начал марать лист чернилами. Потом убрал измазанный лист и вручил чернильницу обезьяне. Она тут же повторила действия человека. Записи капитана оказались испорченными.

Крузенштерн сразу догадался, кто виновник этой проделки. Он долго терпел выходки Толстого, но теперь не выдержал и высадил Федора на одном из островов у берегов Америки с небольшим запасом провианта.

Утверждали, что с ним увязалась и обезьяна, которая будто бы была ему больше чем подругой. По другим рассказам, оказавшись на острове, новоявленный Робинзон ее съел.

На этом острове жили, естественно, дикари. Сначала они будто бы решили гостя зажарить и съесть, но потом передумали и провозгласили своим царем. Там Федор Толстой изукрасил все тело татуировкой по местной моде. Впоследствии он всегда с удовольствием показывал всем желающим татуировку на руках и груди, а если просили показать всю картину в целом, никогда не отказывал — желающие удалялись в отдельную комнату, где Американец демонстрировал наглядные доказательства своего прозвища.

Однажды новый Робинзон заметил вдали корабль, зажег костер и тем привлек к себе внимание моряков. На этом корабле он перебрался на Камчатку, оттуда на материк и через всю Расею-матушку — где на оленях, где на лошадях, а где и пешком — добрался до Санкт-Петербурга. В это самое время будто бы в столице устроили пышный бал в честь завершения кругосветной экспедиции, и Толстой явился туда в каком-то диком наряде поздравить благодетеля Крузенштерна. По другим рассказам, Толстого-Американца задержали на заставе и сразу отправили в крепость, так как жалобы на него достигли уже столицы…

Эти байки о Толстом-Американце и сегодня кочуют по страницам периодики, появляются порой и в серьезных изданиях. А творил легенды о себе сам Толстой, его друзья и близкие разносили их по гостиным Москвы и Санкт-Петербурга. Одиссея Американца обрастала все новыми сюжетами и интригующими подробностями.

Но в этих фантазиях графа был и тайный умысел. Некоторые стороны знаменитого похода до сих пор известны немногим. Было что скрывать и Крузенштерну с Лисянским, и Федору Толстому.

 

Что скрывал Американец

Дело в том, что экспедиция снаряжалась по инициативе Русской Американской компании, крупнейшим акционером которой был сам император Александр I, поэтому государство предоставило и корабли и деньги. А камергер Резанов ко всему прочему являлся одним из директоров компании. Экспедиция должна была доставить в русские владения необходимые грузы, а оттуда забрать пушнину. Дипломатическая и административная миссии Резанова, его высокий чин (камергер приравнивался к действительному статскому советнику, а по военной табели — к генералу) ставили его в исключительное положение. Поэтому камергеру поручалось общее политическое и экономическое руководство экспедицией, а отчасти — и морское, например, решения о заходах в порты капитаны должны были решать совместно с Резановым. Полномочия Резанова за подписью императора были предъявлены Крузенштерну еще на кронштадтском рейде, однако капитан скрыл это от своих офицеров.

Неловкое положение Крузенштерна и Лисянского можно понять: «Надежда» и «Нева» были военными кораблями и шли они под Андреевскими флагами, на судах действовал военно-морской устав, согласно которому вся полнота власти на борту принадлежит капитану. Это верно лишь отчасти: согласно уставу, когда на корабль прибывает командующий флотом, верховная власть переходит к нему. Но Крузенштерн, по-видимому, считал унизительным для себя делить власть с сухопутным начальником. Вдобавок и капитан Лисянский ревновал к своему начальнику — Крузенштерну. Правда, оба капитана дружно объединялись против Резанова.

Резанов долго не вмешивался в дела капитанов, пока не вскрылись серьезные недостатки подготовки и командования экспедицией.

У берегов Бразилии оказалось, что на «Неве» необходимо заменить две мачты. Впоследствии и на «Надежде» приходилось устранять течи. Эти суда были приобретены Лисянским в Англии как довольно свежие, построенные два года назад. Но встреченные французские моряки опознали в «Надежде» и «Неве» гораздо более старые английские шлюпы «Леандра» и «Темза», вдобавок побывавшие в плену у французов. Лисянский отказался дать Резанову объяснения по этому поводу. Замена мачт на «Неве» заняла почти полтора месяца, были и другие вынужденные остановки. В результате миссия Резанова в Японию и в русские владения в Америке задерживалась. Ну а кому могло понравиться, если офицеры бывали настолько пьяны, что Крузенштерну приходилось самому вставать к штурвалу? В общем, Резанов считал, что экспедиция под угрозой. Но Крузенштерн отвечал на претензии Резанова своеобразно — притеснением не только его, но и спутников камергера, вплоть до запрета выходить из своих кают. Каково это было перенести в южных широтах, при скудном и однообразном питании! Резанов находился в напряженном ожидании новых бед, нервы начали сдавать, в каюте камергера постоянно находился кто-нибудь из его свиты.

«Благовоспитанная особа» Федор Толстой предал своего непосредственного начальника, принял сторону Крузенштерна и больше всех публично поносил Резанова. Не Толстой «перессорил всех офицеров и матросов», он только с жаром вмешался в драматический конфликт. То была его стихия! Вообще из всех офицеров экспедиции только лейтенант Головачев и штурман Каменщиков заступались за камергера. Кульминация наступила у Гавайских островов. Капитан и офицеры потребовали, чтобы Резанов явился на своего рода суд и предъявил свои полномочия руководителя экспедиции. Камергер поначалу отказывался. Федор Толстой порывался бежать в каюту Резанова, чтобы притащить его силой, но буяна удержали. Наконец Николай Петрович вышел к офицерам и зачитал инструкции императора. Ему и тут не поверили: императору, мол, что ни подсунут, он все подпишет! Посыпались оскорбления и угрозы. Это смахивало на мятеж.

Резанов больше не покидал своей каюты до самого порта Петропавловска-на-Камчатке. Там он сразу обратился к губернатору. Состоялось разбирательство, Крузенштерн признал свою вину. Оба капитана и офицеры явились к Резанову с извинениями. И камергер всех простил — исключительно в целях завершения экспедиции. Простил даже Толстого, но сам Крузенштерн «сдал» своего сторонника, ссадил на берег и отослал домой сухим путем. Н. П. Резанов писал Александру I: «…причиною была единая ревность к славе, ослепившая умы всех до того, что казалось, что один у другого оную отъемлет. Сим энтузиазмом, к несчастию своему, воспользовался подпоручик граф Толстой по молодости лет его… Обращая его к месту своему, всеподданнейше прошу Всемилостивейшего ему прощения…»

Вместе с Толстым сошли на берег еще двое путешественников из свиты Резанова — живописец Курляндцев и доктор ботаники и медицины Брыкин, они уже так натерпелись, что не верили в «исправление» Крузенштерна и его команды. Еще в самом начале конфликта доктор Брыкин писал другу: «После тех наглостей, которые сделаны капитаном Крузенштерном Николаю Резанову и которые я не намерен вам описывать, потому что вы и без того их узнаете, должно опасаться нам, которые придерживаются законной стороны…» Возвращались Курляндцев и Брыкин, разумеется, отдельно от Толстого.

Затем Резанов на «Надежде» отправился в Японию, а после окончания переговоров отпустил суда в дальнейший путь. Сам же отправился к берегам Америки, где задержался надолго по делам Русской Американской компании. Ему пришлось буквально спасать поселенцев от голода, налаживать снабжение всем необходимым. Для этого он купил у американцев корабль «Юнона» и на нем отплыл в Калифорнию. Там и произошла романтическая история, послужившая основой для рок-оперы «„Юнона“ и „Авось“». Впрочем, подлинные приключения командора Резанова далеки от сценической версии и заслуживают отдельного рассказа.

Он возвращался в Санкт-Петербург посуху. В столице Резанова ожидали графский титул, возвышение… Но еще в Сибири силы оставили его, он заболел и умер.

Кругосветное путешествие продолжалось. Резанов простил всех. А простили ли его? Офицеры буквально затравили лейтенанта Головачева, защищавшего законного руководителя экспедиции. Он застрелился у себя в каюте, завещав передать свой портрет Н. П. Резанову со словами: «Он будет знать, для чего я это делаю».

Первое кругосветное плаванье завершилось триумфально. Крузенштерн и Лисянский были увенчаны заслуженной славой. Н. П. Резанов навсегда упокоился на кладбище в Красноярске. Наш Робинзон явился в Санкт-Петербург гораздо раньше «Надежды» и «Невы», если не с комфортом, то без особых лишений. В Сибири его видели в исправном виде, в гвардейском Преображенском мундире. Уже там он поразил слушателей своими фантастическими рассказами. А в столице напустил еще больше туману. Собственно, установленной истиной является лишь его плаванье на «Надежде». Татуировку ему сделал на острове Нукагива местный татуировщик — он два дня без устали трудился на «Надежде», нашлось много желающих запечатлеть на себе экзотические узоры. Но Толстой, по словам знакомого, «во всем любил одни крайности. Все, что делали другие, он делал вдесятеро сильнее». Поэтому он велел татуировать все тело. Проделки с отцом Гедеоном не было, потому что священник пребывал постоянно на «Неве», а на флагман являлся всего пару раз и ненадолго. Кстати, капитан «Невы» Лисянский притеснял Гедеона так же, как Крузенштерн — Резанова. «Капитан Ю. Ф. Лисянский и мичман В. Н. Берх — люди нрава беспокойного, — писал о. Гедеон, — много мне причиняли обид, от коих лекарством моим было великодушное терпение». И далее перечислял оскорбления и богохульства, «многократное воспрещение в воскресные и господские праздники отправлять службу Божию…». Что довольно странно для командира, флотского офицера да к тому же сына нежинского протоиерея Лисянского…

История с обезьяной особенно будоражила воображение современников. Есть много людей, которые «ради красного словца не пожалеют мать-отца». Но Толстой являлся редкостным типом, который с удовольствием злословил и о себе самом. В его чудовищную развращенность верили. Верил Пушкин, когда писал в эпиграмме на Толстого: «Развратом изумил четыре части света». Верили даже родственники. Лев Толстой в «Войне и мире» наделил Долохова некоторыми чертами Американца, и в раннем варианте романа этот персонаж признается Анатолю Куракину: «Я, брат, обезьяну любил: все то же…» О связи Американца с обезьяной писали сыновья Льва Толстого, Илья и Сергей, правда, с оговоркой «говорят, что…». В действительности, думается, отношения Американца с обезьяной не зашли дальше проделки с бумагами Крузенштерна.

Много передавалось рассказов о том, как Толстого задерживали на заставе столицы, как его разжаловали в солдаты или переводили в гарнизоны крепостей. Однако по документам служба графа проходила гладко, его повышали в чинах вплоть до отставки по собственному прошению. Хотя не исключено, что Толстого временно командировали в другие полки или гарнизоны, в его же интересах — пока не уляжется очередной скандал. Вот и свою кругосветку Толстой завершил в том же чине, в каком начал. Только с прозвищем Американец.

 

Кому война, а кому мать родна

Людям неспокойным, мятущимся натурам необходимо дело, которое захватило бы их всецело. Таким делом для Толстого была война. Как раз в это время началась война со Швецией, которая была лишь эпизодом большой общеевропейской войны. Неизвестно каким образом, но Американец оказался адъютантом у князя М. П. Долгорукова, командующего Сердобским отрядом. Князь знал Толстого и прежде, поэтому называл его просто Федей. Отношения между ними установились почти приятельские. Толстой, конечно, выполнял необходимые штабные обязанности, но иногда участвовал в боях и вылазках.

15 октября 1808 года Долгоруков приказал Толстому с отрядом казаков захватить мост и завязать со шведами перестрелку до подхода основных сил. Операция прошла блестяще.

В тот же день Долгоруков был убит вражеским ядром. Он стоял буквально в нескольких шагах от Толстого. Адъютант с другими офицерами отнесли его на руках с поля боя. Толстой поклялся не смывать кровь командира и друга со своего мундира.

Он продолжил воевать в составе своего Преображенского полка. Однажды его послали в разведку. Он исследовал пролив Иваркен и нашел удобный проход для корпуса Барклая де Толли, в результате чего была одержана крупная победа. За военные заслуги в этой кампании Толстой был награжден орденами Св. Владимира с бантом и Георгиевским крестом 4-й степени.

Но как только кампания закончилась и полк ушел на зимние квартиры, опять начались попойки, карты и дуэли. Современникам особенно запомнились две, последовавшие одна за другой, — с капитаном генерального штаба Бруновым и с молодым прапорщиком Александром Нарышкиным, между прочим, сыном обер-церемониймейстера.

Чаще всему виною был язык Толстого, злой и несдержанный. Казалось, острое словцо вылетало из него, как пуля, минуя сознание. Так, он сболтнул какую-то пошлость о сестре Брунова. Они стрелялись, Брунов погиб.

Вскоре играли в карты. Толстой держал банк. Прикупая карту, Нарышкин попросил туза. «Изволь!» — воскликнул Толстой и, обнажив руку по локоть, показал ему кулак. Тогда кулак называли иногда тузом, отсюда выражение «тузить», то есть бить. Тотчас последовал вызов. Офицеры пытались их примирить, даже сам Толстой извинился перед Нарышкиным. Но юноша ответил: «Будь на его месте другой, я бы согласился. Но он привык властвовать страхом. Надобно драться». Уже встав к барьеру, юноша сказал: «Знай, что, если не попадешь, я убью тебя, приставив пистолет ко лбу!» — «Когда так, так вот тебе!» Толстой выстрелил и попал в бок Нарышкину (другие говорят, что в пах). Рана была смертельной, Нарышкин умер.

Опять пошли толки, что Толстой заточен в крепость, потом разжалован в рядовые. Никаких подтверждений тому нет. Доподлинно известно только, что гвардии капитан Ф. И. Толстой попросился в отставку и 12 октября 1811 года был «уволен от службы», правда, без чина и мундира.

Но скоро грянула «гроза двенадцатого года», и Толстой вступил в московское ополчение. Почти сразу оказался он на Бородинском поле. Тут много неясного. Даже близкие друзья писали, что он «надел солдатскую шинель, ходил с рядовыми на бой с неприятелем и получил Георгиевский крест 4-й степени». Впоследствии в застольных куплетах его воспевали так:

А вот и наш Американец! В день славный под Бородиным Ты храбро нес солдатский ранец И щеголял штыком своим.

То есть Толстой изображался как рядовой пехотинец. Герой куплета сидел тут же за столом и не возражал. Так он творил еше одну легенду о себе: разжалованный и лишенный всех чинов рядовой ополченец в считанные месяцы дослужился до полковника.

Что в бой ходил — в том спору нету. Но не слишком ли большая роскошь — зачислять храброго и заслуженного капитана рядовым пехотинцем? На самом деле Толстой был принят командиром батальона 1-го Егерского полка Московской Земской силы в чине подполковника. Полк сразу отправился на Бородинское поле, где вошел в корпус Н. Н. Раевского.

Все разночтения о чинах Толстого и названиях полков объясняются просто: в Бородинской битве офицеры гибли сотнями; уцелевших назначали в другие полки, на месте повышали в должностях (но не в чинах — чины и награды догоняли героев много месяцев спустя). Героем показал себя и Толстой. Н. Н. Раевский писал о нем М. И. Кутузову вскоре после сражения: «Командуя баталионом, отличною своею храбростью поощрял своих подчиненных, когда же при атаке неприятеля на наш редут ранен Ладожского полка шеф полковник Савоини, то вступя в командование полка, бросался неоднократно с оным в штыки и тем содействовал в истреблении неприятельских колонн, причем ранен пулею в ногу». Раевский просил для Толстого чина полковника. Командующий ополчением генерал-лейтенант И. И. Мороков со своей стороны представил Толстого к награждению орденом Св. Владимира, который граф уже имел.

Раненный в ногу навылет, Американец оказался в обозе. На въезде в Москву подводы с ранеными встали, сгрудились. Толстой заметил знакомого офицера, скачущего с донесением в город, и окликнул его. Вместо жалоб и просьб Толстой предложил:

— Мадеры хочешь? — и только.

Знакомый кое-как вывел его повозку на свободный путь и поскакал дальше.

После лечения в госпитале Толстой вернулся в строй. Сражался под Красным и Оршей. После окончания войны вышел в отставку окончательно в чине полковника.

 

«На свете нравственном загадка»

Отставной полковник граф Толстой-Американец зажил в Москве, завел крупную карточную игру, обычно успешную. Рассказывают, он умел быстро понять тактику противника за карточным столом, оценить его эмоциональное состояние, а сам при этом оставался невозмутимым. Ну, и ловко передергивал, конечно.

— Ведь ты играешь наверняка? — спросил кто-то из своих напрямик.

Толстой усмехнулся:

— Только дураки играют на счастье!

Другому приятелю он признался, что в большой игре с ним участвуют «шавки», подручные. Они умело обрабатывали жертву, давали поначалу выиграть, а потом «раздевали» на десятки тысяч!

Какой-то смелый человек однажды сказал Толстому:

— Граф, вы передергиваете, я с вами больше не играю!

На что Американец ответил:

— Да, я передергиваю, но не люблю, когда мне это говорят. Продолжайте играть, а то я размозжу вам голову этим шандалом.

Смельчак струхнул, опять взял карты… и продолжал проигрывать.

Шальные деньги граф тратил на кутежи, цыган и свои знаменитые застолья. Стол у него был из лучших в Москве, он слыл тонким гастрономом. Продукты неизменно закупал самолично, знал мельчайшие приметы свежей дичи и рыбы. Например, выбирая живую рыбу в садке, он указывал на ту, что сильнее бьется:

— Подай-ка мне, братец, эту рыбину — в ней жизни больше!

Граф Толстой входил в шуточный «орден пробочников».

«Пробочниками» были Вяземский, Батюшков, Денис Давыдов и Василий Львович Пушкин, дядя А. С. Пушкина. За столом не только лилось вино и сменялись блюда, но и звучали веселые куплеты.

Все искрится — вино и шутки! Глаза горят, светлеет лоб, И зачастую в промежутке За пробкой пробка хлоп да хлоп!

Да, этот человек, наводивший ужас на одних, умел быть товарищем и интересным собеседником для других. Как писал о нем Жуковский, «был добрым приятелем для своих друзей». Ценил поэзию, его близкими знакомыми, кроме названных, были поэты Дмитриев, Батюшков, Шаликов, а впоследствии и Пушкин. Князь П. А. Вяземский был особенно с ним близок и набросал такой стихотворный портрет:

Американец и цыган, На свете нравственном загадка, Которого как лихорадка Мятежных склонностей дурман Или страстей кипящих схватка Всегда из края мечет в край, Из рая в ад, из ада в рай…

Другую меткую характеристику дал ему Грибоедов в комедии «Горе от ума», в монологе Репетилова:

Ночной разбойник, дуэлист, В Камчатку сослан был, вернулся алеутом, И крепко на руку не чист: Да умный человек не может быть не плутом…

Рукопись комедии ходила по Москве в списках, и как-то раз ее показали Толстому. Он посмеялся, но сделал исправления. Вместо «сослан был» написал «черт носил», пояснив: «Сослан никогда не был». Слова «крепко на руку не чист» исправил на «в картишках на руку не чист»: «А то подумают, что табакерки со стола ворую!»

После гибели Грибоедова комедию поставили в театре. На одно из первых представлений пришел и Толстой. Вот Репетилов начал свой монолог, и все зрители напряглись, уставившись на Американца. Когда Репетилов закончил, Толстой встал и, словно отвечая на обвинение, что «не может быть не плутом», обратился к залу:

— Взяток, ей-богу, не брал, потому что не служил!

Его реплика была встречена аплодисментами.

Но то, что дикий граф с улыбкой прощал Грибоедову и близким приятелям, могло дорого обойтись человеку малознакомому. Однажды в гостях у Нащокина кто-то напомнил Толстому грибоедовские строки «ночной разбойник, дуэлист». Глаза Американца блеснули тем самым огнем, который заставлял трепетать мужчин и женщин. Он подошел к говорившему и спросил:

— Не правда ли, я черен?

— Да! — едва вымолвил незнакомец.

Все ждали, что сейчас последует пощечина или вызов. Но Толстой неожиданно заявил:

— А перед своей душою — совершенный блондин!

Все рассмеялись и вздохнули с облегчением. Прав был поэт Е. А. Баратынский, так описавший свое первое впечатление об Американце: «Занимательный человек! Смотрит добряком, и всякий, кто не слыхал про него, ошибется».

Где «страстей кипящих схватка», там и дуэли. Часто драмы разыгрывались за карточным столом, а завершались у барьера. Рассказывали такой анекдот: один поэт, остряк и кутила, получил вызов. Тут же за карточным столом Толстой метал банк. Поэт попросил Американца быть его секундантом. Стреляться должны были наутро. Поэт уехал отсыпаться перед поединком, а Толстой передал кому-то колоду карт и вышел искать обидчика поэта… Утром поэт заехал за Толстым и нашел его спящим.

— Вставай, пора ехать! — позвал он.

— Не нужно. Я его уже убил, — пробурчал сонный граф.

Оказалось, еще вчера он влепил пощечину противнику поэта, стреляться решили тотчас, сели на тройки и поскакали за город. Там Толстой подстрелил несчастного и вернулся — одни говорят, что он продолжал преспокойно метать банк, другие — что завалился спать.

Где еще кипят страсти? Конечно, в цыганском таборе, в цыганском хоре. Однажды Толстой увлекся прелестной плясуньей Пашенькой Тугаевой из хора Соколова. Как положено, выкупил ее у хора и привез к себе. В ту пору такие отношения русских дворян с цыганками были нередки. Друг Пушкина — П. В. Нащокин в это же время жил с певицей Ольгой Солдатовой из соколовского хора. Но союзы эти были непрочны; цыганками увлекались — но ненадолго, да и свет предавал их анафеме. У Толстого с Евдокией Максимовной — таково настоящее имя Пашеньки — вышло иначе.

И на старуху бывает проруха — Толстой проигрался, да так, что ни отдать, ни занять. Вот-вот выставят на «черную доску» в клубе. А это позор для дворянина, тем более для такого игрока, как Толстой. Лучше пулю в лоб! Пашенька заметила, давай выспрашивать:

— Что с тобой, граф?

— Что ты лезешь? Ну, проигрался! Выставят на черную доску, а я этого не переживу!..

Пашенька не отставала и выведала, сколько денег он должен. Съездила куда-то и привезла деньги. Толстой удивился:

— Откуда ты достала столько?

— Откуда? Да от тебя! Разве ты мало мне дарил?! Я все прятала, а теперь возьми их, они твои…

После этого граф и цыганка обвенчались. После свадьбы, по обыкновению, поехали с визитами. В некоторых домах их не приняли. Толстой навсегда порвал отношения с этими снобами.

В 1821 году у графа и цыганки-графини родилась первая дочь. Ее назвали Саррой. С этих пор характер Американца начал понемногу смягчаться. Только проклятый язык подводил по-прежнему.

 

Враг, друг и сват

В литературном салоне князя А. А. Шаховского распространилась сплетня: будто бы Пушкина забрали в полицию или в тайное отделение и там высекли. Это была выдумка Толстого-Американца. Клевета дошла до Пушкина, когда он был уже в Южной ссылке. Очень скоро он узнал, кто был автор поклепа. Поэт был в таком отчаянии, что чуть не покончил с собой. Не имея возможности сейчас же стреляться с обидчиком, Пушкин ответил эпиграммой:

В жизни мрачной и презренной Был он долго погружен, Долго все концы вселенной Осквернял развратом он. Но, исправясь понемногу, Он загладил свой позор, И теперь он, — слава Богу — Только что картежный вор.

Эпиграмма не была напечатана. Несколько позже Пушкин написал немного другой вариант и вставил эту злую карикатуру в послание к Чаадаеву. Стрела достигла цели, Толстой был уязвлен и ответил также эпиграммой, не слишком изящной, но грозной:

Примером ты рази, а не стихом пороки, И вспомни, милый мой, что у тебя есть щеки.

Пушкин не страшился поединка с Толстым. Потому что вообще ничего не боялся и потому что верил пророчеству гадалки, говорил друзьям:

— Этот меня не убьет. Меня убьет белый человек…

Пушкин готовился к предстоящей дуэли, упражнялся в стрельбе, всегда носил тяжелую железную трость, чтобы укрепить кисть руки.

Наконец в 1826 году Пушкин вернулся из ссылки в Москву и в тот же день послал своего друга С. А. Соболевского секундантом к Толстому. К счастью, графа тогда не оказалось в Москве. Тот же Соболевский первым хлопотал, чтобы примирить Толстого с Пушкиным. Приняли близкое участие в этом деле многие друзья поэта. Возможно, решающим было влияние Жуковского — Толстой очень дорожил дружбой с Василием Андреевичем, дуэль с Пушкиным наверняка рассорила бы графа с Жуковским, Вяземским и многими его приятелями.

Примирение состоялось, и оно было искренним. Пушкин часто встречал Толстого в компании друзей и находил его общество занятным, признавал его ум. Сохранилась записка подгулявшей компании, подписанная в том числе и Пушкиным: «Сейчас узнаем, что ты здесь, сделай милость, приезжай. Упитые вином, мы жаждем одного тебя». Граф тотчас примчался, да не пустой, а с наливкой.

Отчего бы им не сойтись, в самом деле? В сущности, Пушкин и Толстой были схожи. Оба потомки славных, но обедневших семейств. Оба обладали бешеным темпераментом, но оба умели сохранять хладнокровие в решающую минуту. У Пушкина, между прочим, тоже был острый язык, который принес ему немало неприятностей. Поэтому, когда Пушкин решил свататься к Наталье Гончаровой, он просил быть его сватом Толстого. А чем не сват? Знатнейшего рода и к тому же старинный приятель Гончаровых. Сватовство не назовешь удачным, но Пушкин был доволен уже тем, что не получил отказа. Впоследствии в письмах к жене поэт называл Американца «наш сват».

Но верно говорили в старину: не выбирай невесту, выбирай свата. Можно ли поручать такую миссию человеку сомнительных нравственных качеств? Может, тут завязался мистический узел грядущей трагедии Пушкина?

Мотив отложенной, но неотвратимой дуэли Пушкин изобразил в рассказе «Выстрел», а образ главного героя — дуэлиста Сильвио навеян характером и поступками Толстого. Много точных характеристик графа содержится и в портрете Зарецкого из «Евгения Онегина»:

…Зарецкий, некогда буян, Картежной шайки атаман, Глава повес, трибун трактирный…

А вот, наверное, подлинное отношение Пушкина к Толстому:

Он был не глуп; и мой Евгений, Не уважая сердца в нем, Любил и дух его суждений, И здравый толк о том о сем…

Вообще же из литературных произведений, в которых изображен Федор Толстой-Американец можно было бы составить объемистую антологию. Взять хотя бы графа Турбина из рассказа Льва Толстого «Два гусара»: «Уж я тебе говорю, это тот самый дуэлист-гусар, ну, Турбин известный… Саблина он убил, Матнева он из окошка за ноги спустил, князя Нестерева обыграл на триста тысяч. Ведь это какая отчаянная башка, надо знать! Картежник, дуэлист, соблазнитель; но гусар душа, уже истинно душа!»

 

Время грешить и время каяться

Перемена в поведении Толстого-Американца становилась все заметнее. В карты он играл теперь преимущественно в Английском клубе и других благородных собраниях, где шельмовать было недопустимо — он стал светским человеком и начал дорожить репутацией. Дуэлей избегал, но любил демонстрировать меткость в стрельбе. Герцен писал, что однажды, когда у графа пировали гости, он приказал жене встать на стол и прострелил каблук ее башмачка. Если раньше Толстой обожал, как писал Пушкин о Зарецком,

Друзей поссорить молодых И на барьер поставить их, —

то теперь часто примирял противников. Бывало, давал зарок не пить, однажды полгода не брал в рот хмельного. Тем не менее продолжал участвовать в застольях. Как-то раз, возвращаясь с пирушки на санях с Денисом Давыдовым, он попросил гусара-поэта:

— Голубчик, дыхни на меня, хоть понюхаю винца!

Правда, когда Толстой пил, то пил в свое удовольствие, преимущественно шампанское или бордо. Однажды за столом ему посоветовали редкую закуску:

— Возьми, Толстой, вот увидишь, весь хмель отобьет!

Граф отказался:

— Нет уж, слуга покорный! За что же я два часа трудился?

К нему часто обращались как к знатоку дуэльного кодекса, своего рода эксперту в вопросах чести. Вообще он оказался очень сведущим в улаживании разного рода щекотливых дел, будь то дело чести, наследственное дело или имущественное. Много лет Толстой трогательно заботился о своем товарище, почти разорившемся и больном князе Федоре Гагарине. Когда-то Гагарин тоже был мот и повеса, каких мало. Во время войны 1812 года он поспорил, что доставит Наполеону два фунта чаю, и доставил! Наполеон великодушно отпустил храбреца. Но были у Гагарина и проделки в духе Толстого-Американца. Однажды на почтовой станции Гагарин заказал жареного рябчика, а сам вышел на минуту. Вернувшись, он увидел, что какой-то нахальный проезжающий уплетает его блюдо, хотя его предупредили, что это чужой заказ. Гагарин пожелал этому типу приятного аппетита, а затем под дулом пистолета заставил его проглотить еще одиннадцать рябчиков! У того чуть не сделался заворот кишок. Гагарин со смехом заплатил за дюжину рябчиков и укатил.

И вот теперь имение Гагарина оказалось расстроено, а сам он болен. Толстой долго хлопотал, чтобы сохранить для друга хотя бы остатки его состояния, даже заложил собственное имение, дабы сохранить поместье Гагарина. «Я сам на точке лишиться последнего верного куска, заложенного за князя Федора», — писал он Вяземскому.

Итак, наш герой, подобно пушкинскому Зарецкому, изменился:

Надежный друг, помещик мирный, И даже честный человек, Так исправляется наш век.

Немногие знали, что перемена была еще более резкой, и не без веских причин. «Я живу в совершенной скуке, грусти и пьянстве, — писал Толстой в 1828 году князю Гагарину. — Одна Сарра как будто золотит мое несносное существование; три месяца жена не оставляет болезненное ложе свое, родив мне третьего мертвого сына. Следовательно, надежда жить в наследнике похоронена с последним новорожденным.

Скорбь тебе неизвестная, но верь, любезный друг, что весьма чувствительная».

У Федора Ивановича и Евдокии Максимовны родилось двенадцать детей, они умирали в младенчестве, один за другим. Толстой, как Иван Грозный когда-то, завел синодик — поминальный список, куда вписал одиннадцать убитых им на дуэлях. После смерти очередного ребенка Толстой вычеркивал одно имя своей жертвы и писал на полях: «Квит».

В живых оставались две дочери — старшая Сарра и, немного младше ее, Прасковья. Обе были безмерно дороги отцу. Прасковья пошла вся в мать — цыганской породой и повадкой, отец называл ее «мой цыганеночек». А Сарра вызывала восхищение и сострадание — она была душевно больной, но одаренной необыкновенно, в шестнадцать лет писала прекрасные стихи, отмеченные поэтами-современниками. А в синодике еще оставалось одно неотмщенное имя. Толстой каялся, молился на коленях до кровавых мозолей.

Но Сарра умерла от чахотки, ей было восемнадцать лет. На смерть девушки Жуковский написал стихотворение, в котором есть такие строки:

Высокая душа так много вдруг узнала, Так много тайного небес вдруг поняла, Что для нее земля темницей душной стала, И смерть ей выкупом из тяжких уз была.

В финале Жуковский изобразил духовное преображение безутешного отца:

Но в миг святой, как дочь навек смежила вежды, В отца проникнул вдруг день веры и надежды…

Оплакав Сарру, Федор Иванович открыл свой скорбный синодик, подвел жирную черту под списком отмщенных жертв и крупно написал: «Теперь в расчете».

Он уж был не «черен», а совершенно сед, но волосы вились по-прежнему, и густые бакенбарды доходили до уголков рта. Окончательно рассеялся «мятежных склонностей дурман», даже в убеждениях графа Толстого появилась патриотическая благонамеренность. Он, например, резко отзывался о «Мертвых душах» Гоголя, утверждая, что автор — «враг России» и что «его следует в кандалах отправить в Сибирь».

Федор Иванович Толстой-Американец умер в 1846 году, 64 лет от роду, хотя казался еще крепким нестарым мужчиной.

Злой рок не оставил и вдову графа. В 1861 году ее зарезал собственный повар. Это преступление наделало много шума. Повар сговорился с любовницей-служанкой убить и ограбить графиню. Лев Толстой упомянул этот случай в статье «Зачем люди одурманиваются»: «…когда он услал свою любовницу и наступило время действовать, он пошел было с ножом в спальню, но почувствовал, что трезвый не может совершить задуманного дела. „Трезвому совестно“. Он вернулся, выпил два стакана припасенной вперед водки и только тогда почувствовал себя готовым и сделал».

Одна лишь дочь Прасковья Федоровна прожила свой век безмятежно и счастливо. Она вышла замуж за высокопоставленного чиновника В. С. Перфильева, будущего московского гражданского губернатора и камергера двора. С этой семьей был очень близок Лев Толстой, называл их ласково: Васинька да Полинька. Некоторые черты образа Стивы Облонского из романа «Анна Каренина» напоминают характер и привычки Перфильева. После прочтения сцены в доме Облонских за утренним кофе Перфильев шутливо выговаривал автору:

— Ну, Левочка, целого калача с маслом я никогда не съедал. Это ты на меня уж наклепал!..

Дочь до конца своих дней защищала память отца, писала критические замечания на многочисленные «воспоминания» о нем. Правды не отрицала, а напраслину опровергала. И всегда держала в доме ручную обезьянку.

…И все-таки прозвище Ф. И. Толстого — Американец — противоречит его судьбе. В любой части света можно встретить человека авантюрного склада, известного дерзкими выходками. Но если он, нагрешив, начинает каяться, знайте, это истинно русский человек.