До сих пор мы в основном рассматривали философов, для которых главным инструментом в решении онтологических проблем были искусственные формальные языки логики. Новый этап в исследовании связи между языком и реальностью в рамках аналитической философии начался, когда в этой роли выступил естественный, или (как принято говорить в данном случае) обыденный, язык. Этот новый этап связан с именем британского философа Питера Фредерика Стросона (1919–2006), принадлежащего к оксфордской философии обыденного языка, которая, в свою очередь, является одной из школ, или течений, лингвистической философии [79] . Однако Стросон очень необычный представитель лингвистической философии, поскольку некоторые его идеи, в частности концепция дескриптивной метафизики, которая будет основным предметом рассмотрения в настоящей главе, идут вразрез с ярко выраженным антиметафизическим характером этой философии. Создателем и основным представителем лингвистической философии считается поздний Витгенштейн, хотя немалое влияние на формирование этой философии, и прежде всего такой ее ветви, как философия обыденного языка, оказал Джордж Мур.
Как известно, ядро доктрины лингвистической философии образует тезис о том, что традиционные философские проблемы можно разрешить (или отбросить), если разобраться в том, как работает наш язык, сосредоточив внимание на анализе повседневного употребления выражений, с помощью которых обычно формулируются философские учения. Только включив анализируемые выражения в органически присущие им контексты человеческой языковой коммуникации, можно выявить и устранить «злоупотребления» языком, которыми неизбежно грешат философы, стремящиеся открыть истину о мире. Так, согласно Витгенштейну, философские проблемы «не являются эмпирическими проблемами, они решаются путем такого всматривания в работу нашего языка, которое позволяет осознать его действия вопреки склонности истолковывать их превратно. Проблемы решаются не через приобретение нового опыта, а путем упорядочения уже давно известного. Философия есть борьба против очаровывания нашего интеллекта средствами нашего языка» (§ 109) [Витгенштейн, 1994, с. 127] [80] . Именно эта околдованность языком, согласно Витгенштейну, и порождает метафизику. Мы думаем, что задаем глубокие вопросы о мире, но в действительности только демонстрируем неясность или путаницу в своем понимании грамматики языка, на котором говорим. Поэтому задача философии состоит в том, чтобы возвращать «слова от метафизического к их повседневному употреблению» (§ 116).
Вместе с тем если Витгенштейн видел в философии деятельность, нацеленную не на создание теорий, а на «прояснение» мыслей, на освобождение от мучительной погруженности в философские проблемы путем достижения в ходе философского анализа их нового «видения», то философы обыденного языка не разделяли его неприятия теоретической философии. Рассматривая язык не только как инструмент разрешения философских проблем, но и как самостоятельный предмет изучения, они надеялись, что теоретическое осмысление обыденного языка не только позволит показать несостоятельность или бессмысленность прежних философских теорий, но и откроет путь к правильной постановке проблем и их решению, если, конечно, после тщательного их очищения от всех философских интерпретаций, от всего того расплывчатого, туманного и банального, что наслоилось на них в течение веков, они сохранят свое содержание. При этом не исключался и такой вариант, что, будучи строго и четко сформулированы, эти проблемы станут предметом уже не философского, а научного исследования. Следует отметить, что Стросон сделал еще один шаг в сторону от витгенштейновского взгляда на природу философии. Для него анализ обыденного языка стал одновременно и средством борьбы с прежней метафизикой, и основой для построения новой, более совершенной метафизики. Стросон надеялся «через» язык пробиться к структуре внеязыковой реальности. Как отмечает отечественный исследователь творчества этого британского философа Т.Н. Панченко, за этим стоит убеждение Стросона в том, что «все усилия по искоренению метафизики не удались, и аналитики должны… принять во внимание этот урок собственной истории. Именно им, изощренным в технике философского анализа, …впервые в истории философии предстоит создать принципиально новый тип метафизики, свободный от недостатков прежних метафизик» [Панченко, 1979, с. 159].
Корни метафизической концепции Стросона следует искать в том представлении об обыденном языке, которое сложилось в рамках лингвистической философии и которое послужит нам отправным пунктом в нашем исследовании построенной на анализе такого языка онтологии.
3.1. Значение как употребление
В основу концепции обыденного языка, развиваемой лингвистическими философами, легло представление о том, что значение языковых выражений самым тесным образом связано с их употреблением. Создателем идеи значения как употребления считается поздний Витгенштейн, однако, как мы видели, Куайн ее корни усматривал и в прагматизме Джона Дьюи.
У позднего Витгенштейна эта идея выражает квинтэссенцию его понимания природы языка. В его представлении язык – это деятельность, вплетенная в сложную сеть неязыковых видов деятельности. Язык не имеет сущности, которую можно было бы выразить в определении, поэтому на вопрос «что такое язык?» следует отвечать, разбирая многочисленные простые фрагменты языковой деятельности, которые Витгенштейн называет «языковыми играми». По его убеждению, обращение к языковым играм помогает рассеять туман, которым в философии окружено понятие «значение», ибо, анализируя конкретные языковые игры, мы начинаем понимать, как работает язык. В языке нельзя выделить какую-то одну функцию, ссылкой на которую можно было бы объяснить значение; например значением языкового выражения нельзя считать то, что это выражение обозначает, замещает или репрезентирует. Витгенштейн уподобляет язык ящику с инструментами: сколь различны функции инструментов, столь по-разному функционируют слова и столь по-разному они соотносятся с обозначаемым ими. Эти разнообразные функции слов и определяют их значение; тем самым значение – это то, как языковое выражение употребляется в различных языковых играх.
С тем чтобы лучше понять, что Витгенштейн вкладывает в идею значения как употребления, имеет смысл сопоставить его позицию с позицией Куайна в этом вопросе. Безусловно, по ряду важных пунктов их трактовки совпадают: и тот и другой подчеркивают социальную природу языка, отвергают представление о значении как о ментальной или платонистской сущности и делают упор на том, как происходит обучение языку, но между ними имеется и ряд существенных различий. Во-первых, если Куайн отводит приоритетную роль лишь одной функции языковых выражений – выражать утверждения о мире, то Витгенштейн рассматривает язык во всем многообразии его функций, которые в равной мере влияют на значение его выражений. Во-вторых, у Куайна употребление слов получает бихевиористское истолкование: цель человека, произносящего то или иное языковое выражение, – отреагировать соответствующим образом на то, что регистрируется его органами чувств. Человек может при этом совершать какие-то движения, перемещать свое тело в пространстве, но все эти действия не имеют отношения к содержанию произносимых им слов. Витгенштейн же подчеркивает нерасторжимое единство языка, его употребления и неязыковой деятельности. Значение языкового выражения напрямую зависит от контекста его произнесения и от тех действий, которые совершаются человеком. В-третьих, Куайн признает некоторый базисный уровень языка в виде предложений наблюдения, которые благодаря их связям с другими предложениями обеспечивают последние эмпирическим содержанием. Витгенштейн же считает совершенно неприемлемой идею «базисного» уровня значений и сведения всех прочих видов значения к этому базисному уровню. В-четвертых, описывая, как происходит обучение языку, Куайн много внимания уделяет остенсивным определениям, тогда как Витгенштейн категорически отвергает концепцию обучения языку, основанную на использовании остенсивных определений. Для него обучение есть натаскивание ребенка на правильное употребление языка во всех соответствующих ситуациях. Овладение языком есть овладение определенной техникой. Более того, обучаясь языку, ребенок приобщается к определенной «форме жизни». В-пятых, Куайн не принимает идею о том, что значение может быть объяснено ссылкой на конвенциональные правила его употребления. Для Витгенштейна же объяснение значения языкового выражения посредством разбора языковых игр, в которых оно используется, предполагает выявление правил, управляющих его употреблением. Эти правила обычно не имеют четкой формулировки и не осознаются теми, кто им следует [81] , однако их обнаружение и изучение составляет одну из важнейших задач философии. И наконец, если у Куайна вербальное поведение рассматривается как реакция на физическое воздействие окружающего мира, а значение, манифестируемое вербальным поведением, отождествляется с совокупностью стимуляций сенсорных рецепторов человека, то у Витгенштейна поведение трактуется прежде всего как интенциональное действие, а потому значение языкового выражения, приравниваемое к способам его употребления в разнообразных конкретных ситуациях, напрямую связывается с намерениями, которые имел человек, используя это выражение.
Идея значения как употребления показалась очень привлекательной для многих философов, поскольку позволяла без ссылок на какие-либо ментальные или абстрактные сущности дать ответ на вопрос, благодаря чему удается «вдохнуть жизнь» в простые звуки и начертания и сделать их языковыми символами. Этот ответ состоял в том, что звуки и начертания становятся языком, когда их употребляют люди в своей коммуникации друг с другом. Вместе с тем, очевидно, что при таком подходе понятие значения противится точному определению. Помимо общего указания «ищи не значение, а употребление», т. е., иначе говоря, заменяй вопросы вида «Что означает слово W?» вопросами «Как слово W употребляется?», у Витгенштейна нельзя найти и намека на то, как можно было бы дать более точное определение значения в терминах употребления. Это обстоятельство, с одной стороны, не вызывало у философов обыденного языка большого беспокойства. Так, по мнению Стросона, «нет оснований сетовать на то, что это центральное понятие не является сразу и целиком ясным, ибо общая цель достаточно ясна: увести нас от нашего увлечения сомнительным отношением именования… и заставить посмотреть на …язык как на вид человеческой деятельности, взаимодействующий с другими видами» [Strawson, 1954, p. 72]. С другой стороны, все острее стала ощущаться этими философами потребность в более систематическом теоретическом описании употребления, ибо они стали осознавать, что когда идея значения как употребления берется в отрыве от общей теории, она ведет к «партикуляристской» трактовке значения. Ведь если в различных языковых играх одни и те же слова имеют разные употребления и, соответственно, разные значения, а совокупность возможных употреблений одного и того же слова ничем не ограничена и не фиксирована, то значение любого слова неизбежно оказывается неопределенным и неустойчивым, и, более того, каждое изменение в его употреблении влечет за собой изменение его значения. Поэтому философы обыденного языка предприняли попытки создать систематическую теорию, взяв за основу идею значения как употребления. Наиболее важный вклад в решение этой задачи был внесен оксфордскими философами Джоном Остином (1911–1960) и Полом Грайсом (1913–1988) [82] , идеи которых мы кратко рассмотрим.
Язык представляет для Остина ключевой предмет философской рефлексии, и он подходит к его осмыслению с эмпирических позиций. Он воспринимает язык не как формальную и абстрактную систему, а прежде всего как множество конкретных предложений, произносимых в конкретных ситуациях [83] . С его точки зрения, в самой идее говорящего человека заключено представление о нем как о субъекте деятельности. Именно это представление и легло в основу созданной Остином теории речевых актов, которая стала важным достижением не только в развитии философии языка, но и лингвистики, и история ее создания начинается с введения Остином понятия перформативного высказывания.
Совершенно очевидно, что язык очень часто используется для описания. Когда человек говорит: «В комнате находятся три человека», – это высказывание, если оно истинно, описывает определенное положение дел в мире. Однако значительное число произносимых предложений, даже сформулированных в изъявительном наклонении, таковы, что по крайней мере в некоторых случаях их нельзя охарактеризовать как истинные или ложные. Например, высказывания «Я нарекаю этот корабль именем Арабеллы», «Я обещаю встретиться с тобой в 2 часа» представляют собой совершение некоторого действия, а не сообщение о его совершении. Подобные высказывания Остин предложил называть «перформативами» (или «перформативными высказываниями»), а для обозначения описательных высказываний, которые могут быть охарактеризованы как истинные или ложные, он стал использовать термин «констативы» (или «констатирующие высказывания»). В качестве отличительной особенности перформативов Остин отметил то, что с каждым из них связан определенный ритуал или процедура, а стало быть, некоторая совокупность конвенций. Так, при заключении брака слова «Объявляю вас мужем и женой» должны быть произнесены в строго определенной ситуации в соответствии с некоторой общепринятой процедурой, и участвующие стороны должны неукоснительно выполнять все, что предписывает эта процедура.
Хотя перформативные высказывания нельзя оценить как истинные или ложные, их можно, считает Остин, охарактеризовать по-другому – как успешные или безуспешные, либо как удачные или неудачные в зависимости от того, получилось ли у человека, произносящего их, совершить таким образом некоторое действие. Между истинностью и успешностью есть важное различие: если в случае констативов мы имеем независимый факт, отдельно существующий от произносимой фразы, который делает ее истинной, то в случае перформативов успешное их произнесение означает появление нового факта в мире. Например, когда человек говорит: «Я приношу свои извинения», успешность произнесенных им слов создает сам факт его извинения. Американский последователь Остина Дж. Сёрл выразил это различие с помощью понятия «направление приспособления»: при использовании констативов происходит приспособление слов к реальности, а при использовании перформативов – приспособление реальности к словам.
Остин подробно рассматривает условия, при которых перформативы могут оказаться неудачными. Например, это имеет место тогда, когда при произнесении перформативного высказывания отсутствует соответствующая конвенциональная процедура, или когда один из участников процедуры совершает ошибку при ее выполнении (человек пишет в завещании: «Я все оставляю своему сыну» и забывает подписать завещание). Кроме того, конвенциональные процедуры часто связаны с ожиданием определенного поведения со стороны человека, произносящего перформативное высказывание. Так, если человек говорит другому: «Я советую тебе возвратить деньги», то предполагается, что он не назовет его глупцом, когда тот сделает то, что он ему посоветовал. В этом случае, считает Остин, человек не совершает ошибку, а злоупотребляет конвенциональной процедурой.
Некоторое время спустя различение констативов и перформативов перестало удовлетворять Остина, ибо он не смог найти адекватных критериев его проведения. Дело в том, что мы не вправе противопоставлять делание и говорение, поскольку в констатирующих высказываниях человек описывает, сообщает, утверждает и т. п., т. е. также совершает действия, и эти действия равносильны актам предупреждения, обещания и т. п. Это означает, что констативы являются особой разновидностью перформативов. Возьмем, к примеру, два высказывания «Предупреждаю тебя, что поезд прибывает» и «Сообщаю, что поезд прибывает». Произнося их, человек в обоих случаях совершает определенное действие: в первом – акт предупреждения, во втором – акт сообщения, и принципиального различия тут нет. Остин отвергает прежнее противопоставление истинности и успешности, истолковывая истинностные характеристики констатирующих высказываний как особые проявления их успешного или неуспешного характера. Ведь констативы сталкиваются с теми же видами «неудач», что и перформативы. И человек, дающий обещание, которое он не собирается выполнять, и человек, утверждающий что-то такое, во что он не верит, равным образом обрекают свои высказывания на «неудачу». Поэтому, характеризуя утверждения как истинные, мы даем им оценку, аналогичную той, что содержится в наших словах, когда мы называем вывод правильным, аргументацию – обоснованной, а судебное решение – справедливым.
Если при произнесении любого высказывания человек совершает некоторое действие, то что представляет собой это действие и как его можно описать? Ответ на этот вопрос и подвел Остина к формулировке понятия речевого акта. Он начинает с различения трех смыслов, в которых произнесение каких-либо слов является или может быть совершением действия. Во-первых, говорение в прямом и основном смысле этого слова означает произнесение определенных звуков, которые, как говорящий знает, являются словами, наделенными определенным значением и указывающими на определенные предметы. Делая это, говорящий, по Остину, совершает «локутивный» акт. Во-вторых, человек может произнести одни и те же слова, придав им разную силу и тем самым совершив два разных действия. Например, когда человек говорит: «Бык опасен», это может быть предупреждением, или предсказанием, или просто описанием. Такого рода действия Остин называет «иллокутивными» актами и в их идентификации ключевую роль отводит иллокутивным силам, благодаря которым высказывание приобретает характер определенного действия – сообщения, уверения, мольбы о помощи, намека, предостережения и т. п. В-третьих, иногда своими словами человек может сознательно побудить того, кто его слушает, выполнить определенные действия. Оказывая такое воздействие на слушателей, человек осуществляет, по Остину, «перлокутивный» акт. Например, говоря: «Дверь открыта», человек одновременно совершает локутивный акт (произносит звуки, имеющие значение), иллокутивный акт (произносит свои слова как намек) и, возможно, перлокутивный акт, если ему удастся побудить своих слушателей закрыть дверь. Все эти три акта соединяются в одном физическом явлении, однако это разные акты, так как формальные условия их успешного выполнения различны. Для признания перлокутивного акта успешным необходимо, чтобы за ним последовало изменение в убеждениях, мнениях или действиях слушателей; для успешного совершения иллокутивного акта необходимо лишь, чтобы слушающий понял все, что хотел сказать говорящий, а необходимым условием успешности локутивного акта является владение языком.
Соединяясь в целостную трехуровневую структуру, перечисленные виды актов и образуют то, что Остин называет речевым актом [84] . Таким образом, речевой акт в отношении к используемым в нем языковым средствам выступает как локутивный акт, в отношении к поставленной цели и условиям ее осуществления – как иллокутивный акт, а в отношении к достигнутым с его помощью результатам – как перлокутивный акт. Если локуцией традиционно занималась семантика, а перлокуция служила предметом изучения риторики, то теория иллокуции является главным новшеством в учении Остина.
Внимание Остина к теории иллокуции объясняется тем, что именно она призвана дать ответ на вопрос, как люди распознают, какой иллокутивный акт совершается при произнесении того или иного предложения, т. е. как выявляется его иллокутивная сила. С одной стороны, ориентиром здесь может служить грамматическая форма высказывания, например указанный в нем перформатив («Я прошу вас уйти») или же тот перформатив, который использовал бы говорящий, если бы ему потребовалось описать свое действие. Так, человек, сказавший своему собеседнику: «Уходите», мог бы для описания своего действия использовать перформатив «Я приказал ему уйти» или «Я попросил его уйти», который и определяет, какой иллокутивный акт был совершен. С другой стороны, даже при наличии явно выраженного перформатива человек может совершить иной иллокутивный акт, чем тот, на который указывает использованный им перформатив. Это объясняется тем, что на характер иллокутивного акта влияют намерения говорящего и конвенции, регламентирующие отношения между ним и его слушателями. Получается, что условия, определяющие, какой иллокутивный акт совершен при произнесении определенных слов, довольно разнообразны: в каких-то случаях основную роль играют конвенции, в других определяющим становится намерение говорящего, в-третьих – грамматическая форма высказывания и т. п.
Если возвратиться теперь к вопросу о значении, то мы видим, что, согласно теории речевых актов, для установления значения языкового выражения необходимо обратиться к тому, для выполнения каких речевых актов употребляется это выражение. При этом Остин выделяет некоторое устойчивое значение языкового выражения, которое образует основу локутивного акта и остается практически неизменным в разных контекстах его употребления, а также «аспекты значимости», создаваемые иллокутивным и перлокутивным актами. Устойчивое значение фиксирует нечто общее во всех контекстах употребления некоторого выражения, обеспечивая возможность его использования и понимания в бесчисленных и разнообразных ситуациях. По мнению Остина, оно устанавливается конвенционально и воплощает в себе общие правила употребления данного выражения, усваиваемые в процессе овладения языком. Помимо этого устойчивого значения в ходе языковой коммуникации возникают иные «аспекты значимости» языкового выражения, порождаемые конкретными обстоятельствами его употребления и играющие порой более важную роль в его понимании. Однако систематического описания связей между всеми этими компонентами значения и роли каждого из них в тех или иных ситуациях Остину дать не удалось.
Этот недостаток попытался исправить Грайс, проведя четкое различие между «значением, подразумеваемым говорящим», и значением самого предложения или слова [Grice, 1968, p. 225–242] [85] . Мы ссылаемся на первое значение, когда говорим о ком-то, что, произнеся такие-то слова, он имел в виду то-то и то-то, т. е. намеревался с их помощью совершить такое-то действие, тогда как второе предполагается нами, когда мы говорим, что предложение или слово сами по себе значат то-то и то-то. В духе Остина Грайс считает значение, подразумеваемое говорящим, основным для понимания того, что было сказано, а все остальное – производным. Иногда значение, вкладываемое человеком в свои слова, может идти вразрез с собственным значением этих слов и при этом подчинять его себе. Например, говоря: «Как остроумно!», человек может иметь в виду, что то, к чему относятся его слова, совершенно не остроумно. Итак, то, что имеет в виду человек, произнося какое-то предложение в конкретной ситуации, зависит от того, что он намеревается донести до слушателя. Согласно Грайсу, в речевом акте в намерения того, кто произносит некоторую фразу, входит, чтобы слушающий его человек распознал, в чем состоит его, говорящего, намерение, и благодаря этому распознанию отреагировал – или, по крайней мере, имел намерение отреагировать – на его, говорящего, намерение.
Из своего анализа значения Грайс сделал важный вывод о том, что нельзя ставить знак равенства между значением языкового выражения и его употреблением, хотя между ними существует очень тесная связь. Значение – это только один из наиболее важных факторов, управляющих употреблением языкового выражения, но отнюдь не единственный фактор. Поэтому систематическая теория языка должна ответить на вопрос, что представляют собой другие факторы и как они взаимодействуют со значением. Согласно Грайсу, употребление языка есть продукт сложного взаимодействия нескольких систем, включая систему конвенционально установленных значений и систем коммуникативных приемов, которые имеют в своем распоряжении совершающие осмысленные поступки люди и которые регулируют эффективный обмен информацией.
Для описания этого взаимодействия Грайс разработал специальную «логику разговора», в которой ключевую роль играет понятие разговорной импликатуры [Грайс, 1985, с. 217–237]. Его идея состоит в том, что в контексте разговора или обмена мнениями произносимые предложения вступают в более сложные логические отношения, чем те простые формально-логические связи, которые выявляются при анализе этих предложений в отрыве от подобных контекстов. Поэтому имеются определенные принципы («постулаты речевого общения» [86] ), управляющие эффективным и рациональным обменом информацией между носителями языка, которые могут, опираясь на эти принципы, использовать предложения для передачи информации, выходящей за рамки той, что содержится в значениях произносимых ими предложений. Применение этих принципов в каждом конкретном случае позволяет собеседникам получать выводы, не сводимые к формально-логическим следствиям из сказанного [87] , и именно эти выводы Грайс называет разговорной импликатурой. В простейшем случае разговорную импликатуру можно описать так: допустим, что кто-то высказывает предложение p при условии, что, соблюдая принципы рационального разговора, он не стал бы высказывать этого предложения, не придерживайся он мнения q. Если при этом он осознает, что его собеседник сделает это заключение, и хочет, чтобы он его сделал, то это значит, что q является разговорной импликатурой p .
Таким образом, с помощью понятия разговорной импликатуры Грайс представил значение, вкладываемое в слова и предложения говорящим, как своего рода вывод из известных собеседникам принципов речевого общения, собственных значений слов и предложений и конкретных условий их произнесения. Этот подход, безусловно, открывал более широкие возможности для систематического исследования различных аспектов значения языковых выражений, включая и те, которые напрямую связаны с намерениями людей, использующих эти выражения в своем общении. Трудность заключалась в том, чтобы составить более или менее приемлемый список принципов, управляющих речевой коммуникацией, ибо в предложенных Грайсом постулатах речевого общения многие критики усмотрели не какую-то особую логику разговора, а простой набор британских условностей. Данное обстоятельство не умаляет значения теории языка Грайса, которая считается высшим (и одновременно последним) достижением в развитии философии обыденного языка и во многом определяет то, как философы, лингвисты и когнитивные психологи наших дней представляют себе значение и коммуникацию.
Избрав в качестве предмета своего изучения естественный язык, оксфордские философы не только предложили новое понимание природы значения языковых выражений, но и отвергли представление о том, что главным инструментом в анализе языка должна быть современная символическая логика. Они сформулировали концепцию иной логики, которую назвали неформальной. Поскольку при построении онтологии на основе любого языка – и естественного, и искусственного – логика играет важную роль, имеет смысл кратко рассмотреть, что эти философы понимали под неформальной логикой.