Автобус прибыл в половине десятого. Чарли был трогательно благодарен матери за то, что она едет с ним. Стелла плохо спала и утром пожалела, что согласилась на эту экскурсию, но перспектива торчать дома одной не прельщала ее. В прежние дни, подумала она, попросила бы Макса прописать какое-нибудь лекарство – должна же быть какая-то польза от жизни с психиатром. Правда, в прежние дни такой необходимости не возникло бы. И она пила кофе, курила, а Чарли укладывал сумку, рассказывая ей об ожидающих их удовольствиях. Стелла подумала о том, что мальчик способен жить сиюминутным и выглядеть так, словно его совершенно не затрагивали окружающие его несчастья. Вот сидит она, молчаливая, с пустыми глазами, черная дыра в сердце семьи, губительница радостей его детства, и, однако, в предвкушении дня, который они вместе проведут на природе, все забыто, важно лишь, что он войдет в автобус с матерью, а то, что она озлобленная, подавленная женщина, от которой он неделями не видел ни любви, ни ласки, забыто.

Чарли со Стеллой вошли в автобус, и сердце у нее упало, когда две дюжины уэльских школьников и около полудюжины взрослых уставились на них, шедших к последним свободным местам на заднем сиденье. Хью Гриффин, сидевший с водителем, приветливо обратился к ней, но все остальные молчали. Тут Стелла поняла, что несчастье Чарли превратило его в парию, как случилось и с ней, подумала, что такова людская природа – люди безошибочно выбирают в жертвы тех, кто больше всего нуждается в сочувствии. Чарли и она были чужаками, молча сидели в конце автобуса. Разговоры взрослых, болтовня и выкрики детей постепенно возобновились, а мать с сыном смотрели в окно на чуждые поля.

Кледуинская пустошь представляет собой участок бесплодной земли среди холмов, и автобус натужно рычал, выезжая из долины и поднимаясь на плато. Вокруг бесконечно тянулся унылый ландшафт: мох, папоротник, изредка виднелось чахлое деревце, согнутое, корявое, достаточно цепкое, чтобы устоять на ветру. По сторонам дороги неожиданно появились лощины с крутыми склонами, в которых стояла вода; над водой нависли бурьян и низкие деревца, отчего она казалась черной, густой, зловещей. Стелла почувствовала отвращение к этому пустынному болоту, оно таило в себе какую-то угрозу, которую ощущали и другие, так как все голоса смолкли и какое-то время слышался только шум ветра. Наконец автобус свернул с дороги и остановился в безветренном месте у рощицы. Дети высыпали наружу, голоса их вновь громко зазвучали, потом Хью Гриффин разделил их на группы и сказал, когда и где они встретятся, чтобы пообедать. Чарли со Стеллой попали в группу, которой предстояло идти по тропинке вдоль восточного края пустоши. Они должны были достичь места, откуда видно море, находящееся в шестидесяти милях. Группа тронулась в путь, мать и сын шли замыкающими; вел их группу другой взрослый, отец одного из учеников, знавший эти места.

Стелла шла в сапогах, туго подпоясанном плаще, косынке, и ее беспокойство усиливалось. Тропинка была узкой, каменистой, подъем – более крутым, чем представлялось вначале. Над головой нависали низкие тучи, как будто собирался дождь. Передние уже скрылись из виду, и они казались единственными живыми существами в этом мрачном месте, где вокруг вздымались поросшие вереском холмики и ни единое строение, ни единое деревце не нарушали пустоты земли и низкого неба. Чарли шел впереди Стеллы, сумка подскакивала на его спине, он водил головой из стороны в сторону, чтобы не упустить ничего, изредка поворачивался взглянуть, не отстала ли мать, его личико сияло пылким удовольствием. Стелла почувствовала, как внутри снова поднимается чернота, и пожалела, что не осталась дома. Ей нечего было делать здесь, в этой унылой пустыне, среди недружелюбных чужаков, на дующем в лицо сыром, резком ветру. Когда они добрались до места, откуда видно море, она с трудом заставляла себя идти, в мозгу действовали какие-то силы, стремившиеся погрузить ее с поднятыми над головой руками в землю и оставить там навсегда. Ведший группу взрослый попытался заговорить с ней, но Стелле было не до того.

Они пошли дальше и в конце концов оказались на месте пикника с наветренной стороны холма. На невысоком плоском выступе скалы Хью Гриффин и остальные стали раскладывать еду и расставлять напитки. Дети разбились на маленькие шумные группы, а взрослые собрались вокруг Гриффина и наливали из термосов горячий чай. Поднялись крики и смех, когда внезапный порыв ветра сорвал со скалы и унес какую-то карту. Стелла отошла в сторонку и через минуту-другую заметила возле себя Чарли, молча жевавшего сандвич. Он спросил, не хочет ли она есть. Стелла покачала головой. Потом поинтересовался, хочет ли она взглянуть, что находится по другую сторону холма, она ответила – да.

Вскоре они отошли далеко от остальных. Чарли стал спускаться по крутому склону к болотцу у подножия, по краям которого густо рос бурьян. Стелла последовала за ним и села на землю чуть повыше. Ощутила первые капли дождя. Чарли крикнул ей, что там, кажется, есть тритоны. Стелла уронила голову на колени и закрыла лицо руками. На сей раз ей было очень скверно. Внутри у нее проносились черные волны. Земля под ней колебалась. Она подняла голову – воздух оказался насыщенным мелкой черной пылью, похожей на графитную. Это начинался дождь. Она видела словно с громадного расстояния сквозь густую завесу темное болотце с бегущей по воде рябью, с сеющимся на нее дождем и Чарли, шлепающего по краю среди высокой травы. Достала сигареты и, прикрывая ладонью от ветра пламя зажигалки, закурила. Чарли пытался поймать что-то у берега, но это что-то ускользало. Стелла смотрела на него молча, бесстрастно и курила. Мальчик попытался схватить ускользавшее от него существо и потерял равновесие. Воздух был темным, дождь лил уже сильнее, ужасающие колебания земли почти прекратились, и Стелла ощущала ползущее онемение, которое всегда наступало в этих случаях. Чарли был уже на более глубоком месте, колотил руками по воде и кричал. Что-то в его крике заставило Стеллу подняться. Она стояла на порывистом ветру, под дождем, сильно сутулясь, и несколько секунд смотрела на него. Затем отвернулась и поднесла к губам сигарету. Концы косынки неистово трепетали возле ее лица, черные волны почти исчезли. Она снова повернулась к болотцу, увидела поднявшуюся из воды голову и хватающую воздух руку, потом они снова скрылись. Стелла опять отвернулась и поднесла сигарету к губам. Она поддерживала ладонью локоть, поднимала руку ко рту прямо и жестко. Снова посмотрела на болотце, опять поднесла сигарету к губам и затянулась. Каждое движение было четким, обособленным, сдержанным.

Стелла не видела, как Хью Гриффин появился на склоне холма у нее за спиной, не слышала, как он закричал, видя, что она, покуривая, отвернулась, потом снова взглянула на болотце и отвернулась опять, а утопающий мальчик бился в воде. Заметила она его, лишь когда он быстро пробежал мимо нее сквозь дождь и с плеском ринулся в воду, продолжая кричать.

Дальнейшее Стелле запомнилось смутно. Она неподвижно стояла, когда Гриффин вышел из воды с Чарли на руках, положил его на землю и принялся откачивать. Потом по холму сбежали остальные, и о ней забыли в суматохе, пока детей усаживали в автобус, вызывали полицию и так далее. Одна из женщин дала ей чашку чая, набросила на плечи плед, и Стелла слышала, как она сказала кому-то, что миссис Рейфиел в шоке. В конце концов автобус уехал, прибыла полиция, Стеллу доставили в участок. Макс был уже там. После того как она выпила еще чая, он привез ее домой, дал таблетку, она легла в постель и заснула.

Проснулась она уже на другой день, и когда спустилась вниз, Мэйр сказала ей, что Макс в полиции и должен вернуться к обеду. Они молча сидели на кухне. Дождь продолжал лить.

– Какой ужасный случай, – сказала наконец Мэйр. – Ужасный.

Откуда ей знать, подумала Стелла. У нее ведь нет детей.

Когда Макс вернулся, Мэйр ушла. Он сел за стол и молча уставился на Стеллу. Потом спросил в полнейшем недоумении:

– Почему же ты не кричала?

Стелла нашла это смешным: Макс спрашивает, почему она не кричала.

– Ты не издала ни звука, – продолжал он тем же недоуменным тоном. – Не раскрыла рта.

Обычно им нужно, чтобы ты не раскрывала рта, но иногда они хотят, чтобы ты кричала, притом думают, ты знаешь, когда что от тебя требуется. Это смешило ее.

– Гриффин говорит, ты во всем виновата.

Молчание.

– Ну скажи что-нибудь, черт возьми! Не сиди истуканом, раскрой рот, расскажи, как это случилось! О Господи!

Макс попытался успокоиться.

– Сам не знаю, что говорю, – пробормотал он. – Травматическая реакция; с тобой то же самое. Еще день-другой мы не сможем прийти в себя. Лучше молчать.

Макс несколько секунд тер лицо, потом снова обратил на Стеллу страдальческий взгляд.

– Почему ты не кричала? – прошептал он.

– Почему вы не кричали, миссис Рейфиел, видя, что мальчик в опасности?

Стелла побывала в полицейском участке и там тоже не смогла ответить на этот вопрос.

В последующие дни сочувствие полицейских улетучилось, поскольку Хью Гриффин настойчиво утверждал, что, когда вышел на склон холма, Чарли был в воде, пронзительно кричал, а его мать безучастно стояла, покуривая сигарету. Она не пыталась ему помочь, говорил Гриффин, хотя мальчику явно грозила смертельная опасность, и подними она тревогу, его можно было бы спасти, хотя потом это поставили под сомнение, учитывая расстояние между вершиной холма и болотцем. Однако полицейских ужаснуло, что она не издала ни звука, не двинулась с места. Когда они это поняли, отношение к ней изменилось – теперь она стала матерью, которая смотрела, как тонет ее ребенок, и не пыталась его спасти. Это противоестественно, говорили они. Бесчеловечно. У них это не укладывалось в голове; она совершенно бесчувственная, говорили полицейские, она не женщина, она чудовище. Или безумная.

Она была безумной. Чем еще можно объяснить случившееся, если не безумием? А в объяснении это нуждалось – ребенок погиб; она была либо чудовищем, либо сумасшедшей. Поначалу ее хотели обвинить в непредумышленном убийстве, взяли под стражу, снова посадили в камеру. Она чувствовала себя онемелой, опустошенной, совершенно обособленной от той женщины, которую водили из помещения в помещение, допрашивали снова и снова и которая никак не могла сказать им того, что они хотели знать. Она наблюдала, как переносит эти странные дни, наблюдала за собой как изнутри, из какого-то забаррикадированного убежища в глубине ее психики, так и из некоей точки в нескольких футах над головой и чуть в стороне.

В это время я приехал повидать ее. Стелла не ждала встречи и, увидев меня, ощутила робкое шевеление какого-то чувства – впервые за много дней. Меня проводили к ней в камеру, и я постарался в меру своих сил донести до нее свои сочувствие и озабоченность.

– Дорогая, несчастная девочка, – сказал я, и этого оказалось достаточно. Хлынули слезы.

Стелла сказала, что тут смогла наконец расслабиться, ни о чем не думать, только спать, видеть сны, плыть по течению, потому что теперь ей давали таблетки и никто ничего от нее не требовал. Смогла рассказать мне, что видела там, в воде. Я не удивился. Не удивился и тому, что с тех пор, как видел ее в последний раз, она прибавила в весе, волосы ее стали жидкими, а под глазами появились темные круги, однако кожа оставалась такой же белой, как и раньше; она по-прежнему была красавицей и вместе с тем глубоко несчастной женщиной. Мои визиты стали для нее главным событием дня и помогали легко переносить остальное время. Были еще разговоры с разными людьми; я при них присутствовал. Была явка в суд; я принял меры, чтобы Стелла перенесла это как можно легче. Она не пыталась понять, что с ней происходит, и всецело полагалась на меня. Однажды я спросил, хочет ли она, чтобы я продолжал заботиться о ней.

– Конечно, – ответила Стелла с легкой тревогой. Зачем об этом спрашивать? Не собираюсь ли я покинуть ее?

Я сказал Стелле, что последует дальше. Ее придется отправить в больницу. Она больна, и я хочу ее вылечить. Хочет ли она, чтобы я лечил ее?

Да, ответила Стелла.

Тогда ей нужно ехать в мою больницу. Знает ли она, как называется моя больница?

Стелла произнесла ее название.

– Правильно, – сказала я. – Ты поедешь туда, и я буду там тебя лечить.

Я был убежден, что смогу лучше всех справиться с этой задачей. И хотя возвращение Стеллы в больницу могло показаться нежелательным, а то и просто опасным, теперь я был в состоянии настоять на своем.

Макс приехал повидаться со Стеллой. Я сказал ей о предстоящей встрече, и она взмолилась, чтобы я не вынуждал ее проходить через это испытание. Однако я спокойно и твердо настаивал на том, чтобы она увиделась с ним. Стелла назвала меня жестоким мерзавцем. Я напомнил, что, раз буду лечить ее, она должна мне доверять. Сказал, что встреча нужна как Максу, так и ей.

– Эта история подкосила его, – сказал я. – Помирись с ним.

– Помириться? – сказала она.

– Для блага вас обоих.

Тут Стелла согласилась.

Они встретились в голой камере с деревянным столом посередине и единственным высоко расположенным зарешеченным окном. Стелла была очень встревожена, когда ее привели туда, позволив иметь при себе пачку сигарет и зажигалку. Макс был уже там; он поднялся, и они стояли, глядя друг на друга. Дверь закрылась.

– Здравствуй, Стелла.

Первым ее побуждением было повернуться и выйти, но ей не хотелось разочаровывать меня. Она села. Макс тоже. Он похудел, хотя и раньше был худощавым. В нем появилась хрупкость; казалось, если его ударить, он разобьется, как тонкий фарфор. Макс предложил Стелле сигарету. Он казался постаревшим, особенно заметно это было в движениях и осанке, достигшим той стадии, когда мужчины считают, что уже утратили силы, и начинают культивировать старческую манерность, словно уже почти окончательно сдали и их нужно беречь. Стелла взяла предложенную сигарету, подумала: какой он ее видит? Распутница, загубившая его жизнь, превратилась теперь в бледную, толстую ведьму, утопившую его сына.

– Чего ради ты хотел меня видеть? – спросила она.

Это удивило Макса. Открыв рот, он издал легкий, похожий на кашель смешок.

– Извини, – сказал он. – С места в карьер. Не думал, что об этом понадобится спрашивать.

Стелла ждала, когда он заговорит о цели визита.

– Полагаю, тебя не интересуют мои соображения о том, что случилось с нами. О том, кто за это в ответе.

Ну прямо бухгалтер, подумала она. Графа дебета и графа кредита. Я возьму на себя вину за одно, ты за другое. И потом мы сможем спокойно спать.

– Только не знаю, имеет ли это по-прежнему какое-то значение. Ну скажи хоть что-нибудь.

– В воде был Эдгар.

Макс кивнул.

– Я это предполагал.

Наступило молчание, и Стелла вновь почувствовала беспокойство. Оглянулась на дверь. Ей хотелось, чтобы вошли полицейские и увели ее.

– Ты все еще ненавидишь меня? – спросил Макс.

Стелла вспомнила недавний сон – она лежала с Максом в постели, полной дерьма, – и сказала ему об этом. Макс отшатнулся.

– Значит, да, – сказал он. Негромко фыркнул. Стелла пристально смотрела на него. Он прикрыл рукой рот и уставился на нее пустыми глазами. Она отвернулась.

– Значит, и мне нужно ненавидеть тебя?

Подобная арифметика ее не интересовала.

– Это кажется несправедливым по отношению к Чарли, – сказал Макс.

Очевидно, то был удар по больному месту, но заметного воздействия он не оказал. Снова молчание. Может, они будут сидеть здесь, пока Макс не подойдет к двери и не позовет полицейских? Стелла хотела попросить его об этом, но тут он заговорил:

– Знаешь, что будет дальше? Шок постепенно пройдет, ты начнешь ощущать вину. Я знаю, что говорю. Вина будет поистине ужасной. Она тебя опустошит. За тобой будут пристально надзирать, чтобы ты не покончила с собой, – вот до чего тебе будет скверно. В конце концов при помощи Питера Клива ты примиришься с тем, что сделала. Когда это произойдет, ты больше не будешь ненавидеть меня и, надеюсь, себя. Будешь только очень печальной и не забудешь своей печали до конца жизни.

Тут Стелла запустила в Макса зажигалкой и попыталась перелезть через стол, чтобы вцепиться ему в лицо. На ее вопли вбежали полицейские. Они увели Стеллу, оставив Макса поздравлять себя с блестяще проведенным психиатрическим собеседованием.

Женское отделение больницы состоит из двух корпусов, при каждом просторный огороженный двор с клумбами, газонами и скамейками. С южной стороны дворы заканчиваются террасами, поэтому дамы, которым разрешено выходить из палат, могут прогуливаться среди цветников и спускаться по каменным ступеням между поросшими травой склонами, как и мужчины, отгороженные, разумеется, внутренней стеной. Многие из моих пациентов находятся в женском отделении; собственно говоря, оно давно уже является моей сферой деятельности. Я испытываю чуть не хозяйскую гордость, оглядывая его аккуратные дорожки, дворы, террасы.

Стеллу привезли на другой день в полицейском автобусе и госпитализировали. Я не спрашивал, каково ей было подниматься на холм в таком виде транспорта, миновать свой прежний дом, въезжать через ворота женского отделения, а не главные, а оттуда направляться к приемному отделению, расположенному за административным отделом. Стелла безучастно стояла, пока полицейские передавали мне ее документы, потом я провел с ней недолгое собеседование, затем сопроводил в приемный покой с санитаркой, знающей свое дело, – молодой женщиной по имени Мэри Мюир. В просторной общей душевой Стеллу попросили раздеться. Она повиновалась. Ее завели в душевую кабину и вымыли. Я устроил ей тщательный физический осмотр, потом она надела хлопковую рубашку, и мы повели ее в отведенную ей комнату.

– Вот мы и на месте, – сказала Мэри, отперев дверь. Там были койка, зарешеченное окно, туалет и раковина. В двери окошко, тоже зарешеченное. Я вошел следом.

– Что дальше? – спросила Стелла.

– Располагайся, выспись как следует, – ответил я. – Тебе что-нибудь нужно?

Впоследствии Стелла сказала, что тогда видела только ключи в руке женщины, стоявшей в дверях. В ответ на мой вопрос она покачала головой.

– Подождите!

Мы остановились в двери.

– Да?

Стелла хотела сказать рассудительным тоном – пожалуйста, не уходите, пожалуйста, не закрывайте дверь, пожалуйста, не держите меня под замком! Когда ее арестовали, она сидела под запором, но там почему-то было не так. Она полагала, что, когда окажется здесь, кошмар окончится или станет менее жутким. Но туг она ничего не смогла сказать, как призналась впоследствии, при виде наших холодных лиц с чуть приподнятыми бровями, поэтому покачала головой.

Дверь со стуком закрылась, и Мэри заперла ее.

Час спустя она вернулась. Стелла лежала на койке, глядя в потолок. Мэри принесла ей чашку чая и несколько таблеток. Стелла спросила, что это за лекарство, и услышала в ответ, что их прописал доктор Клив.

Она села, проглотила таблетки, выпила немного чая. Мэри сидела в изножье койки и наблюдала за ней. Она сказала, что главный врач очень обеспокоен ее состоянием.

– А кто теперь главный?

– Вы не знаете?

– Раньше был Джек Стреффен, но разве он не ушел на пенсию?

– Да, доктор Стреффен ушел. Главный теперь – доктор Клив.

Я считал, что будет лучше, если она узнает об этом неофициально, от кого-то из служащих. Да, когда Джек уходил, его должность предложили мне, потому что никто не знает больных лучше меня. Я неохотно согласился. Стелла сказала, что, когда погружалась в сон, последняя ее мысль была о Максе, о его надеждах на то, что эта должность достанется ему.

Наутро санитарка по фамилии Пэм принесла ей завтрак на подносе. Стелла крепко спала и толком не проснулась, была после лекарств осовелой, вялой. Она сидела на краю койки с подносом на коленях, голова ее то и дело падала на грудь, и поднос заскользил с колен. Пэм подхватила его, не дав ему упасть, и поставила на пол. Стелла снова забралась под одеяло и заснула.

Проснулась она вскоре после полудня, услышав, как в замке поворачивается ключ. На сей раз к ней вошел я и присел на койку.

– Как ты себя чувствуешь, дорогая?

Я погладил ее руку.

– Отвратительно.

Стелла потерла лицо. Затуманивание сознания, вызванное лекарствами, казалось, постепенно проходит. Я извинился, сказал, что прописывать вновь поступившим пациентам сильнодействующее снотворное – стандартная процедура, дающая служащим возможность увидеть, в каком состоянии те находятся.

– Они видели только, – сказала Стелла, – как я спала.

– Это пройдет. Через день-другой выпустим тебя в дневную палату.

Стелла зевнула.

– Очень кружится голова, – сказала она.

– Я знаю. – Я потрепал ее по колену. – Завтра навещу тебя.

Я поднялся и ушел. Стелла вновь опустила голову на подушку и уставилась в потолок. Вечером, когда Мэри Мюир принесла ей таблетки, она сказала, что ей столько не нужно, но Мэри не обратила внимания на ее слова, а у Стеллы не было сил сопротивляться.

Таким образом, первые дни были смутными. Стелла находилась в каком-то сумеречном состоянии, не покидала комнаты, вела краткие, невразумительные разговоры с санитарками и со мной. Я начал постепенно уменьшать дозы лекарств, и Стелла немного оживилась. На четвертый день я велел принести ей одежду – не ее собственную, а больничную, – и она впервые вышла из своей комнаты. Впоследствии Стелла сказала мне, что, к счастью, в этот момент была одурманена лекарствами, но с самого начала поняла, что ей здесь не место. Пэм вела ее в дневную палату, она с вялым ужасом смотрела на проходивших мимо по коридору несчастных, молчаливых женщин с опущенными головами, пребывающих в каких-то мирах – адских мирах, от которых не могли оторвать взгляда. На дружелюбные приветствия Пэм они не обращали внимания.

Они пришли в дневную палату. Тут Стелла увидела во всей красе пациенток на отдыхе. Первое жуткое впечатление вновь произвели личные адские миры, сосуществующие в общественном месте. Дневная палата представляет собой длинную комнату; солнечный свет струился сквозь большие окна на натертый пол со столиками и стульями по всему периметру, с телевизором в дальнем углу, вокруг которого стояли кушетки и кресла. Одна женщина стояла совершенно неподвижно, глядя на стену. Другая снимала невидимые ниточки с юбки и была всецело сосредоточена совершенно ни на чем. Третья сидела, слегка раскачиваясь из стороны в сторону, улыбалась и что-то бормотала себе под нос.

– Вот мы и пришли, – весело сказала Пэм. – Давайте познакомимся с нашими девочками.

«Девочки», с которыми Стелла знакомилась, были такими же сломленными и одурманенными лекарствами, как и она. Пэм усадила ее за столик с двумя другими пациентками, села сама, и они закурили. Стелла смотрела на них, они смотрели на нее, но это было все равно, что смотреть через пропасть на далекие вершины и понимать, что ты не совсем одна, что в этой дикой местности есть и другие. Несмотря на все усилия Пэм, разговора не получалось. Покой дневной палаты, где слышалось лишь негромкое бормотание, раз был нарушен взрывом странного смеха, раз – каким-то хихиканьем и раз – общим оживлением, когда в палату ввезли тележку с чаем и объявили: «Чай, дамы!» Потом, когда настало время расходиться по комнатам, какая-то женщина потихоньку подошла к Стелле и спросила, не угостит ли она ее сигаретой. Непослушными пальцами Стелла извлекла из пачки две, женщина сказала: «Спасибо, милочка», – и сунула их в рукав джемпера. По коридору они пошли вместе. «Меня привезли сюда без одежды, – сказала женщина. – На мне было только то, в чем я встала с постели».

Стелла покачала головой, хотела сказать, что это возмутительно, но у нее не хватило сил. «Будь начеку, милочка», – шепнула женщина, пожала Стелле руку и скрылась в своей комнате.

В последующие дни Стелла входила в график трапез, приема лекарств, времени в дневной палате и времени под замком. Я несколько раз навещал ее, говорил, чтобы она не волновалась, что вскоре мы начнем разговаривать должным образом, а пока я хочу ее успокоить.

Успокоить. Впоследствии она сказала мне, что почувствовала себя будто плачущий младенец.

Со временем у Стеллы начало проходить ощущение, что ей здесь не место, хотя, замечая это, она принималась сознательным усилием противиться такой мысли. «Мне здесь не место», – твердила она себе, хотя понятия не имела, где ей теперь место. Другие женщины уже не казались особенно безумными, странными или не похожими на нее. Стелла начала понимать, как они оказались здесь, – зачастую к этому приводила цепь странных событий, схожих с событиями ее жизни, завершившаяся каким-то публичным унижением. Женщина, сказавшая, что ее привезли, не дав одеться, поведала Стелле, что ее зовут Сара Бентли, что муж бил ее всякий раз, когда напивался, то есть три-четыре раза в неделю. Устав от побоев, она сказала, что убьет его, если он еще хоть раз ее ударит. Муж пообещал, что больше этого не будет, но два месяца спустя пришел домой пьяным, ударил ее, лег на кушетку и заснул. Она всадила ему в горло кухонные ножницы, потом вскрыла его грудную клетку, вырезала сердце и спустила в унитаз. После этого она легла спать. Полиция приехала утром. Все женщины с той улицы собрались посмотреть, как ее увозят. Одни подбадривали ее, другие насмешничали. Никто не мог понять, почему она спустила в унитаз сердце, но ей это казалось само собой разумеющимся – чтобы мерзавец больше не вернулся.

Потом Сара спросила Стеллу, что сделала она, и едва Стелла попыталась ответить, ее ошеломил невыразимый ужас случившегося. Они сидели возле окна в дневной палате, Сара успокаивала ее, но из этого ничего не вышло, и через несколько минут Стеллу, принявшую успокоительные таблетки, но все еще плачущую, заперли в ее комнате.

На другой день я пришел проведать ее, сел в изножье койки и, кивая, слушал рассказ Стеллы о волне ужаса, поднявшейся у нее внутри. Я сказал, что это естественно, этою следовало ожидать. Ей придется пройти через горе, прежде чем мы сможем двинуться к чему-то иному, и хорошо, что этот процесс начался. Сказал, что не буду увеличивать ей дозу лекарств, но позабочусь, чтобы персонал знал о том, что происходит.

При следующей встрече я спросил Стеллу, готова ли она рассказать мне о случившемся с самого начала.

– Что является началом? – спросила она.

– Наверное, Эдгар?

Стелла вскинула голову и посмотрела на меня с выражением, которое я затрудняюсь точно описать. В нем были боль, опасение, даже ужас и что-то еще – как мне теперь кажется, начало понимания новой природы наших отношений. Теперь все было непросто. Я врач – она пациентка. Мы находились по разные стороны. Ей требовалась какая-то стратегия.

Однако разумеется, мы должны были начать с Эдгара. Стелла поступила к нам потому, что стояла и смотрела, как ее ребенок тонет, но патология в данном случае простая. Литература о матерях-детоубийцах не особенно обширна, но там все ясно: обычно это расширенное самоубийство, удаление ребенка из положения, которое мать считает невыносимым. Правда, в случае со Стеллой это осложняется переносом на ребенка жгучей ненависти, которую она питала к его отцу, – классический комплекс Медеи. Исцеление требует прохождения через начальный период глубоких страданий, в котором определяющим бывает чувство вины; дальше следует осознание травмы; затем интеграция ее в тождественность «я» и память. Шаблонная психиатрия. Нет, с клинической точки зрения связь Стеллы с Эдгаром была гораздо более интригующей – в сущности, одним из самых ярких и драматических примеров патологического сексуального влечения, с какими я сталкивался за многолетнюю практику. Представьте себе: в воде, in extremis она видела не Чарли, даже не Макса – Эдгара.

Теперь, когда Стелла находилась в больнице, я предвкушал перспективу подавить ее защитные механизмы, заставить раскрыться, увидеть, что на самом деле представляет собой ее психика. Разумеется, я понимал, что она будет сопротивляться этому, но времени у нас было достаточно.

Стелла начала снова заботиться о своей внешности, и я счел это хорошим знаком. Она сказала, что сейчас, неизменно одетая в серый джемпер, синюю блузу, серую юбку, серые чулки и черные туфли со шнурками, которые мы выдаем пациенткам, она с особой остротой замечает, как элегантно одет я по сравнению с ней. Всякий раз перед встречей со мной она шла в административный отдел и просила разрешения воспользоваться жестянкой с косметикой. То была старая жестянка из-под бисквита, наполненная тюбиками помады, карандашами для подведения глаз, флакончиками духов, баночками крема и пудры – дарами служащих; все пациентки пользовались ими перед такими важными событиями, как визит врача. Стелла усаживалась за стол, ставила перед собой зеркальце и с помощью того, что было в ее распоряжении, прихорашивалась как могла, потом причесывалась и мысленно извинялась передо мной за то, что не соответствовала моим высоким критериям. Возвращалась ждать меня в дневную палату, и женщины хвалили ее внешность.

Рядом с административным отделом находится комнатка для собеседований, и там у нас состоялся первый серьезный разговор. Я осведомился о ее самочувствии, и мы начали. Я смотрел на нее, сведя вместе кончики пальцев и приложив их к верхней губе. Глаза мои, сказала Стелла впоследствии, казалось, вонзаются ей в душу двумя кинжалами.

– Питер, что ты делаешь? Я чувствую себя подопытным кроликом! Видит Бог, я сейчас не могу вынести пристального разглядывания. Почему ты одеваешь нас, как монахинь?

Сколько времени она даже не пыталась разговаривать подобным образом, непринужденно и живо, как мы всегда разговаривали с ней! На какой-то миг она стала бледной тенью прежней Стеллы, женщиной, свободно чувствующей себя со старым другом.

– Нам предстоит пройти через многое, – ответил я. – Для тебя это будет мучительно.

Стелла закурила. Она пыталась сохранить свою оживленность, но перед лицом моей серьезности эта оживленность угасала.

– Давай поговорим об Эдгаре. Скажи, когда ты впервые всерьез подумала о сексе с ним?

Я нарочно задал вопрос так откровенно, грубо. Стелла потупилась и начала возиться с сигаретной пачкой, старательно укладывать ее вровень с краем стола. Голос ее прозвучал устало:

– О Господи, даже не знаю. Впервые?

Я кивнул.

– В огороде, – негромко ответила она.

Я наблюдал, как то переживание постепенно вновь обретает ясность и четкость.

– Продолжай.

Стелла принялась оживлять в памяти те минуты в саду, в лучах солнца, когда поняла, что у них непременно будет секс, так как обойтись без него нельзя. Невозможно. Немыслимо. Риск не пугал ее, поскольку стала ясна невозможность противиться необходимости.

– Это было необходимостью?

– Да.

– И ты думаешь, он тоже считал это необходимостью? Несмотря на риск?

– Конечно.

– Почему ты так считаешь?

Стелла пожала плечами.

– Может ли быть, что Эдгар использовал тебя, так как с самого начала замыслил побег?

– Нет.

– Хорошо. Оправдал он твои ожидания?

Стелла попыталась обратить все в шутку:

– Тебе нужны подробности, Питер? Объятия и возня в кустах?

– Вы нашли какое-то место в саду?

– Да, поначалу. Оранжерею.

Я не обратил внимания на неприязнь в ее голосе, когда она швырнула мне в лицо эту информацию.

– А потом?

– Павильон.

– Павильон. – Я откинулся на спинку стула. – Извини, дорогая, я ввожу тебя в смущение не ради удовольствия. Макс вправду никуда не годился как муж?

– Иначе бы этого не произошло.

– Почему?

– По-моему, влюбиться в кого-то можно, только если не влюблена больше ни в кого.

– Ты не была влюблена в Макса. А любила его?

Стелла тупо уставилась на меня.

– Ты что, никогда не был женат? – спросила она наконец.

– Ты обманулась в своих ожиданиях?

Смешок, похожий на лай.

– А разве не все обманываются?

Я ждал.

– Питер, даже не знаю, что тебе сказать. Поначалу я просто восхищалась Максом. Я хотела, чтобы мы вернулись в Лондон, других серьезных неладов у нас не возникало. Я не была сексуально озабочена, если ты это имеешь в виду.

– То есть у вас был нормальный брак.

– Пожалуй.

– Муж, дом, ребенок, приемлемая удовлетворенность. Однако ты пошла на риск лишиться всего этого ради связи с пациентом.

– Я не делала подобных расчетов.

– Кружила тебе голову мысль, что весь твой образ жизни поставлен на карту?

Я облокотился на стол и придал лицу выражение доброжелательного, искреннего любопытства.

– Я влюбилась – вот что кружило мне голову, – ответила Стелла.

Наступило молчание.

– Эта любовь, – спросил я, – это чувство, с которым ты не могла совладать, что оно, в сущности, представляло собой?

Снова молчание, потом неохотный ответ:

– Если ты не понимаешь, я не смогу объяснить.

– Значит, оно не поддается определению и говорить о нем невозможно? Оно возникает, ему невозможно противиться, оно разрушает жизнь людей. И больше ничего сказать о нем нельзя.

– Слова, – негромко произнесла Стелла.

– Пусть так, – оживился я, – но чем еще мы располагаем? Прошу тебя рассмотреть такую возможность. Не была ли эта твоя любовь всего-навсего маскировкой чего-то иного?

– Что ты имеешь в виду?

– Взгляни на ее последствия. Ты отказываешься от всего. Развиваешь в себе презрение к мужчине, с которым…

Я умолк. Стелла тихо заплакала. Я видел, что она ненавидит себя за проявление женской слабости. Раз я отвергал ее, сказала Стелла впоследствии, презирал, осуждал, то она оставалась ни с чем. Была ничем. Я все понял.

– Ладно, хватит об этом, – мягко сказал я, и мы заговорили о другом. Однако перед уходом я попросил ее подумать о том, что такое любовь. «Хорошенько подумай», – повторил я.

Она ответила, что подумает.

Впоследствии Стелла призналась мне, что наш разговор вызвал в ней недоумение и тревогу. В дневной палате она была молчаливой, озабоченной, пыталась понять, что я делаю. Я умышленно расстроил ее – с какой целью? Должно быть, это своеобразное испытание, проверка, насколько она сильна. И она оказалась не на высоте, сломавшись подобным образом. Я показал ей, до чего она стала хрупкой, поднес зеркало, дав увидеть собственную слабость. Стелла решила, что это хорошая психиатрия: я не велел ей быть сильной, я пробуждал в ней такое желание.

Стелла сказала, что на понимание этого у нее ушло несколько дней. Она даже ощутила признательность за то, что находится здесь, в полной безопасности, под мудрым, утешающим покровительством. Она начала робко думать о себе по-новому. Ограниченная после Кледуина мелкими эгоистичными заботами, ошеломленная, что не давало ей думать о Чарли, она теперь заглянула в себя, неглубоко, но достаточно для понимания того, что пострадала и нуждается в помощи. Она ждала, что я окажу ей эту помощь, и, когда настало время снова увидеться со мной, собралась с душевными силами и вошла, бодро улыбаясь, внешне стремившаяся продолжить наш разговор, но внутренне, как я сразу заметил, боявшаяся этого. Я вышел из-за стола и выдвинул стул.

– Не волнуйся так, – спокойно сказал я, придвигая стул, когда она садилась, и положил руку ей на плечо.

Мои пальцы лежали на ее плече несколько секунд, и я чувствовал ее напряженное осознание этого контакта по тому, что между нами словно пробежала электрическая искра. Сев, я спросил, как она чувствует себя в палате, и она смогла снова стать почти прежней, остроумной, ироничной, вызвала у меня улыбку, описывая свое эксцентричное окружение. Однако настроение ее резко изменилось, когда я поднес пальцы к губам и на несколько секунд придал лицу задумчивое выражение.

– Ты обдумала то, о чем я просил?

– Не знаю, что сказать тебе, Питер.

– Опиши Эдгара физически.

Стелла сказала, что боялась этого, что, когда пробуждала воспоминания о нем, между ней и его образом словно возникала какая-то ширма. Я напомнил ей, что она видела Эдгара бьющимся в воде на Кледуинской пустоши, и сказал, что это явственно говорит мне – она отчаянно стремилась выбросить его из головы, покончить со своим мучительным увлечением; сказал, что во всех подобных отношениях мы наблюдаем данную стадию – страстное желание смерти любовника. Мне хотелось понять, как далеко зашел этот процесс, до какой степени завершен их роман.

Мы говорили об Эдгаре около часа. После того как она, запинаясь, сделала описание, последовали вопросы, на которые было гораздо труднее отвечать, – о чувствах. Неожиданно для себя Стелла призналась, что впервые желала кого-то с эмоциональной и физической пылкостью, какой никогда раньше не испытывала, лишь ощущала в мужчинах, исходящей от мужчин. Слушая ее, я кивал, подбадривал, когда она запиналась, и ей как-то удавалось находить слова для того хаоса чувств, которые она испытывала в те несколько недель, что была с ним. Она рассказала, как протекал их роман на территории больницы и что происходило, когда они вместе были в Лондоне. Меня удивило, что Стелла не осуждала Эдгара, ни когда он совершил побег, ничего ей не сказав, ни даже когда бил ее.

– Почему? – спросил я.

Стелла не знала. Сказала, что этот вопрос кажется неуместным. Чтобы осуждать Эдгара, требовалось менять свои чувства к нему в зависимости от его поведения: я люблю тебя, если ты не делаешь того-то. Ей это просто не приходило в голову.

– Ты принимала его безоговорочно?

– Пожалуй, да.

– Даже когда он тебя бил?

– Я знала, за что.

– Если я скажу, что Эдгар сейчас в больнице, какова будет реакция?

Я пристально наблюдал за Стеллой и увидел, как на миг что-то вспыхнуло в ее глазах. Потом она пожала плечами, сказала – ей не приходило в голову, что его вернут сюда, хоть это и очевидно. Но теперь это не имеет никакого значения. После этих слов я посмотрел на Стеллу с такой пугающей, по ее выражению, отчужденностью, что она почувствовала себя подопытным кроликом.

– Никакого значения?

– С Эдгаром все кончено, Питер. С тех пор как погиб Чарли.

Стелла подняла голову и посмотрела мне прямо в глаза. Я хотел верить ей, но вместе с тем понимал – она знала, что я именно это хотел от нее услышать. Я вновь подверг ее испытанию.

– Вопрос был гипотетическим, Стелла. Эдгара здесь нет.

Снова та же едва заметная вспышка чувства.

– Я рада, – сказала она.

Требуется несколько недель, чтобы привести в порядок пациента, поступающего к нам в таком тяжелом состоянии, как Стелла, но мы с этим справились. Я каждое утро получал сведения о ее состоянии и видел, как в ней просыпается интерес к окружающему миру, хоть этот мир и был узким, ограниченным. Она по-прежнему избегала мыслей о Чарли, и я не видел необходимости торопить ее. Однако меня волновало, какое воздействие могли оказать на нее мои вопросы об Эдгаре. Я опасался, что по неосторожности сорвал тот процесс, который хотел вызвать: перенос чувств, которые она еще питала к Эдгару, на меня, своего врача. Было важно, чтобы теперь она видела во мне единственную опору.

В последующие дни Стелла стала заметно оживленнее. Мэри Мюир, встретившая ее при поступлении в больницу, сказала, что рада видеть, как улучшается ее состояние. Стелла стала более разговорчивой, начала интересоваться больничными сплетнями, хотела побольше узнать о сообществе, членом которого стала. Она старалась проводить как можно больше времени в дневной палате, что мы расценили как хороший знак. Ее краткое отождествление себя с другими женщинами, особенно с Сарой Бентли, постепенно сошло на нет. Сара была подрывным элементом, любила насмешничать над санитарками и нарушать заведенные порядки, не пыталась скрывать презрения к своему положению и убежденности, что не должна находиться здесь. «Я убила этого мерзавца потому, что ненавидела его, – говорила она Стелле. – Он меня бил. Это не значит, что я сумасшедшая. Я должна сидеть в тюрьме. Там по крайней мере я знала бы, когда выйду».

Сара могла вести подобные разговоры целое утро, и Стелла вскоре поняла, что дружба с ней тягостна. Она пыталась объяснить Саре, что здесь нужно быть дипломатичной, понимать, чего от тебя ожидают. Сара отказывалась слушать. По ее мнению, все служащие были тупицами, и молчать об этом она не собиралась. Стелла считала это ошибкой. «Бывают времена, – говорила она Саре, – когда нужно помалкивать». И с сожалением поняла, что они с Сарой не могут быть подругами.

Стелла попросилась работать в прачечную.

– Ты? – насмешливо спросил я, скрывая возникшие подозрения. – С чего это вдруг ты захотела работать в прачечной?

– Питер, – ответила она, – разумеется, я не испытываю желания работать там, но здесь мне до смерти скучно. Ты не можешь найти для меня какое-нибудь занятие?

– Ты хорошо ведешь себя, – ответил я сухо. – Пожалуй, хочешь, чтобы тебя перевели на первый этаж.

Стелла обезоруживающе улыбнулась.

– Я не считаю, что мое место наверху, – сказала она. – А ты?

Я промолчал. Стелла знала, что я не очень доверяю тем признакам улучшения, которые она как будто выказывает, видела, что скрываю за своим, по ее выражению, вкрадчивым расследованием опасение, что улучшение у нее притворное, предвещающее более глубокую депрессию, чем первая.

– Думаешь о Чарли? – спросил я.

– Да.

– И что же?

– Примиряюсь со случившимся, – спокойно ответила она.

Теперь я смотрел на нее, хмурясь и приложив пальцы к верхней губе. Молчание. Мы сидели в комнате для собеседований. Шел апрель, и ветви каштана за решеткой были покрыты светло-зелеными почками. День выдался теплым, из коридора доносились обычные звуки: лязг ключей в замках, разговоры вполголоса, негромкие выкрики: «Дорогу, дамы!», позвякивание швабры о ведро. Чувствовался запах хлорки. В тихой комнате я думал о бледной женщине, сидящей напротив. Потом резко поднялся.

– Еще рано, Стелла. Кажется, ты пока не готова.

– Почему?

Она устремила на меня разочарованный, обеспокоенный взгляд.

– Не знаю. Пока что не уверен в тебе.

– Спорить не стану, – спокойно произнесла она.

Я кивнул. Несмотря на то – или потому? – что я был для Стеллы отнюдь не нейтральной фигурой, считающейся подходящей для проведения подобного рода динамичной психотерапии, с каждым разом я все больше убеждался, что перенос чувств идет именно так, как мне хотелось, что она начинает полагаться на меня. Эта мысль приносила мне своеобразное, довольно смутное удовлетворение, которое, к моему глубокому сожалению, я не смог тогда как следует проанализировать.

Теперь поведение Стеллы шло предсказуемым курсом. Она стала по-другому относиться к времени. Ей приходилось мыслить категориями месяцев, если не лет, и надо было искать способ сдерживать нетерпение. Когда количество лекарств уменьшилось, стало проблемой выносить скуку, а она прекрасно знала, что единственное проявление разочарования может свести на нет недели мучительного самоконтроля. И санитарки не должны были видеть этих усилий. Спокойное, смирное поведение, дружелюбное, а не истеричное, сдержанное, а не унылое, – вот чего нам хотелось, и она это знала. Однако затрудняли этот маскарад незнание, до каких пор его продолжать, неуверенность, что мы замечаем, как хорошо она себя ведет, старается примириться с мыслью, что состарится и умрет в этой палате. Но долго ей ждать не пришлось. Через несколько дней Мэри Мюир объявила Стелле, что я перевожу ее в нижнюю палату.

Жизнь внизу была менее эксцентричной, и Стелла быстро поняла почему. Наверху любое поведение никого не удивляет, так как считается, что там все сумасшедшие. Быть несчастной, озлобленной и безжалостно-насмешливой, как Сара, означает сумасшествие, как и собирание несуществующих ниточек, волнение из-за пропущенного свидания или невыполненной двадцать семь лет назад работы. Сумасшедшими перестают быть, когда начинают вести себя так, словно находятся не в сумасшедшем доме, не под запором, притом без малейшего представления о том, когда их выпустят. Когда кажется, что пациент принял эти условия как вполне удовлетворительные, считается, что он идет на поправку, и его переводят в нижнюю палату. Это, разумеется, взгляд пациента. С нашей точки зрения, самоконтроль, нужный для подобных выводов и соответствующего поведения, является необходимым первым шагом на пути к выздоровлению.

Женщины в нижней палате сделали этот шаг, поэтому переведены вниз, и там среди них нет сумасшедших, по крайней мере в присутствии санитарок. Внизу больше укромности, больше свободы передвижения, а соответственно и возможности быть сумасшедшим тайно от посторонних глаз. Зачастую это просто свобода оплакивать загубленную жизнь, разбитую семью, утраченного супруга, умершего ребенка. Плач – это сумасшествие, в крайнем случае симптомы депрессии, поэтому тебя будут пичкать лекарствами, а лекарства уничтожают живость и ясность мысли, которых жаждут некоторые пациентки.

Внизу разрешается носить свою одежду, и Стелла совершенно преобразилась. Я сказал об этом, как только увидел ее. На ней были темная юбка, элегантная кремовая блузка с высоким воротом, на груди красовалась симпатичная брошка. Движения ее стали более сдержанными, медлительными, спокойствие драматически усиливало обаяние ее красоты, в которой всегда было нечто величественное. Она тепло поблагодарила меня за перевод; ей было известно, что большинство пациенток проводят наверху гораздо больше времени. Я отмахнулся от ее благодарности.

– Я не видел смысла продолжать держать тебя наверху.

Стелла пристально смотрела на меня. Я пришел в палату, и она пригласила меня в свою комнату. Эта комната была больше той, что наверху, без решеток на двери и на окне. У койки лежал коврик, стояли стол, стул и шкаф для одежды. Такие комнаты дают старшекласснику в закрытых школах.

– Никаких фотографий? – спросил я. – Никаких безделушек, ничего личного?

– Нет, – спокойно ответила Стелла.

Я сидел на койке, она на стуле. Она заметила перемену в моем отношении к ней, дружелюбие, которого я не выказывал, пока она находилась наверху. Я оставил напористый, отстраненный, вопрошающий тон. Она чувствовала, что я снова стал доступен ей как друг, а не просто как врач, и не пыталась обратить эту новую приязнь в свою пользу, так как не решалась вести себя непосредственно.

– Хочешь поговорить о Чарли? – спросил я.

Это было трудно. Стелла молча посмотрела на меня. Я понял, что она уже осознает, как и почему погиб ее ребенок, но говорить об этом не может.

– Нет, Питер, – ответила она наконец. – Не хочу. Пока.

– Почему?

– Слишком мучительно.

Я кивнул.

– Ты много думаешь о нем?

Ироничный смешок.

– Разве я думаю о чем-то еще?

Я снова кивнул.

– Но скоро нам придется об этом поговорить. Я хочу дать тебе время.

– Знаю. Спасибо.

Я снова отмахнулся от ее благодарности и поднялся.

– Мне надо идти. Предстоит неприятная встреча с сотрудниками министерства труда. Я ведь теперь еще и администратор. Это доводит меня до безумия.

– Бедный Питер, – посочувствовала Стелла.

Стоя в дверях своей комнаты, она смотрела, как я иду к выходу – элегантный пожилой мужчина с папками под мышкой и бременем руководства на плечах. Ее участие меня тронуло. Она была моей пациенткой, но притом женщиной, и я не был слеп к ее женским достоинствам. В последние дни я не раз представлял ее в своем доме, где раньше она часто бывала, среди моей мебели, книг, картин. «О, ей самое место среди этой утонченной обстановки, там бы она чувствовала себя гораздо лучше, чем здесь», – думал я.

Теперь Стелла получила возможность в определенное время дня прогуливаться по террасам женского отделения и вовсю пользовалась ею. Стояла весна, и она любила смотреть на окружающую местность, набросив на плечи пальто, так как даже в ясную погоду бывало еще прохладно и зачастую ветрено. Заводить дружбу с пациентками в новой палате она не спешила, считала, что лучше пусть это произойдет постепенно, поэтому держалась с некоторой отчужденностью. Было известно, что она жена доктора Рейфиела, в недавнем прошлом заместителя главного врача, и что доктор Клив – ее старый друг. Собственно говоря, известна была вся ее история, тем более имело смысл напускать на себя некоторую таинственность.