Мы сидели на веранде, сосредоточившись только на настоящем. Я мечтал обрести способность поворачивать время вспять, а Гарри, свесив лапы с верхней ступеньки, растянулся на своем обычном месте возле ящичка с увядшими недотрогами. Я прижался к псу, поглаживая его мохнатые уши.

Когда пришла доктор Бендок, прижимая к груди пакет из плотной оберточной бумаги, Гарри застучал хвостом по полу и хотел встать, но тут же вспомнил, как ослабело тело и как сильно болят все мышцы. Пэм раскрыла рот, однако хорошего сообщить ей было нечего, и она просто поцеловала пса в лоб. Я сказал ей:

– Если хотите, идите вперед, а мы вас через минутку нагоним.

В течение этой минуты Гарри грустно смотрел на расстилавшийся перед ним мир: на нашу улицу, которая существовала уже полтораста лет, на выстроившиеся вдоль нее кирпичные дома, на тротуар, по которому так часто проходили его друзья и почитатели – школьники, соседи, рабочие, – и каждый находил минутку, чтобы поговорить с ним. Славный был мир, добрый, щедрый – мир Гарри.

– Пойдем, дружище, – сказал я наконец, и голос мой слегка дрогнул. Он послушно встал на ноги, прилагая для этого отчаянные усилия, повесил нос, а я отворил ему дверь и впустил в вестибюль.

Гарри, этому чуткому изумительному существу, равного которому я не знал, оставался один месяц до десятого дня рождения. До самого конца он был таким же умным, таким же добрым, как и раньше, моим неизменным спутником и на пеших прогулках, и в автомобиле, дома, в магазинах, в парках – всегда без поводка, игривый, он ценил мои шутки и сам нередко любил пошутить. Последние пять месяцев мы жестоко боролись с его лимфомой посредством стероидов, химиотерапии, новой диеты. Мы хватались за каждую соломинку, ни от чего не отказываясь, молились о том, чтобы хоть что-то помогло. Гарри терпеть не мог этого лечения. В приемном покое онколога в одном из пригородов Бостона он, едва заслышав свое имя, обычно падал у моих ног и заставлял меня на руках вносить его в процедурную. Там ложился на специальную кушетку и со страдальческим видом смотрел прямо перед собой, пока медсестры отыскивали его вены и вкалывали очередную порцию лекарств. Наконец суровая женщина-онколог по фамилии Ким, по-моему, не очень-то любившая животных, заявила мне, что больше ничего не может сделать.

Почти весь август того года мы провели в арендованном домике на побережье Мэна, примерно в одной миле от столь любимого нами взморья, и Гарри до предела использовал каждую минуту. Он медленно бродил по песчаному пляжу, счастливо окунал лапы в набегающие волны холодного прибоя, крепко спал в тени дощатого навеса, пока я стучал по клавишам ноутбука. Мы всю его жизнь были неразлучны, а в то лето просто не отходили друг от друга ни на шаг. Если я доставал из кармана ключи от машины, Гарри даже не поднимал глаз, чтобы разобраться, беру я его с собой или нет, – он просто шествовал к автомобилю.

Шерсть на нем к тому времени стала совсем длинной и взъерошенной, морда вся поседела. За предшествующие четыре месяца он постарел лет на двадцать, но каким-то образом ему удавалось выглядеть еще более симпатичным, держаться с еще большим достоинством, чем прежде. В Бостон мы возвратились в День труда, и я побаивался, что псу будет грустно без песчаного пляжа и обилия свежего воздуха, но я ошибался. Он все так же любил гулять по утрам, проводить время на веранде по вечерам и лежать под столом, когда я смотрел, как «Ред Сокс» героически движутся к своей первой за восемьдесят шесть лет победе в абсолютном первенстве США. И все это время он терпел жестокие приступы болей в животе, не желая сдаваться, не желая подавать мне знак, что ему настало время уходить.

– Гарри, если ты не можешь больше терпеть, то теперь не стыдно и сдаться, – ласково говорил я ему, когда по ночам он стонал в темноте. Но нет, он не сдавался и не собирался сдаваться – до того сентябрьского воскресенья, когда отказался идти на вечернюю прогулку, повесив голову так низко, что едва не елозил носом по полу. Проскользнул в мой кабинет и уснул в одиночестве под письменным столом. Ночью я поднялся с постели и молча посидел с ним рядом, прислушиваясь к тяжелому дыханию.

На следующее утро Гарри выглядел совсем слабым и печальным, и я, позвонив доктору Бендок, сказал ей, что время пришло. Еще раньше я поклялся, что не заставлю его мучиться только ради меня, поэтому наступающий день сулил мне суровое испытание.

Я убеждал себя в том, что собаки смерти не боятся. Они об этом даже не думают. Просто в конце концов она всегда приходит. Я твердо решил, что последние часы Гарри должны быть такими же естественными и достойными, как вся его жизнь. Ни похоронной музыки, ни потоков слез, ни затемненных комнат – только Гарри, живущий обычной жизнью до той минуты, когда…

Доктор Бендок в моей квартире уже распаковала ампулу с синим раствором, достала шприц и молча ждала. Гарри поразил меня до глубины души: он схватил набитую опилками игрушку и долю минуты подбрасывал ее – хотел позабавить ветеринара, в которого был беззаветно влюблен. Потом он с хриплым вздохом повалился на свое любимое место у окна. У него не хватало сил (а может быть, желания) еще раз приподнять голову.

Прождав в молчании несколько долгих минут, я кивнул, и Пэм подошла к нему со шприцем в руке. Она протерла ему ногу, а я прижался лицом к морде своего пса.

– Еще минутку, – тихо попросил я ее и стал говорить Гарри, что я его люблю (слова, которые он привык слышать), что он мой лучший друг (и это тоже не было для него новостью), что минуту с ним я не променял бы ни на что в мире. Все мысли сливались в одну неумолимую истину.

Гарри показал мне, как важно быть терпеливым. Он научил меня сочувствию. Настаивал на том, чтобы я не торопился, не спешил, осматривался и ничего не забывал на крутых жизненных поворотах. Он поднимал меня в тишине погожего утра, которое иначе я просто не увидел бы, и выводил в бодрящую вечернюю прохладу, которой без него я не прочувствовал бы. Он познакомил меня с десятками людей, очень хороших людей, которые без него так и остались бы мне чужими.

Несмотря на все усилия, слезы текли по моим щекам на нос Гарри, и он краешком глаза посмотрел на меня. Мне показалось, что он все понимает – наверное, у меня просто разыгралось воображение. Я кивнул доктору Бендок и почти сразу увидел, как жидкость перетекает из шприца в ногу Гарри. Пес закрыл глаза, я погладил его. Пэм тихонько плакала. Еще миг, и его не стало.

В следующие минуты мы с доктором Бендок не очень-то разговаривали. Много часов мы провели у нее на консультациях и беседах в предшествующие месяцы, а теперь говорить уже было не о чем. Щеки у нее блестели от слез, пока она складывала свои инструменты. Я сказал ей, что привезу Гарри в клинику сразу, как только немного приду в себя.

Оставшись в одиночестве, я сел на пол рядом с другом и стал вспоминать тот декабрьский вечер десятилетней давности, когда Гарри прибыл в грузовой терминал аэропорта Логана – ужасно симпатичный щенок, испуганный до такой степени, что даже не желал выходить из клетки. Вспомнил выражение, которое появилось на лице моей бывшей жены, когда я преподнес ей Гарри в качестве рождественского подарка – ту минуту было просто невозможно забыть.

Вспомнилось, как он шлепал лапами по воде, когда впервые попробовал плавать. Как однажды поздним вечером мы в самую метель гуляли по городскому парку: кроме нас, там никого не было, а Гарри так утомился, что остановился у ворот и настоял, чтобы мы возвращались домой. Вспомнил я и о тех первых ночах, которые мы провели с ним в одиночестве, когда развалился мой брак, и о том, как вместе ехали в Вашингтон, где меня ждала работа при Белом доме. А сколько тысяч миль мы прошагали с ним бок о бок, сколько тысяч раз я бросал, а он приносил мне теннисный мячик. Мне хотелось припомнить каждую минуту, каждый шажок, каждый бросок мячика. Как говорил Фрэнк Скеффингтон в классическом романе о Бостоне «Последний салют»: «Ну как можно отблагодарить кого-то за миллион улыбок?»

В тот день я сидел на полу рядом с Гарри и вспоминал былое, стараясь не заглядывать в будущее. Я тогда и представить не мог, что Гарри, даже после смерти, поможет мне найти жену, а у жены этой будет семья, и среди членов этой семьи окажется – ни в книге, ни в жизни плавного перехода тут не сделаешь – некий петух по кличке Цыпа.