Майкл голоден, а ты хочешь пить; предлагаешь прошвырнуться, и он поддерживает эту идею. Впечатление такое, будто весь верхний город валит в центр, чтобы провести там субботний вечер. На улице полно возбужденных молодых людей. На Шеридан-сквер какой-то оборванец срывает плакаты со столбов. Ногтями отдирает бумагу и затем топчет ее ногами.

— Он это что, из политических соображений? — спрашивает Майкл.

— Нет, просто злится.

Вы заходите в «Львиную голову», минуете стену, увешанную портретами всех когда-либо напивавшихся здесь писателей, и направляетесь в дальнее помещение, где царит полумрак. Вы садитесь, и тут же на стол вскакивает Джеймс — пушистый черный котяра.

— Честно говоря, она никогда мне особенно не нравилась,—начинает Майкл.— Какая-то она фальшивая. Если я когда-нибудь ее встречу — кишки повыдергиваю.

Ты представляешь Майкла официантке Карен, и она спрашивает, как тебе пишется. Заказываешь две двойных водки. Она приносит меню и исчезает.

— Поначалу,— говоришь ты,— я даже не поверил, что она меня бросила. А теперь я не верю, что мы вообще были женаты. Я только сейчас начинаю вспоминать, как холодно она себя вела, когда мама заболела. Ее, похоже, раздражало, что мама умирает.

— Как думаешь, женился бы ты на ней, если бы мама не болела?

Про себя ты решил не вспоминать подробности, связанные со смертью матери, стараясь забыть, что она и подтолкнула тебя к этому решению — жениться. Ты жил с Амандой в Нью-Йорке, и брак совсем не входил в твои расчеты. Зато в ее — входил. Ты сомневался, сможешь ли пробыть с ней в горе и радости до гробовой доски. Потом матери поставили диагноз, и все стало выглядеть по-другому. Твое первое чувство уже прошло, а Аманда ждала предложения. Мама никогда не говорила, что ей было бы приятно видеть тебя женатым, но тебе так хотелось доставить ей удовольствие, что ради этого ты, казалось, мог бы кинуться в огонь, дать отрубить себе руки... Ты хотел, чтобы она была счастлива, а она хотела, чтобы ты был счастлив. И в конце концов ты перепутал то, что хотела она, с тем, что хотела Аманда.

Раньше тебе казалось, что смерть матери ты не перенесешь. Ты готов был броситься за ней в погребальный костер, но она ведь сама просила тебя не горевать. И ты просто не знал, как себя вести, казалось, ты разрываешься на части. Так долго ты готовил себя к ее смерти, что, когда она наступила, на тебя нашло какое-то странное отупение. После похорон тебе казалось, что ты блуждаешь в потемках своей души, но там пусто. Твоя душа была как брошенный дом, в котором нет ничего, кроме безлюдных комнат и белых стен. Ты все ждал, когда же навалится горе. И начинаешь подозревать, что это случилось девятью месяцами позже — под видом тоски по Аманде.

Майкл заказывает пирог по-крестьянски. Ты даже не заглянул в меню. Вы вспоминаете прошлое, потом разговор заходит о нынешних делах. Спрашиваешь, как там ваши братья-близняшки: Питер, который сейчас в Амхерсте, и Шон (он теперь в Боудойне). После того как вы обсудили твои злоключения в журнале, включая и недавний гамбит с хорьком, спрашиваешь Майкла о его работе (он реставрирует старые дома), и он говорит, что все идет хорошо. Он трудится над брошенным каретным сараем в Нью-Хоуп.

— Собираюсь нанять несколько рабочих. Может, тебя это заинтересует. По крайней мере сменишь обстановку. Скажем, недели на три-четыре.

Говоришь, что подумаешь об этом. Ты удивлен, что он вообще что-то предлагает. Майкл давно решил, что ты ни на что не годен. В двенадцать лет он был взрослее тебя. Он выработал свою систему отношений с миром, и в этой системе твои амбиции и возможности ничего не стоили.

Вы пьете и разговариваете. Под воздействием алкоголя ты становишься каким-то удивительно терпимым. Ты, Майкл, Питер, Шон и папа — вы противостоите всему миру. Семью вашу раскидало по свету, но ничего, прорвемся. А эту сучку Аманду надо забыть. И про врачей, которые не смогли спасти маму и даже не хотели объяснить, что с ней, тоже надо забыть. И про Клару Тиллингаст. И про священника, который у смертного одра матери заявил: «Смерть от рака — прекрасная смерть».

Вы уже изрядно выпили. Майкл говорит:

— Надо пойти подышать свежим воздухом.

По дороге домой заходите к приятелю, у которого оказывается полпорции наркоты (поразительно дешево — всего шестьдесят долларов). Ты чувствуешь, что с этим покончено. И хочешь отпраздновать сей знаменательный рубеж. Ты немного пьян, и поэтому тебе хочется еще погулять и потрепаться.

— Ты должен был рассказать нам,— говорит Майкл, растянувшись на диване в твоей квартире.— Иначе зачем же нужна семья? — Он стучит ладонью по кофейному столику, подчеркивая свою мысль.

— Не знаю. Ну так как, нюхнем?

Майкл пожимает плечами:

— Почему бы и нет? — Он наблюдает, как ты встаешь и снимаешь со стены зеркало.— Что ужасно,— говорит он,— так это то, что поначалу она вспоминалась мне такой, какой была перед самой смертью, вся высохшая, увядшая. Теперь я вижу ее совсем другой. Не знаю, когда это было, но как-то я пришел из школы — ты тогда уже учился в колледже, а мама на дворе подметала листья. Пожалуй, стоял октябрь, на ней была твоя старая лыжная куртка, мама в ней просто потонула.— Он останавливается. Глаза его закрыты, и ты думаешь: а он, часом, не помер? Вытряхиваешь немного коки на зеркало. Майкл открывает глаза.— Помню, воздух тогда был особенно ароматным, по-осеннему. И маму помню — вот она, в твоей куртке, и в волосах у нее запутались осенние листья... А позади — озеро... Такой я ее теперь и вижу. Сгребающей листья в твоей старой лыжной куртке.

— Замечательно,— говоришь ты.

Тебе нетрудно вернуться в прошлое вместе с ним. Ту куртку мама, носила много лет. Кончив школу, ты хотел забыть обо всем, что с ней связано, и поэтому мама взяла куртку себе. Ты никогда не придавал этому значения, но теперь тебе приятно, что так получилось.

Ты насыпаешь восемь бороздок. Майкл начинает похрапывать. Ты зовешь его, затем встаешь и осторожно трясешь за плечо. Он зарывается лицом в подушку. Ты засасываешь две бороздки и откидываешься в кресле. Ровно год назад ты не спал до рассвета, сидя у постели, матери.

Ты думал, что упадешь в обморок, когда в последний раз за три дня до ее кончины приехал домой и увидел, во что превратила ее болезнь. Даже улыбка у нее изменилась. Несколько месяцев врачи говорили что-то невразумительное, морочили вам голову, но наконец признали свое полное бессилие и согласились с тем, чтобы она находилась дома при условии, если за ней будет налажен уход. Когда ты приехал домой, Майкл и отец, сменявшие друг друга через каждые двенадцать часов у постели больной на протяжении недели, были вконец измотаны. Последние трое суток ты дежурил ночами, от полуночи до восьми утра. Каждые четыре часа ты делал ей уколы морфия и как мог смягчал ее страдания.

Когда ты впервые увидел ее — хотя Майкл тебя и предупреждал, что она очень изменилась,— тебе захотелось убежать. Но ужас прошел, и ты был рад сделать для нее хоть что-нибудь, рад, что можешь быть рядом с ней. Если бы не эти последние часы, ты бы никогда по-настоящему и не узнал, какая она была на самом деле. Последние несколько ночей она совсем не спала, и вы болтали.

— Ты когда-нибудь пробовал кокаин? — спросила она в последнюю ночь.

Ты не знал, что сказать. Странно было слышать такое из уст матери. Но она умирала. Ты сказал, что пробовал.

— Неплохая штука,— сказала она.— Когда я еще могла глотать, они давали мне кокаин с морфием. Чтобы снять депрессию. Мне понравилось.

Как же так, мама? Ты же в жизни не выкурила ни единой сигареты, тебя качало даже от двух рюмок...

Она сказала, что морфий спасал от боли, но она все время была как во сне. А ей хотелось, чтобы голова была ясной. Она хотела знать, что происходит.

Затем она сказала:

— А вы, молодые, можете обойтись без секса?

Ты спросил, что она имеет в виду под словом «обойтись».

— Ты понимаешь, о чем я говорю. Я должна знать об этом. Мне не так долго осталось жить, а вокруг так много интересного. Мне внушали с детства, что секс — это испытание, через которое вынуждены проходить замужние женщины. Потребовалось немало времени, чтобы я избавилась от этого предрассудка. Теперь мне кажется, будто меня обманули.

Ты всегда считал, что твоя мать — закоренелая пуританка.

— У тебя, наверное, было много женщин?

— Да ладно, мама,— сказал ты.

— Ну давай выкладывай, чего скрывать? Если бы я заранее знала, что мне предстоит так рано умереть, мы бы могли куда лучше понять друг друга. Я так мало о тебе знаю.

— Ну, было у меня несколько девочек.

— Правда? — Она подняла голову с подушки.

— Мам, можно я не буду вдаваться в подробности, а?

— А почему нет?

— Как-то неловко.

— Жаль, что люди тратят столько времени на всякие условности. Бог мой, сколько времени я потратила впустую. Так что говори уж правду.

Ты начал забывать, как она выглядела тогда, и видел ее совсем молодой, даже моложе, чем она была в твоем далеком детстве. Ее изнуренное болезнью тело казалось каким-то нереальным. А ты видел в ней молодую женщину.

— Тебе, правда, это нравится? — спросила она.

— Конечно. Конечно, нравится.

— Ты спал с девочками, которых не любил. А когда любишь, это по-другому?

— Конечно, совсем по-другому. Намного лучше.

— А помнишь Салли Киган? Ты и с ней тоже переспал?

С Салли Киган ты встречался, когда учился в школе, ходил с ней на концерты.

— Да, было дело один раз.

— Я так и думала.— Она обрадовалась, что интуиция ее не подвела.— А со Стефани Бейтс?

Потом она спросила:

— Ты счастлив с Амандой?

— Да, кажется, счастлив.

— До конца жизни?

— Надеюсь.

— Мне повезло,— сказала мама.— Мы с папой были счастливы. Но не всегда было легко. Однажды я хотела уйти от него.

— Правда?

— Все мы люди.— Она поправила подушку и поморщилась от боли.— Мы были очень глупые.— Она улыбнулась.

Откровенность заразительна. Ты начал вспоминать детство. Пытался объяснить ей свои детские ощущения. Рассказал, что всюду чувствовал себя посторонним, как бы отстранялся от своего существа и смотрел на себя со стороны. Интересно, другие люди испытывают то же самое? Ты всегда считал, что другие более четко представляют себе, что они делают, и куда меньше терзаются вопросом: для чего? Ты поведал о своем первом дне в школе. Ты ревел и цеплялся за ее ногу. Ты даже помнил, какие на ощупь были ее брюки из шотландки, как они царапали твою щеку. Она отправила тебя к школьному автобусу — тут она прервала тебя, чтобы сказать, что переживала не меньше, чем ты,— а ты спрятался в рощице и дождался, пока автобус тронулся, затем вернулся домой и сказал, что пропустил его. И мама отвезла тебя в школу на автомобиле, и ты явился в класс с опозданием на час. Все наблюдали, как ты входил с записочкой, а потом объяснял, что пропустил автобус. Когда наконец ты сел на свое место, то понял, что отстал навечно.

— Тебе не кажется, что все чувствуют примерно то же самое?

Затем мама сказала, что всегда знала о твоем лихом трюке с термометром (ты опускал его в горячую воду — симулянт!), но разрешала тебе притворяться больным, когда тебе действительно требовалась передышка.

— Ты был невозможным мальчишкой. Рева-корова.— На лице ее появилась гримаса, и тебе даже на мгновение показалось, будто это от того, что она вспомнила, как ты ревел.

Ты спросил, не нужен ли ей морфий, и она сказала, что нет, пока не нужен. Она хотела говорить с тобой еще и еще.

В окне над изголовьем ее кровати занималось серое утро. В других комнатах спали трое братьев, отец, тетя Нора. Аманда была в Нью-Йорке.

— Я был хуже, чем Майкл и близняшки?

— Гораздо хуже.— Она улыбнулась, словно сказала тебе комплимент.— Намного хуже.— Ее улыбка сменилась гримасой боли, и она сжала пальцами простыню.

Ты умолял ее сделать укол. Но приступ боли прошел, и ты видел, как расслабилось ее тело.

— Пока не надо,— сказала она.

Она рассказала, каким ты был невыносимым ребенком: вечно все раскидывал, грыз игрушки и ревел — ревел все ночи напролет.

— Тебе никогда не удавалось нормально уснуть, помнишь? Иногда ночами нам приходилось везти тебя прокатиться на машине, чтобы убаюкать.— Она, казалось, вспоминала это с удовольствием.— Ты был не от мира сего.

На лице ее вновь появилась гримаса, и она застонала.

— Подержи меня за руку,— сказала она. Ты протянул ей руку, и она схватила ее неожиданно крепко.— Больно,— сказала она.

— Пожалуйста, дай я сделаю тебе укол.

Ты не мог выносить больше ее страданий, чувствовал, что сам вот-вот потеряешь сознание. Но она велела еще подождать.

— Знаешь, что это такое? — сказала она.— Какая это боль?

Ты мотнул головой. Она помолчала. За окном пропела первая утренняя птица.

— То же самое я чувствовала, когда рожала тебя. Странно, но это так.

— И тебе было так же больно?

— Ужасно больно,— сказала она.— Ты никак не хотел вылезать. Я думала, что помру.— Она втянула сквозь зубы воздух и резко сжала твою руку.— Так что теперь ты знаешь, почему я так тебя люблю.

Тебе бы хотелось расспросить ее поподробнее, но голос у нее был такой слабый и сонный, что ты не хотел ее прерывать. Ты держал ее за руку, надеясь, что она дремлет, и наблюдал, как дрожат ее ресницы. Со всех сторон раздавался щебет. Казалось, ты никогда не слышал одновременно столько птичьих голосов.

Вскоре она заговорила снова. Она вспомнила одно утро, которое ей почему-то особенно запомнилось. Мать жила тогда в двухкомнатной квартире над гаражом в Манчестере, в штате Нью-Гэмпшир.

— Я стояла перед зеркалом, словно никогда прежде по-настоящему не видела собственного лица.— Она говорила тихо, и тебе пришлось наклониться, чтобы услышать ее.— У меня было какое-то странное чувство. Я знала: что-то случилось, но не знала, что именно.

Она забылась. Глаза ее были полуприкрыты, но ты видел, что она смотрела куда-то. Окно в спальне наливалось светом.

— Папа,— сказала она.— Что ты тут делаешь?

— Мама?

Она помолчала какое-то время, и затем вдруг глаза ее открылись. Пальцы разжались.

— Боль уходит,— сказала она.

Ты сказал, что это хорошо. Комната, казалось, внезапно озарилась светом.

— Ты держишь меня за руку? — спросила она.

— Да.

— Хорошо,— сказала она.— Держи и не отпускай.