Я три часа пыталась уснуть, но в комнате было очень холодно, к тому же я мало поела за ужином, а еще меня мучила мысль об обувной коробке. Марта оставила в коридоре ночной свет, с его помощью я добралась до лестницы и некоторое время постояла на верхней ступеньке, чтобы дать глазам привыкнуть к темноте.

Я подумала, что ведь можно прямо сейчас взять и уехать: Иэн проснется, а меня уже нет. Лабазниковы доставят его домой. Правда, им придется рассказать полиции, как они с ним познакомились, и я вынуждена буду скрываться в бегах и жить в Канаде на свои 2 доллара 35 центов мелочью. Ну и вообще, если уж я не отвезла его домой в первый же вечер, не бросила в музее в Кливленде, не сбежала от него на заправочной станции и до сих пор не позвонила в полицию, то и теперь не оставлю его одного.

Я стала осторожно спускаться по лестнице, чувствуя, как с каждым шагом запах хорьков бьет в нос все сильнее. Коробка так и лежала на журнальном столике. Мне показалось странным, что Леон оставил ее там — нелегальную посылку, которую я с такой тщательностью прятала под кроватью в гостинице, нашего четвертого товарища на дороге из желтого кирпича. Упаковочная лента, которой отец приклеил крышку, тоже была на месте. Я только теперь поняла, что не видела, как он ее приклеивал. Кто знает, что он мог подложить туда в самый последний момент? Я подняла коробку со стола и легонько потрясла. Коробка была тяжеловата для стопки чеков, которые показывал мне отец, к тому же в ней перекатывалось что-то более твердое, чем отдельные листочки бумаги, — связанная резинкой пачка купюр или, может, еще одна коробка, поменьше? Отклеить ленту незаметно было невозможно, поэтому я нашла на кухне карандаш и проткнула в одном из нижних углов коробки дырку — такую маленькую, что Леон вполне мог внушить себе, что сначала он ее просто не заметил. Я засунула палец в дырку и попыталась нащупать содержимое. Там и в самом деле было что-то твердое. Я вспомнила, что наверху у меня есть фонарик, и пошла за ним.

Когда я вернулась в комнату Ани, на пороге меня ждал Иэн.

— Я не могу дышать, — сказал он. — Он втянул голову в плечи, и я слышала его сипящее дыхание даже с того места, где стояла.

— Я принял лекарство, но это не помогло. Как думаете, может, принять еще?

— Нет, это плохая мысль.

— Но я… НЕ МОГУ… ДЫШАТЬ! — закричал он, уже совсем часто хватая воздух ртом.

Если бы я сама сто раз не переживала подобные приступы в детстве, я бы подумала, что он умирает. На другом конце коридора мелькнул свет, и из спальни вышел Леон, протирая рукой глаза. На нем была пижама в голубую полоску. Он включил свет в коридоре, и Иэн мешком рухнул на пол, обхватив себя за плечи и рыдая. Вслед за Леоном в коридор вышла и Марта, накинувшая на ночную рубашку халат.

Лабазниковы увлекли Иэна вниз, Марта кудахтала, а Леон хлопал его по спине и приговаривал:

— Сейчас мы тебя починим, будешь как новенький! И воздуха будет сколько хочешь!

Я поспешила за ними, радуясь тому, что поставила коробку на место.

Мы сидели на кухне, и Марта варила на плите кофе. Я думала, он варится для взрослых, чтобы мы смогли окончательно проснуться, но тут Марта налила кофе в большую кружку, добавила туда молока и сахара и поставила ее перед Иэном. Когда я была маленькой, отец во время приступов астмы всякий раз норовил напоить меня кофе, но мать ему не позволяла.

— Ты что, хочешь, чтобы она стала карликом?! — возмущалась она.

Иэн начал дуть на кофе и отхлебывать его маленькими глотками.

— Я пью… — проговорил он еле слышно между тяжелыми вдохами, — мамин… в «Старбакс»… все время.

Ну да, наверное, мать выпивала свою десятикалориевую дозу, а остатки отдавала сыну. Впрочем, сейчас был неподходящий момент, чтобы плохо думать о его матери. Я со всей силы наступила под столом сама себе на ногу.

Кухня Лабазниковых была выкрашена в бледно-желтый цвет, на полке над мойкой стояли горшочки с травами. Часы на стене показывали десять минут четвертого. Иэн допил кофе, и плечи его немного расслабились.

— Это все из-за стресса, — шепнула мне Марта. — Из-за его бедной матери.

Конечно, она имела в виду вымышленную, суицидальную мать, а не ту, настоящую, анорексичную фундаменталистку. Я кивнула. Она налила Иэну еще одну кружку, потом дала три кружки взрослым и поставила варить новую порцию.

— Это, конечно, не настоящий русский кофе, — посетовал Леон. — От настоящего русского кофе вены чернеют! Твой отец, Люси, варил такой кофе — чистая нефть!

Иэн с влажным сипом втянул в себя побольше воздуха, чтобы осилить фразу:

— Вы были… знакомы с мистером Гуллом… еще в России? — спросил он.

— Ха! — воскликнул Леон. — Ярик Гулькинов учился со мной в одном классе! У него здорово шла математика, и я объясню тебе почему. Вот, например, спрашивает нас учительница: сколько будет семью восемь, а Ярик отвечает: сорок два. Учительница тогда говорит: нет, неправильно. И Ярик начинает объяснять, почему семью восемь — это именно сорок два, и объясняет до тех пор, пока учительница не признает, что это действительно так. А потом еще и заставлял извиняться за ошибку!

— А вы работали… на шоколадной фабрике?

Марта приложила ко лбу Иэна влажное бумажное полотенце.

— Вот подержи-ка так, — сказала она. — И перестань разговаривать.

У Леона был растерянный вид.

— На шоколадной фабрике? — переспросил он. — Нет…

— Но она правда была?

Марта и Леон посмотрели друг на друга поверх головы Иэна и некоторое время продолжали молча переглядываться, будто советовались, как повести себя в этой непростой ситуации — они были похожи на поставленных в тупик встревоженных персонажей какого-то фильма.

Но тут, к моему удивлению, Леон произнес:

— Конечно. Ленинградская шоколадная фабрика. Еще как была. Я открою вам секрет: такого вкусного шоколада я не ел больше никогда в жизни. В подвале у Гулькинова день и ночь трудились люди, причем работали они бесплатно — просто ради того, чтобы получить этот самый шоколад. Прямо как умпа-лумпы. Это был настоящий триумф капитализма!

Тут Леон увидел, что Иэн снова готовится собраться с силами — очевидно, чтобы спросить, что такое капитализм.

— Но Марта права, — поспешил сказать он. — Тебе не надо сейчас разговаривать. Знаешь что: я, пожалуй, отведу Люси в подвал, познакомлю ее с хорьками, а ты пока посиди здесь тихонько с Мартой.

Мне не хотелось оставлять Иэна с кем-нибудь наедине, но у меня совсем не было сил, чтобы спорить, к тому же я была совершенно раздавлена мыслью, что с утра Иэна придется везти в больницу, а у нас даже нет с собой его страхового полиса. И вот я уже была на лестнице, ведущей в подвал и обтянутой ярко-зеленым ковровым покрытием, которое с каждой ступенькой становилось все мягче и мокрее — и под конец мои босые ноги вообще стали в нем утопать, как в болоте. Внизу в трех длинных проволочных клетках нас ждали хорьки — кстати говоря, наиболее вероятная причина приступа астмы у Иэна. Подвал был обшит деревом, здесь была барная стойка и допотопная атлетическая скамья, но все же главное место в помещении занимали клетки: они находились в самом центре подвала, и три изящных зверька элегантно потягивались в свете ламп — их одну за другой включал Леон. Первый, к которому я протянула руку, был персикового цвета с белой мордочкой, а другие два щеголяли в шубках цвета темного ореха. Леон опустился на атлетическую скамью, а я тем временем вежливо уделяла внимание Кларе, Валентине и Леви (к каждой клетке была приделана медная табличка с именем). Чем дольше я на них смотрела, тем больше меня восхищало, как по-змеиному ловко им удается изгибать позвоночник — прямо настоящая йога для грызунов.

Леон у меня за спиной произнес:

— Люси, я уже слышал эту историю. О шоколадной фабрике. Твой отец и Ане ее рассказывал.

Я рассмеялась.

— Да ничего страшного, он просто хотел развлечь Иэна, — сказала я и просунула палец между прутьев клетки, чтобы погладить персиковую Клару, которая казалась самой спокойной из троих. — Отличная история, но я прекрасно понимаю, что она выдуманная, не беспокойтесь!

Леон молчал, и мне стало от этого немного не по себе. Я обернулась, и мне в глаза бросилось странное несоответствие между атлетической скамьей и усталым стариком в пижаме, со слабыми мышцами и больными суставами — трудно было представить, что когда-нибудь он еще решит ею воспользоваться.

— Люси, — наконец заговорил он, — меня всегда беспокоила эта его история про фабрику. Даже когда он рассказывал ее Ане. Но он продолжает ее рассказывать и сейчас, когда прошло столько лет.

Я пожала плечами, рассмеялась и почувствовала себя ужасно неловко.

— Да нет же, я понимаю, что он выдумывает, — сказала я. — Ничего страшного.

— Ленинградская шоколадная фабрика действительно существовала, когда мы с Яриком были маленькими — нам было лет шесть-семь, а может, восемь. Но ее основал не твой отец, а твой дед. Он устроил ее в подвале своего дома, как я и говорил сейчас за кофе.

— Но я всегда думала, что дед работал на правительство.

— Да. Да! В том-то и дело! Он работал в министерстве культуры, а по выходным отправлялся в свой загородный дом, и там у него в подвале работала чуть ли не половина Москвы. И единственной мерой предосторожности, которую он предпринял, было слово «Ленинградская» на шоколадных обертках. Но эта хитрость сработала! Идиоты из правительства обыскали вдоль и поперек весь Ленинград. А Роман Гулькинов каждое утро является на работу, изо рта несет шоколадом, но никому, конечно, и в голову не приходит подумать на него!

Кофеин, недостаток сна и запах хорьков смешались и накатывали на меня огромной тошнотворной волной, но мне было слишком интересно то, что рассказывал Леон, поэтому, вместо того чтобы извиниться и отпроситься в уборную, я опустилась на сырой зеленый ковер и продолжила слушать, вдыхая воздух ртом. Я пыталась связать воедино разрозненные куски.

— Но ведь в конце концов его поймали? — уточнила я.

— Ну да. Поймали. Я расскажу тебе кое-что о себе самом: лично я не верю, что нужно продолжать хранить секреты из давнего прошлого. Мне кажется, что, когда человек имеет неверное представление о мире, он принимает неправильные решения. Когда Аня была маленькой, я никогда не рассказывал ей неприятных подробностей своей жизни — о том, как непросто было мне бежать из страны, как я бросил семью, как оставил сестру одну и позволил ей выйти замуж за пьяницу. Я состряпал для нее красивую историю со счастливым концом. И что в итоге она сделала? Она сбежала. Потому что считала, что это весело. Потому что у нее с рождения было об этом искаженное представление.

Я не знала, как к этому относиться — как к обвинению, как к предупреждению или как к оправданию чего-то, о чем он собирался мне рассказать. И еще мне было очень трудно оставаться сосредоточенной из-за тошноты, которая настойчиво пульсировала у меня в горле, лице и груди. Я попыталась спрятать нос в Анином свитере, но в ноздри тут же ударил запах плесени, и мне стало казаться, будто нос у меня забит пылью.

— Вот почему я хочу тебе об этом рассказать — потому что мне кажется, что это полезно. Понимаешь?

Наверное, мне удалось в ответ кивнуть.

— У нас с твоим отцом была учительница, Софья Алексеева. Нам было по восемь лет, и мы оба были в нее влюблены. У нее была длинная коса — вот почему мы так ее любили. Она учила нас песням про Павлика Морозова. Это был такой тринадцатилетний мальчишка, который сдал своего отца властям, и тогда его самого убил его же собственный дед. Павлик Морозов был главным советским мучеником. Ему ставили памятники, в театрах показывали о нем пьесы, писали о нем книги. Я уверен, что Софья Алексеева учила нас этим песням, потому что все учителя обязаны были это делать. Но твой отец — он-то считал, что ей по-настоящему нравится этот самый Павлик.

Я уже видела, к чему клонит Леон, но страшное осознание правды произвело на меня совершенно неожиданное действие: туман в голове вдруг рассеялся, тошнота ушла, и даже забитый лежалой пылью нос как-то резко прочистился.

— Я поняла, — сказала я, что означало: хватит.

Леону не следовало продолжать — не столько ради меня, сколько ради себя самого. Он сидел на скамье, уперев ладони в колени, и выглядел очень несчастным, бледным и старым.

— Хорошо. Спасибо, я все поняла.

— Как-то после уроков он оставил ей записку. Я видел, как он положил ее на учительский стол, но не стал его останавливать, потому что думал, что это любовное письмо. Впрочем, в каком-то смысле это и было любовное письмо. По дороге домой я все подтрунивал над ним из-за этой записки, пока он не рассказал мне, что там в ней было. Он подробно описал учительнице весь производственный процесс. И, поскольку ему тогда было всего восемь, он это свое письмо даже проиллюстрировал. Нарисовал подробный план подвала со всем оборудованием, которое там находилось, и отца тоже нарисовал — как тот стоит рядом с горой шоколадок. Сам я этого письма не видел, но я всегда так отчетливо представлял себе его рисунок! Вообще-то это был такой невинный детский поступок — написать учительнице письмо да еще и нарисовать к нему картинки. Почему-то из-за картинок мне всегда особенно грустно об этом вспоминать.

— И тогда он убежал в Сибирь, — закончила я рассказ за Леона.

Он посмотрел на меня с недоумением.

— Мой дед, — пояснила я.

— Да нет, что ты! Нет. — Леон покачал головой. — Твоего деда арестовали, был нелепый суд, после которого его сослали в лагерь. Он умер там полгода спустя.

— ОХ.

— Ну то есть да, ты права, это было в Сибири. Все лагеря тогда находились в Сибири.

— Понятно.

— Конечно, о Ярике Гулькинове не стали слагать песен, и памятников ему не воздвигали, и даже после того, как его отец был арестован, учительница так ничего и не сказала о той записке. К нему приходили с расспросами и все такое, но в доме было достаточно доказательств, так что в суде ему давать показаний не пришлось. Я думаю, что даже мать Ярика не знала, что он натворил. Я почти уверен, что про письмо знал только я один.

На стене под лестницей кружили разноцветные пятна, которых, я точно знала, на самом деле там не было. И еще я чувствовала спазмы в горле из-за хорьков, хотя приступов астмы у меня не было с пятнадцати лет. Я чувствовала, что теперь мне придется отмотать назад всю свою жизнь и пересмотреть ее заново, чтобы увидеть все, что я пропустила в первый раз. Например, историю отцовского побега из страны. Теперь было очевидно, что картофелина в выхлопной трубе — ложь, такая же, как и шоколадная фабрика. Я знала наверняка только то, что в Америку отец приехал, когда ему было двадцать лет, потому что… А впрочем, нет, даже в этом я не могла быть уверена. Поэтому я спросила у Леона.

— Да, твоему отцу было двадцать, ну, или, может, двадцать один. Он был в ужасе от того, что наделал. Теперь-то ты понимаешь, что бежал он вовсе не от СССР. Я приехал на три года позже. Так что да, примерно двадцать. Люси, ты как-то неважно выглядишь.

— Все в порядке.

— Знаешь, вообще-то эта история не такая уж и необычная, — сказал он, будто пытаясь меня в чем-то заверить, я только не знала в чем. — Американцы — нация беглецов. Здесь все откуда-то. Даже индейцы и те когда-то перебежали сюда с Аляски по перешейку через пролив. Черные — они да, они, может, и не бежали сюда из Африки, зато они бежали от рабовладельцев. Мы все тут от чего-нибудь бежали. Кто от церкви, кто от государства, кто от родителей, кто от ирландского картофельного жука. Я думаю, что именно поэтому американцы — такой беспокойный народ. Взять, к примеру, Аню — у нее бегство вообще в крови. Вот только плохо, что в Америке совсем не осталось мест, куда можно было бы убежать. Люси, подними-ка голову. У тебя совсем нездоровый вид.

— Я бы, пожалуй, выпила еще немного кофе, — призналась я.

Мы поднялись наверх и увидели, что Иэн дышит уже гораздо лучше, плечи его наконец вернулись на место, и Марта рассказывает ему про удивительные вещи под названием babka, kissel и paskha.

— Мы все это время говорили только про сладкое! — воскликнул счастливый Иэн, и я испытала огромное облегчение, услышав, что он снова в состоянии произнести целое предложение от начала до конца. Мы с Леоном подсели к ним за стол, и Марта опять налила всем кофе. Я обожгла язык и потом целый час старательно фокусировала притуплённое сознание на странном ощущении во рту. Я прижимала язык к зубам и ничего не чувствовала. Я прижимала его к шершавому небу — и снова ничего не чувствовала. Я попробовала его укусить, и укус получился ощутимый. Тогда я вернулась к зубам и стала повторять этот цикл снова и снова.

В половине пятого утра мы все наконец-то пошли спать. Иэна обложили шестью подушками и устроили в постели в полусидячем положении.

— Ты как принц в паланкине! — сказал Леон.

— В паланкине? — переспросил Иэн.

Лабазниковы засмеялись и не стали ничего объяснять, но Иэну, похоже, было уже ни до чего. Я слишком сильно хотела спать, чтобы снова спускаться за обувной коробкой, но успокоила себя тем, что, если встать пораньше, до того как проснутся остальные, можно будет предпринять еще одну попытку.