Отражения в золотом глазу

Маккалерс Карсон

 

Карсон Маккаллерс

Отражения в золотом глазу

Carson McCullers

Reflections in a Golden Eye, 1941

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Как уныла и однообразна жизнь военного городка в мирное время! И не то чтобы здесь вообще ничего не происходило, но происходит все время одно и то же. Скучна и незамысловата сама планировка городка: громоздкие бетонные казармы, ровные ряды однотипных офицерских домиков, спортивный зал, часовня, поле для гольфа, плавательный бассейн — все строго по стандарту. Но, пожалуй, главная причина здешней скуки — это переизбыток свободного времени и самодостаточность армейской жизни, да и ее специфическая безответственность. От человека, попавшего в гарнизон, требуется всего лишь одно: шагать в ногу с остальными. И все‑таки иногда и в гарнизоне случается кое‑что из ряда вон выдающееся. Несколько лет назад в военном городке одного из южных штатов было совершено убийство. В трагедии оказались замешаны два офицера, солдат, две женщины, слуга–филиппинец и лошадь.

Солдата звали Элджи Уильямс. После обеда его часто можно было видеть на одной из скамеек, что стоят вдоль дорожки перед казармой. Место здесь уютное — от растущих рядами молодых кленов падают прохладные, отзывающиеся на малейшее дуновение тени. Прозрачно–зеленые весной листья c приходом лета грубеют и темнеют, а поздней осенью полыхают золотом. Рядовой Уильямс частенько сидел здесь, дожидаясь сигнала к ужину. Он был молод и неразговорчив, в казарме у него не было ни врагов, ни друзей. Его округлое загорелое лицо выражало по–детски безмятежную внимательность. Полные красные губы, падающие на лоб каштановые пряди. В глазах, редкого золотисто–карего цвета, было что‑то от кроткого животного. На первый взгляд рядовой Уильямс выглядел грубоватым и неуклюжим, но впечатление было обманчивым — он двигался с бесшумной ловкостью зверя или вора. Нередко его внезапное появление пугало солдат, которым казалось, что они одни. Руки у него были маленькие, пальцы тонкие, но очень сильные.

Рядовой Уильямс не курил, не пил, не интересовался женщинами, не играл в азартные игры, в казарме держался поодаль от других солдат и оставался для них загадкой. Большую часть своего свободного времени он проводил в лесу. К гарнизону примыкал заповедник в двести квадратных миль, дикий и первозданный. Здесь росли гигантские вирджинские сосны, всевозможные цветы, попадались даже такие осторожные звери, как олени, кабаны и лисы. Из всех видов развлечений, доступных солдатам, рядовой Уильямс увлекался только верховой ездой: его не видели ни в спортивном зале, ни в плавательном бассейне. Никто не замечал, чтобы он когда‑нибудь смеялся, сердился или грустил. В столовой он трижды в день прилежно опустошал свою тарелку и ни на что не жаловался. Ночевал он в спальном помещении, где в два длинных ряда стояло четыре десятка коек. Спали солдаты беспокойно: в ночной темноте раздавались храп, ругань, сдавленные стоны. Рядовой Уильямс спал на удивление безмятежно. Лишь иногда с его койки доносилось негромкое шуршание конфетной обертки.

Однажды, на третьем году службы, рядового Уильямса отправили с поручением в дом капитана Пендертона. Случилось это так. Последние полгода рядовой Уильямс постоянно дежурил на конюшне — он прекрасно ладил с лошадьми. Капитан Пендертон позвонил дежурному сержанту с просьбой прислать ему солдата, и так как в это время почти всех лошадей забрали на маневры и в конюшне делать было нечего, выбор пал на рядового Уильямса. Капитан Пендертон задумал расчистить позади своего дома заросли и устроить там лужайку для пикников. Работы было на неполный день.

В половине восьмого утра рядовой Уильямс отправился к дому капитана. Стоял теплый солнечный октябрьский день. Рядовой Уильямс знал дорогу — он не раз проходил мимо этого дома, отправляясь на прогулку в лес. К тому же он знал капитана в лицо, и как‑то даже ненароком причинил ему неприятность. Полтора года тому назад рядовой Уильямс несколько недель пробыл вестовым у командира своей роты. Однажды вечером его лейтенанту нанес визит капитан Пендертон, и, подавая на стол, рядовой Уильямс умудрился опрокинуть ему на брюки чашку кофе. Кроме того, он часто встречал капитана на конюшне: в числе его подопечных была лошадь капитанской жены — красавец гнедой жеребец, лучший в гарнизоне.

Капитан жил на самой окраине городка. Его восьмикомнатный двухэтажный дом ничем не отличался от прочих строений по соседству, разве что им заканчивалась улица. С двух сторон к дому примыкал газон, а сразу за ним начинался заповедник. С другой стороны располагался дом майора Морриса Лэнгдона. Дома на этой улице стояли в один ряд, лицом к обширному вытоптанному пустырю, на котором до последнего времени играли в конное поло.

Когда рядовой Уильямс прибыл, капитан вышел из дома, чтобы лично растолковать ему задание. Следовало расчистить заросли молодых дубков и можжевельника, а на больших деревьях обрубить ветки на высоте человеческого роста. Капитан указал на могучий старый дуб метрах в двадцати от газона: расчищать до него. На пухлой белой руке капитана блеснуло золотое кольцо. Капитан был в шортах цвета хаки, длинных шерстяных носках и замшевой куртке. Резкие черты лица, напряженное выражение, застывший взгляд голубых глаз. Капитан не подал виду, что узнал рядового Уильямса, и нервным требовательным голосом отдал распоряжения. Он велел закончить работу сегодня же, и сказал, что придет к обеду.

Все утро солдат трудился не покладая рук. В полдень он сходил в столовую. К четырем часам работа была окончена — даже больше, чем велел капитан. У огромного дуба на границе участка форма была не совсем обычная: со стороны газона ветви росли довольно высоко, а со стороны леса опускались почти до земли. Не пожалев труда, солдат старательно отрубил все эти ветки. Кончив дело, он прислонился к сосне и стал ждать. Он не проявлял ни малейшего нетерпения и, казалось, готов был ждать до бесконечности.

— Что ты здесь делаешь? — раздался вдруг чей‑то голос.

Из задней двери соседнего дома выскользнула жена капитана и направилась к нему по газону. Солдат заметил ее сразу, но в сознании его она возникла лишь тогда, когда заговорила.

— Я только что из конюшни, — сказала госпожа Пендертон. — Феникса кто‑то лягнул.

— Так точно, мэм, — рассеянно отозвался солдат. Смысл ее слов дошел до него не сразу. — Как это случилось?

— А черт его знает! Наверное, какой‑нибудь мул или когда запустили к кобыле. Я была вне себя и искала тебя повсюду.

Жена капитана улеглась в гамак, натянутый между двумя деревьями у края лужайка. На ней были сапоги, грязные вытертые на коленях бриджи и серый свитер, но и в этой одежде она была красива. Ее лицо, обрамленное гладкими бронзовыми волосами с узлом на затылке, излучало безмятежность мадонны. Из дома вышла молодая негритянка с подносом, на котором стояла бутылка виски, стопка и стакан с водой. Госпожа Пендертон не принадлежала к числу трезвенников. Она опрокинула две стопки неразбавленного виски и запила глотком холодной воды. Больше она к солдату не обращалась, и он не стал расспрашивать ее о жеребце. Каждый из них словно забыл о существовании другого. Солдат стоял, прислонившись к сосне, и смотрел вдаль немигающим взглядом.

Осеннее солнце окутало молодую озимую траву на газоне светящейся дымкой и, пробиваясь в лесу сквозь поредевшие листья, украсило землю причудливым узором золотых пятен. Потом оно скрылось. Похолодало, подул легкий, но пронзительный ветер. Наступило время отбоя. Издали донесся отчетливый звук горна и отозвался в лесу затерявшимся глухим эхом. Приближался вечер.

В это время вернулся капитан Пендертон. Он оставил автомобиль возле дома и торопливо зашагал через двор, чтобы проверить, как сделана работа. Он помахал жене, отрывисто кивнул вяло вытянувшемуся перед ним солдату. Капитан оглядел расчищенное место, с досадой щелкнул пальцами, презрительно сжал губы и, устремив свои блекло–голубые глаза на солдата, очень спокойно проговорил:

— Рядовой Уильямс, вы все испортили. Весь смысл был в этом дубе.

Солдат молчал. Его круглое задумчивое лицо не изменило выражения.

— Я приказал расчистить только до этого дуба, — продолжал офицер, повышая голос. Он деревянной походкой подошел к дубу и указал на отрубленные ветки. — Ветви спускались вниз и закрывали лес, как занавес. Теперь все испорчено. — Его раздражение явно не соответствовало просчету солдата. На фоне высоких деревьев капитан казался маленьким и щуплым.

— Что прикажете делать? — спросил рядовой Уильямс после долгого молчания.

Госпожа Пендертон вдруг рассмеялась и, опустив одну ногу, качнула гамак. — Ты разве не понял? Собери ветки и прилепи их обратно.

Ее муж на шутку не отозвался.

— Вот что, — сказал он солдату. — Собери листья и разбросай их там, где росли кусты. После этого можешь быть свободен. — Он дал солдату на чай и удалился в дом.

Рядовой Уильямс медленно зашагал в лесную полутьму собирать опавшие листья в лесную полутьму. Гамак покачивался, жена капитана дремала в нем. Небо озарилось холодным тускло–желтым сиянием. Все замерло.

Весь вечер капитан Пендертон был в дурном расположении духа. Вернувшись в дом, он сразу же направился в свой кабинет — бывшую веранду, примыкавшую к столовой. Он уселся за письменный стол, раскрыл толстую общую тетрадь, развернул перед собой карту, достал из ящика стола логарифмическую линейку, но настроиться на работу никак не мог. Он склонился над столом и, закрыв глаза, обхватил голову руками.

Только отчасти его дурное настроение объяснялось встречей с рядовым Уильямсом. Он был раздражен, когда увидел, что ему прислали именно этого солдата. Вряд ли во всем гарнизоне нашелся бы десяток солдат, которых капитан знал в лицо. Он взирал на солдат с рассеянным высокомерием: для него офицеры и рядовые хотя и принадлежали к одному биологическому роду, но были существа разных видов. Капитан отлично запомнил случай с пролитым кофе, испортившим его новый дорогой костюм. Костюм был из толстой чесучи, и вывести пятно полностью так и не удалось. (За пределами гарнизона капитан всегда носил мундир, но в гости к офицерам являлся в штатском и слыл щеголем). К тому же рядовой Уильямс был связан в сознании капитана с конюшней и Фениксом, жеребцом его жены, — ассоциация весьма неприятная. Сегодняшний промах с дубом был последней каплей. Сидя за столом, капитан погрузился в сладкую мечту. Ему представилась фантастическая ситуация: он застает солдата на месте какого‑то преступления и приговаривает к расстрелу. Это немного успокоило. Он налил себе чаю из стоящего на столе термоса и сосредоточился на других, более важных заботах.

Для плохого настроения у капитана в этот вечер имелось немало причин. Он был весьма своеобразным и непростым человеком. С тремя основами бытия — жизнью, сексом и смертью — его связывали не совсем обычные отношения. В области секса капитан сумел достичь шаткого равновесия мужского и женского начал, взяв от каждого из них самые слабые и уязвимые свойства. Для человека слегка не от мира сего, способного, пренебрегая страстями и обидами, полностью отдаться работе, науке или какой‑нибудь безумной идее, вроде квадратуры круга, — для этого человека не все еще потеряно. У капитана такая работа была, и он не щадил себя; ему прочили блестящую карьеру. Не будь у него жены, он, возможно, и вообще не заметил бы, что ему чего‑то не достает. Но он был женат и страдал. У него была печальная склонность влюбляться в любовников своей жены.

Что касается жизни и смерти, то здесь дело обстояло довольно просто: из двух могущественных инстинктов второй в капитане явно перевешивал. Именно по этой причине он был трусом.

Кроме того, капитан Пендертон был весьма образованный человек. В годы холостой лейтенантской жизни у него оставалось много свободного времени для чтения, поскольку сослуживцы появлялись в его комнате редко, а если и появлялись, то не поодиночке. Его мозг был набит самой разнообразной информацией. Например, капитан мог во всех подробностях описать пищеварительный аппарат рака или, допустим, стадии развития трилобита. Капитан вполне прилично говорил и писал на трех языках, разбирался в астрономии, прочел массу стихов, но, несмотря на все это, ни одной собственной мысли ему в голову никогда не приходило. Для рождения мысли требуется соединить два или больше известных факта, а на это у капитана не доставало смелости.

Сидя в одиночестве за письменным столом, не в силах начать работу, он и не пытался разобраться в своих чувствах. Ему снова представилось лицо рядового Уильямса. Потом он вспомнил, что Лэнгдоны, соседи, сегодня приглашены к ним на ужин. Майор Моррис Лэнгдон был любовником его жены, но на этой мысли капитан не стал задерживаться. Вместо этого ему вспомнился один давний вечер, вскоре после свадьбы. Как и сейчас, его охватило тогда томительное беспокойство, и он обнаружил любопытный способ от него избавиться. Капитан сел в автомобиль, поехал в город, ближайший к гарнизону, в котором он тогда служил, оставил автомобиль и долго бродил по улицам. Была зимняя ночь. У порога какого‑то дома капитан увидел съежившегося котенка. Котенок нашел здесь себе убежище от снега и ветра; наклонившись, капитан услышал его мурлыканье. Он поднял котенка и почувствовал, как тот дрожит. Капитан долго смотрел в нежную кроткую мордочку, гладил теплую шерстку. Котенок был совсем маленький, только–только открыл свои мутно–голубые глазки. Наконец капитан взял его на руки и пошел по улице. На углу стоял почтовый ящик. Капитан быстро оглянулся по сторонам, откинул примерзшую крышку и запихнул котенка внутрь. После чего пошел дальше.

Дверь черного хода хлопнула, и капитан поднялся. Его жена сидела на кухонном столе, а чернокожая служанка Сюзи стаскивала с нее сапоги. Госпожа Пендертон была не чистокровной южанкой. Она родилась и выросла в армейском гарнизоне; ее отец, за год до отставки получивший звание бригадного генерала, был родом с Западного побережья. Правда, мать родилась в Южной Каролине, так что по своим повадкам жена капитана была вполне южанкой. И хотя ее кухонная плита не была покрыта многолетним слоем грязи, как у бабушки, но и особой чистотой она не блистала. К тому же госпожа Пендертон разделяла многие южные предрассудки, например, считала, что пирог несъедобен, если тесто не раскатали на столе с мраморной крышкой. Когда капитана перевели в Шофильдский гарнизон, им пришлось из‑за этого везти тяжеленный стол (на котором она сейчас сидела) на Гавайи, а потом обратно. Если ей попадался в тарелке черный курчавый волосок, она спокойно откладывала его на салфетку и продолжала есть как ни в чем не бывало.

— Сюзи, — спросила госпожа Пендертон, — у людей бывает два желудка, как у кур?

Не замеченный ни женой, ни служанкой, капитан стоял в дверях. Госпожа Пендертон избавилась от сапог и зашлепала по кухне босиком. Она вытащила из духовки окорок и посыпала верхушку сахарной пудрой и хлебными крошками. Налила еще порцию виски, на этот раз полстопки, и, поддавшись неожиданному приступу веселья, исполнила дикарскую пляску. Она прекрасно видела, что муж злится.

— Ради бога, Леонора, поднимись наверх и обуйся!

Вместо ответа господа Пендертон замурлыкала какой‑то причудливый мотивчик и, покачивая бедрами, прошла мимо капитана в гостиную.

Ее муж последовал за ней.

— Какая ты все‑таки неряха!

Растопка лежала в камине, и госпожа Пендертон нагнулась, чтобы ее разжечь. Нежное личико порозовело, над губой выступили жемчужные капельки пота.

— Лэнгдоны придут с минуты на минуту. Ты что, собираешься сесть за стол в таком виде?

— Естественно! — ответила она. — А почему бы и нет, старая перечница?

— Как ты мне отвратительна! — проговорил капитан бесцветным голосом.

В ответ госпожа Пендертон рассмеялась. Ее смех был негромким, но безудержным, словно она услышала пикантную сплетню или вспомнила неприличный анекдот. Она стащила с себя свитер, скомкала и швырнула через всю комнату в угол. Потом неторопливо расстегнула бриджи, выбралась из них и на мгновение замерла, обнаженная, возле камина. Освещенное золотисто–оранжевым огнем тело было прекрасно. Крутые плечи, резко выделяющиеся ключицы, небольшие круглые груди, нежные голубые жилки между ними. Еще несколько лет — и тело расцветет полностью, словно распустившаяся роза, но пока его нежная округлость сдерживалась и дисциплинировалась верховой ездой. Хотя стояла она неподвижно, в ней угадывалось скрытое движение, как будто, прикоснувшись к прекрасной плоти, можно было почувствовать медленное биение алой крови. Капитан уставился на нее с негодованием человека, получившего пощечину, а она величественно прошла в прихожую и двинулась вверх по лестнице. Передняя дверь была распахнута в ночную темноту, легкий ветерок шевелил пряди бронзовых волос.

Она дошла до середины лестницы, прежде чем капитан пришел в себя и неверными шагами бросился вслед.

— Я убью тебя! — выдавил он. — Убью! Убью!

Он ухватился за перила и уперся ногой о ступеньку, словно собирался догнать ее одним прыжком.

Госпожа Пендертон медленно повернулась и равнодушно глянула сверху вниз:

— Мальчишка! Ты, кажется, хочешь, чтобы голая женщина вытащила тебя на улицу и там отлупила?

Капитан так и застыл на месте. Потом опустил голову на вытянутую руку и тяжело оперся о перила. Послышался звук сдавленного рыдания, хотя слез в его глазах не было. Постояв так немного, капитан выпрямился и вытер шею носовым платком. Только теперь он заметил, что передняя дверь распахнута настежь, дом ярко освещен, все шторы подняты. Он почувствовал внезапную слабость. Кто‑нибудь мог проходить по темной улице перед домом. Он вспомнил о солдате, которого оставил на опушке леса. Даже тот мог увидеть происшедшее. Капитан испуганно оглянулся. Потом пошел в кабинет, где у него хранился графин с выдержанным коньяком.

Леонора Пендертон не боялась ни людей, ни зверей, ни самого дьявола, а в Бога не верила. При упоминании имени Божьего ей на ум приходил отец, который иногда по воскресным дням читал вслух Библию. Из нее она запомнила две вещи: Христос был распят на месте, называемом Голгофа, и однажды он въехал куда‑то на осле, а какой, скажите на милость, нормальный человек будет ездить ездит на осле?

Не прошло и пяти минут, как Леонора Пендертон забыла о ссоре с мужем. Она пустила воду в ванну, приготовила одежду. Для гарнизонных дам Леонора Пендертон была любимым предметом замысловатых сплетен. Если им верить, вся ее жизнь представляла собой сплошную череду любовных похождений. Большая часть этих сплетен была слухами и домыслами — Леонора Пендертон ценила спокойную жизнь и терпеть не могла осложнений. В день свадьбы с капитаном она была девственницей. Четыре ночи спустя она по–прежнему ею оставалась, и лишь на пятую ее статус изменился, но столь незначительно, что это ее озадачило. О том, что было после, трудно сказать что‑либо определенное. Кажется, у нее была своя система подсчета любовников, согласно которой бравый полковник из Ливенпорта получил всего лишь пол–очка, а юный лейтенант на Гавайях — несколько единичек. Но в последние два года, кроме майора Морриса Лэнгдона, у нее никого не было. Его вполне хватало.

Леонора Пендертон пользовалась в гарнизоне репутацией прекрасной хозяйки, великолепной наездницы и светской дамы. Но было в ней что‑то такое, что иногда ставило в тупик ее приятелей и знакомых. В определенные момента они совершенно переставали ее понимать. Разгадка заключалась в том, что она была слегка слабоумной.

Это печальное обстоятельство не давало о себе знать ни на вечеринках, ни на конюшне, ни за обеденным столом. Только трое были в курсе дела: отец–генерал, которого все это очень заботило до тех пор, пока он благополучно не выдал ее замуж; муж, который считал слабоумие естественным свойством всех женщин моложе сорока; и майор Моррис Лэнгдон, который любил ее за это еще больше. Она не сумела бы умножить двенадцать на тринадцать даже под угрозой смертной казни. Необходимость написать письмо, например, поблагодарить дядю за чек, присланный ко дню рождения, или заказать новую уздечку, была для нее настоящим испытанием. Они с Сюзи запирались на кухне, как две маленькие школьницы, запасались бумагой и карандашами и садились за стол. Когда окончательный вариант был наконец готов и начисто переписан, обе буквально падали от усталости и для восстановления сил нуждались в выпивке.

Леонора Пендертон с удовольствием приняла горячую ванну. Неторопливо оделась — простая серая юбка, голубой мохеровый свитер, жемчужные серьги. В семь часов она спустилась к ожидавшим гостям.

Леонору и майора Лэнгдона обед привел в восторг. На первое был бульон. К окороку подали молодую репу в масле и засахаренные бататы, прозрачно–янтарные в ярком свете. Был также мясной рулет и горячие оладьи. Сюзи один раз обнесла гостей овощами и поставила блюда между майором и Леонорой, большими любителями поесть. Майор сидел, облокотившись о стол, и чувствовал себя как дома. С его загорелого с багровым румянцем лица не сходило выражение грубоватого веселья и добродушия; и офицеры, и солдаты его любили. Не считая нескольких реплик по поводу происшествия с Фениксом, за столом больше молчали. Госпожа Лэнгдон до еды почти не дотронулась. Это была миниатюрная темноволосая женщина с крупным носом и чувственным ртом. У нее было очень слабое здоровье, что отражалось на ее внешности; болела она не только телесно, — ее обуревали тревога и отчаяние, сейчас она находилась буквально на грани помешательства. Капитан Пендертон сидел прямой, как палка, тесно прижав локти к бокам. Он церемонно поздравил майора с только что полученной медалью и несколько раз легонько щелкнул по краю своего стакана с водой, прислушиваясь к долгому прозрачному звуку. На десерт подали сладкие горячие пирожки. Потом все четверо перешли в гостиную, чтобы скоротать время за картами и беседой.

— Дорогая, ты превосходно готовишь! — сказал довольный майор.

Четверо сидели за столом, не подозревая о пятом, который стоял совсем рядом, за окном гостиной, в осенней тьме, и молча наблюдал за ними. Вечер был холодный, запах хвои пронизывал воздух. В верхушках сосен шелестел ветер, небо искрилось ледяными звездами. Человек стоял у самого окна, так что его дыхание оставляло на холодном стекле следы.

Рядовой Уильямс действительно увидел госпожу Пендертон в тот момент, когда она отошла от камина и стала подниматься по лестнице. Никогда в жизни молодой солдат не видел обнаженной женщины. Он вырос в доме, где жили одни мужчины. От своего отца, владельца крошечной фермы, читавшего по воскресеньям проповеди в молитвенном доме, он узнал, что женщины носят в себе смертельную болезнь, которая лишает мужчин разума и обрекает на адские муки. В армии он тоже понаслышался о дурной болезни: раз в месяц его осматривал врач, чтобы узнать, не подхватил ли он заразу. С восьмилетнего возраста рядовой Уильямс ни разу по собственному желанию не заговаривал с женщинами, не глядел в их сторону и не прикасался к ним.

Солдат задержался в лесу, собирая охапки сырых листьев. Кончив работу, он пересек газон, направляясь в сторону казармы, и в этот момент его взгляд случайно упал на ярко освещенную прихожую. Дальше идти он не смог. Он стоял в ночной тишине без движений, его руки висели как плети. Когда за столом резали окорок, солдат, сглотнув слюну, продолжал серьезно и задумчиво смотреть на жену капитана. Его лицо оставалось неподвижным, и только время от времени он щурил свои золотисто–карие глаза, словно обдумывая какой‑то сложный план. После того как жена капитана вышла из столовой, он еще некоторое время постоял у окна. Потом очень медленно повернулся. Свет из окна отбрасывал на лужайку его большую тусклую тень. Солдат шел под бременем какого‑то темного желания. Его шаги были бесшумны.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Ранним утром следующего дня рядовой Уильямс отправился на конюшню. Солнце еще не взошло, воздух был бесцветный, прохладный. Молочные полосы тумана льнули к влажной земле под серебристо–серым небом. Ведущая на конюшню тропинка шла вдоль обрыва, с которого открывалась обширная панорама. В лесу царили осенние краски, среди темной зелени сосен виднелись багряные и золотые всполохи. Рядовой Уильямс медленно шел по усыпанной листьями тропинке. Порой он останавливался и неподвижно замирал, словно прислушиваясь к отдаленному зову. Его загорелое лицо раскраснелось на утреннем воздухе, на губах белели следы молока, которое он пил на завтрак. Он не спешил и добрался до конюшни как раз к восходу солнца.

В конюшне было темно и безлюдно. Воздух здесь был душный, теплый, кисловатый. Проходя между стойлами, он слышал мирное дыхание лошадей, сонное сопение, негромкое ржание. В полумраке поблескивали и поворачивались за ним глаза. Молодой солдат достал из кармана кулек с сахаром, и вскоре его ладони стали мокрыми и липкими. Он прошел в стойло к маленькой беременной кобыле, погладил ее по выпуклому животу и постоял рядом, обняв за шею. Потом выпустил в загон мулов. Теперь он был с лошадьми не один, в конюшне появились другие солдаты. Суббота на конюшне — день тяжелый: с утра начинались уроки верховой езды для офицерских жен и детей. Вскоре от разговоров и тяжелого топота стало шумно, лошади в стойлах нервничали.

Госпожа Пендертон пришла одной из первых. С ней, как обычно, был майор Лэнгдон. Сегодня их сопровождал капитан Пендертон — редкий случай, так как он любил ездить один и попозже. Пока седлали лошадей, все трое сидели на изгороди выгона. Первым рядовой Уильямс вывел Феникса. Рана, о которой вчера упоминала жена капитана, оказалась пустяковой. На левой передней ноге виднелась небольшая ссадина, смазанная йодом. На ярком солнечном свету жеребец нервно раздул ноздри и, выгнув длинную шею, стал озираться по сторонам. Кожа была гладкой, как шелк, а густая грива так и переливалась на солнце.

На вид жеребец был тяжеловат, с мясистыми ногами и толстоватыми бабками, но двигался с изумительной, надменной грацией и однажды на скачках в Камдене даже обошел своего отца — знаменитого чемпиона. Когда госпожа Пендертон забралась на него, он дважды заржал и повернул к скаковой дорожке. Потом натянул удила, выгнул шею, высоко поднял хвост и бешено метнулся в сторону, так что на мундштуке показались легкие клочья пены. Госпожа Пендертон громко рассмеялась и проговорила дрожащим от страсти и возбуждения голосом:

— Ах ты, мерзавец!

Схватка закончилась так же внезапно, как и началась. Эти молниеносные стычки происходили каждое утро, трудно было назвать их настоящей схваткой. Когда жеребец — плохо выезженный двухлеток- впервые оказался на конюшне, упрямству его не было конца. Два раза он сбрасывал госпожу Пендертон, а однажды, после ее возвращения с прогулки, солдаты увидели, что ее губы сильно разбиты, а жакет и блузка в крови.

Теперь короткая ежедневная схватка носила явно показной характер и, как шуточная пантомима, исполнялась для собственного удовольствия и развлечения зрителей. Даже когда на мундштуке показалась пена, жеребец продолжал двигаться капризно и грациозно, словно знал, что за ним наблюдают. После окончания схватки он спокойно остановился и вздохнул, как вздохнул бы, посмеиваясь и пожимая плечами, молодой муж, уступая желанию любимой капризной жены. Не считая этих показных бунтов, лошадь была теперь прекрасно выезжена.

Всем постоянным наездникам работающие в конюшне солдаты дали прозвища. Майора Лэнгдона окрестили Быком — сидя в седле, он опускал широкие тяжелые плечи и наклонял голову. Майор отлично держался в седле, а в бытность свою лейтенантом был отличным игроком в конное поло. В отличие от него капитан Пендертон как наездник никуда не годился, но не подозревал об этом. Он сидел прямо, словно шомпол, как его когда‑то учил инструктор верховой езды. Возможно, он навсегда бы оставил конный спорт, если бы когда‑нибудь смог увидеть себя сзади. Во время езды его ягодицы то разъезжались, то вяло сходились, за что солдаты и прозвали его Трясогузкой. Госпожу Пендертон называли просто Леди, столь высоко ценили ее на конюшне.

Этим утром все трое во главе с госпожой Пендертон отправились в неторопливую прогулку. Рядовой Уильямс долго глядел им вслед, пока они не скрылись наконец из виду. По стуку копыт он догадался, что всадники перешли на галоп. Солнце ярко светило ярко, небо потемнело до знойного синего цвета. В прохладном воздухе чувствовался запах прелых листьев и дыма. Солдат стоял так долго, что к нему подошел сержант и добродушно рассмеялся:

— Эй, мечтатель! Сколько можно таращиться?

Стук лошадиных копыт смолк. Молодой солдат отбросил волосы со лба и медленно принялся за работу. За весь день он не проронил ни слова.

Вечером рядовой Уильямс переоделся и отправился в лес. Он шел опушкой и вскоре достиг того места, которое расчистил для капитана Пендертона. На этот раз дом не был ярко освещен. Свет горел только в комнате на втором этаже и на веранде, рядом со столовой. Солдат подошел ближе и увидел, что капитан сидит один в кабинете; следовательно, жена капитана находилась в освещенной комнате второго этажа, за опущенной шторой. Этот дом, как и все по соседству, построили недавно, и деревья во дворе еще не успели вырасти. Капитан посадил возле стен с десяток кустов лигуструма, чтобы место не казалось слишком необжитым и пустым. Мясистые вечно–зеленые листья скрывали солдата от взгляда с улицы или из соседнего дома. Он стоял так близко от капитана, что, открыв окно, тот смог бы достать до него рукой.

Капитан Пендертон сидел за письменным столом спиной к рядовому Уильямсу. Работая, он пребывал в постоянном нервном напряжении. Помимо книг и бумаг на столе стояли графин красного стекла и термос с горячим чаем, лежала пачка сигарет. Капитан пил чай вперемежку с красным вином. Через каждые десять–пятнадцать минут он вставлял в янтарный мундштук новую сигарету. Он проработал до двух часов ночи, и все это время солдат непрерывно наблюдал за ним.

С этого дня начались удивительные времена. Каждый вечер солдат приходил из леса и наблюдал за тем, что происходило в доме капитана. На окнах столовой и гостиной висели кружевные занавески, сквозь которые он видел все, сам оставаясь невидимым. Он стоял чуть в стороне от окна, чтобы свет не падал ему в лицо. Ничего особенного в доме не происходило. Нередко хозяева уходили вечером в гости и возвращались за полночь. Как‑то они пригласили на ужин шестерых человек, но чаще проводили вечер с майором Лэнгдоном, который приходил то один, то с женой. Сидели в гостиной, пили вино, играли в карты, разговаривали. Солдат не отрываясь смотрел на жену капитана.

За это время рядовой Уильямс немало изменился. Он взял в привычку внезапно останавливаться и подолгу глядеть в пустое пространство. Убирает конюшню или седлает мула и вдруг словно впадает в транс — неподвижно замирает и порой даже не слышит, что его зовут. Сержант, заметив это, обеспокоился: такая же привычка появлялась у молодых солдат, затосковавших по дому и женщинам и замысливших дезертирство. Но когда он стал допрашивать у рядового Уильямса, тот ответил, что совершенно ни о чем не думает.

Молодой солдат говорил правду. Лицо его было сосредоточенным, но в голове не было ни определенного плана, ни вообще мыслей. Он вспоминал то, что видел ночью, когда проходил мимо освещенной передней капитанского дома. Он не думал конкретно ни о Леди, ни о ком‑либо другом, а просто замирал и как бы впадал в транс. В глубине его сознания зарождалось что‑то медленное и темное.

Четыре раза за свои двадцать лет солдат действовал по собственной воле, не испытывая давления внешних обстоятельств, и всякий раз этому предшествовало точно такое же странное состояние. В семнадцать лет, работая на хлопковой плантации, он накопил сотню долларов и купил корову, которую назвал Жемчужиной. На отцовской ферме корова была совершенно ни к чему. Торговать молоком они не могли, так как наспех устроенный хлев не прошел государственной инспекции, а молока корова давала гораздо больше, чем требовалось их небольшой семье. Зимой юноша вставал задолго до рассвета и отправлялся с фонарем в стойло. Он доил корову, прижавшись лбом к ее теплому боку, что‑то настойчиво ей шептал. Сомкнув ладони, он погружал их в ведро с пенящимся молоком и пил медленными глотками.

Вторым поступком было внезапное и буйное заявление о вере в Бога. Обычно он тихо сидел на одной из последних скамей в церкви, где его отец читал воскресные проповеди. Но как‑то вечером во время перерыва он внезапно сам поднялся на кафедру, неузнаваемо диким голосом воззвал к Господу и в конвульсиях покатился по полу. Потом целую неделю был очень слаб и никогда больше не свидетельствовал свою веру таким образом.

Третьим поступком было преступление, которое ему удалось скрыть. Четвертым — поступление на военную службу.

Каждый из четырех случаев происходил внезапно, как бы сам по себе, и все же каким‑то непонятным образом он был к нему готов. Например, перед тем как купить корову, он долго стоял, вперившись в пространство, после чего принялся расчищать пристройку к сараю, в которой хранился старый хлам. Когда он привел корову, место для нее было уже готово; однако до того момента, как он пересчитал деньги и взял в руку повод, он не знал, что ее купит. Точно так же перед поступлением на военную службу он привел в порядок все свои дела но только когда ступил на порог вербовочного бюро, смутные образы в его голове соткались в мысль, и он понял, что станет солдатом.

Почти две недели рядовой Уильямс тайком наблюдал за домом капитана и изучил его обычаи. Служанка ложилась спать в десять часов. Если госпожа Пендертон оставалась вечером дома, она поднималась около одиннадцати наверх, и вскоре свет в ее спальне гас. Капитан сидел в кабинете и занимался с половины одиннадцатого до двух часов ночи.

На двенадцатую ночь солдат шел по лесу медленнее, чем обычно, и еще издали увидел, что в доме горят все огни. В небе сверкала белая луна, освещая фигуру солдата на лужайке; ночь была холодная и серебристая. В правой руке солдат держал карманный нож, вместо неуклюжих башмаков надел легкие туфли. Из гостиной доносились голоса. Солдат подошел к окну.

— Твой ход, Моррис, — сказала Леонора Пендертон. — Выложись покрупнее.

Майор Лэнгдон и жена капитана играли в карты. Ставки были немалые, а система подсчета очень проста. Если майор выиграет все лежащие на столе фишки, он возьмет на неделю Феникса, если выиграет Леонора, она получит бутылку любимой пшеничной водки. За последний час майор выиграл почти все фишки. Пламя камина бросало красноватые отблески на его приятное лицо, каблуками он отстукивал марш. Черные волосы майора отливали сединой, аккуратно подстриженные усы были совсем седые — это ему шло. В этот вечер на нем был мундир. Широкие плечи сутулились; он выглядел спокойным, не считая тех моментов, когда бросал взгляд на жену — тогда его светлые глаза становились тревожными, умоляющими. Сидевшая напротив Леонора задумалась — она складывала под столом на пальцах четырнадцать и семь. Наконец бросила карты на стол.

— Перебор?

— Нет, дорогая, — заметил майор. — Как раз двадцать одно. Очко.

Капитан Пендертон и госпожа Лэнгдон сидели у камина. Настроение у обоих было скверное, оба нервничали и с неестественным оживлением рассуждали о садоводстве. Причин для волнения хватало. В последнее время майор утратил свою обычную веселость и беззаботность. Даже Леонора смутно ощущала некую подавленность. Одной из причин было трагическое происшествие, случившееся несколько месяцев назад. Как и сейчас, засиделись допоздна, как вдруг госпожа Лэнгдон, у которой поднялась температура, покинула гостиную и быстро направилась домой. Майор в приятном подпитии не сразу последовал за ней, как вдруг в гостиную ворвался филиппинец Анаклето, слуга Лэнгдонов, с диким воплем и таким лицом, что все, ни о чем не спрашивая, побежали за ним. Госпожу Лэнгдон нашли без сознания — она отстригла себе садовыми ножницами соски.

— Кто‑нибудь хочет выпить? — спросил капитан.

Хотели все, и капитан направился на кухню за очередной бутылкой содовой. Его скверное настроение объяснялось тем, что он понимал: дальше так продолжаться не может. Любовная связь его жены и майора Лэнгдона причиняла ему мучение, он любая мысль о переменах вызывала страх. К тому же его страдание было специфическим — он ревновал не только свою жену, но и ее любовника. В последний год он испытывал эмоциональную зависимость от майора — для него это было равносильно любви. Он хотел выделиться в глазах этого человека и участь рогоносца переносил с полным безразличием, чем заслужил в гарнизоне уважение. Сейчас, когда он наливал майору, его рука дрожала.

— Слишком много работаете, Уэлдон, — сказал майор Лэнгдон. — Советую отдохнуть. Здоровье важнее всего, его ни за какие деньги не купишь. Леонора, еще карту?

Наливая госпоже Лэнгдон, капитан Пендертон старался не глядеть ей в глаза. Он так ненавидел ее, что с трудом мог видеть. Она молча восседала с вязанием у камина. Лицо бледное, губы распухли и потрескались. У нее были приятные черные глаза с лихорадочным блеском. Госпоже Лэнгдон исполнилось двадцать девять лет, на два года меньше, чем Леоноре. Говорили, что когда‑то у нее был прекрасный голос, но никто в гарнизоне не слышал, как она поет. Взглянув на ее руки, капитан почувствовал приступ тошноты. Ладони были тонкие, почти высохшие, с длинными хрупкими пальцами и нежным разветвлением голубоватых вен от запястья к суставам. На фоне темно–красной шерсти, из которой она вязала свитер, ее руки казались мертвенно–бледными. Много раз и по–разному, используя самые хитрые уловки, капитан пытался причинить этой женщине боль. Более всего капитан ненавидел ее за полное безразличие к нему, а также за некогда оказанную услугу — она хранила секрет, который, став известным, мог причинить ему большие неприятности.

— Еще один свитер для мужа?

— Нет, — тихо ответила она. — Пока еще не решила кому.

Алисон Лэнгдон страшно хотелось расплакаться. Она вспомнила свою дочь Катрин, умершую три года тому назад. Знала, что лучше всего уйти домой и попросить Анаклето уложить ее в постель. Она страдала и нервничала. Ее раздражало даже то, что она не знает, кому вяжет свитер. Вязать она начала сразу после того, как узнала правду о муже. Сначала связала несколько свитеров ему. Потом шерстяной костюм Леоноре. Первое время просто не могла поверить, что он ей изменил. Наконец, с презрением отвергнув мужа, Алисон в отчаянии повернулась к Леоноре. Так началась странная дружба между женой и любовницей. Алисон понимала, что эта патологическая эмоциональная привязанность, незаконное дитя потрясения и ревности, недостойна ее. Вскоре все само собой прекратилось. Чувствуя, как слезы подступают к глазам, Алисон выпила для бодрости немного виски, хотя из‑за больного сердца крепкие напитки были ей запрещены. К тому же она их не любила, предпочитая стаканчик сладкой наливки или глоток хереса, а то и чашку кофе. Но сейчас пила виски, потому что рюмка была налита, потому что пили другие, потому что делать здесь больше было нечего.

— Уэлдон! — воскликнул майор. — Ваша жена жульничает. Она подглядывает в колоду.

— Ничего подобного! Мне отсюда не видно. Что вы сочиняете?

— Удивляюсь вам, Моррис, — сказал капитан Пендертон. — Вам ли не знать, что женщинам в картах доверять нельзя?

Госпожа Лэнгдон прислушивалась к этой дружеской перебранке с настороженным выражением на лице, часто появляющимся в глазах человека, который долго болеет и всецело зависит от внимания окружающих. С того вечера, когда она убежала домой и отрезала себе соски, ее преследовал отвратительный стыд. Казалось, что все, кто смотрит на нее, думают о том, что она сделала. На самом деле случившееся хранили в тайне: кроме находившихся в комнате, о нем знали только доктор, медсестра и слуга–филиппинец, который служил госпоже Лэнгдон с семнадцати лет и обожал ее. Она отложила вязание и уткнулась лицом в ладони. Она знала, что нужно встать и уйти, что нужно окончательно порвать с мужем. Но ее тут же охватило сознание полной беспомощности. Куда ей деться? Когда она думала об этом, в уме возникали самые невероятные фантазии и доводили ее до того, что она начинала бояться себя ничуть не меньше, чем окружающих. Все это время у нее было предчувствие, что неспособность порвать с мужем приведет к какой‑то страшной катастрофе.

— Что с тобой, Алисон? — спросила Леонора. — Хочешь есть? В холодильнике жареная курица.

В последнее время Леонора обращалась к госпоже Лэнгдон не совсем обычно: преувеличенно двигала ртом, отчетливо артикулировала, говорила слишком спокойно и рассудительно, как говорят со слабоумными.

— Белое мясо. Очень вкусно. А?

— Спасибо.

— В самом деле, дорогая, — произнес майор. — Ты хочешь чего‑нибудь?

— Нет, все в порядке. Только вот… Если можно, не стучи ногой.

— Прости, пожалуйста.

Майор положил ногу на ногу. Он как бы по–прежнему продолжал наивно верить, что жена ничего не знает о его любовной связи. Но эту успокоительную мысль нелегко было удержать; усилие не замечать правду довело его до геморроя и вконец расстроило некогда отличное пищеварение. Он пытался (с успехом) видеть в ее несчастье нечто патологическое и чисто женское, совершенно с ним не связанное. Ему вспомнился один случай сразу после свадьбы. Он взял Алисон поохотиться на перепелов, и хотя стрелять она умела, это была ее первая охота. Они спугнули выводок, он до сих пор помнит очертание летящей стаи на фоне заходящего зимнего солнца. Он наблюдал за Алисон и подстрелил всего одного перепела, галантно настояв на том, что это ее добыча. Но когда он вынул птицу из собачьей пасти, лицо ее переменилось. Перепел был еще жив, майор осторожно свернул ему шею и протянул Алисон. Она взяла теплое пестрое тельце, словно уменьшившееся после падения, заглянула в остекленевшие черные глазки — и разрыдалась. Вот это майор и называл «чисто женским» и «патологическим»; мужчине лучше было и не пытаться во всем этом разбираться. Когда жена слишком тревожила майора, он инстинктивно использовал для самозащиты некого лейтенанта Вейнчека, командира роты в его батальоне, близкого приятеля Алисон. И сейчас, обеспокоенный выражением ее лица, он спросил для самоуспокоения:

— Ты, кажется, была сегодня у Вейнчека?

— Да, — ответила она.

— Чудесно. Ну и как он?

— Все в порядке.

Неожиданно Алисон решила отдать свитер лейтенанту Вейнчеку и стала прикидывать, не слишком ли он широк в плечах.

— Лейтенант Вейнчек! — воскликнула Леонора. — Не понимаю, Алисон, что ты в нем находишь? Ну да, вы, конечно же, рассуждаете о высоких материях. Он называет меня «мадам». Терпеть меня не может и только и твердит: «Да, мадам. Нет, мадам».

Госпожа Лэнгдон как‑то натянуто улыбнулась, но ничего не ответила.

Здесь следует сказать несколько слов о лейтенанте Вейнчеке, хотя, не считая госпожи Лэнгдон, никто в гарнизоне не относился к нему серьезно. Фигура была прежалкая — в свои пятьдесят лет он так и не дослужился до звания капитана. У Вейнчека было плохое зрение, вскоре его собирались отправить в отставку. Он жил в доме для лейтенантов–холостяков, большинство из которых только что окончили академию в Вест–Пойнте. В двух крошечных комнатках было собрано все, накопленное им в течение жизни, включая большое пианино, полку с пластинками, несколько сотен книг, огромного ангорского кота и десяток комнатных растений в горшках. По стенам гостиной вилось какое‑то ползучее растение, а на полу стояли пустые винные бутылки и кофейные чашки. Ко всему прочему старый лейтенант играл на скрипке. Порой из его комнаты доносился заблудившийся звук какой‑нибудь беззащитной мелодии из струнного трио или квартета, который заставлял проходящих по коридору молодых офицеров чесать в затылке и подмигивать друг другу. Вечерами к нему нередко заходила госпожа Лэнгдон. Они исполняли вдвоем сонаты Моцарта и пили у камина кофе с засахаренным имбирем. Лейтенант был очень беден, поскольку помогал двум своим племянникам получать образование. Чтобы сводить концы с концами, он прибегал ко всевозможным уловкам; его единственный мундир был в таком ветхом состоянии, что он посещал только самые обязательные мероприятия. Узнав, что он сам чинит себе белье, госпожа Лэнгдон взяла в обычай приводить в порядок нижнее и постельное белье лейтенанта вместе с бельем мужа. Иногда в автомобиле майора они отправлялись на концерт в город за сто пятьдесят миль от гарнизона и брали с собой Анаклето.

— Ставлю на эти карты все, и если выиграю, получу все фишки, — объявила госпожа Пендертон. — Пора кончать.

Сдав карты, госпожа Пендертон подбросила себе туза и короля, которые лежали у нее на коленях, и выиграла. Все это заметили, майор хихикнул. Заметно было и то, что, перед тем как отодвинуть стул, майор шлепнул Леонору под столом по бедру. В это время госпожа Лэнгдон поднялась и принялась укладывать вязанье в сумку.

— Я пойду, — сказала она. — А ты, Моррис, можешь остаться. Спокойной ночи.

Госпожа Лэнгдон двигалась медленно, не сгибаясь, и когда за ней закрылась дверь, Леонора воскликнула: — Боже, какая она больная!

— Да, — сокрушенно согласился майор. — Пожалуй, я тоже пойду.

Майору Лэнгдону совершенно не хотелось покидать уютную комнату. Попрощавшись наконец с Пендертонами, он постоял на дорожке перед домом, посмотрел на звезды и подумал, что жизнь порой — очень скверная штука. Неожиданно он вспомнил свою умершую дочь. Какое это было безумие! Во время родов Алисон цеплялась за Анаклето (сам майор не мог этого вынести) и стонала целые сутки без перерыва. А когда врач сказал: «Вы плохо тужитесь, надо сильнее!» — маленький филиппинец тоже стал тужиться, согнувшись в коленях и покрывшись испариной, вторя каждому воплю Алисон. Когда она наконец родила, оказалось, что у девочки сросшиеся указательный и средний пальцы, и майор подумал, что если он коснется ребенка, его схватит судорога.

Это продолжалось одиннадцать месяцев. Майор служил тогда на Среднем Западе и, возвращаясь домой с мороза, обнаруживал в холодильнике тарелку с промерзшим рыбным салатом, а в спальне — врачей и сиделок. Анаклето постоянно находился рядом с хозяйкой, подносил к окну пеленки, чтобы лучше разглядеть пятна, и держал ребенка, пока Алисон, стиснув зубы, ходила по спальне взад–вперед. Когда все кончилось, майор ничего, кроме облегчения, не почувствовал. Другое дело Алисон. Какую горечь и холод она испытывала! Как много, черт возьми, от него требовала! Да, жизнь порой — печальная штука.

Майор открыл переднюю дверь и увидел спускающегося по лестнице Анаклето. Маленький филиппинец шествовал спокойно и грациозно. На нем были мягкие серые штаны, голубая рубашка и сандалии. Его плоское личико было молочно–белым, черные глаза ярко блестели. Казалось, он не заметил майора. Спустившись по лестнице, он медленно поднял правую ногу, согнул на ней пальцы, как танцовщик, и подпрыгнул.

— Идиот! — сказал майор. — Что с ней?

Анаклето поднял брови и медленно опустил прозрачные нежные веки. — Tres fatigue<Очень устала. — франц.>

— Дьявол! — в бешенстве крикнул майор, ни слова не понимавший по–французски. — Вули–ву, муни–му! Я тебя спрашиваю, что с ней?

- C'est les… — Анаклето и сам недавно взялся за изучение французского и не знал, как будет слово «свищ», но закончил с впечатляющим достоинством: — Maetre Corbeau sur un arbre perche<Первая строка из басни Лафонтена «Ворона и лиса», обычный текст в учебниках французского языка. — Примеч. перев.>, майор.

Он немного помолчал, щелкнул пальцами и задумчиво добавил, словно обращался к себе: — Горячий бульон в пиале на подносе…

— Сделай мне коктейль, — велел майор.

— Внезапно, — ответил Анаклето. Он отлично знал, что нужно сказать «немедленно», тем более, что говорил с прекрасным произношением и голосом госпожи Лэнгдон, но сделал ошибку нарочно, чтобы позлить майора. — Только накрою поднос и обслужу мадам Алисон.

По часам майора приготовление подноса заняло тридцать восемь минут. Маленький филиппинец с бодрым видом носился по кухне, потом притащил из столовой вазу с цветами. Майор наблюдал за ним, упершись волосатыми кулаками в бока. Все это время Анаклето негромко разговаривал сам с собой. Майор разобрал что‑то о мистере Рудольфе Серкине и о кошке, которая ходила по прилавку кондитерского магазина с прилипшими к шерсти ореховыми леденцами. Тем временем майор сам приготовил себе коктейль и сварил два яйца. Когда через тридцать восемь минут поднос был наконец готов, Анаклето замер на месте, скрестил ноги, сцепил руки над головой и принялся медленно раскачиваться.

— Черт возьми! А ты — крепкий орешек, — сказал майор. — Жаль, не попал ко мне в батальон.

Маленький филиппинец пожал плечами. Всем было известно, что, по его мнению, Господь допустил ошибку, создав кого‑то, кроме Анаклето и мадам Алисон, — не считая, конечно, лилипутов, знаменитых актеров и тому подобных. Он с удовлетворением осмотрел поднос. На подносе лежала желтая льняная салфетка, стоял глиняный кувшин с горячей водой, пиала и два бульонных кубика. В правом углу возвышалась голубая китайская чашка с букетиком махровых маргариток. Анаклето осторожно оборвал три синих лепестка и бросил на желтую салфетку. На самом деле в этот вечер он вовсе не был таким игривым, каким казался. Временами его глаза становились беспокойными, и он бросал на майора быстрый, неуловимый, осуждающий взгляд.

— Я сам отнесу, — заявил майор, понимая, что хотя поживиться здесь нечем, это может понравиться жене и она его похвалит.

Алисон полулежала в кровати и читала. В очках ее лицо, казалось, состояло только из носа и глаз, в уголках рта залегли слабые голубые тени. На ней была белая полотняная ночная рубашка и розовая бархатная кофточка–распашонка. В спальне стояла тишина, в камине горел огонь. Мебели было мало, на стене висел серый ковер, на окне — бледно–вишневые занавески — уютная и очень простая комната. Пока Алисон пила бульон, майор сидел, скучая, у кровати и придумывал тему для разговора. Анаклето порхал поблизости и насвистывал какую‑то мелодию, — веселую, грустную, чистую.

— Мадам Алисон! — произнес он вдруг. — Как ваше настроение? Не желаете ли обсудить со мной один вопрос?

Она отставила чашку и сняла очки. — Какой?

— Вот! — Анаклето придвинул к кровати скамеечку для ног и торопливо достал из кармана какие‑то лоскутки. — Я заказал образцы, чтобы вы посмотрели. Помните, два года назад мы проходили в Нью–Йорке у витрины магазина «Пек и сынки», и я показал на один костюмчик, подходящий для вас. — Он протянул один из лоскутов. — Точно такой же материал.

— Анаклето, мне не нужен костюм, — сказала она.

— Нужен! Вы уже больше года не покупали себе одежду. А зеленое платье bien use<потерлось — франц.>на локтях, его пора отдать Армии Спасения.

Произнеся французские слова, Анаклето поглядел на майора с веселым вызовом. Майору не по себе было слышать их разговор в тихой комнате. Их голоса и интонации были так похожи, что казались негромким эхом друг друга. Единственное отличие заключалось в том, что Анаклето говорил торопливой скороговоркой, а Алисон — размеренным, хорошо поставленным голосом.

— Сколько он стоит? — спросила она.

— Недешево. Но за такое отменное качество меньше и не возьмут. Будете носить его годами.

Алисон вернулась к книге. — Посмотрим.

— Ради бога, купи этот костюм, — вмешался майор, которому надоело их слушать.

— Если мы закажем лишний метр, я сошью себе куртку, — сказал Анаклето.

— Хорошо. Я подумаю.

Анаклето налил лекарство, и когда Алисон пила его, сделал за нее гримасу. Потом положил ей под спину электрическую грелку, расчесал волосы. Выходя из комнаты, не смог пройти мимо большого зеркала на двери ванной. Остановился и посмотрел на себя, высоко подняв ногу и откинув голову.

Потом неожиданно вернулся к Алисон и стал насвистывать. — Что это за мелодия? Вы играли ее с лейтенантом Вейнчеком в прошлый четверг.

— Первый такт из ля–мажорной сонаты Франка.

— Знаете что? — произнес Анаклето возбужденно. — Я только что сочинил балет. Черный бархатный занавес, освещение, как в зимние сумерки. Сначала очень медленно, вся труппа. Потом луч света на соло, словно пламя, очень стремительно, под вальс Сергея Рахманинова. В финале снова Франк, но на этот раз… — Он глядел на Алисон блестящими глазами. — Опьянение!

После этих слов он принялся танцевать. Год назад Анаклето взяли на русский балет, и он до сих пор вспоминал о нем. Он двигался на фоне серого ковра в медленной пантомиме, потом замер, скрестив ноги и соединив кончики пальцев в сосредоточенной позе. Затем без всякого перехода закружился в буйном танце. По его сверкающему лицу было видно, что он танцует на огромной сцене, что он — солист изумительного спектакля. Алисон наслаждалась зрелищем. Майор с негодованием и недоверием переводил взгляд с одного на другого. Последний номер был хмельной пародией на первый. Анаклето закончил в необычной позе — рука поддерживает локоть, кулак уперт в подбородок, на лице выражение искаженного изумления.

Алисон рассмеялась. — Браво, Анаклето! Браво!

Они смеялись вместе. Маленький филиппинец, счастливый, ошеломленный, прислонился к двери. Наконец он отдышался и с удивлением произнес:

— Вы заметили, как подходят друг другу слова «браво» и «Анаклето»?

Алисон перестала смеяться и задумчиво кивнула. — Да, Анаклето, уже давно заметила.

Маленький филиппинец задержался в дверях. Он оглядел комнату, чтобы убедиться, что от него ничего не требуется. Потом посмотрел Алисон в лицо, и его глаза стали умными и грустными. — Позовите меня, если понадоблюсь, — сказал он отрывисто.

Слышно было, как Анаклето сначала медленно, потом все быстрее и быстрее спускался по лестнице. На последних ступеньках он, вероятно, сделал какое‑то слишком раскованное па — раздался глухой звук падения. Майор вышел на площадку.

— Он не ушибся? — напряженно спросила Алисон.

Анаклето глядел на майора снизу вверх со слезами ненависти на глазах.

— Все в порядке, мадам Алисон, — проговорил он.

Майор наклонился и произнес медленно и беззвучно, так, чтобы понять слова мог только Анаклето: — Очень жаль, что ты не сломал себе шею!

Анаклето улыбнулся, пожал плечами и, хромая, поковылял в столовую. Когда майор вернулся к жене, она углубилась в книгу. Алисон не взглянула на него, и он, пройдя через площадку в свою спальню, захлопнул дверь. Спальня была маленькой и довольно неопрятной. Единственным ее украшением были кубки, завоеванные майором в конных состязаниях. На ночном столике лежала раскрытая книга — очень сложная и литературная. Место, на котором он остановился в прошлый раз, было отмечено спичкой. Майор перелистнул очередную норму страниц в сорок и переложил туда спичку. Потом достал из‑под стопки рубашек в бельевом шкафу журнал «Scientification»<«Научная фантастика» — англ.>, устроился в кровати поудобнее и углубился в перипетии кошмарной межпланетной войны.

В соседней комнате Алисон отложила книгу и замерла. Ее лицо окаменело от боли, темные блестящие глаза не мигая разглядывали стены спальни. Она попробовала собраться с мыслями. Прежде всего надо развестись с Моррисом. А дальше? Чем зарабатывать на жизнь? Она презирала бездетных женщин, получавших алименты, и последний остаток ее гордости опирался на то, что после развода она не станет жить на его деньги. Но на что в таком случае они будут жить — она и Анаклето? За год до свадьбы она преподавала латынь в женской школе, с ее теперешним здоровьем об этом не могло быть и речи. Книжный магазин? Анаклето мог бы подменять ее на время приступов. А что если обоим заняться ловлей креветок? Как‑то она разговаривала на побережье с рыбаками. День был золотой и лазурный, и они многое ей рассказали. Они с Анаклето целые дни будут проводить, забросив сети, в открытом море, а вокруг — соленый ветер, вода, солнце… Алисон беспокойно повернула голову на подушке. Какая чушь!

Когда восемь месяцев назад она узнала про измену мужа, для нее это был страшный удар. Она, лейтенант Вейнчек и Анаклето поехали на два дня в город послушать концерт и посмотреть спектакль. На второй день у нее поднялась температура, и они решили вернуться. Вечером Анаклето высадил ее у передней двери и поехал на задний двор, в гараж. Она остановилась на дорожке посмотреть, как проросли тюльпаны. Было уже темно, в комнате мужа горел свет. Парадная дверь была заперта. Стоя перед ней, Алисон заметила сквозь стекло брошенное на сундук пальто Леоноры. Ей показалось странным, что Пендертоны в доме, а парадная дверь заперта. Потом пришло в голову, что они готовят выпивку на кухне, а Моррис принимает ванну. Она прошла на заднее крыльцо, но не успела войти в дом, как вниз по лестнице с искаженным от ужаса лицом сбежал Анаклето. Он пробормотал, что им немедленно надо вернуться в город, где они кое‑что забыли. Когда, удивленная его словами, Алисон стала подниматься по лестнице, он схватил ее за руку и произнес безжизненно и испуганно: — Не нужно идти туда, мадам Алисон.

С каким потрясением она все поняла! Они вернулись с Анаклето в автомобиль и поехали назад, в город. Все произошло в ее собственном доме — этого она не могла перенести. К тому же, когда они проезжали мимо контрольного пункта, новый часовой, который их не знал, остановил автомобиль. Он заглянул в кабину так, словно они прячут пулемет, а потом уставился на одетого в оранжевый пиджак Анаклето, который готов был вот–вот разрыдаться. Он спросил ее имя таким тоном, словно заранее ей не верил.

Никогда Алисон не забудет лицо этого солдата. Она никак не могла выговорить фамилию мужа. Молодой солдат молча глядел на нее и ждал. Позже она увидела его на конюшне, когда приехала за Моррисом. У него было странное, погруженное в себя лицо гогеновского туземца. Они смотрели друг на друга не меньше минуты, пока наконец не появился дежурный офицер.

Алисон и Анаклето ехали три часа по холоду, не говоря ни слова. После этого она стала сочинять по ночам, когда была больна и беспокойна, всевозможные планы, которые, как только всходило солнце, казались ей идиотскими. Наконец, она не выдержала и, убежав однажды домой от Пендертонов, сделала себе эту ужасную вещь. Увидела на стене садовые ножницы и, вне себя от гнева и отчаяния, попыталась проткнуть ими себя. Ножницы оказались тупыми. Вероятно, она совершенно лишилась тогда разума, потому что не помнит, что было дальше. Алисон задрожала и закрыла лицо руками. Она услышала, как муж открыл дверь своей спальни и выставил в холл ботинки. Она быстро повернула выключатель.

Майор кончил читать журнал и спрятал его в бельевой шкаф. В последний раз выпил и, удобно расположившись в кровати, уставился в темноту. Что заставило его вспомнить о знакомстве с Леонорой? Это случилось через год после смерти девочки; весь год Алисон то лежала в больнице, то призраком бродила по дому. Он встретил Леонору на конюшне через несколько дней после своего прибытия в гарнизон, и она согласилась показать ему окрестности. Они свернули с дорожки и помчались галопом. Потом привязали лошадей, и Леонора, увидев кусты ежевики, сказала, что хочет набрать ягод для коктейля. И когда они пробирались сквозь кусты, наполняя его фуражку ягодами, Боже мой, тут все и случилось! В девять часов утра, через два часа после знакомства. Даже сейчас с трудом в это верилось. Что это ему тогда напомнило? Ах да, маневры, холодную дождливую ночь, промокшую палатку. Просыпаешься на заре и видишь вдруг, что дождь кончился и снова светит яркое солнце. Веселые солдаты варят на кострах кофе, искры летят высоко в выцветшее небо. Какое изумительное чувство — прекраснейшее в мире!

Майор виновато хихикнул, натянул одеяло на голову и тут же захрапел.

В половине первого ночи капитан Пендертон мучился в своем кабинете над монографией, но работа сегодня не двигалась. Он выпил много вина и чая, выкурил десяток сигарет. Наконец оставил работу и принялся беспокойно ходить по комнате. Бывают времена, когда человеку необходимо кого‑то любить, иметь какую‑то точку для собирания своих разрозненных эмоций. Но бывают времена, когда возбуждение, разочарование и страх перед жизнью, безостановочные словно сперматозоиды, ищут себе выход в ненависти. Капитану некого было ненавидеть, и в последние месяцы он чувствовал себя несчастным.

Да, ему отвратительны и Алисон Лэнгдон, этот длинноносый Иов в юбке, и ее мерзкий филиппинец. Но ненавидеть Алисон он не мог — для этого не хватало повода. К тому же его безмерно раздражала зависимость от нее, в которую он попал. Единственная в гарнизоне она знала об одном прискорбном его пороке: склонности к воровству. Он постоянно противоборствовал желанию присваивать вещи, которые видел в чужих домах, но два раза в жизни поддался слабости. Когда ему было семь лет, один школьный драчун избил его и настолько вывел этим из себя, что он украл у своей тетки с туалетного столика старомодный чепчик. А двадцать семь лет спустя, в гарнизоне, капитан Пендертон не устоял во второй раз.

На одном обеде, устроенном юной новобрачной, его так восхитила ложка из серебряного столового прибора, что он сунул ее в карман и унес домой. Это была необычной формы десертная ложка, старинная, с изящным рисунком. Капитан был буквально очарован ею (прочее серебро было самым обычным) и в конце концов не устоял. Проделав ряд удачных манипуляций, он сунул добычу в карман и вдруг сообразил, что сидевшая рядом с ним Алисон заметила кражу. Она глядела ему прямо в лицо с выражением крайнего изумления. Даже теперь он вспоминал об этом с содроганием. После невероятно продолжительного взгляда Алисон рассмеялась — да, рассмеялась. Она смеялась так сильно, что поперхнулась, и кому‑то пришлось стучать ей по спине. Наконец, извинившись, она вышла из‑за стола. С того мучительного вечера Алисон встречала его насмешливой улыбкой и внимательно следила за капитаном, когда он приходил к ним в гости. Аккуратно завернутая в шелковый платок ложка лежала в чулане, в ящике, где хранился его грыжевой бандаж.

Несмотря на это, капитан не мог возненавидеть Алисон, как не мог по–настоящему проникнуться ненавистью и к собственной жене. Леонора выводила его из себя, но среди яростных приступов ревности он ненавидел ее не больше, чем кошку, лошадь или тигренка. Капитан ходил по кабинету, и то и дело раздраженно пинал ногой закрытую дверь. Если Алисон придет в голову развестись с Моррисом, что будет дальше? Он не мог и подумать об этом, так горько ему было от одной только мысли о своем одиночестве.

Капитану показалось, что он услышал какой‑то звук. Он замер. В доме царила тишина. Как уже говорилось, капитан был трусом. Иногда, когда он оставался один, его переполнял беспричинный страх. И теперь ему вновь показалось, что его нервозность и отчаяние вызваны не внутренними силами, которыми он в той или иной степени мог управлять, а угрожающими внешними обстоятельствами, которые, по причине их удаленности, он разве что чувствовал. Капитан оглядел комнату. Потом поднялся из‑за стола и открыл дверь.

Леонора уснула в гостиной на ковре возле камина. Капитан посмотрел на нее и усмехнулся. Она лежала на боку, он легонько пнул ее ногой в зад. Леонора пробормотала что‑то о начинке для индейки, но не проснулась. Капитан нагнулся, потряс ее, окликнул, наконец поднял на ноги. Словно ребенок, которого ведут ночью в туалет, Леонора продолжала спать стоя. Когда капитан с трудом вел ее вверх по лестнице, ее глаза были закрыты, и она опять пробормотала что‑то об индейке.

— А раздевать я тебя буду черта с два, — сказал капитан.

Леонора сидела на кровати там, где он ее посадил, и, посмотрев на нее несколько минут, капитан рассмеялся и раздел ее. Ночную рубашку одевать не стал — в ящиках комода был такой беспорядок, что он не смог бы найти ни одной. К тому же Леонора любила спать, по ее собственным словам, «как есть». Уложив ее, капитан подошел к уже много лет удивлявшей его фотографии на стене. На фотографии была изображена девушка лет семнадцати, а внизу стояла трогательная подпись: «Леоноре с бесконечной любовью, Бутси». Этот шедевр более десяти лет украшал стены всех спален Леоноры и объездил с ней полсвета. Но когда ее спросили о Бутси, школьной подруге, Леонора как‑то неопределенно заметила, что, по слухам, та несколько лет тому назад утонула. Кроме того, оказалось, что она не помнит фамилию этой Бутси и просто по привычке вот уже одиннадцать лет не снимает ее фотографию со стены. Капитан еще раз взглянул на спящую жену. Леонора была горячей по природе и уже сбросила одеяло с обнаженной груди. Она улыбалась, и капитану пришло в голову, что сейчас Леонора пробует приготовленную во сне индейку.

Чтобы заснуть, капитан принимал снотворное и делал это так давно, что одна таблетка на него уже не действовала. Он считал, что с его трудной работой в Пехотном училище глупо лежать по ночам без сна и вставать на следующее утро разбитым. От малой дозы секонала сон был неглубокий и тревожный. Сегодня он решил принять тройную дозу и знал, что немедленно провалится в тупой сон, который продлится шесть–семь часов. Проглотив таблетки, капитан улегся в постель. Лекарство дарило ему единственное в своем роде ощущение: словно огромная темная птица садилась на грудь, глядела на него пламенеющими золотыми глазами и накрывала темными крыльями.

После того как везде погасли огни, рядовой Уильямс простоял возле дома почти два часа. Звездный свет потускнел, чернота ночного неба приобрела темно–лиловый оттенок. Орион блестел по–прежнему, Большая Медведица излучала удивительное сиянье. Солдат обошел вокруг дома и толкнул заднюю дверь. Как он и думал, дверь была заперта изнутри, но прилегала неплотно. Солдат просунул в щель лезвие ножа и откинул крючок.

Оказавшись в доме, солдат на мгновение замер. Вокруг было темно, не раздавалось ни звука. Он глядел широко открытыми затуманенными глазами, привыкал к темноте. Расположение дома было ему знакомо. Продолговатый холл и лестница делили дом на две части. По одну сторону находились просторная гостиная и комната служанки, по другую — столовая, кабинет капитана и кухня. На втором этаже справа располагались большая спальня и ванная комната, слева — две небольшие спальные комнаты. Капитан занимал большую спальню, его жена — комнату напротив. Солдат осторожно ступал по устланной ковром лестнице. Двигался он очень медленно. Дверь в комнату Леди была открыта. Подойдя к ней, солдат ни минуты не колебался и с кошачьей гибкостью бесшумно вошел внутрь.

Комнату заполнял зеленоватый лунный свет. Женщина спала в той позе, в какой ее оставил капитан. Ее мягкие волосы были разбросаны по подушке, полуоткрытая грудь спокойно приподнималась в такт дыханию. На кровати лежало желтое шелковое покрывало, открытый флакон духов источал дремотный запах. Солдат медленно подошел к кровати и наклонился над женой капитана. Луна слабо освещала их лица; он был так близко к ней, что ощущал ее тепло и дыхание. В темных глазах солдата поначалу сквозило любопытство, но вскоре его неподвижное лицо озарил восторг. Молодой солдат почувствовал острую непонятную сладость, которой никогда раньше не знал.

Некоторое время он простоял, низко склонившись над женой капитана. Потом, ухватившись для равновесия за подоконник, медленно присел возле кровати на корточки и застыл, положив сильные изящные руки на колени. Его глаза превратились в две янтарные пуговицы, спутанные волосы упали на лоб.

Такое же выражение внезапно пробудившегося счастья иногда появлялось на лице рядового Уильямса и прежде, но никто в гарнизоне его в эти минуты не видел. А если бы увидел, все могло бы кончиться судом. Дело в том, что во время своих долгих прогулок по лесу солдат не всегда был один. Когда ему удавалось покинуть конюшню днем, он брал с собой одну и ту же лошадь. Отъезжал от гарнизона миль на пять в укромное место. Здесь в лесу скрывалась ровная просторная поляна, поросшая блестящей рыжей травой. Солдат расседлывал лошадь и отпускал ее. Потом раздевался догола и ложился на большой плоский камень посреди поляны. Здесь было то, без чего солдат не мог жить, — солнце. Даже в прохладные дни он лежал обнаженный, позволяя солнечным лучам проникать в свое тело. Иногда он, по–прежнему обнаженный, становился на камень и забирался на лошадь, обычную армейскую клячу, которая со всеми, кроме рядового Уильямса, знала всего две походки: неуклюжую рысь и раскачивающийся галоп. Но сейчас с лошадью происходила удивительная перемена — она неслась легкой иноходью, поражая горделивой грацией. Тело солдата было золотисто–коричневым, он сидел прямо. Без одежды он был такой худой, что отчетливо виднелись дуги его ребер. Когда он мчался в солнечном свете, на его губах застывала дикарская чувственная улыбка, которая поразила бы его сослуживцев. После таких отлучек он возвращался на конюшню усталый и ни с кем не разговаривал.

Рядовой Уильямс простоял на корточках возле кровати Леди почти до рассвета. Он не шевелился, не издавал ни звука, не сводил взгляда с жены капитана. Когда рассвело, он снова ухватился рукой за подоконник и осторожно поднялся. Спустился по лестнице, осторожно прикрыл за собой заднюю дверь. Небо было уже бледно–голубым, Венера начинала тускнеть.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Алисон Лэнгдон пережила мучительную ночь. Она не могла уснуть до тех пор, пока не взошло солнце и горн не протрубил подъем. Все эти долгие часы ее одолевали жуткие мысли. Перед самым рассветом ей даже показалось, она была почти уверена в этом, что кто‑то вышел из дома Пендертонов и направился в сторону леса. И только она наконец заснула, как ее разбудил шум. Алисон торопливо набросила купальный халат, спустилась вниз и обнаружила потрясающе смехотворное зрелище. Ее муж с ботинком в руке гонялся вокруг обеденного стола за Анаклето. Майор был в форме, с кортиком на ремне, готовый для субботнего утреннего смотра, но в носках. Увидев Алисон, оба замерли. Анаклето поспешил укрыться за ее спиной.

— Это он нарочно! — в бешенстве закричал майор. — Я опаздываю. Шестьсот человек ждут меня. Ты только посмотри, что он мне принес!

Ботинки действительно имели самый жалкий вид, словно их полили водой и обсыпали мукой. Алисон побранила Анаклето и не отошла от него до тех пор, пока он не вычистил ботинки как следует. Анаклето жалобно всхлипывал, но она нашла силу воли, чтобы не утешать его. Кончив работу, он пробурчал что‑то о том, что убежит из дому и откроет магазин тканей в Квебеке. Алисон взяла ботинки и протянула их мужу, ничего не сказав, но с жалостью во взгляде. Сердце у нее по–прежнему болело, и она вернулась с книгой в постель.

Анаклето принес наверх кофе, после чего отправился в гарнизонную лавку за воскресными покупками. Позже, когда Алисон дочитала книгу и смотрела в окно на солнечный осенний день, Анаклето вновь появился в спальне, в прекрасном расположении духа и совершенно позабыв об утреннем скандале. Он разжег в камине шумный огонь, потом осторожно открыл верхний ящик стола и принялся в нем копаться. Достал стеклянную зажигалку, которую Алисон когда‑то сделала из старинного флакона. Эта безделушка так очаровала его, что прошлось ее ему подарить. Но Анаклето по–прежнему хранил зажигалку вместе с вещами Алисон, что позволяло ему на законном основании открывать ящик, когда ему вздумается. Анаклето попросил у нее очки и долго рассматривал полосатую льняную салфетку. Ухватил двумя пальцами какую‑то невидимую пылинку и бросил в корзину для бумаг. Он разговаривал сам с собой, но Алисон не обращала на его болтовню внимания.

Что будет с Анаклето после ее смерти? Этот вопрос постоянно ее беспокоил. Моррис, естественно, обещал не покидать его в нужде, но что станет с этим обещанием, когда Моррис женится во второй раз, а ведь он непременно это сделает? Алисон вспомнила, как семь лет назад, на Филиппинах, Анаклето впервые появился в ее доме. Каким он был грустным, каким необычным! Слуги–мальчишки над ним издевались, и он днями ходил за ней по пятам. Стоило кому‑нибудь слишком пристально посмотреть на Анаклето, как он разражался слезами и с силой заламывал руки. Ему было тогда семнадцать лет, но на его болезненном, сообразительном и запуганном личике застыло невинное выражение десятилетнего ребенка. Когда они стали собираться в Америку, Анаклето упросил Алисон взять его с собой. Пожалуй, вдвоем они бы еще смогли найти свое место в мире, но что будет с ним, когда она умрет?

— Анаклето, ты счастлив? — спросила она вдруг.

Маленький филиппинец был не из числа тех, кого можно было привести в замешательство внезапным вопросом.

— Конечно, — ответил он, ни на секунду не задумавшись. — Когда вам хорошо.

Солнце и камин ярко светили в комнате. На одной стене появился разноцветный пляшущий зайчик, и Алисон стала наблюдать за ним, рассеянно прислушиваясь к бормотанию Анаклето. — Мне трудно представить, что они тоже знают, — говорил он. Он любил начинать разговор с какого‑нибудь туманного загадочного замечания, и Алисон терпеливо ждала продолжения, чтобы уловить ход его мысли. — Только прослужив у вас изрядный срок, я действительно понял, что вы знаете. Теперь не убежден только в одном — в Сергее Рахманинове.

Она повернулась к нему. — Ты о чем?

— Мадам Алисон, — сказал он. — Как по–вашему, Сергей Рахманинов действительно знает, что стул — это то, на чем сидят, а часы — то, что показывает время? И если я сниму ботинок, протяну ему и спрошу: «Что это такое, господин Сергей Рахманинов?» — он ответит, как любой другой человек: «Это, Анаклето, ботинок»? Мне трудно в это поверить.

Концерт Рахманинова был последним, который они слушали, а значит, с точки зрения Анаклето, лучший из концертов. Сама Алисон не любила переполненные концертные залы и предпочитала пластинки — но иногда так приятно было удрать из гарнизона. Поездки были радостным событием в жизни Анаклето, главным образом потому, что они останавливались на ночь в гостинице, а это приводило его в неописуемый восторг.

— Позвольте я взобью подушки, вам будет удобнее, — сказал Анаклето.

А обед в день последнего концерта! Анаклето в своей оранжевой бархатной куртке гордо выплыл следом за ней в гостиничный ресторан. Когда пришел его черед заказывать, он поднес меню к самому лицу и зажмурился. К удивлению официанта–негра он заговорил по–французски. Алисон едва не рассмеялась, но сдержалась и перевела его слова с максимальной серьезностью, которую могла напустить на себя — словно была кем‑то вроде гувернантки. Из‑за ограниченного запаса французских слов его заказ оказался довольно скудным. Заимствованный из урока в учебнике, озаглавленного «Le Jardin Potager»<огород — франц.>, он состоял из капусты, фасоли и моркови. Поэтому когда Алисон заказала от себя еще и цыпленка, Анаклето широко раскрыл глаза и бросил на нее благодарный взгляд. Одетые в белое официанты суетились вокруг этого феномена, словно мухи. Анаклето был настолько возбужден, что оставил обед нетронутым.

— Не послушать ли нам музыку? — предложила Алисон. — Давай поставим соль–минорный квартет Брамса.

- Fameux<прославленный — франц.>, — согласился Анаклето.

Он поставил на проигрыватель пластинку и устроился у камина на стульчике для ног. Но едва прозвучал первый фрагмент, восхитительный диалог между роялем и струнными, как раздался стук в дверь. Анаклето выглянул в холл, снова закрыл дверь и выключил проигрыватель.

— Госпожа Пендертон, — прошептал он, высоко подняв брови.

— Я так и знала, что в парадную дверь можно стучать до Второго пришествия, и вы все равно из‑за своей музыки ничего не услышите, — сказала Леонора, входя в комнату. Она опустилась в изножье кровати с такой силой, что показалось, будто лопнула пружина. Вспомнив, что Алисон плохо себя чувствует, Леонора изобразила на лице печальное выражение, полагая, что именно так следует выглядеть у постели больного. — Ты придешь сегодня?

— Куда?

— Боже мой, Алисон. Ко мне, на вечеринку! Я три дня трудилась, как негр, только бы все было в порядке. Мы устраиваем такие вечеринки два раза в году.

— Конечно, — сказала Алисон. — У меня совершенно вылетело из головы.

— Послушай, — сказала Леонора, и ее свежее розовое лицо неожиданно загорелось. — Я хочу, чтобы ты оценила мою стряпню уже сейчас. Вот как все будет. Все соберутся у стола и будут там угощаться. На столе будут два вирджинских окорока, индейка, цыплята, свинина, поджаренная грудинка, а на гарнир — маринованный лук, маслины и редис. Кроме того, горячий рулет и бутерброды с сыром. В углу — чаша с пуншем, для любителей крепкого в буфете восемь литров кентуккского бурбона, пять — пшеничной водки и пять — шотландского виски. Из города приедет артист с аккордеоном…

— И кто же придет? — спросила Алисон, почувствовав легкий приступ тошноты.

— Вся гоп–компания, — с энтузиазмом сообщила Леонора. — Я позвонила всем, начиная с жены Душечки.

«Душечкой» Леонора прозвала командующего гарнизоном и звала его так в лицо. Как и с остальными мужчинами, у нее установились с генералом легкие и нежные отношения, и тот, как и большинство офицеров гарнизона, был готов буквально есть из ее рук. Жена генерала, очень полная медлительная женщина, была чересчур сентиментальной особой и безнадежно отстала от жизни.

— Я пришла узнать, — продолжала Леонора, — поможет ли мне Анаклето с пуншем.

— Он всегда рад помочь вам, — ответила за него Алисон.

Стоявшего в дверях Анаклето эта новость, кажется, не очень обрадовала. Он с упреком глянул на Алисон и отправился вниз узнать о завтраке.

— Сюзи помогают на кухне два ее брата, но, Бог мой, какие они прожорливые! Ничего подобного в жизни не встречала. Мы…

— Кстати, — сказала Алисон, — Сюзи замужем?

— Нет. Она не желает иметь ничего общего с мужчинами. В четырнадцать лет ее изнасиловали, и она до сих пор не может этого забыть. А что?

— Мне показалось, что прошлой ночью кто‑то вошел в твой дом через заднюю дверь и вышел на самом рассвете.

— Померещилось! — успокоительно сказала Леонора. Она считала Алисон безумной и не верила даже самым простым ее замечаниям.

— Скорее всего.

Леонора заскучала и захотела домой. Но поскольку она где‑то вычитала, что посещение соседей должно длиться не менее часа, она покорно выдерживала срок. Леонора вздохнула и снова изобразила на лице печаль. Когда ее не отвлекали мысли о еде и охоте, она возвращалась к самой подходящей, на ее взгляд, теме для разговора у постели больного — рассказам о собственных болезнях. Как и все глупые люди, Леонора имела склонность к жутким историям, но могла по желанию потворствовать ей или ее пресекать. Репертуар этих историй ограничивался, в основном, несчастными случаями на охоте.

— Я тебе рассказывала об одной девочке, которая поехала с нами доезжачим на лисицу и сломала себе шею?

— Да, Леонора, — ответила Алисон, с трудом сдерживая раздражение. — Ты мне рассказывала эту историю в мельчайших подробностях уже пять раз.

— Тебя это раздражает?

— Очень.

— Гм, — сказала Леонора. Такой отпор ничуть ее не обескуражил. Она спокойно закурила сигарету. — Конная облава — не единственный способ лисьей охоты. Есть и другие. Послушай, Алисон! — Она подчеркнуто артикулировала звуки и говорила так, словно обращалась к ребенку. — Знаешь, как охотятся на опоссумов?

Алисон кивнула и расправила покрывало. — Загоняют на дерево.

— Без лошадей, — сказала Леонора. — Точно так же можно и на лис. У моего дяди есть домик в горах, мы с братьями не раз туда приезжали. Мы частенько отправлялись на охоту вшестером, с собаками. Морозными вечерами, на закате солнца. За нами бежал негритенок с флягой отличной пшеничной водки за спиной. Иногда мы гнали лису всю ночь напролет. Черт возьми, это невозможно описать… — Леоноре не хватало слов, чтобы выразить свое чувство.

— В последний раз хлебнув из фляги около шести часов утра, садились завтракать. Боже мой! Про моего дядю сплетничали, что он — странный человек, но еда у него всегда была превосходная. После охоты нас ждал стол, который ломился от икры, ветчины, цыплят, бутербродов размером с ладонь…

Когда Леонора наконец ушла, Алисон, не зная, что ей делать, смеяться или плакать, сначала разрыдалась, а потом принялась хохотать. В комнату вошел Анаклето и осторожно расправил глубокую впадину в изножье кровати, где сидела Леонора.

— Анаклето, я собираюсь развестись с майором, — вдруг сказала Алисон, перестав смеяться. — Сегодня вечером скажу ему об этом.

По лицу Анаклето невозможно было понять, удивила его новость или нет. Он немного помолчал, потом спросил: — Куда мы уедем, мадам Алисон?

В ее уме промелькнули планы, которые она составляла в бессонные ночи — преподавать латынь в колледже, ловить креветок, устроить Анаклето на какую‑нибудь работу, а самой заняться шитьем… Но она только сказала: — Я еще не решила.

— Интересно знать, — задумчиво произнес Анаклето, — как к этому отнесутся Пендертоны.

— Ничего интересного, это не наше дело.

Личико Анаклето потемнело и стало задумчивым. Он стоял, опустив руки на спинку кровати. Алисон поняла, что он хочет еще что‑то спросить, и выжидательно смотрела на него. Наконец Анаклето сказал с надеждой в голосе: — Как вы полагаете, мы будем жить в гостинице?

Днем капитан Пендертон пришел на конюшню взять лошадей для обычной прогулки. Рядовой Уильямс был еще здесь, хотя освобождался сегодня в четыре часа. Капитан заговорил, не глядя на молодого солдата, и голос его прозвучал пронзительно и высокомерно.

— Седлай Феникса.

Рядовой Уильямс, не шевельнувшись, глянул в побелевшее, напряженное лицо капитана. — Простите, не понял?

— Феникса, — повторил капитан. — Жеребца госпожи Пендертон.

Распоряжение было необычным. До сих пор капитан Пендертон всего лишь трижды ездил на Фениксе, и каждый раз рядом с ним была жена. Собственной лошади у капитана не было, обычно он ездил на казенных. Ожидая во дворе, капитан нервно подергивал перчатку. Когда Феникса вывели, он высказал свое недовольство: ему не понравилось плоское английское седло госпожи Пендертон, капитан пожелал армейское, маклеланское. После замены седла капитан глянул в круглый лиловый глаз жеребца и увидел в нем отчетливое отражение своего испуганного лица. Пока капитан устраивался в седле, рядовой Уильямс удерживал лошадь. Капитан сидел напряженно, стиснув зубы и отчаянно сжимая лошадь коленями. Солдат стоял спокойно, держа поводья в руке.

Выждав мгновенье, капитан крикнул:

— Рядовой, ты разве не видишь, что я готов? Пускай!

Рядовой Уильямс отступил в сторону. Капитан туго натянул повод и напряг ягодицы. Никакого эффекта. Жеребец не бросился вперед, не натянул удила, как это бывало каждое утро с госпожой Пендертон, а спокойно ожидал команду. Когда капитан понял это, он почувствовал вдруг какую‑то злую радость. — Понятно, — подумал он. — Она сломала его волю, по своему обыкновению. — Капитан вонзил каблуки и ударил жеребца короткой плетью. Тот галопом поскакал по ездовой дорожке.

День был солнечный. В воздухе плыл горький запах сосновой хвои и прелой листвы. Просторное голубое небо было безоблачно. Жеребец, на котором сегодня еще не ездили, казалось, немного взбесился от радости бега и необузданной свободы. Как и со многими лошадьми, с Фениксом трудно было совладать, если сразу после выезда из загона ослабить поводья. Капитан это знал, и потому следующий его поступок выглядел довольно странно. Проскакав ритмичным галопом около мили, капитан, без всякого предупреждения, внезапно резко осадил жеребца. Он так неожиданно и сильно натянул поводья, что Феникс потерял равновесие, неловко отпрянул в сторону и встал на дыбы. После чего неподвижно замер, удивленный, но послушный. Капитан остался этим необычайно доволен.

Эта процедура повторилась еще два раза. Капитан опускал поводья, давал Фениксу почувствовать радость свободы, а потом вдруг с силой их натягивал. Такое поведение было для капитана не новым. В своей жизни он налагал на себя множество тайных мелких наказаний, которые трудно было бы объяснить другим.

В третий раз жеребец остановился как обычно, но на этот раз случилось нечто, настолько взволновавшее капитана, что от его удовольствия не осталось и следа. Когда они неподвижно замерли на тропинке, жеребец медленно повернул голову и посмотрел капитану в лицо. Потом прижал уши и неторопливо опустил голову к земле.

В этот момент капитан почувствовал, что жеребец может его сбросить, и не просто сбросить, но и убить. Капитан боялся лошадей и ездил на них только потому, что так было принято, а еще потому, что видел в этом один из способов помучить себя. Удобное седло жены он поменял на грубое армейское потому, что в случае опасности мог ухватиться за высокую седельную луку. Капитан сидел прямо, стараясь держаться сразу и за седло, и за поводья. Его неожиданное предчувствие было таким сильным, что он заранее сдался, высвободил ноги из стремян, поднял руки к лицу и прикинул, куда будет падать. Впрочем, слабость длилась всего несколько секунд. Когда капитан понял, что его не сбросили, им овладело ощущение великой победы. Он снова поскакал галопом.

Тропинка постепенно поднималась вверх, со всех сторон ее окружал лес. Вскоре они приблизились к обрыву, с которого заповедник был виден как на ладони. Вдали, на фоне ясного осеннего неба темнела полоска соснового леса. Пораженный прекрасным зрелищем, капитан решил на минуту остановиться и натянул поводья. И тут произошло событие, которое могло стоить капитану жизни. Они скакали по самому краю обрыва. Внезапно, без всякого предупреждения и с невероятной скоростью, жеребец резко свернул налево и бросился по склону обрыва вниз.

Капитан был так ошеломлен, что не удержался в седле. Его швырнуло на лошадиную шею, ноги выскочили из стремян. Каким‑то чудом ему удалось удержаться. Ухватившись одной рукой за гриву, а другой слабо сжимая поводья, он сумел скользнуть назад, в седло. Это было все, что ему удалось сделать. Они мчались с такой скоростью, что, когда он открыл глаза, у него началось головокружение. Он никак не мог устроиться в седле так, чтобы управлять поводьями. В какой‑то момент он понял, что это совершенно бесполезно: остановить жеребца у него не хватит сил. Каждая клетка, каждый нерв его тела были нацелены на одно: удержаться в седле. Не уступая в скорости отцу Феникса, знаменитому рекордсмену, они промчались через широкий луг, отделявший обрыв от леса. Трава ярко блестела на солнце рыжим и алым цветом. Потом их как бы накрыло чем‑то тускло–зеленым, и капитан понял, что они влетели по узкой тропинке в лес. Но и покинув открытое место, жеребец не сбавил скорость. Ошеломленный капитан сидел скорчившись. Какая‑то ветка разодрала ему левую щеку. Боли он не почувствовал, но увидел горячую алую кровь, которая капала ему на руку. Он пригнулся так, что уперся правой щекой в короткую жесткую щетину на шее Феникса. Отчаянно уцепившись за гриву, поводья и седельную луку, капитан боялся поднять голову из страха размозжить ее о сук какого‑нибудь дерева.

Два слова не покидали капитана. Он беззвучно повторял их дрожащими губами — у него не хватало дыхания, чтобы прошептать: «Я погиб».

И вдруг, простившись уже с жизнью, капитан начал жить. Его обуяла невероятная безумная радость. Это чувство возникло так же неожиданно, как прыжок помчавшего вниз по обрыву жеребца. Никогда прежде капитан не испытывал ничего подобного. Его глаза остекленели и полузакрылись, он был словно в бреду, но ему открылось то, чего он никогда еще не видел. Мир стал огромным калейдоскопом, и каждая из его многочисленных картин запечатлялась в памяти с поразительной отчетливостью. Ослепительно–белый, изумительной формы цветок, почти засыпанный листьями. Колючая сосновая шишка. Птица в голубом ветреном небе. Пылающий сноп солнечного света в зеленой чаще. Все это капитан видел словно впервые. Он ощущал чистый пронзительный воздух, он чувствовал чудо своего напряженного тела: работу сердца, таинство крови, мышц, нервов, костей. Страх покинул капитана; он достиг того редкого состояния сознания, когда мистик понимает, что мир — это он, а он — это мир. Весь изогнувшись, вцепился он в несущуюся лошадь, и на его окровавленных губах застыла гримаса блаженного восторга.

Сколько времени продолжалась эта безумная скачка, капитан понятия не имел. Наконец он сообразил, что они выехали из леса и мчатся по открытой равнине. Ему показалось, что краем глаза он заметил лежащего на камне человека и пасущуюся лошадь. Это ничуть его не удивило, но уже через мгновение вылетело из памяти. Вскоре они опять въехали в лес, и жеребец стал замедлять бег. В приступе страха капитан подумал: — Когда он остановится, мне наступит конец.

Жеребец перешел на обессиленную рысь и наконец остановился. Капитан привстал в седле и огляделся. Он ударил жеребца поводьями по морде, тот сделал еще несколько шагов, но дальше двигаться отказался. Дрожа, капитан спешился. Неторопливо и тщательно привязал жеребца к дереву. Выломал длинный прут и из последних сил принялся хлестать им лошадь. Дыша глубокими всхлипами, с потемневшей кожей и в клочьях пота, жеребец сначала своенравно ходил вокруг дерева. Капитан продолжал его бить. Наконец жеребец замер и прерывисто вздохнул. Лужица пота окрасила в темный цвет сосновую хвою под ним, голова бессильно повисла. Капитан был в крови, а на лице и шее виднелись следы от жесткой лошадиной щетины. Он отбросил прут, но его гнев все еще не был умиротворен. Капитан едва стоял на ногах. Он сжал голову руками, опустился на землю и замер в странной позе. Здесь, в лесу, капитан был похож на сломанную выброшенную куклу. Он громко зарыдал.

На какое‑то время капитан потерял сознание. Когда он пришел в себя, перед ним возникла картина из далекого прошлого. Он смотрел назад, в прожитые годы, как смотрят на дрожащее светлое пятно в глубине колодца. Вспомнил детство. Его воспитывали пять теток, пять старых дев. Тетки не грустили, разве что, когда оставались в одиночестве; они много смеялись и часто устраивали пикники, шумные экскурсии и воскресные обеды, на которые приглашали других старых дев. Тем не менее, они использовали маленького мальчика как подпорку для своих тяжелых крестов. Капитан так и не узнал настоящей любви. Тетки обрушивали на него свои сантименты, и он, не зная лучшего, научился платить им той же фальшивой монетой. Ко всему прочему капитан был южанином, и тетки не позволяли ему это забывать. Со стороны матери он был потомком гугенотов, которые в семнадцатом столетии покинули Францию, до Великого восстания жили на Гаити, а перед Гражданской войной стали плантаторами в Джорджии. Позади была история варварского блеска, разорения и фамильной спеси. Но нынешнее поколение достигло немногого: единственный двоюродный брат капитана служил полицейским в Нешвилле. Изрядный сноб, лишенный подлинной гордости, капитан придавал утраченному прошлому слишком большое значение.

Капитан пинал ногами сосновую хвою и рыдал громким голосом, слабым эхом отдававшимся в лесу. Внезапно он замолчал. Странное ощущение, возникшее в нем, принимало неожиданные очертания: капитан был убежден, что рядом с ним кто‑то есть. Он с трудом перевернулся на спину.

В первое мгновение капитан не поверил своим глазам. В двух шагах от него, опершись о ствол дуба, стоял молодой солдат, лицо которого капитан так ненавидел, и смотрел на него. Он был совершенно голый, стройное тело блестело в лучах заходящего солнца. Он смотрел на капитана каким‑то отсутствующим, безразличным взглядом, словно наблюдал за неизвестным насекомым. От неожиданности капитан был так ошеломлен, что не мог пошевелиться. Он попытался заговорить, но выдавил из себя только хрип. Солдат перевел взгляд на жеребца. Феникс все еще был в поту, а на его крестце виднелись рубцы. Казалось, жеребец враз превратился из породистой лошади в клячу, годную разве что для плуга.

Капитан лежал между солдатом и жеребцом. Голый человек не побеспокоился обойти его распростертое тело, а попросту перешагнул через него. Капитан на мгновение увидел ступню молодого солдата, стройную, нежную, с высоким подъемом, испещренную голубыми жилками. Солдат отвязал жеребца от дерева и ласково положил ему на морду ладонь. Потом, не оглянувшись на капитана, повел жеребца в лесную чащу.

Это произошло так быстро, что капитан не успел ни сесть, ни произнести хоть слово. Сначала он почувствовал удивление. Он запомнил чистые линии тела молодого мужчины. Он закричал что‑то нечленораздельное, но не получил ответа. Тогда им овладела ярость. Капитан ощутил прилив ненависти к солдату, столь же непомерной, какой была радость, когда он скакал на Фениксе. Все унижения, зависть и страх его жизни нашли себе выход в этой яростной ненависти. Капитан поднялся на ноги и, как слепой, двинулся через темнеющий лес.

Он не знал, где находится и далеко ли гарнизон. В его уме роился десяток коварных планов, посредством которых он мог бы заставить солдата помучиться. В глубине души капитан понимал, что эта страстная, словно любовь, ненависть, останется с ним до конца жизни.

Он шел очень долго. Уже стемнело, когда он выбрался наконец на знакомую тропинку.

Вечеринка у Пендертонов началась в семь часов; полчаса спустя дом был полон народа. Величественная Леонора в платье из кремового бархата принимала гостей одна. На вопросы о хозяине она отвечала, что не знает, куда он делся, ну его, возможно, убежал из дому. Все смеялись и повторяли ее шутку — они представляли себе устало бредущего капитана, с палкой через плечо и с завернутыми в красный носовой платок общими тетрадями. После верховой прогулки он собирался съездить в город; вероятно, что‑то случилось с автомобилем.

Длинный стол был обильно уставлен и непрерывно пополнялся. Запах ветчины, грудинки и виски так густо пропитал воздух, что, казалось, его можно было черпать ложкой. Из гостиной доносились звуки аккордеона, сопровождаемые всплесками фальшивого пения. Самым бойким местом был, конечно, буфет. Анаклето с отчужденным выражением на лице скупо отмерял пунш в бокалы. Заметив лейтенанта Вейнчека, томившегося в одиночестве возле парадной двери, он в несколько минут выловил из пунша все вишенки и ломтики ананаса и, оставив с десяток офицеров дожидаться очереди, преподнес старому лейтенанту избранный бокал. Говорили много и оживленно, уследить за ходом чьей‑то мысли было невозможно. Шел разговор о новых правительственных ассигнованиях на армию, сплетничали о последнем самоубийстве. Среди общего гула, осторожно оглядываясь, нет ли поблизости майора Лэнгдона, повторяли анекдот о маленьком филиппинце, который заботливо прыскает духами в образчики мочи Алисон Лэнгдон, перед тем как отнести их в госпиталь на анализ. Наплыв народа становился угрожающим. Кто‑то уже уронил с блюда кусок пирога, и, никем не замеченный, он, подталкиваемый ногами, пропутешествовал до середины лестницы.

Леонора была в прекрасном настроении. Для каждого гостя у нее была в запасе шутка, и она умудрилась даже шлепнуть полковника интендантской службы, своего давнишнего любимца, по лысине. Один раз она покинула холл, чтобы лично преподнести выпивку молодому аккордеонисту из города.

— Боже, какой талантливый юноша! — воскликнула она. — Он может сыграть все, что вы ему напоете. «О голубка моя!» — все, что угодно!

— Превосходно, — согласился майор Лэнгдон, обращаясь к собравшимся поблизости. — Моя жена, например, увлекается серьезной музыкой… Бах и тому подобное. А по мне так это не лучше, чем жевать солому. Вот вальс из «Веселой вдовы» — это да. Изумительная мелодия!

Блистательный вальс, совпавший с приходом генерала, несколько поубавил шум. Леонора настолько была увлечена вечеринкой, что лишь после восьми часов забеспокоилась о муже. Многие гости также встревожились затянувшимся отсутствием хозяина. Возникло предчувствие какого‑то происшествия или непредвиденного скандала. В результате даже самые ранние гости решили немного задержаться; дом был полон, и чтобы перейти из одной комнаты в другую, приходилось проявлять чудеса изобретательности.

А в это время капитан Пендертон с фонарем в руке стоял вместе с дежурным сержантом возле конюшни. Он добрался до гарнизона в полной темноте и сказал, что лошадь сбросила его и убежала. Надеялись, что Феникс сам отыщет дорогу назад. Капитан сполоснул окровавленное и натертое щетиной лицо и отправился в госпиталь, где хирург наложил ему на щеку три стежка. Домой он не пошел, и не только потому, что боялся увидеть Леонору до того, как вернется лошадь, — истинной причиной было то, что он хотел дождаться человека, которого ненавидел. Ночь была теплая, ясная, на небе сиял ущербный месяц.

В девять часов вдали послышался стук лошадиных копыт, он медленно приближался. Вскоре показались темные силуэты рядового Уильямса и двух лошадей. Солдат вел обеих лошадей на поводу. Чуть щурясь, он подошел к фонарю и посмотрел в лицо капитана таким долгим и необычным взглядом, что сержант был поражен. Он не знал, как к этому отнестись, и предоставил капитану самому во всем разбираться. Капитан молчал, его веки подергивались, сжатые губы дрожали.

Капитан прошел вслед за рядовым Уильямсом на конюшню. Молодой солдат вычистил лошадей, насыпал им сена. Он ничего не говорил, а капитан стоял у стойла и наблюдал за ним. Он смотрел на изящные ловкие руки и нежную округлую шею солдата. Капитана переполняло чувство, которое одновременно отталкивало и восхищало: ему казалось, что они с молодым солдатом, обнаженные, прижавшись друг к другу телами, боролись не на жизнь, а на смерть. Капитан так устал и ослаб, что едва стоял на ногах. Его глаза под дрожащими веками напоминали голубые факелы. Солдат неторопливо закончил работу и вышел из конюшни. Капитан последовал за ним, потом остановился, наблюдая, как тот исчезает в ночной темноте. Они не сказали друг другу ни слова.

И только в автомобиле капитан вспомнил о сегодняшней вечеринке.

Анаклето вернулся домой поздно. Он остановился в дверях спальни Алисон, утомленный толпой, с позеленевшим и измученным лицом.

— Увы, — произнес он философски, — в мире слишком много людей.

Но по огонькам в его глазах Алисон догадалась, что там что‑то произошло. Анаклето прошел в ванную комнату, закатал рукава своей желтой рубашки и принялся мыть руки. — Лейтенант Вейнчек заходил к вам?

— Да, немного посидел.

Лейтенант пришел в подавленном настроении. Она послала его вниз за бутылкой хереса. Выпив вина, он сел возле ее кровати с шахматной доской на коленях, и они сыграли партию в карты. Вскоре она поняла, что ее предложение поиграть оказалось бестактным — лейтенант едва различал карты, хотя и старался это скрыть.

— Сегодня он узнал, что не прошел медицинскую комиссию, — сказала Алисон. — Скоро придут документы об отставке.

— Ай–ай–ай… Как жалко! — Подумав немного, Анаклето добавил. — На его месте я был бы этому только рад.

Врач прописал Алисон новое лекарство, и в зеркале ванной комнаты она увидела, как Анаклето внимательно рассматривает флакон и пробует микстуру, прежде чем налить ей. Судя по лицу, лекарство ему не понравилось, но в комнату Анаклето вошел с веселой улыбкой.

— Давно не помню такой вечеринки, — сказал он. — Небывалое сцепление народа.

— Скопление, Анаклето.

— Короче говоря, полный беспорядок. Капитан Пендертон опоздал на собственную вечеринку на два часа. Когда он появился, я решил, что на него напал лев. Оказывается, лошадь сбросила капитана в кусты ежевики и ускакала. Видели бы вы его лицо!

— Он ничего себе не сломал?

— Выглядел так, будто сломал позвоночник, — сказал Анаклето с явным удовольствием. — Но вел себя неплохо: поднялся наверх, переоделся в вечерний костюм и попытался сделать вид, будто ничего не произошло. Сейчас все разошлись, кроме майора и полковника с рыжими волосами, жена которого похожа на плюху.

— Анаклето, — мягко упрекнула она. Анаклето не раз упоминал слово «плюха», прежде чем она догадалась, что оно означает. Сперва Алисон принимала его за туземное слово, наконец до нее дошло, что он имеет в виду «шлюху».

Анаклето пожал плечами, потом резко повернулся. Лицо его пылало.

— Я ненавижу людей! — страстно воскликнул он. — Они рассказывали мерзкий анекдот и не заметили, что я стою рядом. Мерзкий, пошлый, лживый!

— Какой анекдот?

— Не желаю его повторять.

— Ну хорошо, забудь о нем, — сказала она. — Ложись‑ка лучше спать, и пусть тебе приснится что‑нибудь хорошее.

Вспышка Анаклето встревожила Алисон. Иногда ей казалось, что она тоже ненавидит людей. Каждый, с кем она познакомилась в последние пять лет, был так или иначе ужасен, кроме Вейнчека и, конечно же, Анаклето и крошки Катрин. Моррис Лэнгдон, с его прямолинейностью — глуп и бездушен. Леонора — настоящее животное. Уэлдон Пендертон — вор и вообще испорченный человек. Что за люди! Да и себя она ненавидела. Если бы не это жалкое перекладывание со дня на день, если бы у нее была хоть капля гордости — они с Анаклето давно бы покинули этот дом.

Алисон повернулась к окну и уставилась в темноту. Дул ветер, на первом этаже стучала о стену незапертая ставня. Она выключила свет, чтобы посмотреть на звезды. Орион был на удивление ярок. В лесу под ветром, словно темные волны, раскачивались верхушки деревьев. Алисон бросила взгляд на дом Пендертонов и увидела на опушке человека. Сам он был невидим за деревьями, но на газон падала отчетливая тень. Алисон не могла его разглядеть, но была уверена, что человек прячется. Она наблюдала за ним десять минут, двадцать, полчаса. Человек не шевелился. Ей стало жутко и пришло в голову, что она и в самом деле сходит с ума. Она закрыла глаза, просчитала семерками до двухсот восьмидесяти — и снова выглянула в окно. Никакой тени не было.

В дверь постучался муж. Не получив ответа, осторожно повернул ручку и заглянул внутрь.

— Дорогая, ты спишь? — спросил он так громко, что разбудил бы и спящего.

— Да, — ответила она с ожесточением. — Мертвым сном.

Озадаченный майор не знал, закрыть ему дверь или войти. По его походке Алисон поняла, что он не однажды подходил к буфету Леоноры.

— Завтра я хочу тебе кое‑что сообщить, — сказала она. — Возможно, ты и сам догадываешься. Так что приготовься.

— Абсолютно не догадываюсь, — сказал майор беспомощно. — Что‑то не так сделал? — Он на несколько секунд задумался. — Если хочешь что‑нибудь купить — у меня сейчас нет денег. Я проиграл пари на футболе и заплатил за сено для лошади… — Дверь осторожно закрылась.

Было заполночь, Алисон вновь осталась одна. Время от полуночи до рассвета было особенно ужасным. Если бы она сказала Моррису, что совершенно не спит, он бы, конечно, не поверил, как не верил и ее болезни. Четыре года тому назад, когда здоровье Алисон впервые пошатнулось, это его очень взволновало. Но когда одно недомогание последовало за другим — эмпиема, почки, а теперь еще и сердечные приступы — он начал раздражаться и в конце концов перестал ей верить. Решил, что все это — притворство, к которому она прибегает, чтобы уклониться от своих обязанностей — рутины охоты и вечеринок, которая самого майора вполне устраивала. Точно так же проще принести хозяйке одно–единственное, но твердое извинение, вместо того чтобы ссылаться на множество причин, которым, несмотря на их видимую убедительность, хозяйка все равно не поверит. Алисон слышала, как муж расхаживает в своей спальне и что‑то нравоучительным тоном говорит. Включила свет над кроватью и принялась читать.

В два часа ночи Алисон вдруг почувствовала, что может в эту ночь умереть. Она сидела в кровати, обложившись подушками, молодая женщина с обострившимся и постаревшим лицом, и беспокойно переводила взгляд с одного края стены на другой. Голова двигалась как‑то необычно, подбородок поднимался вверх и в сторону, словно ее что‑то душило. Безмолвная комната была полна неприятных звуков. В ванной комнате капала в раковину вода. Со ржавым скрипом тикали старинные часы с маятником и позолоченными лебедями на стекле футляра. Но самым громким и тревожным звуком был стук собственного сердца. Внутри царил полный хаос. Казалось, ее сердце скачет — оно быстро стучало как шаги бегущего человека, подпрыгивало, потом глухо валилось, с силой сотрясая все тело. Медленным, осторожным движением Алисон открыла ящик ночного столика и достала оттуда вязание. — Надо думать о чем‑нибудь приятном, — рассудительно приказала она себе.

Она вернулась в мыслях к самой счастливой поре своей жизни. Ей исполнился двадцать один год, уже год как она рассыпала крохи из Вергилия и Цицерона по головам школьниц из пансиона. Когда наступили каникулы, она оказалась в Нью–Йорке с двумя сотнями долларов в кармане. Села в автобус и поехала на север, сама не зная куда. В штате Вермонт автобус проезжал деревню, которая ей понравилась, и она там вышла. За несколько дней Алисон разыскала и сняла в аренду крохотную лачугу среди леса. С ней был кот по кличке Петроний. Еще до начала осени пришлось переделать имя на женский лад: Петроний неожиданно окотился. К ним прибилось несколько бродячих собак, и раз в неделю она ходила в деревню покупать консервы для себя, кошек и собак. Все это чудесное лето она питалась своей любимой едой: мясом под острым соусом, сухарями и чаем. Днем рубила дрова, вечером сидела на кухне, положив ноги на плиту, и читала или напевала.

Бледные, шелушащиеся губы Алисон пытались что‑то прошептать, она сосредоточенно смотрела на спинку кровати. Вдруг отбросила вязанье и задержала дыхание. Ее сердце перестало биться. Комната была безмолвна, словно могила, а она все ждала, открыв рот. Ее голова подергивалась. Алисон охватил ужас, она попробовала закричать, чтобы нарушить невыносимую тишину, но не смогла издать ни звука.

Раздался легкий стук в дверь, который она не услышала. В первые мгновения Алисон не поняла, что в комнату вошел Анаклето и взял ее за руку. После долгого тягостного молчания, которое едва ли продолжалось дольше минуты, ее сердце снова забилось; складки ночной рубашки на груди едва заметно затрепетали.

— Вам плохо? — спросил Анаклето бодрым голоском. Но на лице его было такое же болезненное выражение, как и на ее собственном, верхняя губа сильно оттянута, десны обнажены.

— Я очень испугалась, — сказала Алисон. — Что‑то случилось?

— Ничего не случилось. Не смотрите так. — Он достал из кармана рубашки носовой платок, окунул в стакан с водой и положил ей на лоб. — Я спущусь вниз, возьму свою работу и побуду с вами, пока вы не заснете.

Вместе с акварельными красками Анаклето принес поднос с горячим солодовым молоком. Разжег огонь в камине, поставил перед ним карточный столик. Анаклето распространял вокруг себя столько тепла и уюта, что ей хотелось заплакать от облегчения. Поставив перед Алисон поднос, он удобно расположился за столиком и стал пить молоко медленными глотками гурмана. Это была одна из тех способностей, за которые Алисон особенно любила Анаклето: любое событие он умел превратить в праздник. Все выглядело так, словно он не покинул среди ночи кровать, чтобы посидеть по доброте душевной с больной женщиной, а они заранее договорились скоротать вместе время. Всякий раз, когда Анаклето сталкивался с чем‑то неприятным, ему все равно удавалось получить от этого некоторое удовольствие. Вот и сейчас он сидел, закинув ногу на ногу и постелив на колено белую салфетку, и пил солодовое молоко с таким видом, словно в чашке было изысканное вино. А ведь это молоко ни ему, ни ей не нравилось, и купил Анаклето его, соблазнившись блестящими обещаниями на баночной этикетке.

— Ты хочешь спать? — спросила она.

— Ни капельки. — От одного упоминания о сне он, утомившись за день, не удержался и зевнул. Но тут же тактично отвернулся и сделал вид, будто щупает прорезавшийся зуб мудрости.

— Я выспался днем, да и сейчас немного вздремнул. Мне снилась Катрин.

Когда Алисон вспоминала о своем ребенке, ее переполняла такая любовь и страдание, что они невыносимым грузом сдавливали ей грудь. Неправда, что время смягчает остроту утраты. Она научилась лучше управлять собой, но этим все и ограничилось. После одиннадцати месяцев радости, беспокойства и страдания она ничуть не изменилась. Катрин похоронили на кладбище гарнизона, в котором служил тогда Моррис, и долгое время ее преследовал до ужаса отчетливый вид крохотного тельца в могиле. Ужасные мысли о тлении и хрупком покинутом скелетике довели Алисон до такого состояния, что в конце концов, преодолев невероятную бюрократическую волокиту, она получила разрешение на эксгумацию. Останки девочки она сожгла в чикагском крематории, а пепел разбросала по снегу. Теперь от Катрин не осталось ничего, одни воспоминания, которые разделял с ней Анаклето.

Алисон выждала немного и недрогнувшим голосом спросила: — Что же тебе приснилось?

— Трудно рассказать, — ответил он тихо. — Словно держишь в руках бабочку. Я держу Катрин на руках — вдруг у нее судороги, а вы никак не можете открыть кран с горячей водой. — Анаклето разложил перед собой бумагу, кисти и акварельные краски. Огонь освещал его бледное лицо и бросал отблеск на темные глаза. — Потом все изменилось — вместо Катрин у меня на коленях ботинок, и я должен чистить его два раза в день. А в ботинке будто бы выводок только что родившихся мышат, скользких, извивающихся, и я стараюсь не выпустить их из ботинка. Это очень напоминало…

— Довольно, Анаклето, — сказала она с дрожью в голосе. — Прошу тебя.

Он принялся рисовать, а она смотрела на него. Окунул кисть в стакан, и по воде поплыло бледно–лиловое облако. Он склонился над бумагой с задумчивым лицом, и только однажды прервался, измеряя что‑то линейкой на столе. У Анаклето большой талант художника — Алисон была в этом уверена. У него были и другие способности, но в них он подражал, говоря словами Морриса, обезьянничал. Зато акварели и рисунки были совершенно оригинальны. Когда они жили недалеко от Нью–Йорка, Анаклето занимался в Обществе юных художников, и она с гордостью, но без малейшего удивления наблюдала, как посетители выставок Общества возвращались взглянуть на его картины.

Произведения Анаклето были одновременно и примитивными, и сверхрациональными, что придавало им странное очарование. К сожалению, Алисон не смогла заставить его отнестись к своему таланту с должной серьезностью и уделить ему больше времени.

— Сон, если подумать, удивительная вещь, — говорил Анаклето тихо. — Днем, на Филиппинах, когда подушка влажная и в комнате светит солнце — один сон. А здесь, на Севере, ночью, когда идет снег…

Но Алисон уже вернулась к своей обычной заботе и не слушала его. — Скажи, пожалуйста, — перебила она его. — Когда тебя утром ругали, и ты сказал, что собираешься открыть магазин тканей в Квебеке, ты имел в виду что‑нибудь конкретное?

— Конечно, — ответил он. — Вы ведь знаете, что я давно собираюсь там побывать. А что может быть приятнее, чем торговать красивыми тканями?

— И это все… — протянула она. В ее голосе отсутствовала вопросительная интонация, и Анаклето ничего не ответил. — Сколько у тебя денег в банке?

Подняв кисть над стаканом с водой, он секунду подумал. — Четыреста долларов шесть центов. Вы хотите, чтобы я их снял?

— Не сейчас. Но они могут нам пригодиться.

— Ради Бога, не волнуйтесь, — сказал он. — Это вредно.

Комнату наполняли рыжие отблески огня и серые дрожащие тени. Часы зажужжали и пробили три раза.

— Смотрите! — сказал Анаклето. Он смял лист, на котором рисовал, и отбросил в сторону. Потом сел в задумчивой позе, положив подбородок на ладони и уставившись на догорающие угольки в камине. — Павлин, какого‑то зеленоватого цвета. С одним огромным золотым глазом. А в нем отражается что‑то крошечное и…

Силясь найти верное слово, он поднял руку, соединив большой и указательный пальцы. От руки на стену сзади него падала огромная тень. — Крошечное и…

— Странное, — закончила Алисон.

Он тотчас кивнул. — Именно так.

Когда он снова принялся рисовать, какой‑то звук в тихой комнате, а может быть тон, которым она произнесла последнее слово, заставил его обернуться. — Нет, не надо! — закричал он, вскакивая из‑за столика. Стакан с водой упал на камин и разлетелся вдребезги.

В эту ночь рядовой Уильямс провел в спальне жены капитана, всего лишь час. Он дожидался окончания вечеринки на опушке леса. После того как гости разошлись, он подошел к окну гостиной и проследил, когда жена капитана пойдет наверх. Затем, как в прошлый раз, вошел в дом. И вновь комната была залита ярким серебристым светом луны. Леди лежала на боку, обхватив свое овальное лицо довольно грязными руками. На ней была атласная ночная рубашка, одеяло отброшено ниже пояса. Молодой солдат молча опустился на корточки перед кроватью. Один раз он осторожно прикоснулся к ее ночной рубашке, потрогал большим и указательным пальцем скользкую ткань. Войдя в комнату, он огляделся по сторонам. Постоял перед комодом, разглядывая флаконы, пудреницы и прочие туалетные принадлежности. Особенно заинтересовался пульверизатором, отнес его к окну и с удивлением рассмотрел. На столе стояло блюдце с недоеденной куриной ногой. Солдат дотронулся до нее, понюхал, откусил кусочек.

Теперь он сидел на корточках в лунном свете, полузакрыв глаза, с несуразной улыбкой на губах. Жена капитана повернулась во сне, вздохнула, почесалась. Любопытными пальцами солдат прикоснулся к ее каштановому локону, упавшему на подушку.

В четвертом часу рядовой Уильямс насторожился. Огляделся вокруг и, казалось, прислушался к какому‑то звуку. Он не сразу понял причину овладевшего им беспокойства. Потом увидел, что в соседнем доме загорелся свет, расслышал в ночной тишине крик женщины. Позже перед освещенным домом остановился автомобиль. Рядовой Уильямс бесшумно вышел в темный холл. Дверь в спальню капитана была закрыта. Через несколько секунд солдат медленно шел по краю леса.

Последние двое суток рядовой Уильямс спал очень мало, и его веки опухли от усталости. Обогнув городок, он вышел на кратчайшую дорогу к казарме. Часового по пути он не встретил. Оказавшись в койке, мгновенно заснул глубоким сном. А на рассвете, впервые за долгие годы, увидел сон и закричал. Сосед, проснувшись, запустил в него башмаком.

У рядового Уильямса среди сослуживцев не было приятелей, и потому его ночные отлучки никого особенно не интересовали. Решили, что он ходит к какой‑то женщине. У многих солдат были в городе знакомые женщины, и порой они оставались у них ночевать. Свет в продолговатом и тесном спальном помещении гасили в десять часов вечера, но не все солдаты лежали в это время в койках. Иногда, особенно в первые числа месяца, в туалете всю ночь напролет играли в карты. Один раз в три часа ночи рядовой Уильямс столкнулся по пути в казарму с часовым, но часовой его знал и ни о чем не спросил.

Несколько ночей рядовой Уильямс отдыхал и высыпался. Днем сидел один на скамейке перед казармой, а по вечерам зачастил в гарнизонные места увеселения. Сходил в кино, заглянул в спортивный зал. По вечерам там катались на роликовых коньках. Играла музыка, в укромном уголке за столиком можно было отдохнуть и выпить холодного пенистого пива. Рядовой Уильямс заказал кружку и впервые в жизни попробовал спиртное. Громко стуча роликами, солдаты катались по кругу; в воздухе остро пахло потом и мастикой. Три солдата–долгосрочника немало удивились, когда рядовой Уильямс, покинул свой столик и подсел к ним. Молодой солдат глядел им в лица и, казалось, хотел о чем‑то спросить. Но так ничего и не спросил, а вскоре ушел.

Рядовой Элджи Уильямс был настолько замкнутым, что едва ли половина сослуживцев знала его по имени. К тому же имя было не настоящим. Когда он поступал на службу, старый сержант–грубиян глянул на его подпись «Л. Дж. Уильямс» и заорал: — Имя свое напиши, деревенщина сопливая, имя! — Солдат долго молчал, а потом сказал, что это и есть его имя, единственное, которое он имеет. — Нет, брат, в американской армии с таким собачьим именем делать нечего, — заявил сержант. — Я переделаю его в Элджи, согласен? — Рядовой Уильямс кивнул, и при виде такого безразличия сержант грубо расхохотался. — Ну и придурков к нам присылают, — сказал он, возвращаясь к своим бумагам.

Наступил ноябрь, два дня дул сильный ветер. По ночам с молодых кленов, росших вдоль дорожки, падали листья и ярко–золотым покрывалом укладывались под деревья. На небе быстро менялись очертания белых облаков. На следующий день пошел холодный дождь. Листья промокли и потемнели, их топтали на улицах, потом стали сгребать в кучи. Погода улучшилась, голые ветви деревьев выделялись на фоне зимнего неба отчетливой филигранью. Рано утром на увядшую траву легла изморось.

После четырех дней передышки рядовой Уильямс снова появился возле дома капитана. На этот раз, зная обычаи дома, он не стал дожидаться, пока капитан заснет. В полночь, когда офицер еще занимался в своем кабинете, он вошел в комнату Леди и пробыл там час. Потом, стоя под окном кабинета, с любопытством наблюдал за капитаном, пока тот не ушел наверх. Это было в два часа ночи. Происходило что‑то, чего рядовой Уильямс не понимал.

Стоя у окна и во время ночного бодрствования в комнате Леди солдат не знал страха. Он чувствовал, но не думал; приобретал опыт, но не делал никаких выводов из своих нынешних и прошлых поступков. Пять лет тому назад Л. Дж. Уильямс убил человека. Поспорил с одним негром из‑за тачки навоза, нанес ему смертельный удар ножом и спрятал труп в заброшенной каменоломне. Он ударил его в приступе ярости и запомнил только алый цвет крови и тяжесть обмякшего тела, которое тащил через лес. Еще запомнил жаркое июльское солнце, запах пыли и смерти. Он почувствовал удивление и невероятную усталость, но страха не испытал, и ни разу с того времени не подумал о том, что он — убийца. Сознание напоминает пестрый ковер, цвет которого определяют эмоции, а рисунок выткан разумом. Сознание рядового Уильямса переливалось цветами самых необычных оттенков, но было лишено формы, не имело очертаний.

В первые зимние дни рядовой Уильямс понял только оно: капитан преследует его. Два раза в день с забинтованным и все еще покрытым ссадинами лицом капитан выезжал на короткую прогулку. Потом некоторое время слонялся возле конюшни. Три раза по пути в столовую рядовой Уильямс замечал капитана шагах в десяти за собой. Гораздо чаще, чем позволяет случайность, офицер сталкивался с ним на дорожке. После одной из таких встреч солдат остановился и обернулся. Пройдя несколько шагов, капитан остановился и тоже обернулся. Это случилось вечером, в лиловые зимние сумерки. Глаза капитана были уверенные, жестокие, блестящие. Прошла почти минута, прежде чем они одновременно повернулись и пошли каждый своим путем.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

В армейском гарнизоне офицеру не так‑то просто установить личный контакт с рядовым. Теперь капитан Пендертон в этом убедился. Служи он, подобно майору Моррису Лэнгдону, строевым офицером и командуй ротой, батальоном или полком, какая‑то взаимосвязь с подчиненными безусловно возникла бы. Майор Лэнгдон, например, почти всех своих солдат знал в лицо и по имени. Но капитан Пендертон, преподававший в училище, оказался совсем в ином положении. Не считая поездок на лошади (любое сумасбродство в верховой езде было для него в эти дни естественным), у него не было возможности общаться с солдатом, которого он ненавидел.

А капитан страстно этого желал. Мысли о солдате мучили его непрерывно. Он все чаще стал появляться на конюшне. Рядовой Уильямс седлал ему лошадь и держал ее за повод, пока он садился. Если капитан заранее знал, что встретится с солдатом, у него начинала кружиться голова. Во время их коротких встреч его поражало необъяснимое отсутствие впечатлений; находясь рядом с солдатом, он почти не видел и не слышал его, и только когда отъезжал и оказывался наедине, происшедшая сцена как бы впервые развертывалась в его сознании. Любое воспоминание о лице солдата — молчаливые глаза, тяжелые, чувственные, нередко влажные, губы, мальчишеская челка — стало для него невыносимым. Он редко слышал, как солдат говорит, но звуки невнятного южного говора то и дело отдавались в глубинах его памяти тревожной мелодией.

Днем капитан прогуливался по дорожке между конюшней и казармами, надеясь встретиться с рядовым Уильямсом. Заметив издали, как тот неторопливо и грациозно движется навстречу, капитан чувствовал, что в горле его першит и он не может сглотнуть. Когда они оказывались лицом к лицу, рядовой Уильямс рассеянно смотрел сквозь капитана и медленно и вяло отдавал честь. Однажды, когда они приближались друг к другу, капитан увидел, что солдат развернул конфету и небрежно бросил обертку на аккуратно подстриженный газон, окаймляющий дорожку. Это взбесило капитана; пройдя немного, он вернулся, поднял обертку (от конфеты «Крошка Руфь») и сунул ее в карман.

Капитан Пендертон, проживший, в целом, довольно суровую и лишенную особых эмоций жизнь, не исследовал причин своей непонятной ненависти. Несколько раз, когда он просыпался слишком поздно, приняв накануне сильную дозу снотворного, капитан возвращался в мыслях к своему поведению, но так и не предпринял настоящих усилий, чтобы в нем разобраться.

Как‑то, проезжая мимо казарм, он увидел, что солдат сидит в одиночестве на скамейке. Капитан остановил автомобиль и принялся наблюдать. Непринужденно развалившись, солдат дремал. Небо было бледно–зеленого оттенка, от огарка зимнего солнца на землю падали четкие продолговатые тени. Капитан наблюдал за солдатом до тех пор, пока не прозвучал сигнал к ужину. Рядовой Уильямс ушел, а капитан долго еще сидел в автомобиле, глядя на казармы.

Стемнело. Казармы были ярко освещены. В комнате отдыха на первом этаже солдаты играли на бильярде, читали журналы. Капитан представил себе столовую, ряды просторных, заставленных горячей едой столов, проголодавшихся солдат, которые ели с беззаботным смехом. Совершенно не знакомый с повседневной жизнью казармы, капитан восполнял свое неведение воображением. Он интересовался средневековьем, изучал европейскую историю эпохи феодализма, и его представление о солдатской жизни возникало именно на этой основе. Представив себе две тысячи мужчин, бок о бок живущих в этом огромном здании, он внезапно почувствовал себя невероятно одиноким. Капитан сидел в темном автомобиле, смотрел на ярко освещенные комнаты, слышал громкие голоса и крики — и слезы так и катились из его глаз. Горькое одиночество терзало его. Он поехал домой.

Леонора Пендертон лежала в гамаке на опушке леса, когда вернулся ее муж. Леонора отправилась в дом и стала помогать Сюзи на кухне, поскольку они собирались пообедать дома, а позже отправиться в гости. Один приятель прислал им полдюжины перепелов, и Леонора собиралась отнести их Алисон, не встававшей с постели с тех пор, как две недели назад, в ночь вечеринки, с ней случился сильнейший сердечный приступ. Леонора и Сюзи разложили еду на огромном серебряном подносе: два перепела, овощной гарнир с подливкой и другие деликатесы. Сюзи, пошатываясь, понесла поднос, Леонора последовала за ней.

— Почему ты не привела Морриса? — спросил капитан, когда она вернулась.

— Он уже ушел, — сказала Леонора. — Обедает в офицерском клубе. Не повезло бедняге.

Они переоделись для вечера и стояли возле камина, на котором возвышались бутылка виски и стаканы. На Леоноре было красное креповое платье, на капитане — смокинг. Капитан нервничал и позвякивал кубиками льда в стакане.

— Ха! Послушай! — проговорил он неожиданно. — Сегодня услышал занятную историю, — капитан провел указательным пальцем по носу и оскалил зубы. Он сочинял новый анекдот и набрасывал в уме сюжет. Капитан обладал прекрасным чувством юмора и был злым сплетником.

— На днях у генерала звонит телефон, и адъютант, узнав голос Алисон, немедленно соединяет. «Генерал, у меня к вам просьба, — раздается вежливый голос. — Не могли бы вы приказать этому безумному солдату не играть в шесть часов утра на горне. Он нарушает покой госпожи Лэнгдон». После продолжительной паузы генерал говорит: «Прошу прощения, но, кажется, я не совсем вас понял». И слышит ту же просьбу. «Скажите, — не выдерживает наконец генерал, — с кем я имею честь разговаривать?» Голос отвечает: «С вами говорит Анаклето, garcon de maison<слуга — франц.>госпожи Лэнгдон. Благодарю за внимание».

Капитан молча ждал; он не любил смеяться над собственными шутками. Но и Леонора не засмеялась — она была озадачена.

— Как он себя назвал? — спросила она.

— Он пытался сказать «слуга» по–французски.

— Ты хочешь сказать, что насчет подъема звонил Анаклето? Это превосходит все, что я о нем слышала. Трудно даже поверить.

— Дурочка, — сказал капитан. — На самом деле ничего этого не было. Это анекдот, шутка.

Леонора не поняла юмора. Она не любила сплетен — ей трудно было представить ситуацию, лично ее не касавшуюся. К тому же и злой она не была.

— Какая чушь! — сказала она. — Если этого не было, зачем об этом говорить? Анаклето выставлен тут каким‑то дураком. Как ты думаешь, кто этот анекдот придумал?

Капитан пожал плечами и поднял стакан. Он сочинил об Алисон и Анаклето огромное количество анекдотов, пользовавшихся в гарнизоне немалым успехом. Составление и шлифовка этих клеветнических виньеток доставляли капитану немалое удовольствие. Он пускал их в оборот незаметно, давая понять, что лишь передает их (не столько из скромности, сколько из страха, что когда‑нибудь они достигнут ушей Морриса Лэнгдона).

Сегодняшний анекдот капитану не понравился. Дома, рядом с женой, он вновь почувствовал такой же приступ меланхолии, как и возле казармы. Капитан вспомнил ловкие загорелые руки солдата и почувствовал, что его пробирает дрожь.

— О чем ты думаешь? — спросила Леонора.

— Ни о чем.

— У тебя такой странный вид.

Они решили захватить с собой майора Лэнгдона и уже выходили из дому, когда позвонил он сам, приглашая зайти и немного выпить. Алисон отдыхала, так что они не стали подниматься наверх, а выпили в столовой. Пора было идти. Анаклето принес майору фуражку, проводил их до дверей и мелодично произнес: — Желаю приятно провести вечер.

— Спасибо, — ответила Леонора. — Вам тоже.

Но майор не был столь простодушен и с подозрением посмотрел на Анаклето.

Закрыв дверь, Анаклето поспешил в гостиную и, слегка отодвинув штору, выглянул на улицу. Все трое, каждого из которых Анаклето ненавидел всем сердцем, задержались на крыльце закурить сигареты. Анаклето терпеливо наблюдал за ними. Пока они сидели в кухне, ему в голову пришел чудесный план. Он вынул три кирпича из числа окаймлявших клумбу с розами и положил их в конце темной дорожки. В своем воображении он видел, как все трое падают, словно кегли. Когда же компания прошла к автомобилю, стоявшему возле дома Пендертонов, через газон, Анаклето был вне себя от досады и даже слегка укусил себя за палец. Потом поспешил на улицу убрать заграждение, чтобы в его ловушку не попал кто‑нибудь другой.

Вечер был похож на все предыдущие. Пендертоны и майор Лэнгдон отправились в Поло–клуб потанцевать и чудесно провели там время. Леонору, как обычно, окружили молоденькие лейтенанты, а капитан Пендертон воспользовался возможностью и, неторопливо потягивая на веранде виски, рассказал свой новый анекдот артиллерийскому офицеру, имевшему репутацию остряка. Майор, развалившись в шезлонге, беседовал со своими закадычными приятелями о рыбалке, политике и лошадях. На следующее утро намечалась охота, и потому около одиннадцати часов Пендертоны вместе с майором Лэнгдоном покинули клуб. Анаклето, который посидел немного возле своей хозяйки и сделал ей укол, уже лежал в постели. Он, как всегда, обложил себя подушками по примеру хозяйки, но ему было очень неудобно, и спал он плохо. Алисон дремала. В полночь майор и Леонора крепко спали в своих спальнях. Капитан Пендертон мирно работал в кабинете. Для ноября ночь была теплая, в воздухе струился нежный аромат сосновой хвои. Ветра не было, на газонах застыли неподвижные темные тени.

Примерно в это время Алисон Лэнгдон пробудилась от полудремы. Она видела несколько любопытных и очень отчетливых снов, которые вернули ее во времена детства, и теперь боролась с возвращающимся сознанием. Борьба была бесполезной, и вскоре она смотрела, широко открыв глаза, в темноту. Алисон заплакала. Казалось, тихое нервное всхлипывание исходит не от нее, а от какого‑то затерявшегося в ночи таинственного страдальца. Последние две недели ей было очень плохо, она часто плакала. Начать с того, что ей приписали постельный режим — врач сказал, что следующего приступа она не перенесет. Впрочем, о своем враче она была невысокого мнения и называла его про себя старым армейским живодером и первостатейным болваном. Он выпивал, хотя и был хирургом, а как‑то в споре с ней заявил, что Мозамбик находится на западе Африки, и не признавал своей ошибки до тех пор, пока она не принесла атлас; короче говоря, с его мнениями и советами можно было не считаться. Алисон владело беспокойство, а два дня тому назад ей вдруг так сильно захотелось поиграть на пианино, что она, в отсутствие Анаклето и мужа, встала с постели, оделась и спустилась вниз. Помузицировала совсем немного, но получила огромное удовольствие. Возвращаясь в спальню, медленно поднималась по ступенькам и, хотя очень устала, никаких осложнений не последовало.

Она понимала, что попала в ловушку — чтобы приступить к выполнению своих планов, приходилось ждать выздоровления, а это осложняло уход за ней. На первых порах наняли сиделку из госпиталя, но Анаклето с ней не ужился, и через неделю ей дали расчет. Алисон постоянно преследовали галлюцинации. Вечером по соседству пронзительно закричал ребенок, как дети часто кричат во время игры, и ее обуял необъяснимый страх, что ребенок попал под автомобиль. Она послала Анаклето на улицу, но даже после того, как он уверил ее, что дети играют в «шпионов», ей не удалось избавиться от беспокойства. А вчера она почувствовала запах гари и решила, что в доме начался пожар. Анаклето осмотрел каждый уголок — это ее не убедило. Любой внезапный звук, малейшая неудача доводили Алисон до слез. Анаклето обкусал свои ногти до мяса, а майор по возможности проводил время вне дома.

Теперь, ночью, когда Алисон лежала в темноте и плакала, перед ней возникла еще одна галлюцинация. Она выглянула в окно и снова увидела на газоне у дома Пендертонов тень человека. Человек стоял неподвижно, прислонившись к сосне. Алисон видела, как он пересек газон и вошел в заднюю дверь дома. Вдруг, словно удар грома, до нее дошло, что этот скрывающийся человек — ее собственный муж. Он ходит к жене Уэлдона Пендертона, хотя Уэлдон находится в это время дома и работает в кабинете. Она была настолько оскорблена, что перестала слушать голос разума. Обессилев от гнева, поднялась с постели и прошла в ванную комнату, где ее стошнило. Потом набросила поверх ночной рубашки пальто и надела туфли.

По пути к Пендертонам она ни минуты не колебалась, ни разу не задалась вопросом, что она, больше всего на свете ненавидящая семейные сцены, будет делать в ситуации, в которой сейчас окажется. Вошла через переднюю дверь и с грохотом ее за собой захлопнула. В холле было темно, в гостиной горела всего одна лампа. Задыхаясь, она поднялась по лестнице. Дверь в спальню Леоноры была приоткрыта, она увидела там силуэт мужчины, сидящего у кровати на корточках. Алисон вошла в спальню и зажгла свет.

Солдат зажмурился от света. Он взялся рукой за подоконник и приподнялся. Леонора пошевелилась во сне, что‑то пробормотала и отвернулась к стене. Алисон стояла в дверях с бледным, дрожащим от возбуждения лицом. Потом, не сказав ни слова, вышла из спальни.

Капитан Пендертон слышал, как открылась и закрылась входная дверь. Он чувствовал что‑то неладное, но инстинкт удерживал его за столом. Он грыз приделанную к карандашу резинку и напряженно ждал. Капитан не знал, чего он, собственно, ждет, и с удивлением услышал стук в дверь. Не дожидаясь ответа, в кабинет вошла Алисон.

— Что привело вас сюда столь поздно? — спросил капитан с нервным смешком.

Алисон ответила не сразу. Сначала собрала воротник своего пальто вокруг шеи, потом заговорила каким‑то бесцветным механическим голосом. — Советую вам подняться в спальню своей жены, — сказала она.

Эти слова, равно как и необычность ее появления, изрядно напугали капитана. Но еще сильнее, чем внутреннее смятение, была мысль о том, что ни в коем случае нельзя терять самообладания. В мгновение ока в его голове промелькнуло множество самых противоречивых предположений. Слова Алисон могли означать только одно: Морис Лэнгдон находится в спальне Леоноры. Нет, конечно же нет, в этом случае она сказала бы их другим тоном. А если да, то в каком положении он оказался! Капитан приторно и сдержанно улыбнулся, ни одной чертой не выдавая обуревавшие его страх, сомнение и злость.

— Дорогая, — ласково сказал он, — вам вредно много ходить. Я отведу вас домой.

Алисон посмотрела на капитана долгим пронзительным взглядом. Казалось, она решает в уме какую‑то логическую задачу. Немного спустя медленно произнесла:

— Не хотите ли вы сказать, что вам все известно и вы останетесь здесь, ничего не предпринимая?

Капитан упрямо сохранял самообладание.

— Я отведу вас домой, — повторил он. — Вы не в себе, вы сами не знаете, что говорите.

Он торопливо поднялся и взял Алисон под руку. Ощущение ее болезненно–хрупкого локтя под тканью пальто вызвало у него отвращение. Капитан поспешил с ней по лестнице и через газон. Передняя дверь дома Лэнгдонов была открыта, но капитан продолжительно позвонил. Через несколько минут в холле появился Анаклето, а перед самым своим уходом капитан увидел, как сверху из спальни вышел Моррис. Со смешанным чувством замешательства и облегчения он вернулся домой, предоставив Алисон объясняться самой.

На следующее утро капитан Пендертон ничуть не удивился, узнав, что Алисон Лэнгдон сошла с ума. К полудню об этом знал весь гарнизон. (Речь шла о «нервном расстройстве», но эти слова никого не обманули). Когда капитан и Леонора пришли предложить помощь, они обнаружили майора возле запертой изнутри двери спальни жены с перекинутым через плечо полотенцем. Он терпеливо простоял здесь почти весь день. Его светлые глаза были широко открыты от удивления, он то и дело дергал себя за ухо. Спустившись к Пендертонам, он как‑то официально пожал обоим руки и мучительно покраснел.

Подробности трагедии майор скрыл в своем потрясенном сердце, рассказав их только доктору. Алисон не раздирала в клочья простыню, не исходила слюной, как, по его мнению, делают сумасшедшие. Вернувшись домой в час ночи в ночной рубашке, она просто объявила, что Леонора обманывает не только мужа, но и самого майора, и притом с солдатом. Потом сказала, что собирается подать на развод, и добавила, что денег у нее сейчас нет и она будет весьма признательна, если майор одолжит ей пятьсот долларов под четыре процента годовых, а поручителями будут Анаклето и лейтенант Вейнчек. В ответ на его испуганные вопросы Алисон сказала, что собирается вместе с Анаклето открыть магазин или заняться ловлей креветок. Анаклето принес в ее комнату чемодан и всю ночь упаковывал под ее присмотром вещи. Они то и дело устраивали передышку, пили чай и изучали карту, так как совершенно не знали, куда поедут. Перед самым рассветом остановились на Мультривиле, штат Южная Каролина.

Майор Лэнгдон был потрясен. Он долго стоял в углу спальни Алисон и наблюдал, как они собирают вещи, но рта открыть не осмеливался. Спустя продолжительное время, когда сказанное до него дошло, он был вынужден признать, что Алисон сошла с ума, и забрал из комнаты маникюрные ножницы и каминные щипцы. Потом спустился вниз и, захватив бутылку виски, уселся за кухонный стол. Майор плакал и облизывал соленые слезы с кончиков усов. Он горевал не только из‑за Алисон; ему было стыдно и за себя, как будто случившееся бросало тень на его порядочность. Чем сильнее он пьянел, тем невыносимее казалось несчастье. Один раз майор поднял глаза к потолку и выкрикнул в тишине кухни, вопрошая и умоляя:

— Господи! Господи?

Он несколько раз с силой стукнул головой о стол, и вскоре на лбу вздулась шишка. К половине седьмого утра он выпил кварту виски. Принял душ, оделся, позвонил врачу Алисон — полковнику медицинской службы, своему приятелю. Позже вызвали еще одного врача, и они чиркали спичками перед лицом Алисон и задавали всевозможные вопросы. Именно тогда майор снял с крючка в ванной комнате полотенце и перебросил его через плечо. Это придало ему вид человека, готового ко всему, и несколько успокоило. Перед уходом полковник произнес целую речь, неоднократно повторяя слово «психология», а майор молча кивал после каждой фразы. Кончил врач тем, что посоветовал побыстрее отправить Алисон в лечебницу.

— Только об одном прошу, — беспомощно сказал майор, — никаких смирительных рубашек и тому подобного. Чтобы она могла слушать пластинки… с удобствами… Понимаете?

Через два дня была выбрана лечебница в Вирджинии. В спешке ее выбрали, скорее ориентируясь на цену (потрясающе высокую), чем на лечебную репутацию. Алисон с горечью выслушала майора. Анаклето, естественно, ехал тоже. Через несколько дней все трое выехали в Вирджинию поездом.

Это заведение предназначалось для больных и физически, и духовно, а болезни, одолевающие тело и душу одновременно, носят, как известно, особый характер. Здесь было немало находящихся в полной прострации пожилых еле передвигающих ноги, несколько морфинисток и множество богатых молодых алкоголиков. Тут имелась превосходная терраса, на которой днем подавали чай, прекрасный сад, роскошно обставленные палаты. Майор остался доволен и даже ощутил некоторую гордость, что может себе такое позволить.

Сначала Алисон никак не прокомментировала перемену. Более того, она ни слова не сказала мужу, пока они не сели обедать. В виде исключения Алисон разрешили в день приезда пообедать внизу, но со следующего утра она должна была пребывать в постели, пока ей не станет лучше. На столе стояли свечи и букет оранжерейных роз. Приборы и скатерть были самого лучшего качества.

Казалось, Алисон всех этих прелестей не замечает. Она села за стол и окинула зал долгим блуждающим взглядом. Ее темные проницательные глаза изучали сидевших за соседними столами. Наконец она спокойно и горько произнесла:

— Боже мой, ну и публика!

Майор Лэнгдон навсегда запомнил этот обед, который оказался его последним свиданием с женой. На следующее утро он покинул лечебницу и остановился переночевать в Пайнхерсте, у своего давнишнего приятеля по игре в поло. Вернувшись в гарнизон, застал телеграмму. На вторую ночь пребывания в лечебнице с Алисон случился сердечный приступ, и она умерла.

Этой осенью капитану Пендертону исполнилось тридцать пять лет. Несмотря на свою относительную молодость, он скоро должен был получить кленовые листики майора, а в армии, где продвижение по службе зависит, главным образом, от выслуги лет, такое раннее повышение свидетельствовало о несомненном признании его талантов. Капитан много работал и обладал блестящим, по армейским стандартам, умом, так что многие, включая самого капитана, считали, что он дослужится и до генерала. Впрочем, изнурительные занятия капитана Пендертона давали о себе знать. В последние недели он выглядел очень плохо. Под глазами появились круги, вроде синяков, лицо пожелтело и покрылось какими‑то пятнами, стали беспокоить зубы. Зубной врач предложил удалить два нижних коренных и поставить мост, но капитан оттягивал лечение, так как чувствовал, что времени терять нельзя. Лицо капитана было постоянно напряжено, левый глаз начал дергаться. Судорожное подергивание века придавало его искаженному лицу какое‑то механическое выражение.

Капитану приходилось постоянно сдерживать все нарастающее возбуждение. Его поглощенность солдатом нарастала, словно болезнь. Как при заболевании раком клетки бунтуют и начинают усиленное самовоспроизводство, приводящее в конце концов к гибели тела, так же непропорционально возросли в сознании капитана мысли о солдате. Иногда он с тревогой взирал на ступени, которые привели его в это состояние — начиная с кофе, опрокинутого на новые брюки, и кончая расчисткой леса, столкновением после скачки на Фениксе и непродолжительными встречами на дорожках городка. Каким образом раздражение превратилось в ненависть, а ненависть — в болезненную одержимость, капитан объяснить не мог.

Он стал впадать в непонятную задумчивость. Будучи человеком тщеславным, он нередко развлекал себя мыслями о будущих повышениях в звании. Так, в бытность молодым курсантом Вест–Пойнтской академии, привычным и приятным словосочетанием для него стало «полковник Уэлдон Пендертон». Летом этого года он воображал себя блестящим и могущественным командующим корпусом. Иногда даже негромко восклицал: «Генерал–майор Пендертон» — и ему казалось, что он рожден для этого звания, так хорошо сочеталось оно с его именем. Но в последние недели его тщеславная мечта каким‑то удивительным образом изменила свое направление. Однажды ночью — это было в половине второго — он сидел за столом, оцепенев от усталости, как вдруг в тишине комнаты с его языка сорвались три непрошеных слова: «Рядовой Уэлдон Пендертон». Эти слова и связанные с ними ассоциации вызвали у капитана извращенное чувство радостного облегчения. Вместо того чтобы мечтать о званиях и почестях, он испытывал утонченнейшее удовольствие, представляя себя рядовым солдатом. В своих фантазиях он видел себя молодым, как бы двойником того солдата, которого ненавидел, — с юным, гибким телом, изящество которого не могла скрыть простая солдатская форма, с густыми блестящими волосами и круглыми глазами, не знающими усталости от занятий и переутомления. Во все эти фантазии вплетался облик рядового Уильямса, а фоном для них была казарма: шум голосов молодых мужчин, благодушное безделье под солнцем, не обремененное обязательствами товарищество.

Капитан Пендертон завел привычку ежедневно прогуливаться перед казармами. Обычно он видел рядового Уильямса на одной и той же скамейке. Шагая по дорожке, капитан проходил в двух метрах от солдата, который при его приближении нехотя поднимался и лениво отдавал честь. Дни становились короче, в воздухе таились сумерки. Сразу после заката небо озарялось пасмурным лиловым цветом.

Подходя к солдату, капитан замедлял шаги и смотрел ему в лицо. Судя по всему, солдат догадывался, что эти прогулки делаются ради него. Капитана даже удивляло, почему солдат не избегает его и никуда не уходит. То, что солдат не отказывался от своей привычки, придавало их ежедневным встречам привкус обусловленности, и это приятно возбуждало капитана. Проходя мимо, он с трудом пересиливал страстное желание обернуться, а удаляясь, чувствовал, как его сердце наполняется невыносимой грустью, с которой не мог совладать.

В доме капитана мало что изменилось. Майор Лэнгдон стал теперь как бы третьим членом семьи Пендертонов, что устраивало и капитана, и Леонору. Смерть жены ошеломила майора, сделала абсолютно беспомощным. Даже физически он изменился. Веселая уравновешенность его покинула, и когда по вечерам они сидели втроем у камина, казалось, он нарочно принимает самую неудобную позу. Он закручивал ногу за ногу, словно акробат, или высоко вздергивал широкое плечо и мял себе ухо. Мысли и слова майора полностью сосредоточились на Алисон и их совместной жизни, которая так внезапно кончилась. У него появилась склонность к печальным банальностям, относящимся к Богу, душе, страданию и смерти, от одного упоминания о которых у него раньше першило в горле. Леонора заботилась о нем, кормила превосходными обедами и выслушивала его скорбные суждения.

— Хоть бы Анаклето вернулся, — то и дело повторял он.

Анаклето исчез из санатория на следующее утро после смерти Алисон, и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Он снова упаковал чемоданы, аккуратно уложив ее вещи — и исчез. Вместо него Леонора наняла майору одного из братьев Сюзи, который умел стряпать. Годами майор мечтал о самом обычном цветном мальчике, который, возможно, будет красть виски и заметать пыль под ковер, но, слава Богу, оставит в покое пианино и не будет тараторить по–французски. Брат Сюзи оказался вполне образцовым подростком: играл на расческе, обернутой в туалетную бумагу, любил немного выпить и превосходно пек кукурузные лепешки. И однако же майор ожидаемого удовлетворения не испытывал. Ему не хватало Анаклето, и вспоминая о нем, он чувствовал отчаянные угрызения совести.

— Знаете, я любил попугать его военной службой. Описывал, что бы с ним сделал, если бы он оказался моим подчиненным. Но маленький каналья мне ни на грош не верил. Я просто дразнил его, хотя иногда мне казалось, что попасть в армию было бы для него лучше всего.

Капитана разговоры об Алисон и Анаклето утомляли. Жаль, что маленького чумазого филиппинца тоже не хватил сердечный приступ. Капитана раздражало почти все, что происходило в доме. Сытные южные кушанья, которые обожали Леонора и майор, были ему ненавистны. В кухне стояла грязь, Сюзи была слишком неряшливой. Капитан знал толк в хорошей еде и был искусным кулинаром. Он ценил утонченную кухню Нового Орлеана и гармонию французских рецептов. Раньше, оставшись один, он нередко отправлялся на кухню и готовил для собственного удовольствия какой‑нибудь деликатес. Особенно он любил мясное филе–беарнез. Но капитан был человек с причудами и слишком стремился к совершенству: если мясо чуть пережаривалось или соус сворачивался, он уносил все на задний двор и закапывал в землю. Теперь же он потерял к еде всякий интерес. Как‑то днем Леонора ушла в кино, и он отпустил Сюзи, задумав состряпать что‑нибудь особенное. Он начал готовить риссоль, но вдруг раздумал, оставил все как есть и вышел из дому.

— Я вполне могу представить себе Анаклето армейским поваром, — сказала Леонора.

— Алисон думала, что я говорю из жестокости, — сказал майор. — Вовсе нет. Армия, конечно, — не райский уголок, зато она сделала бы из него человека, выбила бы всю дурь. Разве это не дико, что взрослый мужчина ходит, пританцовывая, и мазюкает акварелью. В армии его скрутили бы в бараний рог. Возможно, он бы страдал, но даже это лучше, чем что‑то другое.

— Вы хотите сказать, — заметил капитан Пендертон, — что отклонение от нормы, даже если оно доставляет человеку счастье, непозволительно? То есть, с нравственной точки зрения лучше воткнуть квадратную затычку в круглую дыру, вместо того чтобы искать для нее необычную квадратную дыру?

— Именно так, — сказал майор. — А разве вы не согласны?

— Нет, — ответил капитан после недолгого молчания. С пугающей прозорливостью капитан заглянул вдруг в свою душу и впервые увидел себя по–настоящему: перед ним возникла перекошенная кукла со злобным лицом. Капитан смотрел на нее без малейшего сочувствия. Он не желал ничего изменять, не желал ничего оправдывать. — Не согласен, — рассеянно повторил он.

Майор Лэнгдон задумался над неожиданным ответом, но разговор продолжать не стал. Ему всегда было трудно следить за развитием мысли, после ее первого обнаженного проявления. Тряхнув головой, он вернулся к своим запутанным делам.

— Однажды я проснулся перед самым рассветом, — сказал он. — Увидел, что в ее спальне горит свет, и вошел. Анаклето сидел на краю кровати, и оба, уставившись вниз, чем‑то занимались. И знаете, что они делали? — Майор вытер глаза и потряс головой. — Бросали в чашку с водой какие‑то штучки. Японская игрушка, Анаклето купил ее в магазине. В воде эти штучки распускаются, словно цветы. В четыре часа утра заниматься такими пустяками! Я был раздражен, споткнулся у кровати о шлепанцы Алисон, совсем вышел из себя и пнул их через всю комнату. Алисон обиделась и несколько дней была холодна, как лед. А Анаклето, перед тем как принести кофе, положил в сахарницу соль. Так грустно. Ночами она, должно быть, очень страдала.

— Бог дал, Бог и прибрал, — сказала Леонора, которая никогда не отличалась доскональным знанием Писания.

Сама Леонора за последние недели тоже изменилась. Она вступала в фазу полного расцвета. За короткий срок ее тело, казалось, утратило прежнюю юную крепость. Лицо стало шире, его выражение в спокойные минуты — ленивее и мягче. Она напоминала женщину, которая без всяких осложнений родила нескольких детей и месяцев через восемь готова родить еще одного. Леонора сохранила свой чудесный цвет лица, и хотя понемногу прибавляла в весе, в теле ее не чувствовалось и следа дряблости. Смерть жены любовника привела Леонору в ужас. Мертвое тело в гробу повергло ее в трепет, и несколько дней после похорон она говорила благоговейным шепотом, даже когда покупала что‑то в гарнизонной лавке. К майору она относилась рассеянно и мягко, и повторяла все счастливые истории об Алисон, которые могла вспомнить.

— Кстати, — сказал вдруг капитан. — Меня не перестает удивлять та ночь, когда она пришла сюда. Что она сказала тебе, Леонора?

— Я тебе уже говорила, что не знала о ее приходе. Она меня не разбудила.

Но капитана Пендертона этот ответ не удовлетворил. Чем чаще он вспоминал сцену в кабинете, тем удивительнее она казалась. Он не сомневался, что Леонора говорит правду, ибо когда она лгала, это было ясно каждому. Но что же в таком случае имела в виду Алисон, и почему, вернувшись домой, он не поднялся наверх? Он чувствовал, что где‑то в затемненном, бессознательном уголке души знает правильный ответ. Но чем больше он об этом думал, тем сильнее делалось его беспокойство.

— Однажды Алисон невероятно меня удивила, — сказала Леонора, протягивая свои розовые, словно у девочки, руки к камину. — Мы ездили в Северную Каролину к твоему, Моррис, приятелю и, как сейчас помню, пообедали у него отличными куропатками. Алисон, Анаклето и я пошли погулять по проселочной дороге и встретили мальчугана с клячей, что‑то вроде мула. Алисон понравилась ее морда, и она задумала прокатиться. Познакомилась с мальчуганом, влезла на изгородь — и уселась на лошадь, без седла, в платье. Подумать только! Наверное, на этой лошади годами не ездили, и когда Алисон села, та просто взяла и повалилась, чтобы ее сбросить. Я решила, что Алисон пропала, и закрыла глаза. Представьте себе, она в минуту подняла лошадь и, как ни в чем не бывало, рысью понеслась по полю. Ты, Уэлдон, так не сумеешь. Анаклето летел за ней следом, словно пташка. Боже, какое чудное время было — в жизни так не удивлялась!

Капитан Пендертон зевнул, но не потому что хотел спать. Упоминание Леоноры о его ездовых способностях задело капитана за живое, и он решил ответить бестактностью. По поводу Феникса между капитаном и Леонорой произошло несколько бурных сцен. После той бешеной скачки жеребец сильно изменился, и Леонора яростно обвиняла в этом мужа. Впрочем, события последних двух недель отвлекли их от распри, и капитан надеялся, что вскоре она его простит.

Майор Лэнгдон закончил разговор одним из любимых своих изречений:

— Сейчас для меня важны две вещи: не испортить здоровье и служить моей стране. Здоровое тело и патриотизм.

Дом капитана Пендертона вряд ли был в это время идеальным местом для человека, переживающего душевный кризис. Раньше капитан счел бы жалобы майора Лэнгдона нелепыми. Но теперь в доме ощущалась атмосфера смерти. Капитану казалось, что умерла не только Алисон, но и каким‑то таинственным образом жизнь всех троих подошла к концу. Давнишний страх, что Леонора разведется с ним и уедет с Моррисом Лэнгдоном, больше его не беспокоил. Все чувства, которые он когда‑то испытывал к майору, казались чепухой по сравнению с его страстью к солдату.

Сам дом в последнее время невероятно раздражал капитана. Комнаты были обставлены хаотично. В гостиной стоял простой диван, обитый ситцем в цветочек, два мягких кресла, бордовый ковер и старинный секретер — пестрота, которую капитан ненавидел. Кружевные занавески выглядели дешевыми и потрепанными, на камине выстроилась разношерстая коллекция безделушек: процессия мраморных слоников, пара литых подсвечников, раскрашенный негритенок с алым ломтиком арбуза, стеклянная мексиканская чаша, в которую Леонора складывала старые визитные карточки. Мебель от частого передвижения была расшатана, и суматошное впечатление, оставляемое комнатой, так раздражало капитана, что он старался бывать в ней как можно реже. С глубокой тайной страстью он вспоминал о казармах, воспроизводя в уме аккуратные ряды коек, голые полы и окна без занавесок. У одной из стен этого воображаемого сурового помещения почему‑то стоял старинный резной сундук с бронзовыми накладками.

Во время долгих вечерних прогулок капитан Пендертон пребывал в состоянии обостренной впечатлительности, близкой к исступлению. Он ощущал себя ушедшим от всего, оторванным от людей, и хранил в своей памяти облик задумчивого молодого солдата, как знахарка хранит амулет. Теперь он стал невероятно уязвим, и хотя чувствовал себя изолированным от людей, все, что он видел во время прогулок, приобретало в его глазах особый смысл. Даже самые обычные предметы, с которыми он сталкивался, имели какое‑то таинственное отношение к его судьбе. Заметив в канаве воробья, он мог простоять несколько минут, созерцая эту совершенно обычную птицу. На какое‑то время он утратил непроизвольную способность классифицировать чувственные впечатления в соответствии с их значимостью. Однажды он увидел, как грузовик врезался в легковой автомобиль, но кровавое происшествие потрясло его ничуть не больше, чем пролетевший рядом обрывок газеты.

Уже давно он перестал воспринимать свое чувство к рядовому Уильямсу как ненависть и не пытался больше искать оправданий овладевшей им страсти. Когда он думал о солдате, он забывал о любви и ненависти, и сознавал лишь одно: непреодолимое желание разрушить барьер между ними. Увидев издали солдата, отдыхающего возле казармы, ему хотелось что‑нибудь крикнуть или ударить того кулаком, чтобы каким‑то образом заставить отозваться. Прошло почти два года с тех пор, как он впервые его увидел. Больше месяца минуло с того дня, когда солдата прислали с конюшни для расчистки леса. За все это время они обменялись друг с другом едва ли десятком слов.

Двенадцатого ноября капитан Пендертон, как обычно, вышел на вечернюю прогулку. У него был трудный день. Утром, объясняя в классной комнате одну тактическую проблему, он испытал необъяснимый провал памяти. Посреди предложения его сознание внезапно опустело. Он не только забыл материал лекции, но и лица курсантов показались ему незнакомыми. В памяти присутствовал рядовой Уильямс — и больше ничего. Несколько секунд капитан стоял молча, с куском мела в руке. Потом собрался с духом и покинул класс. К счастью, это случилось в самом конце лекции.

Капитан шел, прямой, как палка, по одной из дорожек, ведущей к казарме. Погода стояла удивительная. В небе виднелись суровые грозовые тучи, но ниже, у горизонта, оно прояснилось, и солнце приглушенно блестело. Капитан размахивал руками так, словно в локтях у него не было суставов. Его взгляд был устремлен на низ армейских брюк и начищенные узкие ботинки. Он поднял глаза, только подойдя к скамейке, на которой сидел рядовой Уильямс, и несколько секунд смотрел на него. Солдат вяло поднялся и стал по стойке «смирно».

— Рядовой Уильямс, — произнес капитан.

Солдат ждал, но капитан Пендертон не стал продолжать. Он хотел сделать солдату замечание за беспорядок в одежде. Когда он подходил, ему показалось, что рядовой Уильямс неправильно застегнул куртку. На первый взгляд солдат выглядел так, словно был не совсем одет или пренебрег какой‑то обязательной деталью одежды. Но оказавшись с ним лицом к лицу, капитан Пендертон понял, что замечание делать не за что. Впечатление общей небрежности было связано не с нарушением армейских предписаний, а с самим телом солдата. И вновь капитан, молча и задыхаясь, стоял перед молодым человеком. В его уме пронеслась вереница проклятий, мольбы, брани признаний в любви. Все кончилось тем, что он, по–прежнему молча, отвернулся.

Давно собиравшийся дождь пошел прежде, чем капитан Пендертон вернулся домой. Он совсем не был похож на моросящий зимний дождь, а падал с ревом и яростью летней грозы. Капитан находился метрах в двадцати от дома, когда на него упали первые капли, и, немного пробежав, легко добрался бы до убежища. Но он не ускорил шаг, хотя ледяной поток промочил его насквозь. Когда капитан открыл входную дверь, глаза его блестели, он весь дрожал.

Почувствовав, что собирается дождь, рядовой Уильямс пошел в казарму. До самого ужина он просидел в комнате отдыха, а потом в шумной многолюдной столовой, неторопливо съел плотный ужин. Потом достал из тумбочки банку дешевых леденцов. С леденцом за щекой отправился в туалет, где неожиданно ввязался в драку. Когда он вошел, все кабинки были заняты, кроме одной, перед которой стоял, расстегивая штаны, какой‑то солдат. Едва тот начал усаживаться, как рядовой Уильямс с силой оттолкнул его и попытался занять его место. Несколько солдат столпились вокруг завязавшейся драки. Преимущество было на стороне рядового Уильямса, он оказался подвижнее и сильнее. Лицо его не выражало во время драки ни усилия, ни злости; оно было безмятежным, и только выступивший на лбу пот и исступленный взгляд свидетельствовали о происходящем. Противник попал в безвыходное положение, драка была выиграна, как вдруг рядовой Уильямс прервал ее. Казалось, он потерял к ней всякий интерес и даже перестал защищаться. В результате он был сбит с ног и сильно ударился головой о бетонный пол. Когда все закончилось, он с трудом поднялся и покинул туалет, так и не воспользовавшись кабинкой.

Это была уже не первая драка, устроенная рядовым Уильямсом. Последние две недели он проводил вечера в казарме и постоянно нарывался на скандалы. Об этой новой грани его личности сослуживцы раньше и не подозревали. Он часами просиживал в молчаливой апатии, а потом учинял что‑нибудь совершенно непростительное. В лес больше не ходил, ночью спал плохо, нарушая тишину комнаты бредовым бормотанием. Никто, впрочем, не обращал на эти странности внимания. В казармах встречаются люди и постраннее. Один пожилой капрал каждый вечер писал Ширли Темпл письмо, своеобразный дневник, в котором описывал все, что делал в течение дня, и на следующее утро отсылал. Другой солдат, прослуживший больше десяти лет, выбросился из окна четвертого этажа, потому что приятель не одолжил ему пятидесяти центов на пиво. Дивизионного повара преследовала навязчивая идея, что у него рак языка, и никакие доводы врачей не могли его переубедить. Он часами просиживал с высунутым языком у зеркала и довел себя голодом до крайнего истощения.

После драки рядовой Уильямс отправился в спальню, лег на койку и, сунув коробку с леденцами под подушку, уставился в потолок. Дождь на улице стих, наступила ночь. Несколько ленивых фантазий возникло в голове рядового Уильямса. Он думал о капитане, но видел лишь ряд образов, лишенных всякого смысла. Для этого молодого южанина офицеры принадлежали к той же туманной категории, что и негры, — они занимали в его жизни определенное место, но как живые существа не воспринимались. Он относился к капитану фаталистически, как относятся к непогоде или стихийному бедствию. Поведение капитана могло казаться неожиданным, но с самим капитаном оно как‑то не было связано. А размышлять о нем хотелось не больше, чем думать об ударе грома или увядшем цветке.

Рядовой Уильямс не был в доме капитана Пендертона с того времени, как внезапно вспыхнул свет и он увидел в дверях темноволосую женщину. Невероятный ужас овладел им тогда — ужас скорее физический, бессознательный, чем умственный, осознанный. Услышав, как хлопнула входная дверь, он осторожно выглянул из спальни и обнаружил, что путь свободен. В лесу, в безопасности, он отчаянно и молча бежал, не понимая толком, чего боится.

Но память о жене капитана его не оставляла. Каждую ночь он видел Леди во сне. Как‑то, сразу после зачисления на военную службу, он отравился колбасным ядом и попал в госпиталь. Мысль о дурной болезни, обитающей в женщине, заставляла его вздрагивать под одеялом, когда к нему подходили сиделки, и он часами терпел нужду, только бы ни о чем их не просить. Но после того как он коснулся Леди, болезни он больше не боялся. Каждый день он чистил и седлал ее жеребца и наблюдал, как она уезжает. Ранним утром было по–зимнему холодно, и порозовевшая жена капитана была в отличном настроении. У нее всегда находилось веселое или доброе слово для рядового Уильямса, но он никогда не смотрел ей в лицо и не отвечал на шутки.

Рядовой Уильямс никогда не думал о ней в связи с конюшней или улицей. Для него она всегда находилась в комнате, где он задумчиво смотрел на нее по ночам. Его воспоминания были целиком построены на ощущениях. Толстый ковер под ногами, шелковое покрывало, слабый запах духов. Мягкое роскошное тепло женского тела, спокойная темнота, — непривычная сладость в сердце и напряженная сила в его теле, когда он наклонялся к ней ближе. Однажды познав это, он не мог от него отказаться — в нем укоренилось темное, тупое желание, с осуществлением неизбежным, как смерть.

В полночь дождь кончился. Свет в казарме давно погас. Рядовой Уильямс не раздевался и, когда дождь перестал, надел легкие туфли и вышел наружу. К дому капитана он пошел обычным путем, по краю леса. Луны не было, и солдат шел гораздо быстрее, чем обычно. Один раз он сбился с пути, а возле самого дома с ним случилось приключение — он оступился в темноте и куда‑то провалился. Чтобы сориентироваться, он зажег несколько спичек и увидел, что попал в недавно вырытую яму. В доме было темно. Поцарапанный, грязный, задыхающийся, солдат выждал несколько секунд, прежде чем войти. Он приходил сюда шесть раз, это был седьмой — последний.

Капитан Пендертон стоял у окна своей спальни. Он принял три таблетки снотворного, но никак не мог уснуть. Выпитое бренди опьянило его. Капитан, тонко чувствующий роскошь и требовательный модник, носил исключительно грубую ночную одежду. На нем был халат из плотной черной шерсти, как у недавно овдовевшей сестры–хозяйки из тюрьмы. Пижама из неотбеленной ткани, жесткой как парусина. Он стоял босой, на холодном полу.

Капитан прислушался к шелесту ветра в соснах и вдруг увидел в темноте слабый отблеск пламени. Ветер мгновенно задул его, но капитан успел разглядеть лицо. От освещенного пламенем и исчезнувшего в темноте лица у капитана перехватило дыхание. Он пригляделся и различил смутную фигуру, пересекающую газон. Капитан ухватился за халат, прижал ладонь к груди. Закрыл глаза и ждал.

Сначала до него не донеслось ни звука. Потом он скорее почувствовал, чем услышал осторожные шаги на лестнице. Дверь в спальне капитана была приоткрыта, он увидел через щель темный силуэт. Капитан что‑то прошептал, но его голос был таким свистящим и тихим, что прозвучал подобно ветру на улице.

Капитан Пендертон ждал. Снова закрыл глаза и стоял в мучительной неопределенности. Потом вышел в холл и на фоне бледно–серого окна в спальне жены увидел того, которого искал. Позднее капитан сказал себе, что в этот момент все понял. И в самом деле, в момент сильного, неожиданного потрясения разум лишается способности удивляться. В этот уязвимый момент перед ним возникает целый калейдоскоп полуугадываемых возможностей, и когда несчастье проясняется вполне, возникает ощущение, что каким‑то сверхъестественным образом все уже было известно. Капитан достал из ящика ночного столика револьвер, пересек холл и зажег свет в спальне жены. Когда он сделал это, какие‑то бездействующие фрагменты памяти — тень в окне, звук в ночи — возникли перед ним. Он сказал себе, что все знает, но не смог бы выразить, что именно он знал. Он был уверен только в одном: это — конец.

Солдат не успел подняться. Он прищурился от яркого света, но на лице не было страха; оно выражало изумленное раздражение, словно его бесцеремонно побеспокоили. Капитан был метким стрелком, и хотя стрелял дважды, в груди солдата появилась только одна грубая дыра.

Звуки выстрелов разбудили Леонору, и она села в кровати. Она еще не совсем проснулась и оглядывалась по сторонам так, словно смотрит какую‑то пьесу, ужасную трагедию, в реальность которой можно и не верить. Почти сразу же в заднюю дверь постучал майор Лэнгдон в халате и шлепанцах и поспешил по ступенькам наверх. Капитан прислонился к стене. В своем грубом халате он походил на уличенного в распутстве монаха. Даже после смерти тело солдата казалось теплым и по–животному уютным. Его серьезное лицо не изменилось, загорелые руки лежали на ковре ладонями вверх, словно он спал.

1941

Все права принадлежат издательству Kolonna publications

© 2005