Алисон Лэнгдон пережила мучительную ночь. Она не могла уснуть до тех пор, пока не взошло солнце и горн не протрубил подъем. Все эти долгие часы ее одолевали жуткие мысли. Перед самым рассветом ей даже показалось, она была почти уверена в этом, что кто‑то вышел из дома Пендертонов и направился в сторону леса. И только она наконец заснула, как ее разбудил шум. Алисон торопливо набросила купальный халат, спустилась вниз и обнаружила потрясающе смехотворное зрелище. Ее муж с ботинком в руке гонялся вокруг обеденного стола за Анаклето. Майор был в форме, с кортиком на ремне, готовый для субботнего утреннего смотра, но в носках. Увидев Алисон, оба замерли. Анаклето поспешил укрыться за ее спиной.

— Это он нарочно! — в бешенстве закричал майор. — Я опаздываю. Шестьсот человек ждут меня. Ты только посмотри, что он мне принес!

Ботинки действительно имели самый жалкий вид, словно их полили водой и обсыпали мукой. Алисон побранила Анаклето и не отошла от него до тех пор, пока он не вычистил ботинки как следует. Анаклето жалобно всхлипывал, но она нашла силу воли, чтобы не утешать его. Кончив работу, он пробурчал что‑то о том, что убежит из дому и откроет магазин тканей в Квебеке. Алисон взяла ботинки и протянула их мужу, ничего не сказав, но с жалостью во взгляде. Сердце у нее по–прежнему болело, и она вернулась с книгой в постель.

Анаклето принес наверх кофе, после чего отправился в гарнизонную лавку за воскресными покупками. Позже, когда Алисон дочитала книгу и смотрела в окно на солнечный осенний день, Анаклето вновь появился в спальне, в прекрасном расположении духа и совершенно позабыв об утреннем скандале. Он разжег в камине шумный огонь, потом осторожно открыл верхний ящик стола и принялся в нем копаться. Достал стеклянную зажигалку, которую Алисон когда‑то сделала из старинного флакона. Эта безделушка так очаровала его, что прошлось ее ему подарить. Но Анаклето по–прежнему хранил зажигалку вместе с вещами Алисон, что позволяло ему на законном основании открывать ящик, когда ему вздумается. Анаклето попросил у нее очки и долго рассматривал полосатую льняную салфетку. Ухватил двумя пальцами какую‑то невидимую пылинку и бросил в корзину для бумаг. Он разговаривал сам с собой, но Алисон не обращала на его болтовню внимания.

Что будет с Анаклето после ее смерти? Этот вопрос постоянно ее беспокоил. Моррис, естественно, обещал не покидать его в нужде, но что станет с этим обещанием, когда Моррис женится во второй раз, а ведь он непременно это сделает? Алисон вспомнила, как семь лет назад, на Филиппинах, Анаклето впервые появился в ее доме. Каким он был грустным, каким необычным! Слуги–мальчишки над ним издевались, и он днями ходил за ней по пятам. Стоило кому‑нибудь слишком пристально посмотреть на Анаклето, как он разражался слезами и с силой заламывал руки. Ему было тогда семнадцать лет, но на его болезненном, сообразительном и запуганном личике застыло невинное выражение десятилетнего ребенка. Когда они стали собираться в Америку, Анаклето упросил Алисон взять его с собой. Пожалуй, вдвоем они бы еще смогли найти свое место в мире, но что будет с ним, когда она умрет?

— Анаклето, ты счастлив? — спросила она вдруг.

Маленький филиппинец был не из числа тех, кого можно было привести в замешательство внезапным вопросом.

— Конечно, — ответил он, ни на секунду не задумавшись. — Когда вам хорошо.

Солнце и камин ярко светили в комнате. На одной стене появился разноцветный пляшущий зайчик, и Алисон стала наблюдать за ним, рассеянно прислушиваясь к бормотанию Анаклето. — Мне трудно представить, что они тоже знают, — говорил он. Он любил начинать разговор с какого‑нибудь туманного загадочного замечания, и Алисон терпеливо ждала продолжения, чтобы уловить ход его мысли. — Только прослужив у вас изрядный срок, я действительно понял, что вы знаете. Теперь не убежден только в одном — в Сергее Рахманинове.

Она повернулась к нему. — Ты о чем?

— Мадам Алисон, — сказал он. — Как по–вашему, Сергей Рахманинов действительно знает, что стул — это то, на чем сидят, а часы — то, что показывает время? И если я сниму ботинок, протяну ему и спрошу: «Что это такое, господин Сергей Рахманинов?» — он ответит, как любой другой человек: «Это, Анаклето, ботинок»? Мне трудно в это поверить.

Концерт Рахманинова был последним, который они слушали, а значит, с точки зрения Анаклето, лучший из концертов. Сама Алисон не любила переполненные концертные залы и предпочитала пластинки — но иногда так приятно было удрать из гарнизона. Поездки были радостным событием в жизни Анаклето, главным образом потому, что они останавливались на ночь в гостинице, а это приводило его в неописуемый восторг.

— Позвольте я взобью подушки, вам будет удобнее, — сказал Анаклето.

А обед в день последнего концерта! Анаклето в своей оранжевой бархатной куртке гордо выплыл следом за ней в гостиничный ресторан. Когда пришел его черед заказывать, он поднес меню к самому лицу и зажмурился. К удивлению официанта–негра он заговорил по–французски. Алисон едва не рассмеялась, но сдержалась и перевела его слова с максимальной серьезностью, которую могла напустить на себя — словно была кем‑то вроде гувернантки. Из‑за ограниченного запаса французских слов его заказ оказался довольно скудным. Заимствованный из урока в учебнике, озаглавленного «Le Jardin Potager»<огород — франц.>, он состоял из капусты, фасоли и моркови. Поэтому когда Алисон заказала от себя еще и цыпленка, Анаклето широко раскрыл глаза и бросил на нее благодарный взгляд. Одетые в белое официанты суетились вокруг этого феномена, словно мухи. Анаклето был настолько возбужден, что оставил обед нетронутым.

— Не послушать ли нам музыку? — предложила Алисон. — Давай поставим соль–минорный квартет Брамса.

- Fameux<прославленный — франц.>, — согласился Анаклето.

Он поставил на проигрыватель пластинку и устроился у камина на стульчике для ног. Но едва прозвучал первый фрагмент, восхитительный диалог между роялем и струнными, как раздался стук в дверь. Анаклето выглянул в холл, снова закрыл дверь и выключил проигрыватель.

— Госпожа Пендертон, — прошептал он, высоко подняв брови.

— Я так и знала, что в парадную дверь можно стучать до Второго пришествия, и вы все равно из‑за своей музыки ничего не услышите, — сказала Леонора, входя в комнату. Она опустилась в изножье кровати с такой силой, что показалось, будто лопнула пружина. Вспомнив, что Алисон плохо себя чувствует, Леонора изобразила на лице печальное выражение, полагая, что именно так следует выглядеть у постели больного. — Ты придешь сегодня?

— Куда?

— Боже мой, Алисон. Ко мне, на вечеринку! Я три дня трудилась, как негр, только бы все было в порядке. Мы устраиваем такие вечеринки два раза в году.

— Конечно, — сказала Алисон. — У меня совершенно вылетело из головы.

— Послушай, — сказала Леонора, и ее свежее розовое лицо неожиданно загорелось. — Я хочу, чтобы ты оценила мою стряпню уже сейчас. Вот как все будет. Все соберутся у стола и будут там угощаться. На столе будут два вирджинских окорока, индейка, цыплята, свинина, поджаренная грудинка, а на гарнир — маринованный лук, маслины и редис. Кроме того, горячий рулет и бутерброды с сыром. В углу — чаша с пуншем, для любителей крепкого в буфете восемь литров кентуккского бурбона, пять — пшеничной водки и пять — шотландского виски. Из города приедет артист с аккордеоном…

— И кто же придет? — спросила Алисон, почувствовав легкий приступ тошноты.

— Вся гоп–компания, — с энтузиазмом сообщила Леонора. — Я позвонила всем, начиная с жены Душечки.

«Душечкой» Леонора прозвала командующего гарнизоном и звала его так в лицо. Как и с остальными мужчинами, у нее установились с генералом легкие и нежные отношения, и тот, как и большинство офицеров гарнизона, был готов буквально есть из ее рук. Жена генерала, очень полная медлительная женщина, была чересчур сентиментальной особой и безнадежно отстала от жизни.

— Я пришла узнать, — продолжала Леонора, — поможет ли мне Анаклето с пуншем.

— Он всегда рад помочь вам, — ответила за него Алисон.

Стоявшего в дверях Анаклето эта новость, кажется, не очень обрадовала. Он с упреком глянул на Алисон и отправился вниз узнать о завтраке.

— Сюзи помогают на кухне два ее брата, но, Бог мой, какие они прожорливые! Ничего подобного в жизни не встречала. Мы…

— Кстати, — сказала Алисон, — Сюзи замужем?

— Нет. Она не желает иметь ничего общего с мужчинами. В четырнадцать лет ее изнасиловали, и она до сих пор не может этого забыть. А что?

— Мне показалось, что прошлой ночью кто‑то вошел в твой дом через заднюю дверь и вышел на самом рассвете.

— Померещилось! — успокоительно сказала Леонора. Она считала Алисон безумной и не верила даже самым простым ее замечаниям.

— Скорее всего.

Леонора заскучала и захотела домой. Но поскольку она где‑то вычитала, что посещение соседей должно длиться не менее часа, она покорно выдерживала срок. Леонора вздохнула и снова изобразила на лице печаль. Когда ее не отвлекали мысли о еде и охоте, она возвращалась к самой подходящей, на ее взгляд, теме для разговора у постели больного — рассказам о собственных болезнях. Как и все глупые люди, Леонора имела склонность к жутким историям, но могла по желанию потворствовать ей или ее пресекать. Репертуар этих историй ограничивался, в основном, несчастными случаями на охоте.

— Я тебе рассказывала об одной девочке, которая поехала с нами доезжачим на лисицу и сломала себе шею?

— Да, Леонора, — ответила Алисон, с трудом сдерживая раздражение. — Ты мне рассказывала эту историю в мельчайших подробностях уже пять раз.

— Тебя это раздражает?

— Очень.

— Гм, — сказала Леонора. Такой отпор ничуть ее не обескуражил. Она спокойно закурила сигарету. — Конная облава — не единственный способ лисьей охоты. Есть и другие. Послушай, Алисон! — Она подчеркнуто артикулировала звуки и говорила так, словно обращалась к ребенку. — Знаешь, как охотятся на опоссумов?

Алисон кивнула и расправила покрывало. — Загоняют на дерево.

— Без лошадей, — сказала Леонора. — Точно так же можно и на лис. У моего дяди есть домик в горах, мы с братьями не раз туда приезжали. Мы частенько отправлялись на охоту вшестером, с собаками. Морозными вечерами, на закате солнца. За нами бежал негритенок с флягой отличной пшеничной водки за спиной. Иногда мы гнали лису всю ночь напролет. Черт возьми, это невозможно описать… — Леоноре не хватало слов, чтобы выразить свое чувство.

— В последний раз хлебнув из фляги около шести часов утра, садились завтракать. Боже мой! Про моего дядю сплетничали, что он — странный человек, но еда у него всегда была превосходная. После охоты нас ждал стол, который ломился от икры, ветчины, цыплят, бутербродов размером с ладонь…

Когда Леонора наконец ушла, Алисон, не зная, что ей делать, смеяться или плакать, сначала разрыдалась, а потом принялась хохотать. В комнату вошел Анаклето и осторожно расправил глубокую впадину в изножье кровати, где сидела Леонора.

— Анаклето, я собираюсь развестись с майором, — вдруг сказала Алисон, перестав смеяться. — Сегодня вечером скажу ему об этом.

По лицу Анаклето невозможно было понять, удивила его новость или нет. Он немного помолчал, потом спросил: — Куда мы уедем, мадам Алисон?

В ее уме промелькнули планы, которые она составляла в бессонные ночи — преподавать латынь в колледже, ловить креветок, устроить Анаклето на какую‑нибудь работу, а самой заняться шитьем… Но она только сказала: — Я еще не решила.

— Интересно знать, — задумчиво произнес Анаклето, — как к этому отнесутся Пендертоны.

— Ничего интересного, это не наше дело.

Личико Анаклето потемнело и стало задумчивым. Он стоял, опустив руки на спинку кровати. Алисон поняла, что он хочет еще что‑то спросить, и выжидательно смотрела на него. Наконец Анаклето сказал с надеждой в голосе: — Как вы полагаете, мы будем жить в гостинице?

Днем капитан Пендертон пришел на конюшню взять лошадей для обычной прогулки. Рядовой Уильямс был еще здесь, хотя освобождался сегодня в четыре часа. Капитан заговорил, не глядя на молодого солдата, и голос его прозвучал пронзительно и высокомерно.

— Седлай Феникса.

Рядовой Уильямс, не шевельнувшись, глянул в побелевшее, напряженное лицо капитана. — Простите, не понял?

— Феникса, — повторил капитан. — Жеребца госпожи Пендертон.

Распоряжение было необычным. До сих пор капитан Пендертон всего лишь трижды ездил на Фениксе, и каждый раз рядом с ним была жена. Собственной лошади у капитана не было, обычно он ездил на казенных. Ожидая во дворе, капитан нервно подергивал перчатку. Когда Феникса вывели, он высказал свое недовольство: ему не понравилось плоское английское седло госпожи Пендертон, капитан пожелал армейское, маклеланское. После замены седла капитан глянул в круглый лиловый глаз жеребца и увидел в нем отчетливое отражение своего испуганного лица. Пока капитан устраивался в седле, рядовой Уильямс удерживал лошадь. Капитан сидел напряженно, стиснув зубы и отчаянно сжимая лошадь коленями. Солдат стоял спокойно, держа поводья в руке.

Выждав мгновенье, капитан крикнул:

— Рядовой, ты разве не видишь, что я готов? Пускай!

Рядовой Уильямс отступил в сторону. Капитан туго натянул повод и напряг ягодицы. Никакого эффекта. Жеребец не бросился вперед, не натянул удила, как это бывало каждое утро с госпожой Пендертон, а спокойно ожидал команду. Когда капитан понял это, он почувствовал вдруг какую‑то злую радость. — Понятно, — подумал он. — Она сломала его волю, по своему обыкновению. — Капитан вонзил каблуки и ударил жеребца короткой плетью. Тот галопом поскакал по ездовой дорожке.

День был солнечный. В воздухе плыл горький запах сосновой хвои и прелой листвы. Просторное голубое небо было безоблачно. Жеребец, на котором сегодня еще не ездили, казалось, немного взбесился от радости бега и необузданной свободы. Как и со многими лошадьми, с Фениксом трудно было совладать, если сразу после выезда из загона ослабить поводья. Капитан это знал, и потому следующий его поступок выглядел довольно странно. Проскакав ритмичным галопом около мили, капитан, без всякого предупреждения, внезапно резко осадил жеребца. Он так неожиданно и сильно натянул поводья, что Феникс потерял равновесие, неловко отпрянул в сторону и встал на дыбы. После чего неподвижно замер, удивленный, но послушный. Капитан остался этим необычайно доволен.

Эта процедура повторилась еще два раза. Капитан опускал поводья, давал Фениксу почувствовать радость свободы, а потом вдруг с силой их натягивал. Такое поведение было для капитана не новым. В своей жизни он налагал на себя множество тайных мелких наказаний, которые трудно было бы объяснить другим.

В третий раз жеребец остановился как обычно, но на этот раз случилось нечто, настолько взволновавшее капитана, что от его удовольствия не осталось и следа. Когда они неподвижно замерли на тропинке, жеребец медленно повернул голову и посмотрел капитану в лицо. Потом прижал уши и неторопливо опустил голову к земле.

В этот момент капитан почувствовал, что жеребец может его сбросить, и не просто сбросить, но и убить. Капитан боялся лошадей и ездил на них только потому, что так было принято, а еще потому, что видел в этом один из способов помучить себя. Удобное седло жены он поменял на грубое армейское потому, что в случае опасности мог ухватиться за высокую седельную луку. Капитан сидел прямо, стараясь держаться сразу и за седло, и за поводья. Его неожиданное предчувствие было таким сильным, что он заранее сдался, высвободил ноги из стремян, поднял руки к лицу и прикинул, куда будет падать. Впрочем, слабость длилась всего несколько секунд. Когда капитан понял, что его не сбросили, им овладело ощущение великой победы. Он снова поскакал галопом.

Тропинка постепенно поднималась вверх, со всех сторон ее окружал лес. Вскоре они приблизились к обрыву, с которого заповедник был виден как на ладони. Вдали, на фоне ясного осеннего неба темнела полоска соснового леса. Пораженный прекрасным зрелищем, капитан решил на минуту остановиться и натянул поводья. И тут произошло событие, которое могло стоить капитану жизни. Они скакали по самому краю обрыва. Внезапно, без всякого предупреждения и с невероятной скоростью, жеребец резко свернул налево и бросился по склону обрыва вниз.

Капитан был так ошеломлен, что не удержался в седле. Его швырнуло на лошадиную шею, ноги выскочили из стремян. Каким‑то чудом ему удалось удержаться. Ухватившись одной рукой за гриву, а другой слабо сжимая поводья, он сумел скользнуть назад, в седло. Это было все, что ему удалось сделать. Они мчались с такой скоростью, что, когда он открыл глаза, у него началось головокружение. Он никак не мог устроиться в седле так, чтобы управлять поводьями. В какой‑то момент он понял, что это совершенно бесполезно: остановить жеребца у него не хватит сил. Каждая клетка, каждый нерв его тела были нацелены на одно: удержаться в седле. Не уступая в скорости отцу Феникса, знаменитому рекордсмену, они промчались через широкий луг, отделявший обрыв от леса. Трава ярко блестела на солнце рыжим и алым цветом. Потом их как бы накрыло чем‑то тускло–зеленым, и капитан понял, что они влетели по узкой тропинке в лес. Но и покинув открытое место, жеребец не сбавил скорость. Ошеломленный капитан сидел скорчившись. Какая‑то ветка разодрала ему левую щеку. Боли он не почувствовал, но увидел горячую алую кровь, которая капала ему на руку. Он пригнулся так, что уперся правой щекой в короткую жесткую щетину на шее Феникса. Отчаянно уцепившись за гриву, поводья и седельную луку, капитан боялся поднять голову из страха размозжить ее о сук какого‑нибудь дерева.

Два слова не покидали капитана. Он беззвучно повторял их дрожащими губами — у него не хватало дыхания, чтобы прошептать: «Я погиб».

И вдруг, простившись уже с жизнью, капитан начал жить. Его обуяла невероятная безумная радость. Это чувство возникло так же неожиданно, как прыжок помчавшего вниз по обрыву жеребца. Никогда прежде капитан не испытывал ничего подобного. Его глаза остекленели и полузакрылись, он был словно в бреду, но ему открылось то, чего он никогда еще не видел. Мир стал огромным калейдоскопом, и каждая из его многочисленных картин запечатлялась в памяти с поразительной отчетливостью. Ослепительно–белый, изумительной формы цветок, почти засыпанный листьями. Колючая сосновая шишка. Птица в голубом ветреном небе. Пылающий сноп солнечного света в зеленой чаще. Все это капитан видел словно впервые. Он ощущал чистый пронзительный воздух, он чувствовал чудо своего напряженного тела: работу сердца, таинство крови, мышц, нервов, костей. Страх покинул капитана; он достиг того редкого состояния сознания, когда мистик понимает, что мир — это он, а он — это мир. Весь изогнувшись, вцепился он в несущуюся лошадь, и на его окровавленных губах застыла гримаса блаженного восторга.

Сколько времени продолжалась эта безумная скачка, капитан понятия не имел. Наконец он сообразил, что они выехали из леса и мчатся по открытой равнине. Ему показалось, что краем глаза он заметил лежащего на камне человека и пасущуюся лошадь. Это ничуть его не удивило, но уже через мгновение вылетело из памяти. Вскоре они опять въехали в лес, и жеребец стал замедлять бег. В приступе страха капитан подумал: — Когда он остановится, мне наступит конец.

Жеребец перешел на обессиленную рысь и наконец остановился. Капитан привстал в седле и огляделся. Он ударил жеребца поводьями по морде, тот сделал еще несколько шагов, но дальше двигаться отказался. Дрожа, капитан спешился. Неторопливо и тщательно привязал жеребца к дереву. Выломал длинный прут и из последних сил принялся хлестать им лошадь. Дыша глубокими всхлипами, с потемневшей кожей и в клочьях пота, жеребец сначала своенравно ходил вокруг дерева. Капитан продолжал его бить. Наконец жеребец замер и прерывисто вздохнул. Лужица пота окрасила в темный цвет сосновую хвою под ним, голова бессильно повисла. Капитан был в крови, а на лице и шее виднелись следы от жесткой лошадиной щетины. Он отбросил прут, но его гнев все еще не был умиротворен. Капитан едва стоял на ногах. Он сжал голову руками, опустился на землю и замер в странной позе. Здесь, в лесу, капитан был похож на сломанную выброшенную куклу. Он громко зарыдал.

На какое‑то время капитан потерял сознание. Когда он пришел в себя, перед ним возникла картина из далекого прошлого. Он смотрел назад, в прожитые годы, как смотрят на дрожащее светлое пятно в глубине колодца. Вспомнил детство. Его воспитывали пять теток, пять старых дев. Тетки не грустили, разве что, когда оставались в одиночестве; они много смеялись и часто устраивали пикники, шумные экскурсии и воскресные обеды, на которые приглашали других старых дев. Тем не менее, они использовали маленького мальчика как подпорку для своих тяжелых крестов. Капитан так и не узнал настоящей любви. Тетки обрушивали на него свои сантименты, и он, не зная лучшего, научился платить им той же фальшивой монетой. Ко всему прочему капитан был южанином, и тетки не позволяли ему это забывать. Со стороны матери он был потомком гугенотов, которые в семнадцатом столетии покинули Францию, до Великого восстания жили на Гаити, а перед Гражданской войной стали плантаторами в Джорджии. Позади была история варварского блеска, разорения и фамильной спеси. Но нынешнее поколение достигло немногого: единственный двоюродный брат капитана служил полицейским в Нешвилле. Изрядный сноб, лишенный подлинной гордости, капитан придавал утраченному прошлому слишком большое значение.

Капитан пинал ногами сосновую хвою и рыдал громким голосом, слабым эхом отдававшимся в лесу. Внезапно он замолчал. Странное ощущение, возникшее в нем, принимало неожиданные очертания: капитан был убежден, что рядом с ним кто‑то есть. Он с трудом перевернулся на спину.

В первое мгновение капитан не поверил своим глазам. В двух шагах от него, опершись о ствол дуба, стоял молодой солдат, лицо которого капитан так ненавидел, и смотрел на него. Он был совершенно голый, стройное тело блестело в лучах заходящего солнца. Он смотрел на капитана каким‑то отсутствующим, безразличным взглядом, словно наблюдал за неизвестным насекомым. От неожиданности капитан был так ошеломлен, что не мог пошевелиться. Он попытался заговорить, но выдавил из себя только хрип. Солдат перевел взгляд на жеребца. Феникс все еще был в поту, а на его крестце виднелись рубцы. Казалось, жеребец враз превратился из породистой лошади в клячу, годную разве что для плуга.

Капитан лежал между солдатом и жеребцом. Голый человек не побеспокоился обойти его распростертое тело, а попросту перешагнул через него. Капитан на мгновение увидел ступню молодого солдата, стройную, нежную, с высоким подъемом, испещренную голубыми жилками. Солдат отвязал жеребца от дерева и ласково положил ему на морду ладонь. Потом, не оглянувшись на капитана, повел жеребца в лесную чащу.

Это произошло так быстро, что капитан не успел ни сесть, ни произнести хоть слово. Сначала он почувствовал удивление. Он запомнил чистые линии тела молодого мужчины. Он закричал что‑то нечленораздельное, но не получил ответа. Тогда им овладела ярость. Капитан ощутил прилив ненависти к солдату, столь же непомерной, какой была радость, когда он скакал на Фениксе. Все унижения, зависть и страх его жизни нашли себе выход в этой яростной ненависти. Капитан поднялся на ноги и, как слепой, двинулся через темнеющий лес.

Он не знал, где находится и далеко ли гарнизон. В его уме роился десяток коварных планов, посредством которых он мог бы заставить солдата помучиться. В глубине души капитан понимал, что эта страстная, словно любовь, ненависть, останется с ним до конца жизни.

Он шел очень долго. Уже стемнело, когда он выбрался наконец на знакомую тропинку.

Вечеринка у Пендертонов началась в семь часов; полчаса спустя дом был полон народа. Величественная Леонора в платье из кремового бархата принимала гостей одна. На вопросы о хозяине она отвечала, что не знает, куда он делся, ну его, возможно, убежал из дому. Все смеялись и повторяли ее шутку — они представляли себе устало бредущего капитана, с палкой через плечо и с завернутыми в красный носовой платок общими тетрадями. После верховой прогулки он собирался съездить в город; вероятно, что‑то случилось с автомобилем.

Длинный стол был обильно уставлен и непрерывно пополнялся. Запах ветчины, грудинки и виски так густо пропитал воздух, что, казалось, его можно было черпать ложкой. Из гостиной доносились звуки аккордеона, сопровождаемые всплесками фальшивого пения. Самым бойким местом был, конечно, буфет. Анаклето с отчужденным выражением на лице скупо отмерял пунш в бокалы. Заметив лейтенанта Вейнчека, томившегося в одиночестве возле парадной двери, он в несколько минут выловил из пунша все вишенки и ломтики ананаса и, оставив с десяток офицеров дожидаться очереди, преподнес старому лейтенанту избранный бокал. Говорили много и оживленно, уследить за ходом чьей‑то мысли было невозможно. Шел разговор о новых правительственных ассигнованиях на армию, сплетничали о последнем самоубийстве. Среди общего гула, осторожно оглядываясь, нет ли поблизости майора Лэнгдона, повторяли анекдот о маленьком филиппинце, который заботливо прыскает духами в образчики мочи Алисон Лэнгдон, перед тем как отнести их в госпиталь на анализ. Наплыв народа становился угрожающим. Кто‑то уже уронил с блюда кусок пирога, и, никем не замеченный, он, подталкиваемый ногами, пропутешествовал до середины лестницы.

Леонора была в прекрасном настроении. Для каждого гостя у нее была в запасе шутка, и она умудрилась даже шлепнуть полковника интендантской службы, своего давнишнего любимца, по лысине. Один раз она покинула холл, чтобы лично преподнести выпивку молодому аккордеонисту из города.

— Боже, какой талантливый юноша! — воскликнула она. — Он может сыграть все, что вы ему напоете. «О голубка моя!» — все, что угодно!

— Превосходно, — согласился майор Лэнгдон, обращаясь к собравшимся поблизости. — Моя жена, например, увлекается серьезной музыкой… Бах и тому подобное. А по мне так это не лучше, чем жевать солому. Вот вальс из «Веселой вдовы» — это да. Изумительная мелодия!

Блистательный вальс, совпавший с приходом генерала, несколько поубавил шум. Леонора настолько была увлечена вечеринкой, что лишь после восьми часов забеспокоилась о муже. Многие гости также встревожились затянувшимся отсутствием хозяина. Возникло предчувствие какого‑то происшествия или непредвиденного скандала. В результате даже самые ранние гости решили немного задержаться; дом был полон, и чтобы перейти из одной комнаты в другую, приходилось проявлять чудеса изобретательности.

А в это время капитан Пендертон с фонарем в руке стоял вместе с дежурным сержантом возле конюшни. Он добрался до гарнизона в полной темноте и сказал, что лошадь сбросила его и убежала. Надеялись, что Феникс сам отыщет дорогу назад. Капитан сполоснул окровавленное и натертое щетиной лицо и отправился в госпиталь, где хирург наложил ему на щеку три стежка. Домой он не пошел, и не только потому, что боялся увидеть Леонору до того, как вернется лошадь, — истинной причиной было то, что он хотел дождаться человека, которого ненавидел. Ночь была теплая, ясная, на небе сиял ущербный месяц.

В девять часов вдали послышался стук лошадиных копыт, он медленно приближался. Вскоре показались темные силуэты рядового Уильямса и двух лошадей. Солдат вел обеих лошадей на поводу. Чуть щурясь, он подошел к фонарю и посмотрел в лицо капитана таким долгим и необычным взглядом, что сержант был поражен. Он не знал, как к этому отнестись, и предоставил капитану самому во всем разбираться. Капитан молчал, его веки подергивались, сжатые губы дрожали.

Капитан прошел вслед за рядовым Уильямсом на конюшню. Молодой солдат вычистил лошадей, насыпал им сена. Он ничего не говорил, а капитан стоял у стойла и наблюдал за ним. Он смотрел на изящные ловкие руки и нежную округлую шею солдата. Капитана переполняло чувство, которое одновременно отталкивало и восхищало: ему казалось, что они с молодым солдатом, обнаженные, прижавшись друг к другу телами, боролись не на жизнь, а на смерть. Капитан так устал и ослаб, что едва стоял на ногах. Его глаза под дрожащими веками напоминали голубые факелы. Солдат неторопливо закончил работу и вышел из конюшни. Капитан последовал за ним, потом остановился, наблюдая, как тот исчезает в ночной темноте. Они не сказали друг другу ни слова.

И только в автомобиле капитан вспомнил о сегодняшней вечеринке.

Анаклето вернулся домой поздно. Он остановился в дверях спальни Алисон, утомленный толпой, с позеленевшим и измученным лицом.

— Увы, — произнес он философски, — в мире слишком много людей.

Но по огонькам в его глазах Алисон догадалась, что там что‑то произошло. Анаклето прошел в ванную комнату, закатал рукава своей желтой рубашки и принялся мыть руки. — Лейтенант Вейнчек заходил к вам?

— Да, немного посидел.

Лейтенант пришел в подавленном настроении. Она послала его вниз за бутылкой хереса. Выпив вина, он сел возле ее кровати с шахматной доской на коленях, и они сыграли партию в карты. Вскоре она поняла, что ее предложение поиграть оказалось бестактным — лейтенант едва различал карты, хотя и старался это скрыть.

— Сегодня он узнал, что не прошел медицинскую комиссию, — сказала Алисон. — Скоро придут документы об отставке.

— Ай–ай–ай… Как жалко! — Подумав немного, Анаклето добавил. — На его месте я был бы этому только рад.

Врач прописал Алисон новое лекарство, и в зеркале ванной комнаты она увидела, как Анаклето внимательно рассматривает флакон и пробует микстуру, прежде чем налить ей. Судя по лицу, лекарство ему не понравилось, но в комнату Анаклето вошел с веселой улыбкой.

— Давно не помню такой вечеринки, — сказал он. — Небывалое сцепление народа.

— Скопление, Анаклето.

— Короче говоря, полный беспорядок. Капитан Пендертон опоздал на собственную вечеринку на два часа. Когда он появился, я решил, что на него напал лев. Оказывается, лошадь сбросила капитана в кусты ежевики и ускакала. Видели бы вы его лицо!

— Он ничего себе не сломал?

— Выглядел так, будто сломал позвоночник, — сказал Анаклето с явным удовольствием. — Но вел себя неплохо: поднялся наверх, переоделся в вечерний костюм и попытался сделать вид, будто ничего не произошло. Сейчас все разошлись, кроме майора и полковника с рыжими волосами, жена которого похожа на плюху.

— Анаклето, — мягко упрекнула она. Анаклето не раз упоминал слово «плюха», прежде чем она догадалась, что оно означает. Сперва Алисон принимала его за туземное слово, наконец до нее дошло, что он имеет в виду «шлюху».

Анаклето пожал плечами, потом резко повернулся. Лицо его пылало.

— Я ненавижу людей! — страстно воскликнул он. — Они рассказывали мерзкий анекдот и не заметили, что я стою рядом. Мерзкий, пошлый, лживый!

— Какой анекдот?

— Не желаю его повторять.

— Ну хорошо, забудь о нем, — сказала она. — Ложись‑ка лучше спать, и пусть тебе приснится что‑нибудь хорошее.

Вспышка Анаклето встревожила Алисон. Иногда ей казалось, что она тоже ненавидит людей. Каждый, с кем она познакомилась в последние пять лет, был так или иначе ужасен, кроме Вейнчека и, конечно же, Анаклето и крошки Катрин. Моррис Лэнгдон, с его прямолинейностью — глуп и бездушен. Леонора — настоящее животное. Уэлдон Пендертон — вор и вообще испорченный человек. Что за люди! Да и себя она ненавидела. Если бы не это жалкое перекладывание со дня на день, если бы у нее была хоть капля гордости — они с Анаклето давно бы покинули этот дом.

Алисон повернулась к окну и уставилась в темноту. Дул ветер, на первом этаже стучала о стену незапертая ставня. Она выключила свет, чтобы посмотреть на звезды. Орион был на удивление ярок. В лесу под ветром, словно темные волны, раскачивались верхушки деревьев. Алисон бросила взгляд на дом Пендертонов и увидела на опушке человека. Сам он был невидим за деревьями, но на газон падала отчетливая тень. Алисон не могла его разглядеть, но была уверена, что человек прячется. Она наблюдала за ним десять минут, двадцать, полчаса. Человек не шевелился. Ей стало жутко и пришло в голову, что она и в самом деле сходит с ума. Она закрыла глаза, просчитала семерками до двухсот восьмидесяти — и снова выглянула в окно. Никакой тени не было.

В дверь постучался муж. Не получив ответа, осторожно повернул ручку и заглянул внутрь.

— Дорогая, ты спишь? — спросил он так громко, что разбудил бы и спящего.

— Да, — ответила она с ожесточением. — Мертвым сном.

Озадаченный майор не знал, закрыть ему дверь или войти. По его походке Алисон поняла, что он не однажды подходил к буфету Леоноры.

— Завтра я хочу тебе кое‑что сообщить, — сказала она. — Возможно, ты и сам догадываешься. Так что приготовься.

— Абсолютно не догадываюсь, — сказал майор беспомощно. — Что‑то не так сделал? — Он на несколько секунд задумался. — Если хочешь что‑нибудь купить — у меня сейчас нет денег. Я проиграл пари на футболе и заплатил за сено для лошади… — Дверь осторожно закрылась.

Было заполночь, Алисон вновь осталась одна. Время от полуночи до рассвета было особенно ужасным. Если бы она сказала Моррису, что совершенно не спит, он бы, конечно, не поверил, как не верил и ее болезни. Четыре года тому назад, когда здоровье Алисон впервые пошатнулось, это его очень взволновало. Но когда одно недомогание последовало за другим — эмпиема, почки, а теперь еще и сердечные приступы — он начал раздражаться и в конце концов перестал ей верить. Решил, что все это — притворство, к которому она прибегает, чтобы уклониться от своих обязанностей — рутины охоты и вечеринок, которая самого майора вполне устраивала. Точно так же проще принести хозяйке одно–единственное, но твердое извинение, вместо того чтобы ссылаться на множество причин, которым, несмотря на их видимую убедительность, хозяйка все равно не поверит. Алисон слышала, как муж расхаживает в своей спальне и что‑то нравоучительным тоном говорит. Включила свет над кроватью и принялась читать.

В два часа ночи Алисон вдруг почувствовала, что может в эту ночь умереть. Она сидела в кровати, обложившись подушками, молодая женщина с обострившимся и постаревшим лицом, и беспокойно переводила взгляд с одного края стены на другой. Голова двигалась как‑то необычно, подбородок поднимался вверх и в сторону, словно ее что‑то душило. Безмолвная комната была полна неприятных звуков. В ванной комнате капала в раковину вода. Со ржавым скрипом тикали старинные часы с маятником и позолоченными лебедями на стекле футляра. Но самым громким и тревожным звуком был стук собственного сердца. Внутри царил полный хаос. Казалось, ее сердце скачет — оно быстро стучало как шаги бегущего человека, подпрыгивало, потом глухо валилось, с силой сотрясая все тело. Медленным, осторожным движением Алисон открыла ящик ночного столика и достала оттуда вязание. — Надо думать о чем‑нибудь приятном, — рассудительно приказала она себе.

Она вернулась в мыслях к самой счастливой поре своей жизни. Ей исполнился двадцать один год, уже год как она рассыпала крохи из Вергилия и Цицерона по головам школьниц из пансиона. Когда наступили каникулы, она оказалась в Нью–Йорке с двумя сотнями долларов в кармане. Села в автобус и поехала на север, сама не зная куда. В штате Вермонт автобус проезжал деревню, которая ей понравилась, и она там вышла. За несколько дней Алисон разыскала и сняла в аренду крохотную лачугу среди леса. С ней был кот по кличке Петроний. Еще до начала осени пришлось переделать имя на женский лад: Петроний неожиданно окотился. К ним прибилось несколько бродячих собак, и раз в неделю она ходила в деревню покупать консервы для себя, кошек и собак. Все это чудесное лето она питалась своей любимой едой: мясом под острым соусом, сухарями и чаем. Днем рубила дрова, вечером сидела на кухне, положив ноги на плиту, и читала или напевала.

Бледные, шелушащиеся губы Алисон пытались что‑то прошептать, она сосредоточенно смотрела на спинку кровати. Вдруг отбросила вязанье и задержала дыхание. Ее сердце перестало биться. Комната была безмолвна, словно могила, а она все ждала, открыв рот. Ее голова подергивалась. Алисон охватил ужас, она попробовала закричать, чтобы нарушить невыносимую тишину, но не смогла издать ни звука.

Раздался легкий стук в дверь, который она не услышала. В первые мгновения Алисон не поняла, что в комнату вошел Анаклето и взял ее за руку. После долгого тягостного молчания, которое едва ли продолжалось дольше минуты, ее сердце снова забилось; складки ночной рубашки на груди едва заметно затрепетали.

— Вам плохо? — спросил Анаклето бодрым голоском. Но на лице его было такое же болезненное выражение, как и на ее собственном, верхняя губа сильно оттянута, десны обнажены.

— Я очень испугалась, — сказала Алисон. — Что‑то случилось?

— Ничего не случилось. Не смотрите так. — Он достал из кармана рубашки носовой платок, окунул в стакан с водой и положил ей на лоб. — Я спущусь вниз, возьму свою работу и побуду с вами, пока вы не заснете.

Вместе с акварельными красками Анаклето принес поднос с горячим солодовым молоком. Разжег огонь в камине, поставил перед ним карточный столик. Анаклето распространял вокруг себя столько тепла и уюта, что ей хотелось заплакать от облегчения. Поставив перед Алисон поднос, он удобно расположился за столиком и стал пить молоко медленными глотками гурмана. Это была одна из тех способностей, за которые Алисон особенно любила Анаклето: любое событие он умел превратить в праздник. Все выглядело так, словно он не покинул среди ночи кровать, чтобы посидеть по доброте душевной с больной женщиной, а они заранее договорились скоротать вместе время. Всякий раз, когда Анаклето сталкивался с чем‑то неприятным, ему все равно удавалось получить от этого некоторое удовольствие. Вот и сейчас он сидел, закинув ногу на ногу и постелив на колено белую салфетку, и пил солодовое молоко с таким видом, словно в чашке было изысканное вино. А ведь это молоко ни ему, ни ей не нравилось, и купил Анаклето его, соблазнившись блестящими обещаниями на баночной этикетке.

— Ты хочешь спать? — спросила она.

— Ни капельки. — От одного упоминания о сне он, утомившись за день, не удержался и зевнул. Но тут же тактично отвернулся и сделал вид, будто щупает прорезавшийся зуб мудрости.

— Я выспался днем, да и сейчас немного вздремнул. Мне снилась Катрин.

Когда Алисон вспоминала о своем ребенке, ее переполняла такая любовь и страдание, что они невыносимым грузом сдавливали ей грудь. Неправда, что время смягчает остроту утраты. Она научилась лучше управлять собой, но этим все и ограничилось. После одиннадцати месяцев радости, беспокойства и страдания она ничуть не изменилась. Катрин похоронили на кладбище гарнизона, в котором служил тогда Моррис, и долгое время ее преследовал до ужаса отчетливый вид крохотного тельца в могиле. Ужасные мысли о тлении и хрупком покинутом скелетике довели Алисон до такого состояния, что в конце концов, преодолев невероятную бюрократическую волокиту, она получила разрешение на эксгумацию. Останки девочки она сожгла в чикагском крематории, а пепел разбросала по снегу. Теперь от Катрин не осталось ничего, одни воспоминания, которые разделял с ней Анаклето.

Алисон выждала немного и недрогнувшим голосом спросила: — Что же тебе приснилось?

— Трудно рассказать, — ответил он тихо. — Словно держишь в руках бабочку. Я держу Катрин на руках — вдруг у нее судороги, а вы никак не можете открыть кран с горячей водой. — Анаклето разложил перед собой бумагу, кисти и акварельные краски. Огонь освещал его бледное лицо и бросал отблеск на темные глаза. — Потом все изменилось — вместо Катрин у меня на коленях ботинок, и я должен чистить его два раза в день. А в ботинке будто бы выводок только что родившихся мышат, скользких, извивающихся, и я стараюсь не выпустить их из ботинка. Это очень напоминало…

— Довольно, Анаклето, — сказала она с дрожью в голосе. — Прошу тебя.

Он принялся рисовать, а она смотрела на него. Окунул кисть в стакан, и по воде поплыло бледно–лиловое облако. Он склонился над бумагой с задумчивым лицом, и только однажды прервался, измеряя что‑то линейкой на столе. У Анаклето большой талант художника — Алисон была в этом уверена. У него были и другие способности, но в них он подражал, говоря словами Морриса, обезьянничал. Зато акварели и рисунки были совершенно оригинальны. Когда они жили недалеко от Нью–Йорка, Анаклето занимался в Обществе юных художников, и она с гордостью, но без малейшего удивления наблюдала, как посетители выставок Общества возвращались взглянуть на его картины.

Произведения Анаклето были одновременно и примитивными, и сверхрациональными, что придавало им странное очарование. К сожалению, Алисон не смогла заставить его отнестись к своему таланту с должной серьезностью и уделить ему больше времени.

— Сон, если подумать, удивительная вещь, — говорил Анаклето тихо. — Днем, на Филиппинах, когда подушка влажная и в комнате светит солнце — один сон. А здесь, на Севере, ночью, когда идет снег…

Но Алисон уже вернулась к своей обычной заботе и не слушала его. — Скажи, пожалуйста, — перебила она его. — Когда тебя утром ругали, и ты сказал, что собираешься открыть магазин тканей в Квебеке, ты имел в виду что‑нибудь конкретное?

— Конечно, — ответил он. — Вы ведь знаете, что я давно собираюсь там побывать. А что может быть приятнее, чем торговать красивыми тканями?

— И это все… — протянула она. В ее голосе отсутствовала вопросительная интонация, и Анаклето ничего не ответил. — Сколько у тебя денег в банке?

Подняв кисть над стаканом с водой, он секунду подумал. — Четыреста долларов шесть центов. Вы хотите, чтобы я их снял?

— Не сейчас. Но они могут нам пригодиться.

— Ради Бога, не волнуйтесь, — сказал он. — Это вредно.

Комнату наполняли рыжие отблески огня и серые дрожащие тени. Часы зажужжали и пробили три раза.

— Смотрите! — сказал Анаклето. Он смял лист, на котором рисовал, и отбросил в сторону. Потом сел в задумчивой позе, положив подбородок на ладони и уставившись на догорающие угольки в камине. — Павлин, какого‑то зеленоватого цвета. С одним огромным золотым глазом. А в нем отражается что‑то крошечное и…

Силясь найти верное слово, он поднял руку, соединив большой и указательный пальцы. От руки на стену сзади него падала огромная тень. — Крошечное и…

— Странное, — закончила Алисон.

Он тотчас кивнул. — Именно так.

Когда он снова принялся рисовать, какой‑то звук в тихой комнате, а может быть тон, которым она произнесла последнее слово, заставил его обернуться. — Нет, не надо! — закричал он, вскакивая из‑за столика. Стакан с водой упал на камин и разлетелся вдребезги.

В эту ночь рядовой Уильямс провел в спальне жены капитана, всего лишь час. Он дожидался окончания вечеринки на опушке леса. После того как гости разошлись, он подошел к окну гостиной и проследил, когда жена капитана пойдет наверх. Затем, как в прошлый раз, вошел в дом. И вновь комната была залита ярким серебристым светом луны. Леди лежала на боку, обхватив свое овальное лицо довольно грязными руками. На ней была атласная ночная рубашка, одеяло отброшено ниже пояса. Молодой солдат молча опустился на корточки перед кроватью. Один раз он осторожно прикоснулся к ее ночной рубашке, потрогал большим и указательным пальцем скользкую ткань. Войдя в комнату, он огляделся по сторонам. Постоял перед комодом, разглядывая флаконы, пудреницы и прочие туалетные принадлежности. Особенно заинтересовался пульверизатором, отнес его к окну и с удивлением рассмотрел. На столе стояло блюдце с недоеденной куриной ногой. Солдат дотронулся до нее, понюхал, откусил кусочек.

Теперь он сидел на корточках в лунном свете, полузакрыв глаза, с несуразной улыбкой на губах. Жена капитана повернулась во сне, вздохнула, почесалась. Любопытными пальцами солдат прикоснулся к ее каштановому локону, упавшему на подушку.

В четвертом часу рядовой Уильямс насторожился. Огляделся вокруг и, казалось, прислушался к какому‑то звуку. Он не сразу понял причину овладевшего им беспокойства. Потом увидел, что в соседнем доме загорелся свет, расслышал в ночной тишине крик женщины. Позже перед освещенным домом остановился автомобиль. Рядовой Уильямс бесшумно вышел в темный холл. Дверь в спальню капитана была закрыта. Через несколько секунд солдат медленно шел по краю леса.

Последние двое суток рядовой Уильямс спал очень мало, и его веки опухли от усталости. Обогнув городок, он вышел на кратчайшую дорогу к казарме. Часового по пути он не встретил. Оказавшись в койке, мгновенно заснул глубоким сном. А на рассвете, впервые за долгие годы, увидел сон и закричал. Сосед, проснувшись, запустил в него башмаком.

У рядового Уильямса среди сослуживцев не было приятелей, и потому его ночные отлучки никого особенно не интересовали. Решили, что он ходит к какой‑то женщине. У многих солдат были в городе знакомые женщины, и порой они оставались у них ночевать. Свет в продолговатом и тесном спальном помещении гасили в десять часов вечера, но не все солдаты лежали в это время в койках. Иногда, особенно в первые числа месяца, в туалете всю ночь напролет играли в карты. Один раз в три часа ночи рядовой Уильямс столкнулся по пути в казарму с часовым, но часовой его знал и ни о чем не спросил.

Несколько ночей рядовой Уильямс отдыхал и высыпался. Днем сидел один на скамейке перед казармой, а по вечерам зачастил в гарнизонные места увеселения. Сходил в кино, заглянул в спортивный зал. По вечерам там катались на роликовых коньках. Играла музыка, в укромном уголке за столиком можно было отдохнуть и выпить холодного пенистого пива. Рядовой Уильямс заказал кружку и впервые в жизни попробовал спиртное. Громко стуча роликами, солдаты катались по кругу; в воздухе остро пахло потом и мастикой. Три солдата–долгосрочника немало удивились, когда рядовой Уильямс, покинул свой столик и подсел к ним. Молодой солдат глядел им в лица и, казалось, хотел о чем‑то спросить. Но так ничего и не спросил, а вскоре ушел.

Рядовой Элджи Уильямс был настолько замкнутым, что едва ли половина сослуживцев знала его по имени. К тому же имя было не настоящим. Когда он поступал на службу, старый сержант–грубиян глянул на его подпись «Л. Дж. Уильямс» и заорал: — Имя свое напиши, деревенщина сопливая, имя! — Солдат долго молчал, а потом сказал, что это и есть его имя, единственное, которое он имеет. — Нет, брат, в американской армии с таким собачьим именем делать нечего, — заявил сержант. — Я переделаю его в Элджи, согласен? — Рядовой Уильямс кивнул, и при виде такого безразличия сержант грубо расхохотался. — Ну и придурков к нам присылают, — сказал он, возвращаясь к своим бумагам.

Наступил ноябрь, два дня дул сильный ветер. По ночам с молодых кленов, росших вдоль дорожки, падали листья и ярко–золотым покрывалом укладывались под деревья. На небе быстро менялись очертания белых облаков. На следующий день пошел холодный дождь. Листья промокли и потемнели, их топтали на улицах, потом стали сгребать в кучи. Погода улучшилась, голые ветви деревьев выделялись на фоне зимнего неба отчетливой филигранью. Рано утром на увядшую траву легла изморось.

После четырех дней передышки рядовой Уильямс снова появился возле дома капитана. На этот раз, зная обычаи дома, он не стал дожидаться, пока капитан заснет. В полночь, когда офицер еще занимался в своем кабинете, он вошел в комнату Леди и пробыл там час. Потом, стоя под окном кабинета, с любопытством наблюдал за капитаном, пока тот не ушел наверх. Это было в два часа ночи. Происходило что‑то, чего рядовой Уильямс не понимал.

Стоя у окна и во время ночного бодрствования в комнате Леди солдат не знал страха. Он чувствовал, но не думал; приобретал опыт, но не делал никаких выводов из своих нынешних и прошлых поступков. Пять лет тому назад Л. Дж. Уильямс убил человека. Поспорил с одним негром из‑за тачки навоза, нанес ему смертельный удар ножом и спрятал труп в заброшенной каменоломне. Он ударил его в приступе ярости и запомнил только алый цвет крови и тяжесть обмякшего тела, которое тащил через лес. Еще запомнил жаркое июльское солнце, запах пыли и смерти. Он почувствовал удивление и невероятную усталость, но страха не испытал, и ни разу с того времени не подумал о том, что он — убийца. Сознание напоминает пестрый ковер, цвет которого определяют эмоции, а рисунок выткан разумом. Сознание рядового Уильямса переливалось цветами самых необычных оттенков, но было лишено формы, не имело очертаний.

В первые зимние дни рядовой Уильямс понял только оно: капитан преследует его. Два раза в день с забинтованным и все еще покрытым ссадинами лицом капитан выезжал на короткую прогулку. Потом некоторое время слонялся возле конюшни. Три раза по пути в столовую рядовой Уильямс замечал капитана шагах в десяти за собой. Гораздо чаще, чем позволяет случайность, офицер сталкивался с ним на дорожке. После одной из таких встреч солдат остановился и обернулся. Пройдя несколько шагов, капитан остановился и тоже обернулся. Это случилось вечером, в лиловые зимние сумерки. Глаза капитана были уверенные, жестокие, блестящие. Прошла почти минута, прежде чем они одновременно повернулись и пошли каждый своим путем.