Едва Айзенменгер вернулся с продолжительной прогулки, прошлое наконец настигло его. Погода стояла скверная, и хотя небо было относительно чистым, сырость буквально висела в воздухе. Несмотря на прохладу, солнечные лучи действовали на Айзенменгера согревающе – весенний оптимизм брал верх над всепоглощающей депрессией зимы. Ноги и спина ныли, он ужасно вспотел, но все равно наслаждался плодами своего труда. Он сидел на скамейке, «поставленной в память Розмари Эггер, прихожанки этой церкви и вдовы, умершей в 1998 году в возрасте 93 лет, ее дочерью Мэвис», и любовался открывавшимся перед ним видом. Скамейка была установлена в центре аккуратной треугольной лужайки перед холмом («бугром», как его называли здесь); за холмом простиралось вспаханное поле, вязкое и сплошь покрытое лужами после недавнего проливного дождя; справа от лужайки зеленела пробивавшимися листочками небольшая роща, за которой пряталось здание школы, где Айзенменгер и жил; слева среди полей и лесов вилась дорога на Каслберроу-хаус.

Прекрасная картина, ничуть не затронутая современной цивилизацией. Здешний покой нарушали разве что отдаленный шум проносившихся по шоссе автомобилей и гул самолетов Королевских военно-воздушных сил, время от времени пролетавших высоко в небе.

Так почему же у него не получается слиться с этим весенним пейзажем? Почему он способен только понимать умом, но не чувствовать, что природа вокруг него прекрасна?

Айзенменгер прожил в этом крохотном доме с двумя спальнями, темными окнами и мокрыми пятнами на сырой штукатурке всего два месяца и знал, что полностью слиться с окружающей его спокойной деревенской жизнью он не сможет. Он знал также, что за свою долгую жизнь так и не разучился чувствовать и ценить красоту подобных картин, – он помнил, как много лет назад любовался такими же прелестными уголками английской природы. Он помнил эти уголки, помнил их красоту. Помнил, но не проникался ею.

Машину он услышал прежде, чем увидел. Потянуло ветерком, дикие желтые нарциссы пригнулись к земле, и на Айзенменгера пахнуло запахом чесночной травы. Сидя на скамейке, он уже начинал замерзать. Состояние праздности пока что было для него новым и непривычным. В былые времена он труднее всего переносил необходимость сидеть на месте. «Делай что-нибудь, – требовал от него разум. – Делай что-нибудь, не то снова провалишься в прошлое». И он проваливался в прошлое – бесчисленное количество раз. В прошлое к Мари, потом еще дальше, к Тамсин. Слишком многое случилось с теми людьми, которых он знал в прежней жизни. И понять до конца причины этих событий Айзенменгер не мог – воспоминания еще жили в нем, и эмоции, переполнявшие душу, мешали трезво и спокойно проанализировать все, что мучило его последние годы.

Он улыбнулся одними уголками губ. Эмоции, эмоции, эмоции… Главной из них было чувство вины. За последние два года Айзенменгер научился жить с этим чувством, он узнал, что человеческий разум умеет подавлять его. Он многое узнал о возможностях своего разума, пытаясь контролировать его, заставить вновь работать четко и ясно. Да, он переосмыслил и понял многое – многое, но не все.

Появившийся автомобиль медленно припарковался у школьного домика. Это было такси. Отсюда, с лужайки, Айзенменгер видел только очертания фигуры пассажира на заднем сиденье, рассматривавшего дом, но он с первого взгляда узнал эту женщину. Да, это была она, – и воспоминания вновь нахлынули на него.

Елена.

Ему захотелось встать и пойти ей навстречу, но желание это оказалось не настолько сильным, чтобы Айзенменгер не смог его подавить. Слабый порыв ветра донес с поля едкий запах навоза – обыкновенный деревенский весенний запах, – и Айзенменгер вдруг подумал, что ничего в этом мире, в сущности, не меняется, все идет своим путем. Тарахтенье трактора усилилось, но за два года Айзенменгер привык к этому звуку, ставшему для него неотъемлемой особенностью этих мест, и уже перестал замечать его. Он попробовал так же не заметить появления Елены; хотя он и понимал, что рано или поздно ему придется с ней заговорить, он не видел причины торопить их встречу.

У доктора вдруг зачесались ладони, как это нередко с ним случалось, но он постарался не обращать на это внимания. Он вспомнил, как его мать говорила, что если чешутся ладони, то это к деньгам. Воспоминание о матери было глубоким и чистым, а потому приятным.

Елена вышла из такси и принялась разглядывать увитый плющом обветшалый школьный домик. Даже издалека Айзенменгер разглядел недоумение на ее лице – она искренне не понимала, как он может жить в такой развалине. Конечно, консультант-патологоанатом, один из ведущих представителей своей профессии, мог бы выбрать себе и более достойное жилище.

Такси все не уезжало, вероятно, Елена попросила водителя подождать.

Улыбка вновь тронула уголки губ доктора, но на этот раз это была действительно улыбка, а не просто механическое сокращение лицевых мышц.

Зачем она приехала?

Это был вопрос, вопрос непростой, и ответ на него таил в себе скрытую опасность. Последний раз он виделся с Еленой девять месяцев назад, когда еще лежал в больнице с ожогами; другое дело, что куда больше страданий ему доставляли раны душевные. Та встреча была неловкой – впрочем, такими были все их встречи начиная с самой первой. Разговор не клеился; в сущности, и говорить-то им было не о чем, а потому и он, и Елена, пытаясь заполнить пустоту, говорили много, постоянно перескакивали с одного на другое, но ощущение неловкости все равно не исчезало. Что такого особенного было в этой женщине, что возбуждало в Айзенменгере столь острое желание, будило столь неодолимую тягу? Он знал, что и Елена достаточно настрадалась в этой жизни: сперва трагически погибли ее родители, потом в их смерти обвинили ее брата, который впоследствии тоже погиб. Доктор знал, что все эти события заставили ее отгородиться от мира и возвести вокруг себя высокую стену, проникнуть за которую она не позволяла никому. Но ни тогда, ни сейчас Айзенменгер не думал об этом. В списке тех, с кем жизнь обошлась сурово, он занимал позицию на несколько строчек выше, чем она.

Размышляя об этом, доктор наблюдал, как Елена дважды позвонила в дверь и, не дождавшись ответа, отступила на несколько шагов, чтобы заглянуть в крошечные оконца второго этажа. Не увидев в них признаков жизни, Елена развернулась и, уже возвращаясь к машине, встретилась взглядом с Айзенменгером, который продолжал все так же сидеть на скамейке. Расплатившись с водителем, она отпустила такси и ступила на извилистую тропинку, которая вела к лужайке.

Она неплохо выглядит, мысленно отметил он. И вдруг Айзенменгер почувствовал, как сильно скучал по ней все эти месяцы и как дорога ему эта женщина. За время, что они не виделись, Елена сделала еще более короткую стрижку и, как заметил Айзенменгер, похудела, хотя и не так сильно, как он.

– Вот ты где! – окликнула она доктора, когда между ними оставалось не более пяти метров. – А я уж боялась, что не найду тебя.

Доктор приветливо улыбнулся и, не вставая со своего места, ответил:

– Появись ты на пять минут раньше, так и произошло бы.

Елена села на скамейку рядом с ним, и колени их едва не соприкоснулись, когда она неожиданно повернулась в его сторону. Было в ее облике что-то тревожное, и эта тревога не укрылась от глаз Айзенменгера. Что-то ей нужно, решил он, но постарался отогнать от себя эту мысль. Ну и что с того?

Однако тревога Елены передалась и Айзенменгеру, а вместе с тревогой к нему вернулись печальные воспоминания.

– Неплохо выглядишь, – произнесла Елена, чтобы чем-то заполнить возникшую паузу.

Оба понимали, что это неправда: после больницы Айзенменгер потерял почти тридцать килограммов веса и боялся, что даже лучи весеннего солнца не смогут скрыть бледность его лица. Но твердость, прозвучавшая в голосе Елены, все же произвела на него впечатление. Так убедительно врать умеют, наверное, только юристы, подумал он.

– И ты, Елена, тоже, – ответил он. Слова доктора были чистой правдой, и Айзенменгеру вдруг очень захотелось, чтобы Елена поняла, что его ответ – не просто дань вежливости.

– Как себя чувствуешь?

Что она хочет от него услышать? Правду? Ему вдруг пришло в голову, что на этот вопрос отвечают честно только врачу, поэтому сейчас Айзенменгер лишь неопределенно пожал плечами. Наверное, этого было достаточно.

– Я никак не могла тебя разыскать. Угораздило же тебя забраться в такую глушь!

С полей снова повеяло навозом, и Елена наморщила нос. Айзенменгер продолжал исподволь наблюдать за ней. Живя здесь, он успел познакомиться с местным фермером – большим тучным мужчиной, которому для полного счастья постоянно не хватало денег, так, как их вечно недостает богатым. Узнал он и о других, далеко не идиллических сторонах деревенской жизни. Но у Елены представления о ней были самые розовые, и их не смогли разрушить даже два раздавленных кролика, встреченные ею по дороге от школьного домика к лужайке. Сидя на скамейке, Елена и Айзенменгер не могли не видеть, как в воздухе над ними с криком носятся вороны.

Прервав затянувшуюся паузу, Елена зачем-то сказала:

– Тогда я не стала тебе говорить, но я ходила на похороны.

Не так уж много чего пришлось хоронить.

– Да?… А я не пошел.

Он знал, что своим нежеланием поддерживать разговор ставит Елену в неловкое положение, но и она порой поступала с ним точно так же. Тем не менее Елена настойчиво продолжала пробиваться через воздвигнутую им неприступную стену холодного безразличия:

– Тебя никто не осуждает.

Чего ради она старается? Любит?

Айзенменгер так не думал. Он устало произнес:

– Меня никогда не волновало, что думают обо мне другие.

– Нет, но… – Она запнулась. – Знаешь…

Он знал. Самоубийство Мари, ее страшное театральное самоубийство, неизбежно вызывало вопросы о том, какую роль в смерти жены сыграл он. Как последовавшее за ее гибелью полицейское расследование, так и сам поступок Мари автоматически заставляли думать о его виновности. Несмотря на то что супруга Айзенменгера накануне трагедии явно была не в себе, его – а потому, наверное, и всех знавших доктора людей – не покидал один-единственный вопрос: как могло случиться, что Мари до такой степени утратила душевное равновесие? Как ее муж допустил это? Отсутствие ответа на этот вопрос продолжало тяготить Айзенменгера, хотя со смерти Мари прошел уже не один месяц. Ответ она унесла с собой, и теперь Айзенменгеру оставалось только гадать, насколько велика его вина. И не было ничего удивительного в том, что этим вопросом периодически задавались бывшие друзья и знакомые Мари.

– Как твои руки?

Голос Елены вернул Айзенменгера к действительности, и по крайней мере за это он был ей признателен. Он снова пожал плечами:

– Не так уж плохо. Заживают.

Переломов не было, и уже за одно это он испытывал такую благодарность Богу, что порой не мог сдержать слез. И хотя чувствительность ладоней начала понемногу возвращаться, пальцы еще слушались плохо, и случалось, Айзенменгер ронял предметы, которые брал в руки, если не фиксировал на них внимания. Тем не менее дело шло к полному выздоровлению, и с каждым днем руки доктора обретали все большую ловкость.

Прежде чем задать следующий вопрос, Елена слегка замешкалась:

– А как… насчет работы?

Теперь он понял, зачем она приехала.

– Нет, Елена, – твердо проговорил он. – С работой покончено.

Тогда, чтобы сменить тему, Елена предложила зайти в местный паб и пропустить по стаканчику, но и тут ее ждало разочарование: деревня, где коротал свои дни Айзенменгер, была вовсе не такой образцовой, как в телевизионных шоу, – ни центральной площади, ни паба, за стойкой которого торчал бы добродушный хозяин с беззубым ртом и толстым брюхом.

– До ближайшего паба километров десять, – сообщил доктор Елене.

Им не оставалось ничего иного, как вернуться к дому Айзенменгера, где тот без особых трудов сварил кофе, иногда поглядывая через распахнутую дверь кухни на Елену, и в эти короткие мгновения их взгляды встречались. Елена все время говорила о различных малозначительных вещах – впрочем, никаких общих тем для разговора у них не было. Кофе в двух толстых фарфоровых кружках доктор принес в маленькую гостиную. Елена, благодарно кивнув, обхватила кружку обеими руками – так, словно в комнате было холодно, и этот странный жест не укрылся от взгляда Айзенменгера.

– Ты снимаешь этот домик?

В вопросе явно содержался намек: дескать, она просто не в силах поверить, что он мог приобрести такую развалину.

– Это мой дом.

– Хм…

Она ошарашено заскользила взглядом по стенам комнаты. Он хотел было объяснить Елене, что для него многое значит атмосфера этого дома, что непритязательность и запустение, царящее вокруг, мысленно возвращают его в те времена, когда в его жизни еще не было ни Мари, ни Тамсин, – в самое детство. Попросту говоря, этот дом стал для Айзенменгера местом, где он чувствовал себя в безопасности, и потому он хотел бы сохранить его. Возможно, когда-нибудь этот дом ему и опротивеет, и тогда он превратит его в жилище современного человека.

Он хотел рассказать обо всем этом Елене, но желание остаться наедине со своими мыслями и чувствами оказалось сильнее, и вместо этого он сказал:

– Продав лондонскую квартиру, я подумал о небольшом домике в деревне, тихом и спокойном. Его покупка не намного уменьшила сумму, остававшуюся у меня после продажи квартиры.

Еще одна пауза. С застывшим в глазах немым вопросом Елена продолжала осматривать сухой мусор, скопившийся между оконными рамами, отслоившуюся краску на двери, потертые ковры, но не находила ответа на вопрос, как случилось, что Айзенменгер оказался в этой полуразвалившейся лачуге. Чтобы чем-то заполнить образовавшуюся паузу, она произнесла:

– Боб ушел в отставку.

Боб Джонсон. Одна из теней прошлого, пожалуй, единственный человек, о котором Айзенменгер вспоминал без содрогания. Боб всегда понимал его лучше других коллег и знакомых; ни характером, ни внешностью он не был похож на большинство английских полицейских. Айзенменгер испытывал глубокую благодарность к Джонсону – намного большую, чем готов был признать. Когда на его руках умирала Тамсин, рядом с ним находился именно Боб.

– Как его жена?

– Вроде ничего. Месяцев пять назад выписалась из больницы. Они переехали, а сам Боб теперь работает с шурином.

– Так что же все-таки случилось с его женой? Я так и не знаю.

– Боб говорит, что нервный срыв.

Елена вновь смущенно замолчала. Ей столь о многом хотелось поведать Айзенменгеру, рассказать, насколько важны для нее те события, как волнуют ее душу воспоминания о них. Глядя на нее, доктор чуть было не рассмеялся ее смущению, но пауза затягивалась, и тишина становилась невыносимой.

– А ты? – поинтересовался он. – Как ты?

– А, все без изменений. К счастью, находятся кое-какие уголовные дела.

– А как насчет друга?

Намеренно ли он задал последний вопрос так, что он прозвучал бестактно? Или Айзенменгер тем самым хотел показать, что ему совершенно безразлично, встречается она с кем-нибудь или нет?

Елена замерла, на несколько мгновений полностью уйдя в себя, и лишь усилием воли сумела стряхнуть оцепенение. С застенчивой, едва заметной улыбкой она проговорила:

– В настоящее время нет.

Доктор и сам не понимал, зачем спросил об этом, тем самым невольно позволив этой женщине вновь взять над ним власть.

– Послушай, Елена…

Она резко повернулась к нему.

– Я знаю, что не должен был вот так исчезать…

Она подняла тонкие брови. Ее ярко-красные губы сжались, и зеленые глаза пристально взглянули на доктора.

– Это был твой выбор.

Произнесенная Еленой короткая фраза прозвучала как выстрел.

– Я только хотел сказать, что…

Он осекся, и Елена опять как ни в чем не бывало посмотрела на него. Казалось, слова Айзенменгера не вызвали у нее ничего, кроме невинного интереса, и он понял, что эта женщина снова его дразнит. Конечно, она совершенно точно знает, что он скажет в следующую минуту и какой боли будут полны эти слова. С первой их встречи, когда Айзенменгер заговорил с ней, Елена начала поддразнивать его, и всякий раз это вызывало у доктора одновременно и восхищение, и чувство беспомощности. И сейчас он опять и ненавидел, и желал ее. Он видел, что вновь становится игрушкой в руках Елены, но, как ни странно, ему это нравилось. Он опять поддавался ей.

– Я очень признателен тебе за то, что ты приехала.

Попивая кофе, Елена не переставала внимательно следить за Айзенменгером; в ее взгляде было что-то оценивающее.

– Мне пора ехать, – произнесла она наконец твердым тоном, поставив пустую кружку на стол. – Нужно вызвать такси.

Но, какова бы ни была причина ее появления здесь, Айзенменгер не хотел ее отпускать. Он вдруг подумал, что ему незачем бежать от воспоминаний, что в его прошлом было и много хорошего и этого не следует забывать. Хотя бы все то, что связано с Еленой.

– А как насчет ужина? – нашел Айзенменгер предлог задержать ее. – Мы можем поехать в Мелбери, до него всего шесть-семь километров, зато там есть несколько неплохих ресторанов.

Елена взглянула на часы.

– Уже поздно, а мне еще три часа добираться… – неуверенно произнесла она.

– Ты могла бы остаться, – предложил он и тут же добавил, не желая напугать свою гостью: – Здесь есть вторая комната.

Но то ли смущенная видом его жилища, то ли в силу каких-то иных соображений Елена покачала головой. И тогда Айзенменгер использовал последний довод:

– Мы могли бы поговорить о работе, которую ты хотела мне предложить…

Он отвез Елену в «Чекерз», постоялый двор шестнадцатого века, со старинными стенами и массивными дубовыми балками под потолком. После того как они спустились по коварным ступеням, им пришлось пригнуть головы, чтобы пройти сквозь низкий дверной проем, ведущий в холл гостиницы. Это место действительно оказалось замечательным: сама его атмосфера, казалось, была пропитана духом давних времен, во всем открывалось столько очарования, что самый взыскательный турист остался бы доволен. Их конечной целью было маленькое бистро в зимнем саду на задворках гостиницы, которое доктор, однажды побывав здесь, нашел весьма приличным.

Они сели за маленький столик у старинного, изъеденного древесными червями столба, и Айзенменгер заказал тайское блюдо из курицы, а Елена остановила свой выбор на тушеном перепеле. В зале было темновато, но Айзенменгер не придавал этому значения. Он позабыл о том, какое очарование может источать его спутница и насколько гипнотически это действует на него. Хотя их отношения никогда не выходили за рамки делового сотрудничества, сожаления по этому поводу только подогревали его романтический настрой, и Айзенменгер исподволь следил за каждым движением Елены.

Покончив с ужином, они перебрались в небольшую, но уютную гостиную, куда им подали кофе; от десерта они отказались. Они сидели, утопая в глубоких, протертых до дыр и прожженных сигаретами креслах, столик перед ними украшали пятна, оставленные горячими кружками сотен, если не тысяч посетителей бистро.

– Так что ты хотела от меня, что я должен сделать? – Айзенменгер боялся, что не справится с желанием удержать Елену и, когда придет время расставаться, на него снова нахлынут воспоминания. И все-таки он чувствовал, что желание быть рядом с этой женщиной побеждает в нем все прочие чувства.

Елена доверительно наклонилась к нему, и Айзенменгер был опьянен ароматом ее духов.

– Возможно, в этом деле и нет ничего необычного, но неделю назад ко мне обратился человек по имени Суит. Рэймонд Суит. – Елене пришлось сделать паузу, так как в этот момент подошел официант с двумя чашками кофе. – Недавно он потерял свою дочь Миллисент, она умерла от рака.

– Сколько ей было лет?

– Двадцать три.

– И какой именно рак?

– Лимфома.

Доктор понимающе кивнул. Вполне возможно.

– И что заставило этого Рэймонда Суита обратиться к адвокату?

– У него претензии к больнице. Ему кажется, что там намеренно подменили тело и вместо его дочери кремировали кого-то другого.

– Как я понимаю, он не хотел кремации?

– Он вообще не хотел, чтобы ее хоронили.

Айзенменгер отхлебнул кофе и, услышав ответ Елены, издал удивленное восклицание, не успев отвести чашку ото рта. Затем, поставив ее на стол, он саркастически хмыкнул:

– И почему?

– Он не верит заключению патологоанатома. Суит утверждает, что его дочь убили.

Айзенменгер посмотрел на Елену, и их взгляды встретились. В общем-то, такое развитие событий Айзенменгера вполне устраивало, если бы ему не пришлось гадать, какой именно смысл вкладывает в свои слова Елена.

– Но это лишь подозрения, ведь на самом деле ее не убили?

– Суит утверждает, что убили. Он в этом уверен.

– Он что, сумасшедший?

Елена ответила медленно, старательно подбирая слова:

– Нет, он не сумасшедший, пожалуй, правильнее назвать его одержимым.

– Ну и кто, по словам этого одержимого, убил его дочь?

– «Пел-Эбштейн-Фармасьютикалс».

Это было даже не смешно, а просто смехотворно.

– «ПЭФ»? Ты хочешь сказать, что девушка умерла от аллергии на один из их препаратов?

– Не совсем так. – Елена сделала небольшой глоток кофе, едва коснувшись губами края кружки. Это позволило ей собраться с мыслями. – Вот.

Она достала из сумочки миниатюрный диктофон и, положив его на середину стола, воровато оглянулась, словно боялась, что их разговор могут подслушать.

– Надеюсь, это не привлечет ненужного внимания, – пробормотала она и нажала на «пуск».

Заинтригованный Айзенменгер всем корпусом подался вперед, стремясь ничего не упустить, но диктофон издавал лишь шипящие и булькающие звуки, в которых доктор не сразу распознал чье-то дыхание. Качество записи было таким отвратительным, как будто ее сделали в брюхе кита. Тем не менее в одном из промежутков между бульканьем и гортанным журчанием Айзенменгер совершенно отчетливо услышал слово «помоги».

Он так удивился, услышав хоть что-то членораздельное, что поднял глаза на Елену. Та напряженно смотрела на него, и Айзенменгеру показалось, что она вот-вот расплачется. Голос, доносившийся из диктофона, лишь отдаленно напоминал человеческий, скорее его можно было назвать голосом зомби. И что значило это «помоги»?

Несколько секунд спустя голос зазвучал вновь: «Пожалуйста, помоги… мне…» В голосе, доносившемся из диктофона, слышалась агония, и даже бездушная техника не могла этого скрыть. Диктофон послушно воспроизводил голос, голос какого-то чудовища, монстра, порожденного мукой. Человеческое воображение не способно представить такую муку и такую боль, но, чтобы понять всю глубину страданий, испытываемых неведомым существом, достаточно было просто услышать этот голос. В нем было все.

«Сью… Сью?»

Воспроизведенное диктофоном имя напомнило о человеческой природе этого создания. Внезапно Айзенменгер услышал в этих словах голос живого человека, и от этого ему окончательно стало не по себе. Он-то думал, что ужаснее этого не может быть ничего, но записанная на пленку речь сменилась всхлипываниями, порожденными еще большим страданием, словно сам сатана вытягивал из несчастного создания жилы. И потом снова: «Они все врали, Сью… Это Протей… Это должен быть Протей…»

Еще один вздох, и запись окончилась. Айзенменгер поймал себя на том, что ощутил в этот момент облегчение и покой, каких никогда не испытывал прежде.

Откинувшись на спинку кресла, он посмотрел на Елену и, увидев слезы в ее глазах, внезапно подумал, что и сам готов расплакаться.

Ресторан наполнял обычный для этого места гомон; если кто-то и подслушивал их разговор, то ничем себя не выдал.

Всю обратную дорогу Айзенменгер молчал, пытаясь разобраться в собственных чувствах; сидевшая рядом с ним Елена также не произнесла ни слова, полностью отдавшись охватившей ее грусти. Ночь была спокойной, но темной: луны видно не было, хотя звезды пробивались кое-где сквозь рваные облака. Похолодало. После того как Елена, выключив диктофон, убрала его в сумочку, она практически не притронулась к кофе и теперь тщетно пыталась согреться. Айзенменгер тоже зябко поеживался – страшные слова и исполненное надрывной боли дыхание все не шли у него из головы. Казалось, этот жуткий голос словно окутал доктора и его спутницу невидимым черным покрывалом. Айзенменгер следил за дорогой, а в его сознании все звучал странный голос – голос, переполненный нечеловеческим страданием.

– Так ты говоришь, Сьюзан обнаружила это сообщение на автоответчике только через три дня после смерти Миллисент? – наконец прервал он молчание.

– Спустя три дня после обнаружения тела, – поправила его Елена. – Сьюзан тогда лежала дома с гриппом и к подруге поехала лишь потому, что та не отвечала на ее звонки. От гриппа и шока, вызванного увиденным, она еще трое суток не вставала с постели.

– А где гарантия, что на пленке голос Миллисент? Это не может быть розыгрышем? – Только произнеся это, он подумал: «Ничего себе розыгрыш».

Елена покачала головой.

– Телефонная компания подтвердила, что звонок был сделан с домашнего телефона Миллисент. Он прошел в восемь двадцать две утром четвертого, то есть сразу после того, как Сьюзан отправилась навестить подругу.

Какой-то идиот на белом «порше», сверкнув фарами, с бешеной скоростью пронесся мимо них. В течение нескольких секунд Айзенменгер видел перед собой лишь огненные круги и еле вписался в крутой поворот. Эта дорога то и дело превращалась в гоночную трассу.

– Значит, можно предположить, что, когда Сьюзан звонила Миллисент, та была еще жива и могла слышать звонок, но у нее не хватило сил подняться с постели. И только когда Сьюзан, не дождавшись ответа, повесила трубку, Миллисент наконец добралась до телефона. А пока она набирала номер, Сьюзан уже вышла из дому.

– Скорее всего, так оно и было.

Айзенменгер задумался и едва не проскочил поворот. Он свернул с главной дороги на извилистый проселок, который вел к его деревне. Доктор включил ближний свет, и яркие лучи принялись выхватывать из темноты рытвины и ухабы; время от времени перед лобовым стеклом мелькали первые весенние мошки.

– Значит, никто не предполагал, что она умрет от лимфомы так неожиданно. – Слова Айзенменгера прозвучали скорее как утверждение, чем как вопрос.

Елена сидела, глядя прямо перед собой. Помедлив, она произнесла:

– Никто вообще не ожидал, что она умрет. Когда десятью днями раньше она была у врача, тот не нашел у нее ничего, кроме гриппа.

Айзенменгер, на секунду оторвав взгляд от дороги, посмотрел на Елену. Тем временем они миновали пруд, и доктор остановил машину у школьного домика.

– Совсем ничего? – уточнил он.

Елена покачала головой:

– Терапевт в больнице, где работала Миллисент, осмотрел ее и сказал, что это обыкновенный грипп. Единственное, что он посоветовал девушке, – это лечь в постель и перед сном выпить обыкновенный парацетамол.

Сказав это, Елена вышла из машины. Доктор последовал ее примеру и, поднявшись по ступенькам лестницы, отпер дверь. В доме было зябко и потягивало сыростью. Айзенменгер предложил Елене бренди и наполнил два стакана янтарным ароматным напитком.

Они сидели друг напротив друга в маленькой гостиной, и Айзенменгер старался вникнуть в суть дела.

– Значит, от появления опухоли до момента смерти прошло не более десяти дней, – размышлял он вслух. – Что ж, такое бывает. Несомненно, существуют так называемые гематопоэтические опухоли, которые растут очень быстро. По большому счету, все это может быть проявлениями острой костномозговой лейкемии или, смею предположить, лимфомы Буркитта. Но все равно случай в высшей степени странный.

– Почему?

– Потому что, и это приходится констатировать, болезнь Миллисент развивалась не просто быстро и даже не очень быстро, а стремительно. Настолько, что девушка не успела ни с кем поговорить об этом: ни с врачами, ни с коллегами, ни с друзьями. Никакой рак так себя не ведет.

Елена свернулась калачиком на стареньком диване – ей явно было зябко.

– Я тоже так думаю, – после короткой паузы произнесла она. – Есть во всей этой истории нечто мистическое: Миллисент, по словам ее отца, больше всего на свете боялась умереть от рака, и нате вам, скоропостижно скончалась именно от него. Кстати, из-за страха перед раком она и выбрала себе работу в этой области.

– Вот как? – Доктор удивленно поднял брови.

Елена кивнула:

– В медицинской школе. Будучи специалистом по клеточной биологии, она работала с профессором Робином Тернером в отделе раковой генетики.

Дело принимало новый, неожиданный оборот. Но почему эта информация так взволновала Айзенменгера? Он и сам не мог понять, с чем было связано охватившее его чувство беспокойства. От волнения у него даже зачесались почти полностью затянувшиеся рубцы на ладонях. Неожиданно Елена с силой сжала свой стакан с бренди и едва не закричала:

– Какого черта у тебя в доме так холодно? Ты не можешь включить отопление?

Айзенменгер изобразил на лице удивление и пробормотал:

– Разве холодно? Я не замечал.

Взяв с каминной полки спички, он молча наклонился к газовому обогревателю. Ему не хотелось объяснять Елене, что в тепле шрамы на его руках – следы недавних ожогов – начинали напоминать о себе.

Когда помещение стало понемногу наполняться теплом, Айзенменгер поднялся с кресла и заходил по комнате.

– Вот почему в деле всплыл «Пел-Эбштейн». До медицинской школы Миллисент работала там, – подытожила Елена.

Расположившись как можно дальше от обогревателя, Айзенменгер спросил:

– Как долго Миллисент проработала в «Пел-Эбштейн» и когда это было?

Елена извлекла из элегантного серого портфеля тонкую папку. Заглянув в нее, она сказала:

– Миллисент Суит проработала там год и восемь месяцев, уволилась полтора года назад.

– И что, по мнению отца, убило ее?

В комнате стало теплее, и Елена немного расслабилась.

– Точно он не может сказать. Сейчас он совершенно уничтожен, абсолютно растерян и страшно обозлен. Он даже не в состоянии связно объяснить причины своей убежденности в том, что смерть дочери связана с ее работой в «ПЭФ», но он на сто процентов уверен, что эта связь существует.

Для Айзенменгера слова Елены прозвучали как нечто само собой разумеющееся. Обычная реакция на смерть близкого человека. Врачи привыкают к смерти, родственники же, будучи не в силах объяснить ее причину или подавленные горечью утраты, нередко преисполняются гневом, который может выплеснуться на кого угодно. Чаще всего жертвами этого гнева оказываются врачи, хотя зачастую достается любому, кто, по мнению родственников, имеет хоть малейшее отношение к случившемуся.

Но как бы то ни было, а в смерти Миллисент Суит было много загадочного и необъяснимого.

– Можешь представить, как подействовало на несчастного отца известие о том, что тело его дочери по ошибке кремировали? – добавила Елена. Этот факт тоже показался Айзенменгеру более чем странным.

Как это могло подействовать на убитого горем и терзаемого подозрениями отца? Его подозрения только усилились, в итоге превратившись в убеждение, что его дочь убили.

– А все-таки, как случилось, что тело Миллисент кремировали?

– В больнице проводится внутреннее расследование, но, насколько я могу судить, дело обстояло так: на двух телах перепутали ярлыки, и гробовщики забрали ту, кого считали погибшей в автокатастрофе Кларой Фокс. Кремация состоялась утром в среду, и только днем, когда мистер Суит пришел за телом Миллисент, ошибка обнаружилась.

Теоретически такое могло произойти, но практически… Во избежание подобных недоразумений тела в моргах снабжаются по крайней мере двумя ярлыками – один привязывают к пальцу на ноге, второй к запястью (хотя зачастую прозекторы себя этим не утруждают), но даже при наличии обоих гробовщики предпочитают не тратить время на соблюдение всех формальностей. Поэтому такая ошибка представлялась Айзенменгеру вполне возможной – в его практике подобное случалось не раз. Однако в деле Миллисент Суит, в котором и без того было много неясностей, эта ошибка заставляла задуматься.

– Полагаю, у тебя есть копия протокола вскрытия, – сказал он, грустно улыбнувшись.

Елена ответила такой же невеселой улыбкой и, достав из портфеля несколько листов стандартного формата, протянула их доктору.

Взяв протокол, он пробурчал себе под нос:

– Ага, что-то знакомое…

По правде говоря, Айзенменгер уже начал забывать, как выглядят подобные документы. Казалось, прошло намного больше двенадцати месяцев с момента его первой встречи с Еленой, когда она вот так же, как теперь, передала ему заключение о вскрытии. Он начал читать.

За годы службы Айзенменгер перечитал сотни таких заключений и сам написал, наверное, на тысячу больше, поэтому в совершенстве знал все возможные принципы составления протоколов вскрытия. Некоторые из этих заключений наводили на него тоску, другие оказывались настолько скупыми на детали, что практически не имели никакой ценности. Заключения, сделанные судмедэкспертами, чаще всего ограничивались описанием результатов внешнего осмотра тела, тогда как прочее, включая большую часть сведений о внутренних органах, оставалось за их рамками. У патологоанатомов постарше, особенно у тех, чей возраст уже приближался К пенсионному, для всех случаев было припасено одно заключение – они не имели ни желания, ни сил, ни способностей докапываться до истинных причин смерти своих пациентов.

При первом взгляде на это заключение Айзенменгер подумал, что оно неоправданно подробное – его текст занимал два с половиной листа, исписанных с обеих сторон, и это при том, что описание большинства вскрытий умещается на одной странице. Однако первое впечатление оказалось обманчивым. Это заключение просто не могло быть короче: все жизненные органы – сердечно-сосудистая система, органы дыхания, желудочно-кишечный тракт, генито-уринарная, лимфоретикулярная и центральная нервная системы – имели какие-либо поражения. Фактически в каждом из внутренних органов Миллисент Суит были обнаружены злокачественные опухоли.

И чем дальше Айзенменгер читал, тем большее недоверие вызывал у него этот документ. Он перечитал заключение дважды, но так ничего и не понял. Оторвавшись наконец от текста, он поднял голову и поймал на себе внимательный взгляд Елены.

– Каков будет вердикт? – спросила она. Айзенменгер не знал, что ответить. Он открыл было рот, потом закрыл его, недоуменно пожал плечами, снова пробежал взглядом заключение и только после этого произнес:

– Невероятно!..

– В каком смысле?

– У нее рак всего! В ее теле не было ни одного органа, который не оказался бы пораженным болезнью.

– Разве такое не может произойти на последней стадии рака?

– Раковая опухоль, разумеется, может распространяться, но, если верить этому заключению, болезнь просто-напросто поглотила девушку.

– И всего за какие-то полторы недели, – констатировала Елена.

Айзенменгер широко раскрытыми глазами уставился на нее. От одной только мысли, что рак убил несчастную Миллисент Суит за столь короткий срок, ему сделалось не по себе.

– У нее была неходжкинская лимфома, – добавила Елена. – Что это такое?

– Это общее обозначение опухолевых образований, развивающихся в клетках лимфоретикулярной системы. – Прочитав непонимание в глазах Елены, Айзенменгер добавил: – Белые кровяные тельца.

– А-а…

– В общем и целом неходжкинских лимфом существует около сорока видов – от тех, которые растут очень медленно, до тех, что развиваются довольно быстро. В этих случаях для спасения жизни пациента требуются большие дозы различных химических препаратов.

– По-видимому, именно этот вид лимфомы и был у Миллисент Суит.

Айзенменгер нахмурился и снова углубился в изучение протокола вскрытия.

– По-видимому, – медленно, растягивая слова на слоги, проговорил он.

Елена покорно продолжала ждать. Она знала, что означает такое выражение лица Айзенменгера. Прошло несколько минут, прежде чем доктор, внимательно прочитав заключение от первой до последней страницы, вновь обратился к титульному листу.

– Хартман, – прочитал он.

– Ты его знаешь?

Айзенменгер покачал головой:

– Никогда не слышал о нем.

Но в строке, где перечислялись присутствовавшие при вскрытии, Айзенменгер нашел одно знакомое имя: Белинда Миллер.

– Все не так, – еще раз перечитав заключение, резюмировал он.

Елена ничего не ответила на замечание доктора, и он, посмотрев на свою гостью, в очередной раз мысленно отметил, насколько красивые и выразительные у нее глаза. Тем временем комната прогрелась, и рубцы на руках Айзенменгера начали напоминать о себе. Он попробовал не обращать внимания на дискомфорт и продолжил:

– Разные опухоли разрастаются по-разному. Например, для некоторых типов рака легких характерно проникновение метастазов в надпочечные железы, а большинство злокачественных опухолей, образующихся в толстой кишке, сначала распространяются на печень. Лимфомы же чаще всего затрагивают три области: лимфатические железы, печень и селезенку. И только после этого они начинают распространяться повсюду, в том числе и на тонкие и толстые кишки, кожу и мозг.

– А не существует лимфом, которые изначально появляются в этих местах?

– Существуют, но в этом случае у Миллисент Суит была бы обнаружена лимфома одного вида. Между тем заключение говорит о том, что у девушки выявлен не один, а, по крайней мере, три разных вида лимфом. Возможно, даже пять или шесть.

– Этого просто не может быть.

– То-то и оно! Этого не просто не может быть, но наличие лимфом нескольких видов противоречит данным микроскопического исследования. – Айзенменгер открыл заключение на последней странице. – Под микроскопом видна только одна разновидность неходжкинской лимфомы.

Елена выдержала паузу, затем произнесла:

– Значит?…

Айзенменгер устал. В последние дни он стал быстро уставать.

– Ничего это не значит. Зачем ты вообще показываешь мне все это? Чего ты от меня хочешь?

Нагнувшись, чтобы поставить стакан на стол, Елена негромко, но отчетливо произнесла:

– Я приехала просто узнать твое мнение, Джон. Не только о заключении, но и вообще обо всей этой истории. Слишком много в ней белых пятен: сама смерть, кремация по ошибке, телефонный звонок. Ты умеешь видеть то, что другие либо не замечают, либо просто не хотят замечать.

Лесть и заискивание. Айзенменгер прекрасно знал, как эта женщина умеет добиваться своего. Поэтому и ответ его оказался весьма расплывчатым:

– Думаю, будь я параноиком, я увидел бы во всем этом заговор и попытку что-то скрыть.

– Но ты же не параноик.

Айзенменгер улыбнулся:

– Все равно это наводит на серьезные размышления.

Елена сидела, ссутулившись, сжав кулаки и упершись локтями в колени. Наконец, подняв взгляд на Айзенменгера, она произнесла:

– Мне нужно, чтобы ты помог мне в этом деле, Джон.

В ее глазах и голосе было столько мольбы, что Айзенменгер не нашелся с ответом. Он знал, что рано или поздно она произнесет нечто подобное, и ждал этого момента с тайным удовольствием; но сейчас, когда главное наконец было сказано, он почувствовал какую-то странную неловкость.

– Дай мне немного времени, Елена. Утро вечера мудренее.

Аннетт договорилась встретиться с отцом вечером в ресторане в нескольких сотнях метров от Линкольнз-иннфилдз, неподалеку от своей конторы. Они виделись регулярно, поэтому отец всегда находился в курсе всех событий в жизни дочери. Аннетт была его единственным ребенком, и хотя она также поддерживала близкие отношения с матерью, за советом или за помощью всегда обращалась к отцу. Как обычно, едва Аннетт вошла в зал ресторана, отец встал, причем так проворно, как будто ему не было пятидесяти лет или, точнее говоря, как если бы он отказывался замечать свой возраст.

Голову Пирса Браун-Секара украшали блестящие седые волосы, которые он изящным движением откидывал назад, и они спадали почти до воротничка; аристократично изогнутые брови, под которыми прятались темно-карие глаза, как нельзя лучше подчеркивали правильность черт его лица, а тонкий, но выдававшийся вперед нос словно являлся продолжением длинной шеи. В целом лицо Браун-Секара можно было бы назвать привлекательным, если бы не застывшее на нем выражение жестокости, которое усиливал шрам на верхней губе с левой стороны рта (следствие детского падения с велосипеда), отчего его улыбка всегда выходила кривой и зловещей. Впрочем, сам Браун-Секар считал, что впечатление, которое производит на людей его внешность, ему только на руку.

Он расцеловался с дочерью и, подождав, когда Аннетт устроится поудобнее, опустился на стул.

– Как ты, Аннетт? – спросил он и, не дожидаясь ответа, задал новый вопрос: – Как дети? Надеюсь, они выздоровели?

Она поспешила его успокоить:

– Им намного лучше. Почти здоровы.

Он удовлетворенно кивнул:

– Я боялся, не грипп ли это.

– Да нет, ничего страшного. Легкая простуда.

Закончив таким образом официальную часть, Браун-Секар заказал бутылку фраскати. Здоровье Марка Хартмана его, судя по всему, не интересовало. Официант подал вино и, приняв заказ на салаты, почтительно удалился. Разговор ни о чем лился у отца с дочерью с той же легкостью, что и капли пота с жеребца – победителя скачек. И только приступив к еде, Аннетт заговорила о том, что, собственно, и привело ее сегодня к отцу.

– Папа, меня беспокоит Марк.

При упоминании имени Марка Хартмана Пирс Браун-Секар моментально превратился из отца в судью. На какое-то мгновение он замер, затем поднял глаза на Аннетт и снова как ни в чем не бывало принялся за салат. Всецело поглощенный содержимым своей тарелки, он переспросил:

– Беспокоит? И в каком смысле?

По правде говоря, Аннетт чувствовала себя несколько неловко. Она знала, что отец недолюбливает Марка, знала, что он может быть бестактным и даже грубым (она давно поняла, что грубость и желчность являются неотъемлемыми свойствами его натуры), и не хотела давать ему в руки оружие против мужа. Браун-Секар заметил нерешительность дочери и тоном, не допускающим возражений, произнес:

– Ну что ты, Анна, давай рассказывай. Я же вижу, тебя что-то гнетет. Надеюсь, я смогу помочь.

При этом его губы растянулись в зловещей улыбке, но это следствие старого шрама было привычным для Аннетт, которая очень любила своего отца.

– Он изменился, – выдавила она наконец.

– Изменился? В каком смысле?

Аннетт Хартман, будучи адвокатом, привыкла формулировать мысли четко и ясно, но сейчас ситуация была иной, и она не сразу нашлась с ответом.

– Ну, в частности, у него откуда-то появились деньги.

Браун-Секар лучше, чем кто-либо другой, представлял себе своеобразное финансовое положение зятя, поскольку сам некогда выступил автором унизительного для Марка Хартмана брачного договора.

– Ты уверена?

– Марк опять играет. А это значит, что он полностью рассчитался с букмекерами. И еще он продал старую машину и купил спортивный «ауди».

Эта новость заставила седые брови Браун-Секара удивленно взметнуться. Автомобиль, который Аннетт назвала старым, был еще совсем новеньким, однако он не шел ни в какое сравнение с «ауди».

– Что-нибудь еще? Аннетт задумалась.

– С ним вообще что-то происходит. Когда он вернулся с конференции в Шотландии, то первые два дня был тише воды ниже травы, даже, я бы сказала, как-то подавлен. А теперь стал совсем другим. То он весел и пребывает в прекрасном настроении, то становится совершенно невыносимым. В такие минуты ему ничего нельзя сказать – он моментально впадает в ярость.

Браун-Секар вздохнул. Он, как мог, старался хорошо относиться к человеку, которого дочь выбрала себе в мужья, но с первой же встречи заметил в Хартмане нечто такое, что сделало невозможными теплые отношения между ними. Браун-Секар знал, что ко всем поклонникам Аннетт он относился, пожалуй, слишком строго, но Хартман казался ему во всех отношениях неудачным выбором. Он считал своего зятя человеком слабым, поверхностным и мелочным, к тому же легко поддававшимся панике. Будь его воля, он ни за что не позволил бы дочери выйти замуж за такого человека, но таково было решение Аннетт, и ему не оставалось ничего иного, как принять выбор дочери, предусмотрев при этом возможность держать зятя в определенных рамках. Рамках, установленных им, Пирсом Браун-Секаром.

Отец Аннетт не видел бы большой беды в некоторых недостатках зятя – он прекрасно знал, что и сам не безгрешен, – но недостатки Хартмана представлялись ему просто вопиющими.

И, что самое страшное, с годами они только росли.

Но вслух он всего этого не сказал, а лишь заметил:

– Вряд ли твоему мужу понравится, если я вмешаюсь в ваши дела.

На лице Аннетт промелькнула тревога:

– Боже, папа, ни в коем случае! Это последнее, чего бы мне хотелось.

Он посмотрел на дочь и вспомнил время, когда Аннетт была по уши влюблена в Марка. Вряд ли сейчас она может сказать, что по-прежнему питает к нему столь страстную любовь. Аннетт между тем продолжала:

– Он думает, что ты его терпеть не можешь. Что бы ты ни сказал ему, от этого будет только хуже.

Браун-Секар знал, что Хартман никогда не понимал истинных причин его холодности к нему, усматривая их в более высоком социальном статусе тестя, в то время как Браун-Секара это заботило меньше всего. В зяте он прежде всего видел скопище недостатков, которые могли сделать несчастными его дочь и внуков.

Браун-Секар отложил в сторону нож и вилку. Салат на его тарелке оставался почти нетронутым.

– Тогда чего ты ждешь от меня, Аннетт?

– Мне хочется, чтобы ты разрушил мои подозрения, сказал, что все это пустое или еще что-нибудь, но я знаю, ты этого не скажешь.

– Нет, – согласился он, – этого я не скажу.

Аннетт откинулась в кресле и провела пальцем по краешку бокала – он оказался холодным и влажным.

– Ты думаешь, он мне изменяет? Берет деньги у какой-нибудь женщины?

Браун-Секар неторопливо протянул руку через стол и коснулся кончиками пальцев руки дочери. Ему никогда не приходило в голову скрывать от нее свои мысли.

– Не знаю, но, что бы это ни было, думаю, ни к чему хорошему это не приведет.

Она кивнула, плечи ее поникли, а взгляд уперся в недоеденный салат.

– Что же мне делать, папа?

Сейчас Браун-Секар испытывал странное чувство – гремучую смесь возбуждения, отвращения и гнева, но на лице его отразилась лишь озабоченность.

– Нам нужны доказательства, дочка. Тогда мы сможем действовать.

Аннетт ничего не сказала, что само по себе означало согласие. Чтобы как-то приободрить ее, Браун-Секар с улыбкой добавил:

– Предоставь это мне.

Тернер сидел в своем кабинете и всеми силами пытался сохранять спокойствие. Прошло три дня с тех пор, как он по собственной инициативе сдал анализы; семьдесят два часа, за которые до него постепенно дошло, насколько катастрофическими оказались результаты. Нервное напряжение практически парализовало Тернера, ни о какой работе не могло быть и речи. О вежливости, разумеется, тоже. Осознав нависшую над ним угрозу, он не мог заставить себя проявлять даже видимость внимания к кому бы то ни было, включая жену и секретаршу. Относительно повезло только ректору медицинской школы, который позвонил Тернеру по какому-то малозначительному вопросу. Вместо неприкрытой грубости, которой удостоились остальные, ректор услышал в трубке сдержанные односложные ответы и, будучи человеком неглупым, быстро понял, что собеседник хочет поскорее от него отделаться.

И чем ближе становился момент истины, тем яснее Тернер осознавал, что чудовище, нечто ему, Тернеру, неподвластное, уже начало на него охоту, и очень скоро это нечто раздерет его на части, вырвет и сожрет его сердце.

Внезапно Тернера начала бить крупная дрожь. Где же эти чертовы результаты?

И тут в дверь постучали.

– Да? – крикнул он, услышав в своем чересчур громком голосе тайную надежду на чудо.

Дверь открылась, и вошла Хэрриет, младший научный сотрудник, которую он просил сделать анализы; за спиной девушки маячило недовольное, с поджатыми губами, лицо секретарши. В руках у Хэрриет были большие крупномасштабные диапозитивы.

– Я только что вынула их из проявителя. Это те снимки, которые вы просили сделать срочно.

Он буквально выхватил диапозитивы у нее из рук и поднес к свету. Они походили на рентгеновские снимки, только вместо костей на них были изображены выстроившиеся в колонки короткие черные черточки. Хэрриет затараторила:

– Все вроде бы в норме, не считая одной мелочи. Ужасно надоедливой. Я никак не могла избавиться от этой ерунды. Во всех образцах присутствует какой-то дефект, и всегда в самом низу, на пять и шесть десятых мегабатайта…

Тернер не слушал. Он даже не смотрел на диапозитивы. У него опустились руки, и он стоял, уставившись в окно невидящим взглядом. Хэрриет еще какое-то время продолжала свой монолог, но затем осеклась, поняв, что шеф ее вовсе не слушает, поглощенный своими, лишь ему ведомыми мыслями.

– Профессор? Профессор? Вам плохо?

Но даже это настойчивое обращение не вызвало у Тернера никакой реакции.

– Профессор? – Хэрриет сделала шаг в его сторону. Тот, казалось, совершенно отключился от происходившего вокруг. Девушка осторожно тронула его за рукав и вновь окликнула.

Внезапно Тернер вздрогнул всем телом. Примерно с полсекунды он, казалось, пытался сообразить, где он и кто он, а затем неожиданно закричал:

– Какого черта?!

Бешено сверкнув глазами, он взглянул на Хэрриет, как будто присутствие девушки в кабинете начальника отдела было для него оскорбительным, потом опять бросил взгляд на диапозитивы, которые все еще сжимал в опущенной руке. Хэрриет заметила, что ее шеф буквально впился в них, да так крепко, что сквозь матовый пластик снимков было видно, как побелели костяшки его пальцев. Еще она заметила, что со лба Тернера на снимки упали несколько капель пота.

– Вон отсюда! – простонал он. – Убирайся к чертовой матери! Пожалуйста!

Хэрриет никогда не слышала от Тернера ничего подобного, да и вообще не привыкла к такому обращению. В первый момент она смутилась, затем ее смущение сменилось откровенным гневом. Она принялась было что-то говорить, возражать, однако на лице Тернера не дрогнул ни один мускул. Хэрриет ничего не оставалось, кроме как с досады ущипнуть себя за щеку и выбежать из кабинета. Последнее, что она услышала, захлопывая за собой дверь, это громкое чихание начальника отдела.

В понедельник вечером Розенталь ждал Хартмана в вестибюле медицинской школы у доски объявлений. Коротая время, он изучал списки команды регбистов, простые любительские плакаты, извещавшие о прошедших недавно дискотеках, написанные от руки маленькие объявления с приглашением снять комнату на двоих и всевозможные официальные уведомления. Хартман заметил Розенталя в последний момент. Он с удовольствием не заметил бы его вовсе, если бы мог себе это позволить. По крайней мере, всем своим видом Хартман, сам того не желая, демонстрировал стыд и испуг. Ему не хотелось лишний раз вспоминать о своих делишках – ни об отеле в Шотландии, ни о том, чем ему пришлось за это расплачиваться.

Когда Розенталь повернулся к Хартману, тот заметил на его лице улыбку. Казалось, она никогда не покидает губ этого человека.

– Вспоминаю молодость – печальную бедность студенческой жизни, – произнес Розенталь.

Хартман не знал, как вести себя в его обществе. Розенталь ассоциировался у него с воспоминаниями и переживаниями, заставлявшими его остро чувствовать собственную ущербность, но он вел себя так, будто они с Хартманом лучшие друзья и не было ни адюльтера, ни шантажа, ни профессионального преступления.

– Поговорим? Вон там. – И Розенталь указал на скамейку в дальнем конце вестибюля.

Хартман не произнес ни слова, даже не кивнул, но этого и не требовалось, поскольку Розенталь полностью управлял ситуацией. Он подвел Хартмана к скамейке и, дождавшись, когда тот сядет, опустился рядом. Вокруг толпились студенты. Молодые люди и девушки, медсестры, санитары, врачи пробегали мимо по каким-то своим делам, но вестибюль медицинской школы был довольно велик, и подслушать их не могли.

– Расскажите мне, что там происходит, – сразу перешел к делу Розенталь. – До меня дошли слухи, будто поднялся какой-то шум вокруг тела.

Хартман прекрасно расслышал сказанное, но отказывался верить своим ушам. Назвать жуткий скандал, разразившийся в отделе, шумом? Разве может это слово описать весь тот ужас, который ему пришлось пережить за последние несколько дней? Нет, это было уже слишком. Хартман устал, перенервничал, он был сам себе противен, и ему вдруг захотелось заставить еще кого-нибудь испытать подобные чувства. Он схватил Розенталя за рукав и заговорил с неимоверной быстротой:

– Шум? И это вы называете шумом? Вы представляете, что я перенес? Вы знаете, сколько дерьма на меня было вылито? Знаете? Знаете?!

Розенталь, не поворачивая головы, скосил взгляд на пальцы, судорожно сжимавшие рукав его пиджака. Это длилось всего несколько мгновений, он смотрел на дрожавшую руку собеседника, как кошка смотрит на мышь, – беспристрастно и безжалостно, – но эти мгновения показались Хартману вечностью. Когда Розенталь наконец поднял глаза на Хартмана, тот понял, что рука Розенталя ему не помощник. С тем же успехом он мог бы держаться за протез.

– Уберите руку, ясно? – Хотя внешне Розенталь продолжал разыгрывать из себя доброго приятеля, но эти слова он произнес отчетливо и твердо, тоном, не терпящим возражений, а в глазах своего собеседника Хартман прочитал, что это приказ, за неисполнение которого он будет жестоко наказан. Внезапно почувствовав себя так, будто он притронулся к самому Папе Римскому, Хартман отдернул руку.

Между тем Розенталь как ни в чем не бывало продолжил:

– Рассказывайте.

И Хартман, не в силах побороть многократно возросший страх, вновь покорно выполнил приказ. Он рассказал, что в среду он, как и велел ему Розенталь, поменял местами ярлыки на телах Миллисент Суит и другой молодой женщины; рассказал и о первых последствиях своих действий, с которыми столкнулся, заглянув через некоторое время в прозекторскую. Как раз в тот момент обнаружилась подмена, и ему пришлось оправдываться перед гробовщиками, профессором Боумен и лаборантами Ленни и Дэнни. Гробовщики увезли тело Миллисент Суит буквально за несколько минут до того, как Рэймонд Суит приехал проститься с дочерью и его подвели вместо Миллисент к незнакомой женщине.

Но этим дело не закончилось, и скандал начал разрастаться. Скоро в медицинской школе не осталось ни одного человека, который не знал бы о случившемся: в морге по непонятным причинам произошла путаница и вместо тела некой Клары Фокс на кремацию было отправлено тело Миллисент Суит. В дело были вовлечены не только декан и казначей медицинской школы, но и главный врач больницы. Когда же к нему подключился глава попечительского совета – человек, перманентно пребывавший в состоянии сна (по слухам, он заснул даже в присутствии королевы, когда Елизавета приехала на открытие нового больничного корпуса), – тогда до всех, включая идиота Дэнни, дошло, что они оказались в огромной вонючей куче дерьма.

Было назначено внутреннее расследование, а в довершение всего вопиющим случаем безалаберности лондонских врачей заинтересовалась пресса. Поползли слухи, что Рэймонд Суит обратился к адвокату. Словом, досталось всем, в том числе Хартману – ведь именно он проводил вскрытие. Дескать, не могло ли случиться так, что ярлыки перепутали во время аутопсии? Естественно, без тайного умысла.

Хартман знал, что сам он вне подозрений и что главными виновниками случившегося, как и следовало ожидать, объявили Ленни и Дэнни. Те же, в свою очередь, наотрез отказывались признать за собой какую бы то ни было вину и осыпали всех и вся градом самых нецензурных ругательств. Но так или иначе, репутация Хартмана все же оказалась запятнанной, какие бы доказательства своей непричастности к происшедшему он ни приводил.

В конце концов Рэймонд Суит действительно нанял адвоката, тот письменно связался с Боумен, делу, как серьезному медицинскому инциденту, был дан ход, расследованием занялась спешно сформированная комиссия из одного менеджера, одного независимого клинициста и одного члена попечительского совета. Дэнни и Ленни были близки к тому, чтобы хорошенько отмутузить Хартмана, уверенные, что он в той или иной мере ответствен за происшедшее, хотя внятно объяснить, на чем основана их уверенность, они не могли. Комиссию мнение лаборантов интересовало мало, однако душевное равновесие Хартмана из-за поведения Дэнни и Ленни серьезно пошатнулось.

Розенталь пропустил стенания Хартмана мимо ушей, но по выражению его лица можно было понять, что его в этом деле интересует каждая конкретная деталь.

– Имя адвоката? – потребовал он.

Поглощенный собственными переживаниями, Хартман не сразу вспомнил.

– По-моему, Флеминг. Елена Флеминг.

– Что содержится в ее письме к Боумен?

Письма Хартман, разумеется, не видел. Розенталь хотя и был этим явно раздосадован, однако давить на и без того запуганного Хартмана не стал. Он просто сказал, вернее, приказал:

– Мне нужна копия вашего заключения.

– Моего заключения? Зачем?

Розенталь улыбнулся:

– Просто я хочу быть уверен, что вы, старина, выполнили свою часть договора.

– Я сделал все, что вы просили.

– Я в этом не сомневаюсь, но все-таки.

Хартман понял, что копию заключения придется раздобыть.

– Вы подменили образцы, которые были взяты при вскрытии?

– Да, разумеется.

– А специальные?

Сперва Хартман не понял, что Розенталь имеет в виду, но потом до него дошло: свежие образцы, которые Белинда взяла для генетического анализа. Инструкции, полученные им от Розенталя, были четкими и ясными: он должен был избавиться от всех свидетельств того, что Миллисент Суит умерла от множественного рака, и вместо этого предоставить доказательства, согласно которым причиной смерти девушки явилась какая-либо другая болезнь – пусть даже рак, но вполне обычный. Поэтому прежде всего Хартману следовало заменить образцы, взятые им для исследования под микроскопом, на другие, с вполне традиционными опухолями, а затем подправить свое заключение таким образом, чтобы ни у кого не возникло сомнений в обоснованности нового диагноза. Единственным препятствием в этом, в общем-то, нехитром деле была Белинда, которая с большим недоверием восприняла его новое заключение.

– Лимфома? – проговорила она удивленно. – Вы считаете, это была лимфома?

Хартман постарался, чтобы его кивок выглядел как можно более естественным. Впрочем, он сам ясно сознавал, что не особенно в этом преуспел.

– Понимаю ваше недоумение. Я и сам поначалу сомневался, но вот слайды. Возьмите их и посмотрите сами.

Белинда так и сделала и, вернувшись через час, сказала, что, если верить слайдам, Хартман, конечно, прав, но вид у нее был по-прежнему озадаченный. И дернул же ее черт предложить:

– А что если провести биомолекулярный анализ? Вы ведь помните, у нас есть свежие образцы. Я уже подготовила генетический материал.

Хартман уже забыл про эти образцы и, услышав, что они не только существуют, но и готовы к анализу, почувствовал, как ему в одну секунду сделалось нехорошо.

– Но вы же не можете!.. – в сердцах закричал он.

Столь яростная реакция Хартмана ошеломила Белинду. Она была не из тех, кто пасует перед трудностями или поддается унынию, но подобное поведение человека, которого она считала безответственным и поверхностным, окончательно вывело ее из себя.

– Но…

– Вы не имели права!

– Но почему?

Этот вопрос оказался для Хартмана непростым, он даже не смог сразу ответить на него более или менее внятно. В конце концов он сформулировал свою мысль – вернее, ее отсутствие – так:

– Вы же знаете инструкции. Причина смерти установлена. Юрисдикция службы коронеров на этом заканчивается, и мы не вправе проводить какие-либо дополнительные исследования.

– Да неужели? Я хочу сказать, что и вы, и я видели тело, и я не припомню, чтобы лимфома так поражала человеческий организм. А вы?

– Ну… бывало.

Однако нерешительность, с которой были произнесены эти слова, выдавала их лживость, и это не укрылось от внимания Белинды.

– Я уверена, что, если бы мы объяснили представителю коронерской службы, он позволил бы…

– Нет! – Надрыв, с которым прозвучал его отказ, вновь показался Белинде странным. Возможно, почувствовав, что перегибает палку, Хартман добавил уже более спокойным тоном: – Коронер получил мое окончательное заключение о причинах смерти. Он не позволит проводить дальнейшие исследования без согласия ближайших родственников, а у меня нет ни времени, ни желания более этим заниматься.

Белинде все это казалось в высшей степени странным. Смерть Миллисент Суит была не просто очередным случаем рака, и Белинде очень хотелось продолжить исследование, но она была всего лишь ординатором и потому не осмелилась возразить Хартману.

Чтобы окончательно расставить точки над «и», Хартман назидательно произнес:

– Юридически мы не имеем права извлекать генетический материал из этой опухоли и тем более его исследовать. Пожалуйста, уничтожьте все образцы.

Белинда неохотно кивнула. Поэтому сейчас Хартман с чистой совестью заверил Розенталя:

– Не беспокойтесь. Все материалы уничтожены.

Возвращение домой оказалось для Елены долгим и утомительным – виной тому стала часовая задержка поезда в Беркшире. Погода стояла не по сезону теплая, и кондиционер, хотя и работал на полную мощность, не справлялся – то ли с жарой в вагоне, то ли с настроением Елены.

Итак, Айзенменгер отказался ей помочь, и уже одно это сильно ее расстроило. Но было и еще кое-что, нечто более важное, что она теперь старательно пыталась выкинуть из головы. Она совершила поездку в полтысячи километров только затем, чтобы услышать, что Айзенменгер сожалеет, но помочь ей, увы, не может. Подлец! Ну почему он не может вести себя, как подобает мужчине? Почему с первой их встречи этот человек только тем и занимается, что осложняет ей жизнь?

Поезд плавно тронулся, и на несколько секунд Елена переключилась с собственного чувства гнева на его источник – доктора Джона Айзенменгера. Он выглядел совершенно больным. Было очевидно, что ночной сон не принес ему облегчения. В утреннем свете бледность его лица стала еще более заметной, кожа на щеках выглядела почти прозрачной и походила на тонкую полиэтиленовую пленку. Говорил он мало, старательно подбирая слова, но и они показались Елене совсем не теми, которые были уместны в данной ситуации.

За завтраком, состоявшим из кофе и фруктов, он наконец сказал:

– Прости, Елена.

– Тебя не заинтересовало это дело? И ты даже не хочешь просто помочь мне?

Он улыбнулся в ответ, понимая тайный смысл ее слов:

– Не то чтобы это дело меня не заинтересовало…

– Точнее, недостаточно заинтересовало…

Айзенменгер пожал плечами, сделав вид, что пропустил эту шпильку мимо ушей, и потупил взгляд, словно опасаясь, что гостья увидит в его тонущих в темных кругах глазах нечто такое, в чем он не хотел признаваться даже самому себе.

В этот момент Елена готова была высказать Айзенменгеру все, что она думает о нем и о его несговорчивости, но неожиданно поняла, что не несговорчивость, а страх не позволяет доктору принять ее предложение. Да, она все поняла: Мари.

За все время своего знакомства с Айзенменгером Елена ни разу не осмелилась упомянуть при нем имя его жены, и, откровенно говоря, не рискнула и сейчас, хотя прошло уже полгода со дня ее трагической гибели. Она понимала, что тень Мари неотвязно преследует доктора, что картина ее смерти, такой страшной и бессмысленной, столь глубоко врезалась в его память, что, вероятно, Айзенменгер никогда не сможет забыть ее. Во всяком случае шрамы от ожогов на его руках не затянутся окончательно, он будет вынужден жить под грузом воспоминаний о пережитом.

Елена протянула руку через маленький деревянный столик и коснулась его ладони. Впервые в жизни она дотронулась до Айзенменгера, и от этого неожиданного проявления чувств он вздрогнул всем телом. С мгновение он смотрел на ее тонкие пальцы, лежавшие поверх его ладони, потом перевел взгляд на ее лицо, и Елена вдруг поняла, что еще немного, и она, словно девчонка, без памяти влюбится в этого человека.

Если только даст волю своим чувствам.

На какое-то мгновение Елена утратила контроль над собой, и ее лицо отразило сложную гамму испытываемых ею эмоций. Перемена в ее состоянии, пусть даже короткая, не укрылась от взгляда доктора: он сразу как-то сник и виновато отдернул руку.

Сразу после завтрака Елена уехала в Лондон, не зная, к кому ей теперь обратиться.

Тернер всегда был человеком целеустремленным; подгоняемый амбициями, он постоянно стремился подниматься все выше и выше по служебной лестнице, но в редкие минуты отдыха порой задумывался, не является ли это стремление всего-навсего попыткой освободиться от прошлого. Один случай из детства, когда Тернеру было, наверное, лет шесть, застрял в его сознании, как застревает порой осколок под сердцем вернувшегося с войны солдата. В тот день он рано вернулся из школы – его подбросил до дому сосед-автомобилист – и рассчитывал застать дома маму. Мамы там не было, но зато дома неожиданно оказался отец, причем не один, а в компании свояченицы – для маленького Робина она была тетей Андреа. Мальчик толком не понял, чем тетя Андреа занималась с папой, и, глядя на них, совершенно остолбенел. Они же, обнаружив, что за ними следят, испугались и не знали, что делать. Повинуясь внутреннему чувству, мальчик выбежал из дому, а отец с тетей кричали, звали его обратно, а у Робина душа разрывалась на части от сознания того, что это грех, что это страшное зло, хотя он и не мог уяснить для себя, что именно он видел и почему это грех. Это детское воспоминание, почему-то вызывавшее у него чувство вины, Тернер вот уже много лет пытался вычеркнуть из памяти, но ему никак не удавалось это сделать.

Тогда он спрятался от отца в саду, в кустах за сараем, не откликаясь ни на его крики, ни на голос матери, вернувшейся к вечеру домой. Лишь темнота заставила Робина покинуть свое убежище и вернуться в дом. Если отец и волновался, что сын может рассказать об увиденном матери, он ничем этого не показал, а просто медленно, методично и с мрачным усердием его выпорол. Ни в тот день, ни позднее отец ни разу не заговорил об этом с Робином, не угрожал, не пытался купить его молчание подарками, но злой горящий взгляд Тернера-старшего говорил сам за себя.

С тех пор прошли годы; детские воспоминания уже давно не туманили взгляд Робина Тернера, не тревожили его душу, и все же из глубин его подсознания они непостижимым образом продолжали предопределять собой каждую его мысль, каждое действие. Эти воспоминания сделали Робина Тернера человеком, видевшим в каждом встречном соперника в борьбе за овладение миром. Даже сейчас он не мог – и никогда не сможет – избавиться от них, а потому не мог и остановить свой бег.

Он никогда не испытывал потребности в лекарствах, но отчаяние, как неожиданно осознал сейчас Тернер, является наркотиком похлеще опиума. Это отчаяние, инъецированное страхом, глубоко проникло в его сознание и теперь просачивалось в каждую клеточку его организма, поворачивая фокус его взгляда на мир так, что всякая мысль, соображение, эмоция терялись, извращались, подавлялись. Теперь он жил в мире, где, благодаря нараставшему ужасу его подозрений, исчезали цвета, утрачивалась реальная мера вещей, видение действительности выворачивалось наизнанку.

Но ему нужно было знать больше. В первую очередь – как именно умерла Миллисент Суит. Одних подозрений было недостаточно. Тернер понимал, что отсутствие достоверной информации связывает ему руки, а страшные предчувствия полностью парализуют волю. Для него такое состояние было внове, а потому одновременно и пугало, и будоражило.

Остаток дня он провел в попытках установить через профессора Боумен, кто именно проводил вскрытие, а узнав, что этим занимался Марк Хартман, – в попытках до него дозвониться. Это оказалось непростым делом, но в конце концов тот неожиданно позвонил Тернеру сам.

– Профессор Тернер? Это Марк Хартман. Мне передали, что вы звонили.

Тернер вдруг почувствовал, что у него, словно кулак умирающего, сжимается сердце. Он как будто со стороны услышал собственное хриплое дыхание – казалось, его разговор с Хартманом с жадным предвкушением кровавого пиршества подслушивает сам дьявол.

Теперь главное спокойствие. Не горячиться.

– Да. Надеюсь, мой звонок не оторвал вас от дел.

Хартману доводилось читать лекции студентам, и он терпеть не мог преподавание, терпеть не мог студентов-медиков, а сейчас его бесило, что на него навалилась куча работы, – он вообще терпеть не мог работать.

– Нет, ни в коем случае.

– Насколько я знаю, вы проводили вскрытие Миллисент Суит?

Теперь пришла очередь поволноваться Хартману. Ему вдруг показалось несправедливым, что после стольких проведенных им вскрытий, насчет которых никто и никогда не беспокоился, ему позвонили именно в связи с Миллисент Суит.

– Совершенно верно, – как можно неприветливее ответил он, и это у него получилось. Однако Тернер пребывал не в том состоянии, чтобы разбираться в нюансах психологии собеседника.

– Она была моей ассистенткой и… – Тут он осознал, что следовало бы лучше подготовиться к разговору. Тернер попытался придать своему голосу более дружелюбный тон, но из этого ничего не получилось, помешала тяжесть в желудке. – Мы, естественно, очень обеспокоены случившимся.

Итак, Хартману звонил обеспокоенный коллега несчастной Миллисент Суит; мысль о том, что беспокойство Тернера может быть не просто данью вежливости, не пришла ему в голову.

– Конечно, конечно. – Хартман на секунду замолчал, словно напрягая память. – Но, знаете, в нашей работе существуют свои порядки и правила, – проговорил он, решив вести себя осторожно-официально. – Мне запрещено предоставлять сторонним лицам какую-либо информацию о вскрытиях. Видите ли, дело Миллисент Суит вела коронерская служба, и посвящать в его подробности лиц, не имеющих к нему отношения, – исключительно ее прерогатива.

Такого поворота событий Тернер никак не ожидал – он рассчитывал поговорить с Хартманом неофициально, как коллега с коллегой.

– Но послушайте… – начал он спокойно, однако внезапно усилившийся страх мгновенно превратил его удивление в раздражение, и вторую половину фразы Тернер произнес уже совершенно иным тоном: – Бога ради! Я же не выпытываю у вас государственную тайну! Мне просто нужно знать, как она умерла! Неужели это такая секретная информация?

По большому счету, так оно и было, но Хартман, разумеется, не собирался рассказывать правду о том, как именно ушла из жизни Миллисент Суит. Он решил вообще ничего не говорить и заставить Тернера обивать порог офиса коронера, который, в свою очередь, тоже откажется предоставлять ему какую-либо информацию, поскольку тот не является близким родственником покойной. Но теперь в голосе профессора Хартман услышал, насколько тот рассержен, а наживать врага в стенах медицинской школы Хартману хотелось меньше всего. Он решил, что в сложившейся ситуации самым правильным будет выложить Тернеру официальную версию причины смерти Миллисент Суит и положиться на то, что профессор этим удовлетворится.

– Ну ладно, думаю, это не будет большим преступлением…

Обрадованный Тернер поспешил согласиться с коллегой:

– Разумеется, не будет.

– Не вдаваясь в подробности, она умерла от неходжкинской лимфомы.

Наконец Тернер получил ответ. Он отчаянно надеялся, что один, пусть даже самый жуткий из слухов окажется правдой: что ее убили, что она покончила с собой, что у нее был невыявленный врожденный порок сердца. Теперь он узнал, что она умерла от рака, и страх, притаившийся в глубине его сознания, мгновенно разросся до всепоглощающего ужаса.

– Лимфома? Вы уверены?

– Ну конечно. Абсолютно уверен. Это была весьма агрессивная лимфома, и весьма необычная. – Увлеченный собственным рассказом, Хартман совершенно не замечал, какое воздействие оказывают его слова на собеседника на другом конце провода. Да он и не мог ничего заметить – последнюю тираду Хартмана Тернер не прервал ни единым звуком. Приняв это за внимание, Хартман продолжил: – Лимфома, по-видимому, росла с неимоверной скоростью…

Только произнеся эти слова, Хартман понял, что его не слушают, – Тернер повесил трубку.

Несколько озадаченный, Хартман секунд пять тупо смотрел на телефон, словно мог увидеть внутри него образ профессора и спросить, с чего это тот закончил разговор, даже не попрощавшись. Увы, чуда не произошло, и ему тоже пришлось повесить трубку. С минуту Хартман пытался сообразить, что могло явиться причиной столь странного поведения Тернера, и вскоре озадаченное выражение на его лице сменилось обеспокоенным.

Что-то нехорошее было и в реакции Тернера на слова Хартмана, и в самом этом звонке. Первое, что пришло в голову Хартману, – что профессор как-то связан с Розенталем.

Черт побери, что же все-таки происходит?

Совершенно естественно, что с этим вопросом он обратился к Розенталю, и получил на него ясный и исчерпывающий ответ.

– Если я еще раз услышу от вас что-нибудь подобное, – произнес Розенталь с улыбкой, которая никак не соответствовала тому, что он сказал дальше, – или узнаю, что вы обращались с этим вопросом к кому-либо еще, я отрежу ваш петушок и засуну его вам в глотку. А после разошлю эротический фильм с Марком Хартманом в главной роли всем вашим родственникам и знакомым.

Разумеется, вторично этот вопрос Хартман не задавал.

Во всяком случае, не задавал вслух, хотя время от времени упомянутый вопрос возникал в его голове. Он явно вляпался во что-то грязное, противозаконное и очень опасное, – как иначе можно понять, что кто-то одновременно и шантажировал, и подкупал его? На него были истрачены десятки тысяч фунтов, и, что бы за всем этим ни стояло, это было нечто грандиозное. К тому же люди, подобные Розенталю, не работают за лаборантский оклад. И облик Розенталя, и его манера говорить выдавали в нем самого настоящего убийцу, и Хартман ни на миг не сомневался в серьезности угроз, которые тот произнес ровным тихим голосом. Внешне этот человек выглядел интеллигентным и уравновешенным, но за этой ширмой Хартман успел разглядеть безумие. Он сделает то, что обещал.

Но почему? Что такого было в смерти Миллисент Суит, что требовалось скрывать? Почему ничем, в общем-то, не примечательная, хотя и странная смерть так сильно затрагивала чьи-то интересы? Вопрос возникал сам собой, и, когда Хартман впервые задал его себе, он не смог найти на него ответ. Но, несмотря на все свои недостатки, Марк Хартман был отнюдь не глупым человеком, и постепенно разрозненные факты начали складываться в его голове в четкую картину.

Рак.

Во время их первой встречи Розенталь подчеркнул, что сотрудничество и жизнь с тридцатью тысячами фунтов намного предпочтительнее жизни без тридцати тысяч фунтов, зато украшенной широкой рассылкой видеозаписи его сексуальных художеств. Когда Хартман с этим согласился (а что еще ему оставалось?), последовали инструкции о том, что он должен сделать. Он должен был переписать протокол вскрытия тела Миллисент Суит и заключение о ее смерти. Розенталь недвусмысленно предупредил Хартмана, что в новом заключении не должно упоминаться о множественных раковых опухолях. Также Хартману ни под каким видом не следовало проводить мысль о том, что смерть девушки была неестественной, тем самым давая коронеру возможность начать официальное расследование. Розенталь предложил написать в заключении, что Миллисент Суит умерла от субарахноидального кровотечения, и Хартман уже готов был с этим согласиться, как вдруг вспомнил о существовании Белинды.

– Я не могу так поступить, – возразил он и принялся объяснять причины своего отказа.

На лице Розенталя появилась недовольная гримаса, но он быстро взял себя в руки и, пожав плечами, произнес:

– Наверное, тут ничего не поделаешь.

В этот момент у Хартмана появилось ощущение, что Розенталь не просто недоволен – он разгневан, хотя всеми силами старается скрыть свои чувства. Розенталь между тем посмотрел на Хартмана и спросил:

– Что вы предлагаете?

– Это должна быть какая-то разновидность рака. Белинда достаточно опытна, чтобы понимать, что именно рак стал причиной смерти Миллисент.

Идея Хартмана не встретила одобрения, скорее наоборот, Розенталю она решительно не нравилась, и он не скрывал этого. Лишь после долгого, хотя и тактичного спора он согласился, что диагноз «лимфома» в сложившейся ситуации может стать наиболее приемлемым.

– Нет ничего необычного в том, что молодой взрослый человек заболевает ею, и она бывает исключительно агрессивной, – пояснил Хартман. – К тому же эта версия успокоит Белинду.

В конце концов Розенталь уступил. Без энтузиазма, но заметив, что другого выхода нет.

Однако от внимания Хартмана не ускользнул тот факт, что Розенталь во что бы то ни стало старается уклониться от темы рака. И теперь Тернер, босс умершей, узнав, что Миллисент скончалась от рака, тоже оказался, мягко говоря, не в восторге от этого известия. Какой же могла быть его реакция, узнай он, что на самом деле Миллисент Суит умерла от по меньшей мере двадцати опухолей, обнаруженных едва ли не в каждой ткани организма.

Сидя в своем кабинете, Хартман смотрел в окно на чудовищную водяную скульптуру, нутром ощущая, что над ним нависла колоссальная опасность. Да, он расплатился – по крайней мере на данный момент – с долгами и даже купил новый автомобиль, много лучше и дороже прежнего, но теперь, когда его желания исполнились, это не доставляло Хартману радости. Видеокассета все еще находилась у Розенталя, и Хартман всем своим существом чувствовал, что впереди его ждут еще большие неприятности.

Ему было совершенно ясно, что, каковы бы ни были причины смерти Миллисент Суит, кому-то до зарезу нужно сохранить их в тайне, причем любой ценой, и он, стареющий и слегка располневший, но все еще привлекательный Марк Хартман, оказался вовлеченным в сердцевину этой интриги. И увяз в дерьме по самые уши.

Тернер положил, вернее, едва ли не швырнул трубку на аппарат. Он видел, что у него трясутся руки, но сейчас ему было не до самосозерцания. В ушах у него все еще звучали слова Хартмана, и обыденная оболочка этих слов совершенно не соответствовала их истинному смыслу.

…Весьма агрессивная лимфома… весьма необычная…

Тернер знал, что если Миллисент умерла от рака, то болезнь должна была развиваться стремительно, и не только потому, что еще за неделю до этого она была совершенно здорова, но и потому, что привидевшийся ему ночной кошмар оказался реальностью. Осознание этого поселило в душе Тернера, чья жизнь в последние дни была наполнена тягостным ожиданием, смертельный страх.

Он попробовал успокоиться. Смерть Миллисент не обязательно должна означать именно это – ведь лимфомы нередко встречаются у молодых людей, так что, возможно, это просто совпадение.

Но тут же мозг Тернера внезапно взорвался вопросом: а не мог ли это быть Протей?

Да, ощущение, которое испытал Тернер, иначе как взрывом в голове не назовешь. Он понял, что прежде не позволял этому слову проникнуть в свое сознание, и его неожиданное, незваное появление на миг повергло Тернера в шок. Это слово было подобно демону, за ним тянулся такой шлейф дурных воспоминаний, что оно не воспринималось рационально.

…Необычайно агрессивная…

Возможно, это просто совпадение. Но, словно тяжелое копье, Тернера мгновенно пронзила уверенность: нет, не совпадение. Сомнений больше не оставалось: это Протей, будь он проклят. Это он был и причиной, и следствием.

Тернер сидел в своем кабинете, откинувшись в кресле и устремив невидящий взгляд в потолок. Внезапно, словно приняв какое-то решение, он резко наклонился вперед и схватил со стола диапозитивы, которые утром принесла ему Хэрриет. Линии, пересекавшие нижнюю часть снимков, конечно, никуда не делись, и их вид, похоже, окончательно доконал Тернера. Он внезапно рухнул на стол, уронив голову на руки. Он не плакал, но лишь потому, что всепоглощающий страх, охвативший все его существо, лишил его этой способности.

Он знал, что умрет. Знал и то, что умрет жуткой, ужасной смертью.

Но как? Как это возможно?

Возможно, пытаясь побороть страх, он перебрал в памяти события двух предыдущих лет. Они, должно быть, как-то фиксировали результаты, но делали это очень изощренно. Словно иллюзионисты, они пригласили его проинспектировать каждый их шаг, а затем – hey presto! [2]Раз, два – и готово! (англ.)
– выдали результаты, которые он хотел видеть.

Только эти результаты оказались сфальсифицированы.

И он, и Миллисент, и все остальные продолжали пребывать в радостном неведении, полагая, что все идет хорошо. Они и не подозревали, что их жизням суждено прерваться много раньше назначенного срока.

Наверное, так и было задумано, чтобы смерть настигла их всех быстро и они не успели доставить своим существованием неприятности, как это произошло в случае с Миллисент Суит. Только с ним, Робином Тернером, такой номер не пройдет.

Внезапно Тернер почувствовал, как охвативший его страх превращается в ярость. Он выпрямился в кресле и принялся размышлять. Чувствовал он себя пока еще хорошо, и у него имелись доказательства того, что эти люди его обманывали. Пусть ему и не суждено избежать своей участи, но он сделает все, чтобы испортить жизнь тем, кто отнял ее у него самого.

О да. Теперь, в преддверии смерти, когда уже нечего бояться, Тернер вдруг почувствовал в себе силы бросить миру вызов. Его рука снова потянулась к телефону. Справляться о номере не было нужды, поскольку с недавних пор он знал его очень хорошо.

Заболела голова, но, охваченный желанием отомстить, Тернер не стал обращать внимания на подобную мелочь.

Дело Суит беспокоило Фрэнка Каупера. Он никогда не отличался ни выдающимися способностями, ни чрезмерным служебным рвением. Тридцать один год он прослужил в полиции, ежедневно до блеска начищая пуговицы на своей форме и всеми силами стараясь ускользнуть из участка, если там начинала завариваться каша, – что, впрочем, происходило всякий раз, когда он там появлялся. Уж лучше пребывать от участка подальше, а еще лучше найти повод отправиться в офис суперинтенданта. Но даже теперь, когда Каупер находился на пенсии, инстинкты полицейского еще не атрофировались в нем окончательно. Никому другому не удавалось так ловко ускользать от неприятностей, раньше остальных почуяв, что запахло жареным.

Взять, например, заключение Хартмана. Фрэнк не был медиком, но уже восьмой год состоял в должности сотрудника службы коронеров и перечитал за это время кучу подобной литературы, поэтому заключение Хартмана его удивило. Особенно формулировка «легкое покраснение кожных покровов». Кого Хартман обманывает? Да Фрэнк был просто ошарашен, увидев красное, как вареный рак, тело. И все прочие пункты заключения, казалось, намеренно искажали факты, как будто Хартман стремился не допустить излишнего шума вокруг смерти Миллисент Суит.

И потом, слишком быстро ее кремировали. Причем по нелепой случайности. Обычная конторская ошибка, сделать которую проще простого. В письме адвоката выражалась озабоченность тем, что ярлыки в морге были перепутаны в тот момент, когда тело юридически находилось в ведении службы коронеров. В ответе коронера указывалось, что отвечать за подобную безалаберность должна исключительно медицинская школа, и никто другой. Вместе с тем адвокат Флеминг недвусмысленно намекала коронеру и на более серьезные вещи. В частности, она сообщала, что мистер Суит предполагал провести повторную аутопсию и что в произошедшей «ошибке» при желании можно усмотреть некий умысел.

Фрэнк несколько дней прокручивал все это у себя в голове и постепенно начал задаваться серьезными вопросами, ответов на которые не находил. В результате он снял телефонную трубку и набрал номер старшего инспектора Ламберта. Каупер внутренне надеялся, что его беспокойство лишено серьезных оснований, хотя понимал, что не исключено и обратное. Как бы то ни было, решил он, будет не лишне упредить дальнейшие события. Даже если ничего страшного не произойдет, его усердие не останется незамеченным, а если и впрямь заварится серьезная каша, оно тем более будет оценено.

Ему не повезло. Ламберта, как назло, не оказалось на месте, и звонок приняла Уортон. Поскольку с нею Каупер знаком не был, он поначалу решил не посвящать ее в предмет своего беспокойства, но Уортон быстро дала ему понять, что, пока она на месте, напрямую с Ламбертом Кауперу не связаться. Возможно, для кого-то такое заявление и стало бы поводом повесить трубку, но Фрэнк Каупер был сделан из более скользкого материала.

– Я понимаю, что он очень занят, – произнес Каупер и тут же добавил: – А вы – Беверли, верно?

Из ответа инспектора Уортон следовало, что, какое бы имя ей ни дали при рождении, сути дела это не меняет, а он, сотрудник службы коронеров Фрэнк Каупер, только отрывает ее от работы.

– Так что конкретно вы хотите, мистер Каупер?

Мозг Каупера никогда не прекращал работать, неустанно взвешивая все возможные приобретения и потери: с кем поддерживать дружбу и кому давать от ворот поворот, когда говорить и когда помолчать. Каупер пока не знал, что представляет собой Беверли Уортон, но интуиция подсказывала ему, что было бы неплохо расположить ее к себе. Решив, что сейчас самый подходящий момент завязать с инспектором более близкое знакомство, он рассказал Беверли о том, как в морге перепутали тела, при этом ни на кого и ни на что конкретно не намекая. Как бы между прочим он выразил беспокойство и относительно заключения о вскрытии. В общем, он постарался произвести впечатление человека, который просто уведомляет полицию о том, что может произойти при определенных обстоятельствах. Или не может.

Беверли Уортон поблагодарила его. Она держалась вежливо, но строго. Вообще-то она с удовольствием отмахнулась бы от этой истории, сославшись на то, что больничные дела не имеют к ней отношения, а полиция и без того перегружена работой, если бы Каупер не упомянул имя адвоката.

Елена Флеминг.

Имя из прошлого Беверли.

Инспектор Уортон решила для себя две вещи: во-первых, она поближе познакомится с делом Миллисент Суит, и, во-вторых, она не станет сообщать Ламберту о звонке Каупера.

Тернер назначил встречу на семь часов в театральном баре. При этом ему пришлось слегка повздорить с женой – отпускать мужа на какую-то встречу не входило в планы Сиобхан, в этот вечер она собиралась отправиться с ним на званый ужин.

– Нет, нет и еще раз нет. Ты идешь со мной, как договаривались. К Гилбертам. Они пригласили нас еще несколько недель назад.

Сиобхан была женщиной решительной, ирландская кровь придавала ее характеру не только настойчивость, но и прямолинейность, порой граничившую с резкостью и упрямством. Сиобхан была обладательницей больших выразительных глаз, больших чувственных губ и такого же роскошного бюста; когда Робин впервые увидел эту женщину, то сразу же обратил на нее внимание – ему вообще нравилось все большое. К сожалению, ген, который отвечал за размеры ее физических достоинств, распространял свое влияние и на темперамент Сиобхан. За время их сравнительно недолгого брака этот ген нередко становился причиной бурных, но, к счастью, непродолжительных скандалов, которые, впрочем, сменялись более интимными моментами.

– Прости, Сиобхан, для меня это важно. – Голос Тернера прозвучал несколько суше, чем ему хотелось бы. Боже, до чего же ему хотелось сказать, насколько эта встреча важна для него! Он не знал, сколько времени у него осталось, – судя по всему, немного. Он чувствовал, что заболевает гриппом. Ночью он проснулся в поту, пошел в ванную и измерил температуру – она оказалась высокой и, как выяснилось ближе к утру, продолжала подниматься, остановившись в итоге на тридцати восьми градусах. Увидев показания термометра, Тернер не то чтобы испугался – он почувствовал такую сильную слабость, что с трудом мог шевельнуть рукой или ногой.

– Поверь, это действительно очень важно, – повторил он.

– Что ты имеешь в виду? Почему это важно? С кем ты встречаешься? – В голосе жены сквозило подозрение.

Ему не хотелось обманывать Сиобхан. Он любил эту женщину; каждый вечер, ложась с ней в постель, он благодарил судьбу за то, что женат именно на ней. Женился он поздно и считал, что ему отчаянно повезло встретить в его уже немолодые годы такую женщину, как она.

– Я не могу тебе всего рассказать. Это закрытая информация.

У Тернера был такой жалкий вид, что на какое-то мгновение Сиобхан была просто сбита с толку.

– Закрытая информация? – проговорила она наконец. – Что это значит? Для кого закрытая?

Поймав в ее глазах искорки разгоравшегося гнева и опасаясь, что этот гнев вот-вот всей мощью выплеснется на него, Тернер был вынужден хоть что-то ответить. Он не нашел ничего лучшего, чем неопределенно пожать плечами. В этом жесте, как, впрочем, и во всем поведении мужа, Сиобхан разглядела нечто такое, что обратило ее гнев в беспокойство.

– Робин? В чем дело?

– Ни в чем.

Она положила руки ему на плечи – так они обычно выражали свои взаимные чувства.

– Прошу тебя, Робин, – протянула она, прижавшись к его щеке. – Я же вижу, тебя что-то гнетет.

Тернер улыбнулся, но поспешность, с которой он это сделал, и блеск в его глазах не дали улыбке обмануть Сиобхан.

– Да нет, ничего. Так, просто встреча с… – Он на мгновение запнулся, и Сиобхан поняла: то, что он произнесет в следующий миг, будет ложью. – С потенциальным спонсором. Может быть, удастся получить с него миллион.

Еще до того, как он окончил фразу, Сиобхан знала, что это ложь, но страх знать правду лишил ее желания вывести мужа на чистую воду.

– Как его фамилия?

– Не знаю, – сказал он, прекрасно понимая, что такой ответ звучит по меньшей мере глупо. Поэтому Тернеру ничего не оставалось, как выдать жене хотя бы часть правды. – Этот человек из «Пел-Эбштейн». Сиобхан нахмурилась:

– Ты, по-моему, прежде у них работал? Тернер кивнул:

– Да. Это все старые связи.

Она знала, что где-то в словах мужа прячется ложь, но всякая ее попытка выяснить, что именно недоговаривает Робин, сдерживалась страхом, и это был не страх перед правдой, сколь бы ужасной она ни оказалась, а страх, который Сиобхан инстинктивно угадывала в словах мужа. Тернер тем временем продолжал:

– Это ненадолго, Сиобхан. Я приеду к Гилбертам чуть позже, вот и все.

Он поцеловал жену в щеку, обнял, и ей не оставалось ничего иного, как согласиться, пусть и неохотно.

Тернер пребывал в отвратительном состоянии: все его члены ныли, в груди ощущался нарастающий дискомфорт. Поэтому он заказал себе большую порцию джина с тоником и, дождавшись, пока бармен наполнит его стакан, устроился за столиком у самого выхода. Стакан опустел очень быстро, вторую порцию напитка ждала та же участь. Третий стакан Тернер выпил уже не торопясь. К тому моменту большая стрелка на часах бара перевалила за цифру семь. Когда Тернер в четвертый раз с полным стаканом вернулся к своему столику, там уже сидел тот, кого он ожидал. Этот неожиданно появившийся мужчина показался ему смутно знакомым, но к этому времени Тернер уже принял изрядную дозу этанола и его реакции стали несколько заторможенными.

– А, вы… – Местоимение послужило приветствием.

Алан Розенталь улыбнулся.

– Я, – согласился он.

Розенталь был в длинном черном кожаном пиджаке, фалды которого, когда он сидел, свисали почти до пола. Его руки обтягивали элегантные кожаные перчатки, которых он, вопреки правилам этикета, не снял.

Тернер начал разговор воинственно:

– Я хотел говорить со Старлингом. Не с вами.

– Но придется говорить со мной, – отрезал собеседник. И, раз и навсегда решив этот вопрос, продолжил: – Какие у нас проблемы?

Джин с тоником подогрели страх Тернера, и он отпустил тормоза. Перегнувшись через стол, он оказался лицом к лицу с Розенталем и произнес:

– Протей, вот что.

Это слово произвело на Розенталя сильное впечатление, однако на его лице не дрогнул ни один мускул. Напротив, он заговорил совершенно спокойным тоном:

– Вы кричите, Робин.

– Не смейте называть меня Робином! Для вас я профессор Тернер!

– Ах, ну да, совершенно забыл, что вас повысили в должности. – Голос Розенталя оставался таким же монотонным, а лицо – бесстрастным.

Тернер презрительно усмехнулся:

– Впредь не забывайте этого. Теперь я профессор. Розенталь не преминул вежливо заметить:

– В таком случае и вас попрошу не забывать, кому вы обязаны своим профессорским званием.

Тернер был уже настолько пьян, что не сразу смог отреагировать на этот выпад:

– Возможно, и вы не забудете, что я знаю.

– То есть?

Тернер закашлялся, и его грудь пронзила резкая боль. В баре было тепло, но ведь вокруг полно народу, а на улице – весенняя слякоть. Возможно, это так, ничего…

– Принесите мне еще джина, – велел он, и Розенталь кивнул с непроницаемым видом. Вернувшись со стаканом, он заметил:

– Вы расстроены.

Тернер осоловевшим взглядом уставился на собеседника, не веря собственным ушам.

– Расстроен? – взорвался он. – Расстроен?! Еще бы мне не быть расстроенным!

– Вы опять кричите.

За те секунды, что Розенталь произносил эту ничего не значившую фразу, Тернер успел опорожнить стакан. Он зашипел на Розенталя:

– Вы думаете, я кричу? Погодите, послушайте, что я, как вы выразились, прокричу дальше.

То, что «прокричал» далее Тернер, лишь подтвердило опасения Розенталя, зародившиеся у него в тот самый момент, когда он, сняв телефонную трубку, услышал по-театральному драматический требовательный голос профессора. Розенталю ничего не стоило в любой момент прервать разговор и напрямую спросить Тернера, чего тот, собственно, хочет, но ему нужно было выудить у него как можно больше информации и понять, что именно вызвало у него подозрения.

– Не лучше ли вам сейчас рассказать мне обо всем подробно?

Казалось, Тернеру не хватает еще одной дозы алкоголя, но в конце концов он решился раскрыть источник своего возбуждения:

– Вы лгали мне.

– О чем?

Тернер уже плохо ориентировался в происходящем. Срывающимся голосом он закричал:

– А как насчет?… Не нужно, Розенталь, не нужно! Если вы намерены разыгрывать свои дурацкие игры – пожалуйста, я согласен. Хотите, я начну кричать прямо здесь и сейчас? Что именно? Может быть, слова вроде «Протей»? А как насчет «Пел-Эбштейн-Фармасыотикалс»? А как насчет смерти Миллисент Суит?

Розенталь улыбнулся и в знак того, что сдается, театрально замахал руками:

– Ладно, ладно. Я понял.

– Нет, – продолжал протестовать Тернер. – Это я понял! Вы лгали мне. Вы говорили, что все анализы отрицательные.

Розенталь счел наиболее разумным не перечить своему собеседнику.

– И вы обнаружили, что на самом деле все совсем наоборот.

– Вот именно, черт побери! И тут мне на ум пришел вопрос: как и отчего умерла Милли?

– И вы подумали…

Тернера вновь прорвало. Он навалился грудью на стол и, ткнув пальцем в плечо Розенталя, невнятно прорычал:

– Я понял: Милли была убита Протеем и, скорее всего, я следующий. Может быть, эта моя простуда, грипп, или что там это может быть еще, – последнее, чем я заболею.

По натуре Тернер не был агрессивным человеком, и сейчас, произнося эти слова и подчеркивая их смысл резкими движениями руки, он чувствовал, что бьется о несокрушимую стену. Розенталь по-прежнему оставался бесстрастным, словно лев, хладнокровно взирающий на перепуганную лань. Речь Тернера нисколько не испугала его – на своем веку он повидал и не такое.

– Так чего же в этой ситуации вы хотите от меня? – произнес он, когда Тернер исчерпал свой словарный запас.

– Ситуации? Ситуации?! – Теперь Тернер уже действительно кричал. – Вы называете это ситуацией?

Розенталь пожал плечами. Уж лучше бы он что-нибудь сказал: этот неопределенный жест подействовал на Тернера, как красная тряпка на быка, и он раскричался еще громче:

– Послушай, ты, сволочь! Я хочу денег, я хочу много, много денег! Я хочу больше денег, чем вообще можно иметь!!!

На них начали обращать внимание. Розенталь не реагировал на взгляды толпы, постепенно собиравшейся вокруг их столика.

– Если я не получу денег, я буду орать еще громче! Я пойду в газеты, на телевидение, ко всем, кто захочет знать!..

Розенталь принял решение. Спокойно и очень серьезно он произнес:

– Ладно, ладно. – Он осмотрелся. – Вы все сказали, я все понял. Мы продолжим разговор, но не здесь.

Тернер продолжал испепелять Розенталя яростными взглядами.

– Вы просто пытаетесь отделаться от меня!

– Ничего подобного. Ваши претензии к нам совершенно обоснованны…

Тернер рассмеялся:

– О, великолепно! Как вы все это назвали? Это ситуация, и у меня претензии! – Неожиданно он дернулся вперед. – Вы брали уроки риторики? Где вы научились так изворачиваться?

На это Розенталь ответил только одно:

– Хотите еще выпить?

Ответа он дожидаться не стал. Не успел он поставить стакан перед Тернером, как тот выпалил:

– Почему?

– Простите?

– Почему? Почему вы сделали это? Вам следовало сказать мне.

Розенталь понял, что Тернера не волнует ничего, кроме собственной персоны.

– Это было не мое решение. – Разумеется, Розенталь сказал неправду, но он считал правду эфемерной субстанцией, которой редко находилось место в его материальном мире. – Простите.

Выражение лица Тернера было по-прежнему воинственным, но на слова Розенталя он отреагировал уже не так бурно. Тот между тем продолжил:

– Совершенно очевидно, что вы имеете право на ту или иную форму компенсации… – (Тернер уверенно кивнул.) – Даже более того: право любыми средствами добиваться этой компенсации.

– Деньги – это самое меньшее из того, что мне должны. Что должны всем нам.

Розенталь снова улыбнулся, и его улыбка несколько успокоила Тернера. Он почувствовал, что добился своего.

– Очень хорошо, – подытожил Розенталь. – Но обсуждать это здесь не следует.

Тернер несомненно опьянел.

– Тогда где?

Розенталь поднялся. С улыбкой, которая, казалось, приклеилась к его лицу, он предложил:

– В каком-нибудь менее людном месте. А почему бы мне не отвезти вас к мистеру Старлингу? Именно он обладает властью дать вам то, что вы требуете.

Если у Тернера и шевельнулось подозрение, по нему этого не было видно. Он встал, заметно качаясь. Розенталь произнес:

– Будет лучше, если за руль сяду я.

– А как же моя машина?

– Заберете ее после того, как мы все решим. – С этими словами он направился к выходу, Тернер поплелся за ним.

Розенталь вывел своего нетвердо держащегося на ногах спутника на улицу. Его автомобиль стоял у самого входа в бар. Дождавшись, когда Тернер плюхнется на переднее сиденье, он надавил на газ. Они пересекли город и в конце концов оказались у многоэтажного гаража неподалеку от медицинской школы. Не замедляя хода, Розенталь миновал ворота и направился прямо на верхний этаж. Тернер всю дорогу дремал и пришел в себя, только когда автомобиль остановился. Выглянув в окно, он на удивление быстро сообразил, где они находятся.

– Что происходит?

– Я договорился с мистером Старлингом встретиться здесь.

И снова Тернер не почувствовал подвоха. Они вышли из машины и направились к стоявшему в дальнем углу внушительному «мерседесу». В темноте было трудно разглядеть, есть ли кто-то в машине.

Они уже почти подошли к автомобилю, когда у Тернера начало понемногу проясняться сознание и он понял, что все это выглядит несколько странно. Он замедлил шаг и повернулся к Розенталю:

– Что делает Старлинг здесь, в гараже?

Ответ оказался вовсе не тем, которого он ожидал. Розенталь, шедший следом, молча ухватил Тернера за рукав пиджака. Не успел профессор опомниться, как и второй его рукав оказался в железных пальцах Розенталя, и, прежде чем Тернер сообразил, что происходит, его толкнули вперед, к самому краю площадки. Когда он уткнулся грудью в металлическое ограждение, Розенталь выпустил одну его руку, нагнулся, ухватил Тернера за лодыжку и с дерзкой легкостью перекинул через перила.

Чтобы не слышать истошного вопля, он отвернулся.

Айзенменгер несколько минут сидел, разглядывая конверт, прежде чем решился его вскрыть. Он даже некоторое время не отваживался поднять его с грязного, вечно мокрого половичка перед входной дверью, как будто стоило лишь прикоснуться к нему и он из абстрактного прямоугольника превратится в нечто весомое, из ничем не примечательного листа бумаги – в укус ядовитой змеи. Хотя Айзенменгер и находился в дальней комнате у птичьей клетки, он сразу уловил легкий шелест упавшей на пол жесткой бумаги. Это было так странно, это прозвучало так зловеще – сам факт получения письма многократно усилил звук его падения, заронив в душу доктора смутное беспокойство. За все время, что он жил в школьном домике, Айзенменгер не получал никакой корреспонденции, если не считать рекламной макулатуры, с которой приходится мириться обитателям любого дома, будь то полуразвалившаяся лачуга или недостроенный особняк. Это было странным хотя бы потому, что никто из прежних знакомых Айзенменгера не знал его нынешнего адреса. Никто, кроме Елены. Но Елена не стала бы писать, не имея на то веской причины.

Причина же могла быть только одна, и Айзенменгер знал какая. По крайней мере, догадывался. Он сознавал, что, открой он это письмо, и мир вокруг него перевернется, распечатанный конверт выпустит на волю силу, имевшую над ним власть – ту власть, которую он за месяцы добровольного затворничества почти свел на нет.

Пока письмо валялось на коврике, Айзенменгер заварил себе чаю, стараясь при этом не глядеть на конверт, но даже спиной он ощущал его присутствие, словно в дом пробралась отвратительная крыса и хозяин, делая вид, что ей ничего не угрожает, потихоньку подбирается к ней поближе, чтобы затем одним стремительным прыжком накинуться на нее и прикончить. Все это время он не переставая задавал себе один и тот же вопрос: чего так испугался, почему вдруг в одночасье потерял покой? Это всего лишь письмо, и необязательно от Елены – но ответ, который раз за разом подсказывало ему подсознание, оказывался все тем же, и ответ этот был Айзенменгеру не по душе…

Потому что он любил эту женщину.

Любил, наверное, с первого дня, с той самой минуты, как увидел ее, – еще тогда, когда он был с Мари, когда еще мог делать вид, что с ним ничего не происходит. Но позволить себе признать это означало признать и свою вину в смерти жены. Это означало бы, что самоубийство Мари было не бессмысленным поступком самолюбивой, поддавшейся самообману женщины, а неотвратимым следствием его собственного эгоизма или, что еще хуже, его преднамеренного, пусть и неосознанного решения бросить ее ради Елены.

Но это было не самым страшным. Лежавшее у двери письмо напоминало о том, что он боялся любить эту женщину. Айзенменгер не мог избавиться от ощущения, что Елене он безразличен. Она находила его не столько привлекательным, сколько полезным: его можно было использовать в поисках убийцы Никки Экснер, а теперь – для выяснения истинных причин смерти Миллисент Суит.

Вот почему он не спешил открывать это письмо, а вместо этого сидел в маленькой гостиной и пил чай, пытаясь убедить себя, будто у него есть выбор и конверт можно не распечатывать, в то время как внутренний голос нашептывал ему: «Ну, чего ты ждешь? Что еще может случиться? Что может случиться теперь?…» И все равно Айзенменгер боялся. Он убеждал себя, что нельзя вот так, очертя голову, бросаться в неизвестность, что сперва нужно взвесить все «за» и «против». Он должен управлять судьбой, а не становиться игрушкой в ее руках.

Доктор резко встал и, уже ни о чем не думая, подошел к двери, поднял с пола конверт и вскрыл его. Руки Айзенменгера дрожали – он чувствовал, что в этом письме для него заключается одновременно и безрассудство, и избавление, а вместе с ними и новая жизнь – ужасная, а может быть, и прекрасная.

В конверте он нашел короткую записку. Его порадовало, что текст написан от руки, а не распечатан на принтере. К записке прилагалась вырезанная из газеты статья, сообщавшая о смерти профессора Робина Тернера, который упал с верхнего яруса многоэтажного автомобильного гаража. Статья не давала ответа на вопрос, было ли это падение несчастным случаем или самоубийством, хотя полиция пришла к выводу, что этому трагическому происшествию не сопутствовало никаких подозрительных обстоятельств. В записке, которую приложила к статье Елена, говорилось:

Джон!
Елена

Миллисент Суит работала в лаборатории Робина Тернера. Я не видела официального заключения о вскрытии, но полагаю, что и у него был рак. Я говорила с его женой – за три недели до смерти он проходил медосмотр, и ему сказали, что он абсолютно здоров.

Вроде бы ничем не примечательное письмо, но Айзенменгер обеими руками вцепился в этот кусочек бумаги, как будто в нем содержалось предложение выйти за него замуж. У Айзенменгера вновь потеплело внутри только оттого, что она ему написала, и вместе с тем он ощутил холодок из-за того, что письмо было столь кратким, и отчаяние, вызванное сугубо деловым тоном послания. Значит, и у Тернера был рак. Какое это имело значение? Медики в свое время проглядели – ну и что с того? Елена явно усматривала в этом какую-то закономерность, но Тернер, скорее всего, был уже немолодым человеком, а в таком возрасте рак совсем не редкость. И вполне возможно, опухоль у него была небольшой и латентной. А может быть, он сказал жене неправду, может быть, результаты обследования выявили у него рак, и шаг за перила многоярусного гаража показался ему наиболее легким способом расстаться с жизнью. Всем этим фактам можно было найти с десяток объяснений, если не больше.

И все-таки: у Миллисент Суит был рак, и теперь она была мертва; то же самое произошло с ее боссом, хотя он и погиб в результате несчастного случая. Во всем этом было нечто странное. Но могли ли эти два не связанных между собой события заставить Айзенменгера прервать свое добровольное затворничество?

Чай давно остыл, в комнате тоже стало холодно, а с холодом пришел запах сырости. И вдруг Айзенменгеру в один миг все опротивело; душа его наполнилась отвращением – к ставшему уже привычным самоконтролю, к окружавшей его обстановке, к тому, что он снова должен чего-то хотеть – чего-то, кроме Елены. Он принялся убеждать себя, что она в очередной раз пытается использовать его, как уже было однажды, однако это ничего не меняло, и осознание этого только усиливало отвращение Айзенменгера к самому себе.

Он встал, толкнув при этом кофейный столик, и тот подпрыгнул, словно негодуя на неосторожность своего хозяина. На миг Аизенменгером овладело желание скомкать записку и швырнуть через всю комнату, но оказалось, что даже на это у него нет сил. Он не мог сделать даже это – таким он стал слабым.

В полном отчаянии он схватил со стола кружку и запустил ею в стену. От удара она разлетелась на куски, остатки чая грязными потеками расползлись по обоям.

Ему даже не дано пребывать в чистилище.