Под арестом — Судья наносит визит — Предъявленное обвинение — Солдат, священник, магистрат — Под свою гарантию — Визит к хирургу — Древко стрелы извлечено — Бред — Он едет в Лос-Анджелес — Публичное повешение — Los ahorcados [239] — В поисках бывшего священника — Ещё один придурок — Ожерелье — В Сакраменто — Путь на запад — Он покидает свой караван — Кающееся братство — Повозка смерти — Ещё одна резня — Старуха в скалах
Шагая назад по улицам мимо светящихся жёлтым светом окон и заливающихся лаем собак, он встретил подразделение солдат, но они приняли его в темноте за старика и прошли мимо. Зайдя в таверну, сел в тёмном углу и стал наблюдать за людьми, что группами расположились вокруг столов. Никто не спрашивал, что ему там надо. Он словно ждал, что за ним кто-то придёт, и через некоторое время вошли четверо солдат и арестовали его. Они даже не спросили, как его зовут.
В камере он в какой-то странной спешке стал рассказывать такое, что мало кому доводилось увидеть за всю жизнь, и даже тюремщики подивились, как после всех кровавых злодеяний, в которых он принимал участие, ему удалось остаться в здравом уме. Однажды утром, проснувшись, он увидел рядом со своей клеткой судью. Тот стоял со шляпой в руке, в сером полотняном костюме и новых начищенных туфлях и улыбался ему с высоты своего роста. Пиджак был расстёгнут, на жилете виднелась цепочка от часов и булавка для галстука, а на поясе в отделанном кожей зажиме красовался небольшой «дерринджер» в серебряной оправе с рукояткой из розового дерева. Судья глянул в коридор грубо сляпанного глинобитного строения, надел шляпу и снова улыбнулся арестанту.
Ну, произнёс он. Как дела?
Малец не ответил.
Они хотели узнать у меня, всегда ли у тебя было плохо с головой, продолжал судья. Считают, что виноваты эти края. Что от них свихнуться можно.
Где Тобин?
Я сказал им, что этот кретин ещё в марте был уважаемым доктором богословия из Гарвардского колледжа. Что оставался в здравом уме и на западе, аж до самых гор Аквариус. А вот когда забрался ещё дальше, мозгов у него не осталось. Как и одежды.
А Тоудвайн и Браун. Они где?
В пустыне, где ты их бросил. Жестоко ты с ними обошёлся. Всё же твои товарищи по оружию. И судья покачал головой.
А со мной как собираются поступить?
Думаю, тебя они хотят повесить.
Что ты им сказал?
Правду. Что ответственность лежит на тебе. Хотя всего мы не знаем. Но они понимают, что именно благодаря тебе, и никому другому, события приняли такой пагубный оборот, и это привело к резне, устроенной на переправе дикарями, с которыми ты был в сговоре. Цели и средства здесь мало что значат. Досужие измышления. Но хоть ты и унесёшь замысел своего смертоносного плана в могилу, он всё же станет известен во всей своей чудовищности твоему Создателю и, как следствие, об этом будут знать все до последнего человека. Когда наступит время.
У кого плохо с головой, так это у тебя, проговорил малец.
Судья улыбнулся. Нет, сказал он. У меня с головой всегда был порядок. Ну, что ты там притаился в тени? Иди сюда, и поговорим, ты и я.
Малец стоял у дальней стены. Он и сам был почти как тень.
Подойди, звал судья. Подойди, мне нужно сказать тебе ещё кое-что.
Он глянул в коридор. Не бойся, я тихо. Это не для всех, а только для твоих ушей. Дай посмотреть на тебя. Неужели ты не понимаешь, что я любил тебя, как сына?
Он протянул руки через решётку. Иди сюда. Дай прикоснуться к тебе.
Малец стоял, прислонившись спиной к стене.
Иди сюда, если не боишься, шептал судья.
Я тебя не боюсь.
Судья улыбнулся. В полумраке глинобитной клетушки лился его негромкий голос. Ты вызвался принять участие в деле. Но выступил свидетелем против себя самого. Ты сам вершил суд своим деяниям. Поставил собственные представления выше суждений истории, порвал с обществом, частью которого считался, и сбил его с пути истинного во всех начинаниях. Услышь меня, дружище. Тогда в пустыне я говорил для тебя, и только для тебя, но ты пропустил мои слова мимо ушей. Если война не священна, человек — лишь древняя глина. Даже кретин действовал добросовестно, насколько мог. Потому что ни от кого не требовалось давать больше того, чем он обладал, и ничья доля не сравнивалась с чужой. От каждого требовалось лишь вложить душу в общее дело, но один человек этого не сделал. Может, скажешь, кто это был?
Это был ты, прошептал малец. Ты был этим человеком.
Судья посмотрел на него сквозь решётку и покачал головой. Не общий хлеб объединяет людей, а общие враги. Будь я враг тебе, кому ещё я был бы врагом? Кому? Святому отцу? Где он теперь? Взгляни на меня. Наша неприязнь друг к другу сформировалась и ждала своего часа ещё до того, как мы встретились. Тем не менее ты мог всё изменить.
Ты, повторил малец. Это был ты.
Я? Вовсе нет, возразил судья. Послушай. По-твоему, Глэнтон был глупец? Разве ты не понимаешь, что он убил бы тебя?
Ложь, сказал малец. Ложь, боже, какая ложь.
Подумай как следует.
Он никогда не участвовал в твоих безумствах.
Судья усмехнулся. Вынул из жилета часы, открыл их и поднёс к тусклому свету.
Ведь если бы тебе и имело смысл стоять на своём, проговорил он, то на чём бы ты стоял?
Судья поднял на него взгляд. Нажав на крышку часов, защёлкнул её и водворил часы на место. Мне пора, бросил он. Дела.
Малец закрыл глаза. Когда открыл, судьи уже не было. В тот вечер малец позвал к себе капрала, они уселись по обе стороны решётки, и малец стал рассказывать о несметном множестве золотых и серебряных монет, спрятанных в горах неподалёку. Говорил он долго. Капрал поставил свечу на пол между ними и смотрел на него, как смотрят на болтунов и лгущих детей. Когда он закончил, капрал встал, забрал свечу и оставил его в темноте.
Его освободили через два дня. Испанский священник, который явился провести обряд очищения, плеснул на него водой через прутья решётки, словно изгонял злого духа. Когда час спустя за мальцом пришли, от страха у него закружилась голова. Его доставили к алькальду, тот отечески поговорил с ним по-испански, а потом его выставили на улицу.
Доктор, которого он нашёл, молодой человек из хорошей семьи с Восточного побережья, ножницами разрезал ему штанину, осмотрел почерневшее древко стрелы и подвигал его туда-сюда. Вокруг уже образовался мягкий свищ.
Болит? спросил он.
Малец не ответил.
Доктор понажимал большим пальцем вокруг раны. Сказал, что может провести операцию и что это будет стоить сто долларов.
Малец встал со стола и, прихрамывая, вышел.
Когда на следующий день он сидел на площади, подошёл какой-то мальчуган и отвёл его к доктору в ту же лачугу за гостиницей. Доктор сказал, что прооперирует его утром.
Малец продал револьвер за сорок долларов какому-то англичанину и на рассвете проснулся под какими-то досками на заднем дворе, куда забрался ночью. Шёл дождь, он прошёл по грязным безлюдным улицам и барабанил в дверь бакалейщика, пока тот его не впустил. Появившись в кабинете хирурга, малец был сильно пьян. Одной рукой он держался за косяк, а в другой сжимал ополовиненную литровую бутылку виски.
Помогал хирургу студент из Синалоа, который раньше был у него стажёром. У двери возникла перебранка, она продолжалась, пока не вышел сам хирург.
Тебе придётся прийти ещё раз завтра, сказал он.
Я и завтра буду не трезвее.
Хирург смерил его взглядом. Хорошо, сказал он. Давай сюда виски.
Малец вошёл, и помощник запер за ним дверь.
Виски тебе не понадобится, сказал доктор. Давай его сюда.
Почему это не понадобится?
У нас есть эфир. Виски не понадобится.
А это крепче?
Гораздо крепче. В любом случае я не могу оперировать мертвецки пьяного.
Малец глянул на помощника, потом на хирурга. И поставил бутылку на стол.
Прекрасно, сказал хирург. Теперь отправляйся с Марсело. Он нальёт ванну, даст чистое бельё и проводит в кровать.
Он вытащил из жилетного кармана часы и, держа их на ладони, посмотрел, который час.
Сейчас четверть девятого. Операцию начнём в час. Постарайся отдохнуть. Если что-то потребуется, пожалуйста, дай знать.
Помощник провёл мальца через двор к побелённому известью саманному строению. Палата с четырьмя железными кроватями была абсолютно пуста. Малец помылся в большом клёпаном медном котле, снятом, похоже, с корабля, лёг на грубый матрац и стал слушать, как где-то за стеной играют дети. Ему не спалось. Когда за ним пришли, он ещё не протрезвел. Его вывели и положили на какой-то помост в пустой комнате рядом с палатой, помощник прижал к его носу холодную, как лёд, тряпицу и велел глубоко вдохнуть.
В этом и в последующих снах к нему приходил судья. Кто ещё мог прийти? Большой неуклюжий мутант, молчаливый и невозмутимый. Кем бы ни были его предки, он представлял собой нечто совсем иное, чем все они, вместе взятые; не существовало и системы, по которой можно было проследить его происхождение, потому что он не подходил ни под одну. Должно быть, любой, кто поставит себе задачей выяснить, откуда он взялся, распутывая все эти чресла и записные книжки, остановится в конце концов в помрачении и непонимании на краю некой бездны, беспредельной и неизвестно откуда взявшейся, и никакие научные данные, никакая покрытая пылью тысячелетий первобытная материя не позволят обнаружить и следа некоего изначального атавистического яйца, чтобы вести от него истоки судьи. В этой белой пустой комнате он стоял в пресловутом костюме со шляпой в руке и пристально смотрел на мальца своими маленькими, лишёнными ресниц поросячьими глазками, в которых он, это дитя, всего шестнадцати лет от роду, смог прочесть полный текст приговоров, не подотчётных судам человеческим, и заметило своё собственное имя, которое ему больше неоткуда было узнать. Имя, занесённое в анналы как нечто уже свершившееся, имя путника, которое в юриспруденции встречается лишь в жалобах некоторых пенсионеров или на устаревших картах.
В этом бреду он обшарил всё бельё на койке в поисках оружия, но ничего не нашёл. Судья улыбался. Придурка с ним больше не было, зато был кто-то другой, и этого другого никак не удавалось разглядеть полностью, но это вроде был мастеровой, работавший по металлу. То место, где он склонился над работой, заслонял судья, но это была холодная чеканка, и работал он молотком и чеканом, возможно изгнанный от человеческих очагов за какой-то проступок, и ковал всю ночь своего становления, словно собственную гипотетическую судьбу, некую монету для рассвета, который никогда не наступит. Именно этот фальшивомонетчик со своими резцами и грабштихелями ищет покровительства у судьи, именно он из холодного куска окалины создаёт в горниле подходящий лик, образ, благодаря которому эта последняя монета станет ходовой на рынках, где ведут обмен люди. Вот чего судьёй был судья, и нет этой ночи конца.
Свет в комнате стал другим, закрылась какая-то дверь. Малец открыл глаза. Под замотанную в полотно ногу был подсунут небольшой скрученный коврик из тростника. Безумно хотелось пить, голова гудела, а нога лежала с ним в постели нежеланным гостем, такой сильной была боль. Помощник то и дело приносил воды. Опять не заснуть. Выпитая вода выходила через кожу, всё бельё было мокрое, и он лежал, не шевелясь, словно стараясь перехитрить боль, с посеревшим и искажённым лицом и спутанными прядями длинных мокрых волос.
Прошла неделя, и он уже ковылял по городку на костылях, которые дал хирург. В каждом доме он справлялся о бывшем священнике, но никто не знал, кто это.
В июне того года он был уже в Лос-Анджелесе и квартировал в гостинице. На самом деле это была обычная ночлежка, и в ней, кроме него, обитало ещё сорок человек разных национальностей. Утром одиннадцатого числа все поднялись ещё до света и отправились на улицу, к cárcel, чтобы присутствовать при публичном повешении. Когда малец пришёл, уже чуть рассвело, и у ворот собралась такая огромная толпа зевак, что было не разглядеть происходящего. Он стоял у края толпы и ждал, пока наступит рассвет и произнесут все речи. Потом вдруг фигуры двух связанных людей взмыли вертикально над окружающими к верхней части каменных ворот, там они повисли, там и умерли. По рукам пошли бутылки, и среди примолкших было зевак снова начались разговоры.
Вечером, когда он пришёл снова, там не было ни души. Стражник, прислонившись у калитки ворот, жевал табак, а повешенные в своих петлях казались чучелами для отпугивания птиц. Подойдя ближе, малец увидел, что это Тоудвайн и Браун.
Денег было мало, потом их не стало совсем, но его видели в каждом питейном и игорном заведении, везде, где проводились петушиные бои, в каждом салуне. Тихий юноша в великоватом для него костюме и тех же поношенных сапогах, в которых он вернулся из пустыни. Он стоял в дверях грязного салуна, стреляя вокруг глазами из-под полей шляпы, и с одной стороны на его лицо падал свет от настенного канделябра. Кто-то посчитал, что он предлагает себя, пригласил выпить, а затем проводил на зады заведения, в комнатушку, где оставляли мокрые плащи и грязную обувь. Света не было, и клиент так и остался лежать там без чувств. Его обнаружили другие, те, что пришли туда с собственными грязными целями, и забрали его кошелёк и часы. Чуть позже кто-то снял с него и туфли.
О священнике малец ничего не слышал и уже перестал спрашивать. Возвращаясь однажды на рассвете под серым дождём в своё жильё, он заметил в верхнем окне чьё-то слюнявое лицо, поднялся по лестнице и постучал в дверь. Открыла, воззрившись на него, женщина в шёлковом кимоно. В комнате за её спиной на столе горела свеча, и в неярком свете за загородкой у окна сидел вместе с кошкой какой-то полоумный, который повернулся, чтобы посмотреть на мальца. Нет, это был не придурок судьи, всего лишь какой-то другой придурок. Женщина спросила, что ему нужно, он, ни слова не говоря, повернулся и спустился по лестнице на улицу в дождь и грязь.
На последние два доллара он купил у какого-то солдата то самое ожерелье из ушей язычников: Браун не снимал его до самой виселицы. Это ожерелье было на нём следующим утром, когда он нанимался к вольному погонщику из Миссури; оно было на нём, когда они отправились в Фремонт на реке Сакраменто с караваном фургонов и вьючных животных. Если погонщику и хотелось спросить насчёт этого ожерелья, он оставил любопытство при себе.
На этой работе малец провёл несколько месяцев и ушёл без предупреждения. Переезжал с, места на место. Компаний не избегал. К нему относились с определённой долей уважения, как к человеку, который не по годам хорошо разбирается в жизни. Он обзавёлся лошадью и револьвером, кое-чем из снаряжения. Брался за разную работу. У него была Библия, найденная в лагере золотоискателей, и он таскал эту книгу с собой, хотя не мог разобрать ни слова. Из-за тёмной и скромной одежды некоторые принимали его за проповедника, но он меньше, чем кто-либо другой, нёс свидетельства о том, что есть, или о том, что будет. Забирался он и в такие отдалённые места, куда вообще не доходили новости и где в те нестабильные времена пили за восшествие на престол уже низложенных правителей и славили коронацию королей, которые были убиты и лежали в могилах. Он не нёс вестей даже о таких, не имеющих отношения к духовному, историях, и хотя в тех диких краях было принято останавливаться при встрече и обмениваться новостями, он, похоже, путешествовал вообще без новостей, словно происходившее в мире было для него слишком порочным, чтобы оповещать об этом белый свет, а может, слишком банальным.
Он видел, как мужчины погибали от ружей, ножей и удавок, видел, как они дрались смертным боем из-за женщин, которые сами назначали себе цену в два доллара. Видел стоявшие на якоре в маленьких бухточках корабли из земли под названием Китай, тюки с чаем, шелками и специями, которые вспарывали мечами маленькие желтокожие человечки, чья речь походила на кошачье мяуканье. На безлюдном побережье, где крутые скалы баюкали тёмное и о чём-то глухо рокотавшее море, он видел грифов в полёте. От размаха их крыльев все птицы поменьше казались настолько крошечными, что клекотавшие под ними орлы больше походили на крачек или ржанок. Он видел, как ставили на карту и проигрывали груды золота, которые не накроешь и шляпой, видел медведей и львов, которых выпускали в ямы на смертельные схватки с дикими быками, дважды был в Сан-Франциско, дважды видел, как он горел, и не повернул обратно, уезжая оттуда верхом по дороге на юг, с которой виднелись пылавшие всю ночь на фоне неба силуэты города. Пылали они и в чёрных водах моря, где в языках пламени кувыркались дельфины. Видел пожар на озере, где падали горящие лесины и раздавались крики тех, кому не суждено было спастись. Бывшего священника он так и не встретил. Слухи о судье доходили до него повсюду.
Весной своего двадцать восьмого года он и ещё четверо подрядились провести караван по диким просторам почти через полконтинента и отправились по пустыне на восток. Через семь дней от побережья он оставил караван у колодца в пустыне. Это были лишь пилигримы, возвращавшиеся по домам, мужчины и женщины, покрытые пылью и утомлённые дорогой.
Он повернул коня на север к каменной гряде, что тянулась тонкой полосой у края неба, и так и ехал — звёзды под ногами, солнце над головой. Таких мест ему видеть ещё не приходилось, в эти горы не вела ни одна дорога, не было дороги и из них. И всё же в самом укромном уголке этой каменной твердыни он встретил людей, которые, казалось, не в силах были выносить безмолвие мира.
Впервые он увидел их, когда они брели в сумерках по равнине среди цветущих окотильо, что горели в последних лучах солнца, словно рогатые канделябры. Возглавлял шествие pitero — музыкант, игравший на тростниковой свирели, за ним следовала целая процессия людей с бубнами и matracas. Обнажённые до пояса мужчины в чёрных накидках с капюшонами хлестали себя плетьми из заплетённой косичками юкки, некоторые несли на голых спинах огромные связки чольи, один был привязан к канату, который тянули в разные стороны его спутники, а мужчина в белом одеянии с капюшоном нёс на плечах тяжёлый деревянный крест. Все шли босиком, оставляя на камнях кровавый след, а за ними дребезжала грубая carreta, на ней чопорно восседал вырезанный из дерева скелет, державший перед собой лук со стрелой. На эту же повозку были нагружены булыжники, несколько мужчин тащили её по камням за верёвки, привязанные к их головам и лодыжкам, а за ними плелась целая депутация женщин, одни несли в руках маленькие цветы пустыни, другие — факелы из сотола или примитивные светильники из продырявленных жестяных банок.
Эта не знающая покоя секта медленно проследовала под утёсом, где он стоял, наблюдая, и направилась дальше по щебню, вымытому из расположенного выше сухого русла. Под дудочку, горестные вопли и лязг они поднялись меж гранитных стен в верхнюю долину и исчезли в надвигающейся темноте, как предвестники некой невыразимой беды, оставив лишь кровавые следы на камнях.
Он остановился на ночлег в голой котловине, устроившись рядом с улёгшейся лошадью, и всю ночь по пустыне гулял сухой ветер, почти не слышный, потому что среди этих скал не было никаких отголосков. Стоя на рассвете рядом с лошадью, он смотрел на восток, на первые лучи зари, потом оседлал лошадь и повёл её по усеянной острыми камнями тропе через каньон, где глубоко под грудой валунов обнаружил воду. Внизу было темно, от камней веяло прохладой, он попил и принёс в шляпе воды для лошади. Потом вывел её на гребень, и они пошли дальше, он окидывал взглядом плоскогорье к югу и горы на севере, а лошадь сзади постукивала копытами.
Она всё чаще потряхивала головой, а вскоре и вовсе отказалась идти. Он остановился, держась за недоуздок, осмотрелся и увидел тех самых пилигримов. Они лежали в глубоком узком ущелье, окровавленные и мёртвые. Достав винтовку, он присел на корточки и прислушался. Завёл лошадь в тень каменной стены, спутал её и двинулся вдоль скалы вниз по склону.
Изрубленные тела участников покаянной процессии распластались среди камней в самых разных позах. Многие лежали вокруг упавшего креста, одни изувеченные, другие обезглавленные. Вероятно, они собрались под крестом, ища защиты, но по яме, где он был установлен, и по камням у его основания можно было представить, как крест повалили, как был сражён человек в капюшоне, изображавший Христа, и как ему выпустили кишки. Теперь он лежал, и на его запястьях и лодыжках оставались обрывки верёвок.
Поднявшись и оглядев эту унылую картину, малец вдруг заметил одинокую старуху в выцветшей шали, старуха стояла на коленях в скальной пещерке, выпрямив спину и склонив голову.
Он пробрался между телами и остановился перед ней. Совсем древняя, серое морщинистое лицо, песок в складках одежды. Она даже не обернулась. Шаль на голове сильно выцвела, но на ней ещё можно было различить очертания звёзд, полумесяцев и другие затканные в материю знаки неизвестного происхождения, похожие на знаки держателей патентов. Он негромко заговорил с ней. Рассказал, что он американец, что он далеко от родной страны, что у него нет семьи, что много странствовал и много повидал, что был на войне и прошёл через немало испытаний. Сказал, что проводит её в безопасное место к соотечественникам, которые будут рады принять её, что ей следует отправиться к ним, что он не может оставить её здесь, потому что она наверняка умрёт.
Он опустился на одно колено, поставив перед собой винтовку, как посох. Abuelita, произнёс он. No puedes escucharme?
Протиснувшись в пещерку, он тронул её за руку. Она чуть шелохнулась всем телом, лёгким и застывшим. Она совсем ничего не весила, эта высохшая оболочка старухи, умершей здесь много лет назад.