В верховьях распадка перейдя на другую сторону, он почуял то, что уже унюхал конь. В холодеющем вечернем воздухе обнаружилось некое направление, с которого явственно пованивало падалью. Он остановил коня, поворотился в седле и повел носом, но запах куда-то делся. Развернув коня, он посидел, глядя вдоль распадка вниз, потом вновь пустил коня вперед по узкой коровьей тропке. Поглядывая на виднеющихся сквозь кусты коров, бредущих впереди, конь прядал ушами.

— Я подскажу, что тебе надо будет делать, — сказал коню Джон-Грейди.

Сотней ярдов ниже с дальней стороны распадка вонь донеслась опять, и он скомандовал коню остановиться. Конь встал в ожидании.

— Ты не поможешь мне найти дохлую корову? Ну пожалуйста, — сказал Джон-Грейди.

Конь стоит ждет. Он снова пустил его вперед, они спустились еще на четверть мили, конь перешел на свой привычный аллюр и больше не обращал внимания на коров, бредущих в отдалении. Еще чуть-чуть проехали, и Джон-Грейди опять остановил коня, понюхал воздух. Посидел в седле неподвижно. Потом развернул коня и начал вновь подниматься прежним путем.

Глядел во все глаза, искал зацепку, и в конце концов запах заявил о себе сильно и явственно. Вечерело. Он спешился, стоит смотрит на облепленный мухами труп новорожденного теленка, которого кто-то затащил в центр креозотового куста посреди широкой открытой поляны. Дождя не было уже недели две, так что на каменистой почве отчетливо виднелись следы волочения; он немного прошел по ним туда, откуда теленка волокли: все искал участок либо песчаный, либо где земля немного помягче — вдруг где-то отпечатался след ноги, — но не нашел ничего. Вернулся, набрал повод и вскочил в седло, после чего огляделся, чтобы заметить место, а потом поехал снова вниз по распадку.

Вместе с Билли они постояли над мертвым теленком, потом Билли прошелся по следу волочения, остановился, оглядел округу.

— Ты далеко все осмотрел? — спросил Билли.

— Да нет.

— Такого большого теленка тащить! Кто-то был здоровущий.

— Думаешь, пума?

— Нет. Пума чем-нибудь прикрыла бы. Или хоть попыталась.

Сели верхами, поехали изучать следы. На твердой почве след потеряли, снова нашли. На каменистых участках Билли шел по следу, то поднимая, то опуская голову, чтобы поймать определенный угол освещения. Сказал, что потревоженная земля иначе выглядит, и вскоре Джон-Грейди тоже стал это замечать. День наступал прохладный. Кони были свежи — и оттого, что утро, и от погоды, и, казалось, не были ничем обеспокоены.

— Прямо пограничники, — сказал Билли.

— Пограничники.

— Следаки, блин.

— Пинкертоны.

Теленка, видимо, отсекли от стада, догнали и убили на открытом месте. Билли спешился, повел коня в поводу. На камнях видна была кровь, на солнце почерневшая.

— А ты не думаешь, что это были всего лишь койоты? — сказал Джон-Грейди.

— Нет, вряд ли.

— А кто, думаешь, это был?

— Я знаю, кто это был.

— Кто?

— Собаки.

— Собаки?

— Ага.

— Что-то мне тут никаких собак как-то не встречалось.

— Мне тоже не встречалось. Но они тут есть.

За следующие несколько дней они нашли еще двух мертвых телят. Съездили в Седар-Спрингз, ниже пастбища пересекли заливной луг, объехали базальтовые утесы и по верху столовой горы двинулись на восток к старому руднику. Следы собак нашли; их самих, однако, не увидели. Не успела закончиться неделя, как они обнаружили еще одного мертвого теленка, убитого чуть ли не в тот же день.

В седельной кладовой на полке валялось несколько старых капканов третьего номера, выкованных еще в «Онейде», Билли выварил их со свежими стружками, натер воском, и на следующий день они взяли из них три штуки и поставили около трупов животных. Проверять выехали еще до рассвета, но когда прибыли на место, все три капкана оказались выкопаны и лежали на виду. Один из них при этом был даже по-прежнему взведен. Что же касается трупов, то от них осталась лишь шкура да кости.

— Я и не знал, что собаки такие умные, — сказал Джон-Грейди.

— Я тоже. А они, надо полагать, не знали, что мы такие глупые.

— Ты когда-нибудь ловил капканами собак?

— Нет.

— Что будем делать?

Билли поднял взведенный капкан, сунул руку под его челюсти и большим пальцем разомкнул защелку. Капкан захлопнулся с глухим металлическим лязгом, неожиданно резко прозвучавшим в утренней тишине. Билли срезал капканы с их проволочных привязей, проволокой связал вместе, повесил на седельный рожок и вскочил в седло. Бросил взгляд на Джона-Грейди:

— Жаль, мы не нашли, где они базируются. Там можно было бы ставить просто на авось.

— А что, если напустить на них собак Тревиса? Как думаешь?

Они взяли вьючную лошадь и перевезли ящик с кухонными принадлежностями и свои постели на столовую гору, разбили лагерь. Сидят пьют из жестяных кружек кофе, смотрят на угли, как они под порывами ветра то разгораются, то тускнеют. Вдалеке на равнине сеткой огней мерцали два города, разделенные темным серпантином реки.

— А я думал, тебе и помимо этого есть чем заняться, — сказал Билли.

— Ну, вообще, да.

— Решил, что это подождет?

— Надеюсь, что подождет. А вот что это дело подождет, не уверен.

— Что ж, это хорошо, что ты и о долге не забываешь.

— Я ни о чем не забываю.

— Небось устал уже от того, как я тебе по ушам езжу.

— Имеешь право.

Сидят попивают кофе. Дует ветер. Достали одеяла, закутались.

— Только не думай, будто я завидую.

— Я разве это сказал?

— Да нет. Но ты мог так подумать. Нет, правда: поменяться с тобой местами меня бы и под пистолетом не заставили.

— Знаю.

Билли прикурил сигарету от вынутой из костра веточки и сунул ее обратно в огонь. Сидит курит.

— Глянь-кась, отсюда оно куда красивше выглядит, чем когда там бродишь, верно?

— Да. Это точно.

— Вообще, многие вещи лучше выглядят издалека.

— Да ну?

— Думаю, да.

— Ну да, наверное. Например, жизнь, которую ты прожил.

— Ага. И та, которую еще не прожил, тоже.

На столовой горе они провели всю субботу, с утра в воскресенье объездили все ее склоны и в середине дня нашли только что убитого теленка, который лежал на галечном наносе, примерно там, куда в паводок достает вода. Его мать стояла, глядя на него сверху, они ее прогнали, и она пошла, мыча, останавливаясь и оглядываясь.

— В прежние времена простая корова-пеструшка и то так запросто теленка бы не бросила, — сказал Билли. — А эта — поди ж ты! — герефордская. Или не в породе дело?

— Я тоже думаю, что порода тут, скорей всего, ни при чем, — отозвался Джон-Грейди.

— Что, дурища? Тебе бы только пожрать да посрать, что, нет, что ли? — воззвал к совести коровы Билли.

Корова тупо на него уставилась.

— Скорее всего, они прячутся среди скал где-нибудь под самым краем стола.

— Известное дело. Конечно. Но объезжать такие места верхом — врагу не пожелаешь, а уж пешим я точно туда не полезу.

Джон-Грейди опустил взгляд на мертвого теленка. Чуть наклонившись, сплюнул.

— Что же тогда нам делать?

— Мое мнение: надо паковаться и прямиком домой. Спросим Тревиса, а там — как он скажет.

— Ладно. Если согласится, можно будет устроить им выволочку прямо нынче же вечером.

— Вот только никуда он нынче вечером не поедет, это я тебе точно говорю.

— Это почему?

— Да черт возьми! — вырвалось у Билли. — Не поедет старик на охоту в воскресенье.

Джон-Грейди улыбнулся:

— А если бы у нас вол упал в канаву?

— Да плевать ему было бы, пусть хоть вся наша шайка-лейка в канаве окажется — и с тобой, и со мной, и с Мэком вместе.

— Может, даст нам собак на время?

— Никогда. И сам охотиться в воскресенье не будет, и собакам не даст. Они у него христианские собаки.

— Христианские собаки?

— Ну да. Уж так они воспитаны.

Когда ехали вдоль верхнего края заливного луга, услышали, как заголосила еще одна корова. Придержали коней, посидели в неподвижности, напряженно разглядывая местность внизу.

— Ты видишь ее? — спросил Билли.

— Угу. Во-он там.

— Это не та же самая?

— Нет.

Билли наклонился, сплюнул.

— Что ж, — сказал он. — И так понятно, что это значит. Хочешь туда проехаться?

— Да нет. Не вижу смысла.

Во тьме они ехали по широкой, поросшей креозотовыми кустами долине. Выехать собрались только во вторник перед рассветом. У Арчера было шесть собачьих ящиков, и они как раз поместились в кузов грузовика «рео»; автомобиль полз, истошно завывая на пониженной передаче и вверх-вниз размахивал, будто в поисках точки опоры, желтоватыми лучами фар, которые время от времени выхватывали из непроглядной тьмы то кого-то из всадников, едущих впереди, то тень креозотового куста, то красный глаз коня, повернувшего голову или скачущего машине наперерез. Собаки, которых кидало и мотало в ящиках, ехали молча, не в пример всадникам, их владельцам, которые покуривали и тихо переговаривались меж собой. Шляпы низко надвинуты, вельветовые воротники охотничьих курток зябко подняты. Ехали по широкой плоской долине не торопясь: все равно грузовик ползет еще медленнее.

Достигнув верховья долины, грузовик уперся в галечный конус выноса, всадники спешились, поводья бросили на спины лошадей и стали помогать Тревису и Арчеру выгружать собак и пристегивать их к большой, многоповодковой сворке, собранной из ремней от конской упряжи. Собаки плясали, рвались и поскуливали; то одна, то другая из них поднимала морду и принималась выть, их вытье отдавалось от скал многократным эхом; первую свору собак Тревис на полуштык привязал к переднему бамперу грузовика; в свете фар их совместное дыхание клубилось белым облаком, а кони, стоящие у края тьмы, били копытами, фыркали и тянулись мордами, силясь попробовать, каковы эти желтые клубящиеся лучи будут на запах. Собак продолжали вытаскивать за ошейники из ящиков и подавали теперь на другую сторону грузовика; этих тоже пристегивали на сворку, а на востоке тем временем звезды одна за другой начали меркнуть.

Лающих собак вели поверху, по гальке, а Билли и Джон Грейди ехали внизу, все время делая зигзаги, пока не отыскали мертвого теленка на намывной косе. Теленок был объеден до скелета, который еще и явно таскали с места на место. Его грудная клетка лежала ребрами вверх и их загнутыми, острыми зубьями в сумерках напоминала плотоядный цветок, притаившийся на голом голодном рассвете.

В процессе поисков Билли и Джон-Грейди перекрикивались с теми, кто шел поверху, так что те быстро оказались на косе со своими рвущимися с поводков, истекающими слюной и азартно нюхающими воздух большими английскими кунхаундами и гончими Уокера. Когда собак подвели к останкам теленка, они испуганно попятились и стали нюхать землю, поглядывая на Тревиса.

— Коней сюда не пускайте! — крикнул Тревис. — Пусть собаки освоятся.

Он принялся спускать собак с поводков и науськивать их. Те забегали туда-сюда, нюхая землю, а собаки, которых вел вскоре подоспевший Арчер, завыли, заскулили, Арчер торопливо спустил их, и они тут же умчались куда-то вниз по распадку.

Тревис пошел туда, где Билли неподвижно сидел в седле. Остановился, собрал собачьи поводки в пучок, перекинул его через плечо и прислушался.

— Думаешь, удастся? — обратился к нему Билли.

— Не знаю.

— Готов побиться об заклад, что эти чертовы сволочи, режущие телят одного за другим, ушли отсюда совсем недавно.

— Полностью твое мнение поддерживаю.

— Ну и как думаешь?

— Не знаю. Если их не достанет Смоук, тогда и никто не достанет.

— Это твой лучший пес?

— Нет. Но для такой работы он в самый раз будет.

— Почему именно для такой?

— Потому что он уже участвовал в охоте на собак.

— И что он по этому поводу думает?

— Не говорит.

Во тьме повсюду сновали собаки; возвращались и снова куда-то убегали.

— У меня такое впечатление, будто они разбежались по всем направлениям сразу. Сколько их тут сейчас, как ты думаешь?

— Не знаю. Три или четыре.

— Да ну! По-моему, больше.

— А может, и больше.

— А вон еще один бежит.

Один из псов взял след и куда-то с лаем понесся. Остальные выломились из креозотового кустарника, и через секунду все восемь гончих подняли оглушительный тарарам.

— Похоже, мокренькое дельце назревает на этой пересохшей почве, — сказал Тревис. — А где, кстати, мой конь?

— Я видел его в сопровождении Джея Си, но, кажется, они куда-то переместились.

— А куда они направились, не знаешь?

— Да вон к тем скалам повыше, что прямо под краем плоскогорья.

Тут подошел Арчер, ведя коня Тревиса за поводья. Тревис вскочил в седло и оглянулся на восток:

— Скоро будет светло и все видно.

— Представляю, какая там в камнях будет дьявольская собачья драка.

— Да слышу я, слышу. Давайте, ребята, двинулись.

Джон-Грейди и Джей Си, остановив коней, подождали на верхнем конце косы, когда подъедут Арчер с Тревисом.

— А куда делись Трой с Хоакином?

— Да вперед уехали.

— А мы чего ждем?

— Ты слышал? Слышал?

— Что слышал?

— Слушай.

От скального окаймления затапливаемой долины, помимо протяжного лая бегущих по следу гончих, донеслось краткое резкое тявканье и сразу же жуткий вой.

— Эти тупые идиоты вздумали полаять в ответ, — сказал Билли.

— Думаю, они решили присоединиться к погоне, — сказал Арчер. — Безмозглые сукины дети, они не знают, что погоня-то идет за ними.

Ко времени, когда охотники подъехали к подножию каменных столбов, гончие уже выгнали диких собак из скальных закоулков, и по звукам можно было догадаться, что сперва, прямо на бегу, имела место драка, после которой началась долгая, оглашающая окрестности воплями погоня по осыпям и валунам. Уже засерел рассвет, охотники рысцой ехали один за другим вдоль подножия утесов, следуя по тропе, что вилась между когда-то напа́давших сверху базальтовых громадин. Тревис догнал Джона-Грейди, теперь их кони рысили бок о бок. Протянув руку, он положил ладонь на шею коня Джона-Грейди, тот поехал медленнее.

— Слушай, — сказал Тревис.

Они остановили коней, прислушались. Подъехал Билли.

— Готовьте лариаты, парни, — сказал Тревис.

— Думаешь, уже довольно света, чтобы работать с лассо?

— Вот мы это сейчас и выясним.

Достали веревки, вывязали петли.

— Давайте только договоримся не спешить, — сказал Тревис. — Где-то они тут должны выскочить. Пусть выбегут на открытое место. И поосторожнее. Не заарканить бы кого-нибудь из собственных собак.

Взяв петли на изготовку, пустили коней вперед.

— Петли делайте поменьше, — посоветовал Тревис. — Еще меньше. А то не ухватишь: это ж не корова, проскочит сквозь, как завтрак, сдобренный слабительным.

Вопли гончих вдруг послышались прямо над ними — там тропа поворачивала и уходила вверх, скрытая упавшими сверху глыбами базальта. И тут же все увидели три тени, прыгающие с камня на камень. Потом еще две. Джон-Грейди ехал на коне мышастой масти — конь был Уотсона. Он всадил каблуки коню в ребра, конь присел и рванул вперед. Билли не отставал, ехал следом как привязанный.

Гончие, заливаясь лаем, выскочили из-за камней несколько выше, и Джон-Грейди повернул коня вправо. И он, и Билли сидели в седлах выпрямившись, силясь разглядеть бегущих собак. Выехав на верхнюю тропу, Джон-Грейди оглянулся. Билли и сверху и снизу нахлестывал коня маленькой, будто игрушечной, петелькой лассо. В сотне футов позади него среди скал во всю прыть неслись несколько собак Тревиса, пегих, будто лошади породы аппалуза. Джон-Грейди низко склонился к шее коня, поговорил с ним по-свойски, потом опять выпрямился, чтобы оглядеться. Три собаки желтоватой масти размашистыми скачками неслись впереди него по длинному галечному наносу одна за другой, будто в связке. Он наклонился и снова поговорил с конем, но конь их уже увидел. Не успел Джон-Грейди бросить быстрый взгляд назад — где там Билли? — как смотрит, задняя из трех собак от остальных двух отделилась. Свернув следом за ней по откосу вниз, он с громом копыт понесся по ровной низине.

Столь маленькая петелька лассо показалась ему для броска слишком легкой, он задвоил ее, раскрутил над головой, перехватил, еще раз задвоил. Когда конь увидел над своим левым ухом взлетающую веревку, он, прижав уши и разинув пасть, с удвоенным рвением бросился за убегающей дворнягой, будто обуреваемый личной жаждой мести.

У собаки же опыта в качестве объекта охоты не было. Она не оглядывалась и не делала зигзагов, неслась все вперед и вперед, так что Джон-Грейди спокойно приготовил петлю и выжидал, перегнувшись через луку седла. Хотел сделать бросок в тот миг, когда собака внезапно остановится, чтобы рвануть в обратную сторону, но та, похоже, думала, что ей по силам обогнать лошадь. Вот свернутая кольцами веревка взмыла в воздух, петля, поворачиваясь, начала освобождаться от обрамляющих ее шлагов. Мышастый конь закинул голову, уперся передними ногами в гальку и присел, а Джон-Грейди быстро заложил вокруг обитого отполированной кожей седельного рожка два витка коренного конца веревки, которая тут же туго натянулась, — рывок, и собака молча взлетела в воздух. Она беззвучно перевернулась в воздухе через голову и глухо хлопнулась о гальку.

К этому времени на ровное место вынеслись еще три собаки, преследуемые Тревисом и Хоакином. Скача во весь опор, всадники промчались от Джона-Грейди в сотне футов, он тотчас взял мышастого в шенкеля и устремился за ними, волоча за собой желтоватую собаку по камням и кустам креозотов на конце тридцатипятифутовой веревки из сизальской пеньки. Чуть западнее из-за скал выскочили еще несколько гончих и всадников и нестройной шеренгой понеслись по дну долины, а Джон-Грейди, проехав с волочащейся сзади собакой еще немного, резко остановил коня, спрыгнул наземь и побежал освобождать лассо. Собака лежала на камнях обмякшая и окровавленная, с оскаленной мордой и выпученными, чуть не вылезшими из орбит глазами. Он встал на нее сапогом, расслабил и снял петлю и заспешил к ожидающему коню, на ходу сворачивая веревку шлагами.

К этому времени стало светло как днем, и, прочесывая равнину, широкой цепью ехали уже четыре всадника; он сел в седло, повесил свернутую веревку на плечо и полевым галопом направил коня за ними.

Когда он обгонял Хоакина, мексиканец что-то крикнул ему вслед, но слов он не расслышал. Нахлестывая коня прямо петлей лассо, поскакал дальше, за Тревисом и Джеем Си с их гончими. Чуть было не потоптал конем одну из бродячих собак. Она забралась в заросли гобернадоры и, сжавшись, пыталась там спрятаться; он бы пронесся мимо, если бы она в последний момент с перепугу оттуда не выскочила. Он так резко и яростно развернул коня, что ногой едва не выскочил из стремени. Тут справа подоспел Билли, обошел и погнал собаку обратно, та попыталась проскочить перед его конем, и ей это почти удалось, но Билли ее догнал и, наклонившись с седла, заарканил ее, а его конь, присев на задние ноги и проехав копытами юзом, остановился в туче пыли, при этом собаку подбросило вверх, кинуло оземь, протащило, но она вскочила на ноги — глядь, стоит озирается. Билли развернул коня, рванул и повалил собаку, но она опять вскочила и, влекомая веревкой, пустилась бежать. Когда мимо проезжал Джон-Грейди, собака стояла и, извиваясь, била лапой по натянутой веревке, но Билли пришпорил коня, и собаку снесло. В это время поодаль на заливной пустоши Хоакин яростно разворачивал коня, одновременно гиканьем подбадривая гончих, которые, рассеявшись по местности, лаяли и дрались. Крутя над головой лассо, подъехал Тревис, и Джон-Грейди посторонился, но собака, за которой гнался Тревис, перед самым его конем вдруг резко свернула и оказалась перед Джоном-Грейди. Он направил на нее коня, собака хотела было развернуться в обратную сторону, но он заарканил ее, намотал веревку на седельный рожок, а коня пустил резко вправо. Собаку подняло в воздух, закрутило и бросило оземь, она вскочила, развернулась, но ее вновь снесло. Пришпорив своего мышастого, Джон-Грейди поволок собаку за собой, она подскакивала и беззвучно билась о камни, чертя широкую дугу на конце веревки, а потом ее потащило по кустам и гравию.

Он к ней вернулся, волоча за собой ослабшую веревку и по пути сворачивая ее шлагами. Тревис, Хоакин и Билли, остановив коней, сидели в седлах, давая животным возможность отдышаться. В погоню за дикими собаками устремилась уже вторая свора гончих, которые гнали их по нижней части заливной пустоши, догоняли и нападали на них среди щебня и валунов, дрались и опять их гнали. Хоакин довольно ухмылялся.

— Собаки против собак, и сами мы уже как собаки, — сказал Джон-Грейди.

— Да уж, сплошные собаки, — сказал Хоакин.

— Погляди только на Джея Си, — сказал Билли. — Да смотри же! Вид будто он воюет с пчелами.

— Сколько всего тут этих чертовых собак?

— Понятия не имею. Вон там подальше, где начало большой косы, Арчер спугнул еще целую стаю.

— Поймали кого?

— Не думаю. Трой там пешком между камнями бродит.

Из чапараля выскочили две гончие, побегали, нюхая землю, кругами и остановились в нерешительности.

— Хейя! — крикнул им Тревис. — Ну-ка, работать!

— Слушай, дружище, если твой конь не совсем еще выдохся, почему бы нам не двинуть дальше — туда, где сейчас самая потеха.

Коснувшись коня каблуком, Билли пустил его вперед:

— А без меня нельзя, что ли?

— Вы давайте езжайте, — сказал Тревис. — А я вас догоню потом.

— Собаколовы, — пробормотал Билли. — Я так и знал, что этим кончится.

Ухмыльнувшись, Хоакин бросил коня в галоп, воздев над головой кулак.

— Adelante, muchachos, — крикнул он.

— Perreros.

— Tonteros.

Тревис проводил их взглядом. Покачав головой, наклонился и сплюнул, потом повернул коня и двинулся туда, где в последний раз видел Арчера.

Проехали всю низовую пустошь, дальше начиналась гора, с плоской вершины которой во множестве напа́дали каменные глыбы; пробираясь между глыбами, все двигались по склону, пока Джон-Грейди, остановив коня, не поднял вверх руку. Остановились, прислушались. Встав на стременах, Джон-Грейди внимательно оглядел склон впереди. Подъехал Билли:

— По-моему, они наверх побежали.

— Мне тоже так кажется.

— А они смогут наверх-то выбраться?

— Не знаю. Может, и выберутся. Сами они, похоже, считают, что смогут.

— Ты их видишь?

— Нет. Мелькнул вроде один желтый гад и еще один вроде как в крапинку. Их тут, кажись, штуки три или четыре.

— От гончих они, похоже, отбились, скажи?

— Да есть такое впечатление.

— А мы туда вскарабкаться смогём?

— Да я вроде как знаю тут одну тропку.

Сощурившись, Билли оглядел каменные бастионы. Наклонился, сплюнул.

— Очень бы не хотелось влезать с конем на такую кручу, тем более когда неизвестно, пройдешь там доверху, не пройдешь…

— А мне, думаешь, хочется?

— Плюс неизвестно, многого ли мы добьемся, гоняясь за этой пакостью без собак. Твое мнение?

— Да здесь ведь только через край перевалить. Дальше-то вполне себе ровное, открытое место будет.

— Ну, веди нас тогда.

— Ладно.

— Давай только не будем слишком торопиться.

— Хорошо.

— И под ноги как следует смотри. Тут ежели оступишься, такой можно джекпот огрести!

— Понял, понял.

Но Джон-Грейди повел его сперва почему-то не вверх, а вниз, тем же путем, каким сюда взбирались. Так проехали чуть не милю, затем свернули вбок вдоль намыва. Здесь пошли в гору. Тропа сузилась, пошла круче. Спешились, взяли коней под уздцы. По пути попадались серые полосы земли с древних стоянок человека, почву с которых, подмытую в ущелье разливами, вынесло вниз, и из нее то там, то сям показались кусочки костей и черепки; кое-где над тропой на окаймляющих вершину валунах виднелись пиктограммы с изображениями то охотника, то шамана, то общих сборищ у костра или охоты на пустынного толсторога. Все это было высечено в камне тысячу лет назад или еще раньше. Вот группа танцоров, держащихся за руки, — точь-в-точь бумажные фигурки, какие дети вырезают из бумаги, разве что эти выбиты на скале. Ниже слоя покрывающих вершину столовой горы пород лежала окаймляющая полка, они свернули на нее и оглядели оттуда заливную долину и пустыню. Трой ехал по направлению к Джею Си и Арчеру, которые двигались к грузовику, ведя почти всех гончих вслед за собою. Хоакина нигде видно не было. Вдали сквозь проход меж невысоких холмов виднелось шоссе, пролегающее в пятнадцати милях. Кони остановились, отдуваясь.

— Ну и теперь куда, ковбой? — спросил Билли.

Джон-Грейди кивнул в сторону вершины и двинулся, ведя коня в поводу.

Чем выше, тем полка более сужалась, ведя к каменным нагромождениям, в которых они нашли проход столь узкий, что конь Билли даже заартачился, не желая туда идти. Он попятился, задергал головой, не слушаясь поводьев, опасно заплясал на сланцевой осыпи. Билли бросил взгляд вдоль узкого прохода вверх. К синему небу вздымались отвесные скальные стены.

— Слышь, братан, ты уверен, что нам сюда?

Джон-Грейди бросил поводья своему мышастому на холку, стащил с себя куртку и, развернувшись, подошел к Билли.

— Возьми моего коня, — сказал он.

— Чего?

— Возьми моего коня. Или возьми у Уотсона. У них есть опыт прохода по этому коридору.

Взял у Билли поводья, успокоил его коня и, связав рукава, прикрыл ему глаза курткой, налегая на животное всем телом. Билли поднялся туда, где стоял мышастый, взял поводья и повел его между скал; конь скреб копытами по сланцам, стремена, болтаясь, со звоном бились о камень. В конце коридора кони рывком вскарабкались на стол горы и встали, дрожа и отдуваясь. Джон-Грейди стащил с головы коня куртку, конь заржал и принялся озираться. В миле от них по плоскогорью, то и дело оглядываясь, махами неслись три собаки.

— Хочешь и дальше ехать на этом добром коне?

— Ну, если позволишь, поеду на этом добром коне и дальше.

— Ладно, тогда вперед.

То низко пригибаясь к холкам коней, то громко гикая и размахивая арканами, они помчались по плоскому, как стол, плато, скакали вплотную друг к другу, ноздря в ноздрю. Через милю расстояние до собак уполовинилось. Собаки держались плоскогорья, которое чем дальше, тем становилось шире. Поверни они к краю, им, может быть, открылось бы такое место, где бы они спустились опять на склон, а лошади бы не смогли, но они, похоже, думали, что способны уйти от любой погони, кто бы ни попытался их преследовать; две неслись бок о бок, третья сзади, очерченные низко стоящим солнцем; их длинные собачьи тени бежали рядом, то и дело изламываясь на кустиках серой, скудной травы плоскогорья.

На взятом у Джона-Грейди мышастом Билли догнал не успевших броситься в разные стороны собак и заарканил ту, что бежала сзади. Он даже не стал крепить веревку за рожок, лишь намотал два оборота на руку и дернул, отчего собаку оторвало от земли, и он поехал дальше, волоча ее за конем на веревке, которую держал в одной руке.

Вновь он догнал собак и перегнал их, будто пытаясь преградить им путь. Бегущие собаки подняли на него взгляды, полные безнадежности, ни у одной из них уже не было сил даже втянуть вываленный язык. Их мертвая товарка волоклась рядом с ними на конце веревки. Билли оглянулся, принял вправо и, протащив мертвую собаку прямо перед ними, заставил их свернуть, огибая их по длинной пологой дуге. Заметив, что по плато к нему во весь опор скачет Джон-Грейди, не без усилий после нескольких беспорядочных скачков остановил мышастого, спрыгнул наземь, снял с мертвой собаки петлю и, на бегу вновь расправив ее, опять вскочил в седло.

К собакам он подскакал первым и сразу заарканил большую желтую, бежавшую первой. Пятнистая развернулась и, проскочив чуть не у коня под ногами, кинулась к обрыву. Желтую перевернуло, бросило вверх, но она все же вскочила на ноги и побежала дальше с петлей на шее. Вынырнувший у Билли из-за спины Джон-Грейди бросил лассо и поймал в него задние ноги желтой, после чего еще прибавил ходу, хлестнув коня задвоенным коренным концом веревки, и лишь после этого намотал ее на рожок седла. Слабина веревки, прицепленной к седлу Билли, выбралась со свистом, веревка протянулась горизонтально и замерла, а большая желтая собака вдруг оторвалась от земли и полетела, растянутая между двумя веревками, которые отозвались кратким басовитым звоном, и тут собака взорвалась.

Солнце, вставшее не более часа назад, светило на плато точно сбоку, так что фонтан крови, взметнувшийся перед ними в воздух, был таким ярким и неожиданным, будто призрачное видение. Нечто, возникшее из ничего и совершенно непостижимое. Голова собаки, кувыркаясь, полетела в сторону, растянутые в воздухе веревки спружинили, и тело собаки, не долетев до Джона-Грейди, с глухим стуком шлепнулось оземь.

— Черт подери! — вырвалось у Билли.

С дальнего конца плато донесся долгий радостный вопль. К ним ехал Хоакин с тремя кунхаундами. Он видел, как они заарканили за голову и за ноги ту собаку, и теперь, смеясь, махал им шляпой. Его гончие вприпрыжку неслись рядом с конем. Они все еще не замечали пятнистую собаку, бегущую к краю плато.

– ¡Ayeee muchachos! — кричал Хоакин.

Улюлюкая и смеясь, он наклонился и замахал шляпой на собак, подгоняя их.

— Черт, — сказал Билли. — Вот уж не знал, что ты способен на такое.

— Я тоже не знал.

— Сукин ты сын.

Потянув на себя веревку, он стал сматывать ее.

Джон-Грейди подъехал туда, где на забрызганной кровью траве лежало безголовое тело собаки, спешился, снял петлю с задних ног животного и вновь вскочил в седло. Подоспевшие гончие закружились около трупа; подняв шерсть на загривках, нюхали кровь. Один из кунхаундов забегал вокруг коня Джона-Грейди, потом отступил и принялся на него лаять, но тот не обращал внимания. Сложив веревку шлагами, он развернулся, вдавил каблуки коню в бока и поскакал через плато вдогонку за последней оставшейся собакой. К этому моменту Хоакин ее заметил и тоже устремился за ней, нахлестывая коня сдвоенным концом веревки и что-то крича своим гончим. Билли сидел на коне, стоящем неподвижно, смотрел им вслед. Свернув свою веревку аккуратнее, он привязал ее, вытер окровавленные руки о штанины джинсов и снова стал наблюдать за погоней, несущейся вдоль края плато. Пятнистая собака, похоже, никак не могла найти место, где бы спрыгнуть на склон, и ее побежка вдоль края плато становилась все более усталой. Услышав лай гончих, она снова повернула на равнину, пробежав за конем Хоакина, он же развернулся, а уж на плоском-то месте догнал ее и заарканил, не дав пробежать и мили. Билли подъехал к окаймляющим плато скалам, спешился, закурил сигарету и сел, озирая горизонт на юге.

Вернувшись с другого конца плато, Хоакин с Джоном-Грейди подъехали к нему, по пятам за конями прибежали гончие. Хоакин волок по траве на веревке мертвую собаку. Ее тело было окровавлено, местами с него слезла шкура, на остекленевшие глаза и высунутый язык налипли травинки и всякий сор. Когда подъехали к краю плато, Хоакин спешился и отцепил от мертвой собаки веревку лассо.

— У нее тут где-то щенки, — сказал он.

Подошел Билли, стоит смотрит на собаку. И впрямь: сука, соски вспухшие. Пошел к коню, вскочил в седло, оглянулся на Джона-Грейди:

— Давай-ка к дому поворачивать. Дорога-то, чай, неблизкая. Как подумаю, что опять по скалам карабкаться, так аж мурашки по коже.

Сняв шляпу, Джон-Грейди установил ее на луку седла. Его лицо было выпачкано кровью, рубашка тоже в крови. Он провел рукавом по лбу, взял в руки шляпу и вновь надел ее.

— Ну, поехали, — сказал он. — А ты как, Хоакин?

— Да конечно, — сказал Хоакин. Бросил взгляд на солнце. — Как раз к обеду и вернемся.

— Думаешь, мы их всех выловили?

— Трудно сказать.

— Во всяком случае, кое-кого из них мы отучили от дурных привычек.

— Это уж точно.

— Сколько арчеровских гончих с тобой поднялись?

— Три.

— Одного пса не хватает.

Развернувшись в седлах, они принялись обозревать плато.

— И куда он, интересно, запропастился?

— Понятия не имею, — сказал Хоакин.

— Да может, он где-то там, с другой стороны плато спустился.

Хоакин наклонился, сплюнул и развернул коня.

— Поехали, — сказал он. — Он может быть где угодно. Это всегда так. Обязательно один из псов ни за что не желает ехать домой.

Ранним утром, когда было еще темно, его разбудил Джон-Грейди. Он застонал, перевернулся на другой бок и накрыл голову подушкой.

— Просыпайся, ковбой.

— Черт бы побрал, который час?

— Пять тридцать.

— Что на тебя нашло?

— Не хочешь попробовать отыскать тех собачек?

— Собачек? Каких еще собачек? Что-то я не пойму, о чем речь.

— Ну, тех щенков.

— Тьфу, — сказал Билли.

Джон-Грейди сидел у него на пороге, упершись сапогом в косяк.

— Билли! — сказал он.

— Что, черт подери?

— Мы можем туда съездить и попробовать приглядеться.

Еще раз перевернувшись в постели, он бросил взгляд на Джона-Грейди, в темноте сидящего боком в дверях.

— Рехнешься с тобой совсем, — сказал он.

— Съездим, пошукаем. Я уверен, что мы их сможем найти.

— Но ты уже искал и не нашел.

— Возьмем с собой пару гончих Тревиса.

— Тревис не дает своих собак напрокат. Мы это тридцать раз уже проходили.

— Я знаю, где у них логово.

— Слушай, дай поспать, а?

— Ну давай! А к обеду вернемся, я гарантирую.

— Умоляю, сынок, оставь старого дедушку в покое. Христом Богом прошу. Мне совсем не хочется в тебя стрелять. А то Мэк мне потом житья не даст.

— Помнишь то место, откуда собаки в самом начале выскочили? Там еще такая осыпь рядом большущая. Бьюсь об заклад, что мы тогда проехали в пятидесяти футах от их логова. Сам знаешь, негде ему быть, кроме как среди тех больших скал.

Они выехали, приторочив к седлам по лопате с длинным черенком, по мотыге и по четырехфутовому ломику. Пока искали что-нибудь поесть, в дверях своей каморки появилась Сокорро, в халате и папильотках, и загнала их за стол, чтобы сидели тихо, пока она поджарит им яичницу с сосисками и сварит кофе. Пока ели, она собрала им кое-что и с собой.

Выглянув в окно, Билли посмотрел туда, где у кухонной двери стояли уже оседланные кони.

— Быстро поели — и ходу, — прошептал он. — Не надо говорить ей, куда мы направляемся.

— Хорошо.

— Не хочу ее нудеж слушать.

Еще до восхода солнца они были на пастбище Валенсиана, проехали мимо старого колодца. Мимо в серых потемках все брели и брели куда-то коровы. Билли ехал, держа лопату на плече.

— Знаешь, что я тебе скажу? — нарушил молчание он.

— Что?

— В скалах могут быть такие местечки, где, сколько ни копай, до логова хрен докопаешься.

— Ага. Это я понимаю.

Когда выехали на тропу, идущую вдоль западного края поймы, солнце уже встало, но пряталось где-то там, за столовой горой, так что его лучи, бьющие поверх, освещали скалы много выше их, и они ехали среди остатков ночи по глубокой котловине, еще полной ночной синевы, а новый день на них медленно наваливался сверху. Подъехали к верхнему краю намывных отложений, медленно возвратились, причем Билли ехал первым, вглядываясь в землю по обе стороны коня, часто наклонялся, локтем опираясь о холку.

— Это ты у нас чего, следопытом заделался? — усмехнулся Джон-Грейди.

— Да я вообще на следах помешанный. Могу отыскивать по следу низколетящих птиц.

— И что ты видишь?

— Да вообще ни черта.

Солнце спустилось по скалам ниже, осветило корявую, усеянную обломками землю под ними. Друзья остановили коней. Посидели.

— Они по коровьим тропам бегают, — сказал Билли. — То есть бегали. Не думаю, что у них тут на всех одно логово. Мне кажется, это были две отдельные стаи.

— Ну, может быть.

— А дальше там еще будет такое же укромное место?

— Чего?

— Это я к тому, что тут собачья шерсть на каждом камне. Давай-ка здесь покружимся немного, держа глаза открытыми.

Они снова направились вверх по распадку, пробираясь между валунами и осыпью и держась как можно ближе к стене. Покружили между скал, изучая землю под ними. Со времени последнего дождя прошла уже не одна неделя, так что все собачьи следы, оставленные в мокрой глине, давно были затоптаны коровами, а на сухой земле собаки следов не оставляют вовсе.

— Ну-ка, давай вернемся, — сказал Билли.

Снова они поехали под обрывом у самых скальных утесов. Пересекли щебеночный след оползня, проехали под древними каменными бабами, с непостижимыми надписями, начертанными на этих гигантских скрижалях.

— А я знаю, где они, — сказал Билли.

Он развернул коня на узкой тропке и поехал опять вниз сквозь нагромождение скал. Джон-Грейди за ним. Билли остановился, бросил поводья и спрыгнул наземь. Пешком протиснулся в узкий проход между скалами, снова оттуда вышел и показал куда-то ниже по склону.

— Они приходили сюда с трех сторон, — сказал он. — Вон там коровы тоже подходят к этим скалам, но сюда протиснуться не могут. Видишь, там высокая трава?

— Вижу.

— Она высокая, потому что коровы не могут до нее добраться.

Джон-Грейди спешился и последовал за Билли по скальному проходу. Походили туда-сюда, осматривая землю. Оставленные поодаль кони совали в проход морды, тоже смотрели.

— Давай посидим немного, — сказал Билли.

Посидели. Между скалами было прохладно. Земля хранила холод. Билли закурил.

— Я их слышу, — сказал Джон-Грейди.

— Да я тоже слышу.

Они встали, еще послушали. Писк прекратился. Потом послышался снова.

Логово оказалось в углу между скалами, ход в него изгибался и уводил под валун. Они лежали на животах в траве и слушали.

— Я даже запах их чую, — сказал Билли.

— Я тоже.

Еще послушали.

— Как же мы их оттуда достанем?

Билли искоса на него посмотрел.

— А никак, — сказал он.

— Может, они сами вылезут?

— Зачем?

— Можно принести молока и поставить его тут для них.

— Не думаю, что они вылезут. Слышишь, как пищат? Они еще маленькие. Наверняка еще слепые. А вообще, на кой они тебе сдались?

— Сам не знаю. Просто не хочется их здесь оставлять.

— Может, получится их выковырять. Найти куст окотильо, вырезать палку подлинней…

Джон-Грейди на это ничего не ответил, продолжал вглядываться в темноту под камнем.

— А дай-ка мне твою сигарету, — наконец сказал он.

Билли передал ему хабарик.

— Где-то есть туда другой вход, — сказал Джон-Грейди. — Видишь, как из этого дует? На дым смотри.

Протянув руку, Билли забрал у него сигарету.

— Да, — сказал он. — Но логово все равно под этим валуном, а валун с Мэкову кухню.

— Какого-нибудь мелкого пацаненка бы. Пацан пролез бы.

— Да где ж тут пацаненка возьмешь? А кроме того, вдруг он там застрянет?

— Можно привязать к его ногам веревку.

— К твоей шее веревку привяжут, если с ним что-нибудь тут случится. Дай-ка мне нож.

Джон-Грейди подал ему складной нож, Билли встал и куда-то удалился, а потом вернулся с веткой окотильо. Она была добрых десяти футов длиной, он сел и нижние пару футов очистил от колючек, чтобы держать рукой, и следующие полчаса они лежали и по очереди засовывали ее в нору и там крутили, пытаясь накрутить на колючки щенячью шерсть.

— Мы даже не знаем, хватает ли ее длины, — сказал Билли.

— Я думаю, дело в том, что нора там слишком широкая. Чтобы что-то получилось, надо ведь конец палки под них как-то просунуть, а это может выйти только случайно.

— Что-то я их писка больше не слышу.

— Может, куда-нибудь в дальний угол уползли или еще чего.

Билли сел, вынул ветку окотильо из норы и осмотрел ее конец.

— Ну что, есть на ней шерсть?

— Ага. Немножко. Но там в норе, надо думать, этой шерсти видимо-невидимо.

— Как ты думаешь, сколько этот булыган весит?

— Да ну, на хрен, — сказал Билли.

— Всего-то и надо — перевернуть его.

— Да черт бы меня взял, если этот камешек весит меньше пяти тонн. Как ты его переворачивать-то собираешься?

— Не думаю, что это окажется так уж трудно.

— И куда его тут своротишь?

— Да вот сюда хотя бы.

— Ну да, он сюда завалится и перекроет вход.

— И что с того? Щенки-то где-то там, сзади.

— И отчего ты такой упертый? Коней ты сюда не затащишь, а если б затащил и они бы его своротили, то упал бы он прямо им на головы.

— А их и не надо сюда затаскивать. Пусть остаются там, вовне.

— Так ведь нет у нас такой длинной веревки.

— А мы две в одну свяжем.

— Все равно не хватит. Чтобы только вокруг валуна обвести, и то целая веревка уйдет.

— Думаю, я могу сделать, чтобы ее хватило.

— У тебя что — в седельной сумке волшебный вытягиватель веревок припасен? Да и все равно двумя конями его не сдвинуть.

— Сдвинут, если им еще рычагом помочь.

— Ну, ты и упертый, — покачал головой Билли. — Тяжелый случай. В жизни таких упертых не видывал.

— В верхнем конце каньона есть очень крепенькие молодые деревца. Одно из них срубить мотыгой и использовать как вагу. Кроме того, можно ведь привязать к ее концу веревку, и тогда не надо будет обводить ею вокруг валуна. Одним камнем убьем двух зайцев.

— Скорее, двух коней и двух ковбоев.

— Эх, надо было захватить с собой топор.

— Ладно, сообщи мне, когда будешь готов в обратный путь. А я пока попробую чуток вздремнуть.

— Ну хорошо.

Джон-Грейди поехал к каньону, держа мотыгу перед собой поперек седла. Билли растянулся на спине, скрестив ноги в сапогах и прикрыв лицо шляпой. В закутке между скалами царило полное молчание. Ни ветра, ни птиц. Не слышно было здесь и мычания коров. Билли почти уже спал, когда донесся первый удар мотыги по дереву. Он улыбнулся в темную изнанку шляпы и уснул.

Возвращаясь, Джон-Грейди волок за конем ствол молодого тополя, который ему удалось свалить и очистить от веток. Получившееся бревно было около восемнадцати футов длиной, почти шесть дюймов в диаметре комля и такое тяжелое, что, влекомое на конце лассо, чуть не сворачивало на сторону парню седло. Джон-Грейди ехал почти что стоя, всем весом упираясь во внешнее стремя, левую ногу держал на весу над бревном, а конь ступал осторожно, будто на цыпочках. Добравшись до нагромождения скал, парень сошел наземь и, отвязав веревку, дал бревну упасть. Потом вошел в закут между валунами и пихнул Билли в подошву сапога:

— Хорош прохлаждаться! Давай-ка просыпайся, писай, и за дело. Кругом земля горит.

— Да и хрен-то с ней, пусть горит.

— Давай-давай. Поможешь мне.

Билли снял с лица шляпу и глянул вверх.

— Ну ладно, — сказал он.

К концу бревна они привязали веревку, поставили бревно стоймя позади валуна и навалили камней, соединив ими толстый конец столба с каменным пластом, торчащим из горы чуть выше по склону. Затем Джон-Грейди соединил коротким сплеснем коренные концы их лассо и вывязал на ходовом конце веревки Билли два поводка в виде буквы «Y», достаточно длинных, чтобы на концах поводков сделать петли и дотянуться ими до обоих седел. Коней поставили бок о бок, надели петли на седельные рожки и проследили, свободно ли проходит к ним веревка от конца ваги, после чего, поглядев друг на друга, сняли с коней путы и двинулись, ведя их под уздцы. Веревка натянулась. Столб изогнулся дугой. Поддерживая коней добрым словом, они вели их все дальше, и кони прилежно тянули. Билли бросил взгляд на веревку.

— Если эта зараза лопнет, — обронил он, — нам тут только и останется, что в собачью нору залезть.

Столб вдруг повело в сторону, но он удержался, стоял, чуть подрагивая.

— Ч-черт, — сказал Билли.

— Ага, он самый. Если моя деревяшка оттуда выскочит, мы залезем гораздо глубже, чем в собачью нору.

— Ну да, могила тогда обоим.

— Что будем делать дальше?

— Слушай, ковбой, это твоя затея!

Обойдя коней, Джон-Грейди вернулся к столбу, проверил его и вновь пошел к коням.

— Давай-ка приналяжем еще, но будем направлять коней чуть-чуть левее, — сказал он.

— Давай.

Снова они повели коней вперед. Веревка натянулась и начала мало-помалу раскручиваться, вращаясь вокруг оси. Посмотрев на веревку, они перевели взгляд на коней. Посмотрели друг на друга. И тут камень сдвинулся. Начал неохотно сползать с того места, на котором покоился последнюю тысячу лет, наклонился, пошатнулся и упал в небольшую впадину, ударив в нее так, что сотрясение от него передалось им через подошвы. Столб, рухнув, загромыхал о скалы, кони, по инерции пройдя пару шагов, остановились.

— А вот выкуси! — сказал Билли.

Они принялись копать мягкую, искони не видевшую солнца землю, которую обнажил вывороченный валун, и через двадцать минут нашли логово. Щенки оказались в самом дальнем его конце, лежали, все вместе сбившись в комочек. Лежа на животе, Джон-Грейди сунул туда руку, вытащил одного и протянул к свету. Щенок как раз умещался на его ладони — толстенький такой, упитанный, он лишь водил туда-сюда мордочкой и щурил бледно-голубенькие глаза.

— На, держи.

— Сколько их там еще-то?

— Непонятно.

Он снова сунул руку в нору и вытащил еще одного. Билли, сидя, пристроил этого щенка ко второму, который уже возился у него на сгибе колена. Всего щенков оказалось четверо.

— Слушай, эти мелкие засранчики наверняка есть хотят, — сказал он. — Там все уже, больше нет?

Джон-Грейди лежал прямо щекой на земле.

— Кажется, всех достал, — сказал он.

Щенки в это время пытались спрятаться, заползая Билли под колено. Одного он приподнял, держа за шкирку. Тот висел как тряпочка, грустно взирая на окружающий мир водянистыми глазками.

— Давай-ка послушаем, — сказал Джон-Грейди.

Посидели, послушали.

— Там еще кто-то есть.

Снова уткнувшись лицом в землю, он сунул руку в нору и стал шарить во тьме по всем закоулкам. Прикрыл глаза.

— Есть, поймал, — сказал он.

Щенок, которого он вытащил, оказался мертвым.

— Дохляк, — сказал Билли. — Мне такого не надо.

Окоченевшее тельце мертвого щенка было свернуто клубком, лапы перед мордочкой. Он положил его на землю и попытался засунуть руку еще глубже.

— Ну что, все не нащупаешь?

— Нет.

Билли встал.

— Дай я попробую, — сказал он. — У меня руки длиннее.

— Давай.

Билли лег на землю, сунул руку в нору.

— Ну-ка, давай вылазь, мерзавчик мелкий, — проговорил он.

— Ты нашел его?

— Да. Черт меня подери, если он не пытается сейчас кусаться.

Появившийся на свет божий щенок пищал и извивался в его руке.

— А вот это уже не дохляк, — сказал Билли.

— А ну, дай глянуть.

— Толстенький какой пузанчик.

Подставив ладонь чашечкой, Джон-Грейди взял щенка и держал его перед собой.

— Интересно, что он в том дальнем углу в одиночестве делал?

— А может, он был с тем другим, который умер.

Джон-Грейди поднял щенка повыше, заглянул в его наморщенную мордашку.

— Что ж, похоже, у меня теперь есть собака, — сказал он.

Целый месяц, до конца декабря, он ремонтировал хижину. Инструменты привез на лошади из Белл-Спрингз, а у дороги все время держал мотыгу и лопату, и вечерами, когда попрохладнее, ремонтировал подъездной путь — заравнивал колдобины, вырубал кусты, копал канавы и засыпал землей промоины, время от времени опускаясь на корточки и оглядывая окрестность, чтобы определить, куда в случае дождя побежит вода. За три недели он закончил уборку мусора — все вывез или сжег, побелил печь, починил крышу и впервые доехал на грузовике по старой дороге до самого дома, а в кузове привез трубы из вороненой листовой стали для дымохода, банки с краской и белилами и новые сосновые полки для кухни.

На окраине Аламеды он долго ходил по свалке, с рулеткой в руках осматривал ряды старых оконных рам, мерил их высоту и ширину, сверяя с цифрами, которые были у него записаны в блокнотик, лежащий в нагрудном кармане рубашки. Отобранные рамы вытащил в проход, подогнал к воротам свалки грузовик и вдвоем со смотрителем погрузил рамы в кузов. Тот же смотритель свалки продал ему стекла на замену разбитых, показал, как их разметить и нарезать при помощи стеклореза, и даже подарил ему стеклорез.

Там же он купил старый, еще меннонитской работы, сосновый кухонный стол, смотритель помог ему этот стол вынести и взгромоздить в кузов, посоветовав вынуть из него ящик и поставить рядом.

— Иначе на повороте он может вывалиться.

— Да, сэр.

— А то и за борт ухнет.

— Да, сэр.

— А это стекло лучше возьмите с собой в кабину, если не хотите, чтобы оно разбилось.

— Ладно.

— Ну, пока?

— Пока, сэр.

Каждый день он работал до глубокого вечера, а приехав, расседлывал коня, в потемках конюшенного прохода чистил его, а потом заходил на кухню, вынимал из духовки свой ужин, садился и ел его в одиночестве при свете прикрытой абажуром лампы, слушая безупречный отсчет времени, ведущийся старинными часами в коридоре, и старинную тишину пустыни, лежащей в темноте вокруг. Бывало, что так, сидя на стуле, и засыпал; просыпался в самый глухой и странный ночной час, вставал и брел, пошатываясь, по двору к конюшне, находил там своего щенка, брал на руки и клал в отведенную ему коробку на полу рядом с койкой, ложился лицом вниз, свесив руку с койки в коробку, чтобы щенок там не плакал, после чего окончательно засыпал не раздевшись.

Пришло и миновало Рождество. Под вечер в первое воскресенье января приехал Билли, верхом пересек вброд ручей, выкрикнул перед домом что-то приветственное и спешился. В дверях показался Джон-Грейди.

— Ну, что поделываем? — спросил Билли.

— Оконные рамы крашу.

Билли кивнул. Огляделся:

— А ты меня зайти не пригласишь?

Джон-Грейди провел рукавом у себя под носом. В одной руке он держал кисть, обе руки вымазаны синей краской.

— Не знал, что тебе требуется приглашение, — сказал он. — Давай, заходи.

Билли вошел в дверь и остановился. Вынул из кармана сигарету, прикурил и оглядел обстановку. Прошел в другую комнату, вернулся. Сложенные из саманных блоков стены были побелены, весь домик изнутри сиял чистотой и монашеским аскетизмом. Глиняные полы были выметены и выровнены, кроме того, Джон-Грейди хорошенько прошелся по ним самодельной трамбовкой, сделанной из толстого кола для забора с прибитым к его торцу обрезком доски.

— Ну что ж, старый домишко прямо в два раза лучше стал. В том углу какого-нибудь святого поставишь?

— А неплохая мысль.

Билли кивнул.

— Любой помощи буду рад, — сказал Джон-Грейди.

— Вас понял, — отозвался Билли. Окинул взглядом ярко-синие переплеты оконных рам. — А что, голубой краски посветлее у них не было? — спросил он.

— Сказали, светлее у них нынче не водится.

— Дверь хочешь тоже в этот цвет выкрасить?

— Ну.

— Вторая кисть у тебя имеется?

— Да. Есть еще одна.

Билли снял шляпу, повесил на гвоздь у двери.

— Ладно, — сказал он. — И где она?

Джон-Грейди перелил часть краски из банки в пустую посудину, Билли, став на колено, принялся размешивать ее кистью. Осторожно притиснув пучок кисти к краю посудины, он снял с него лишнюю краску, после чего вывел яркую синюю полосу по центру дверного полотна. Через плечо оглянулся:

— Откуда у тебя взялась лишняя кисть?

— А это я специально держу — на случай, если явится какой-нибудь дурачок и захочет принять участие в покраске.

С наступлением сумерек работу прекратили. С хребта Лас-Харильяс, что в Мексике, задул холодноватый ветерок. Они стояли у грузовика, Билли курил, и оба смотрели, как над горами на западе огненная полоса густеет и сменяется темнотой.

— А ведь тут холодновато будет зимой-то, а, приятель? — сказал Билли.

— Я знаю.

— Холодно и одиноко.

— Одиноко не будет.

— Я, в смысле, для нее.

— Мэк сказал, пусть, когда захочет, приходит и работает на центральной усадьбе вместе с Сокорро.

— Ну, это хорошо. Думаю, за столом в это время года пустых стульев будет не так уж много.

Джон-Грейди улыбнулся:

— Скорее всего, ты прав.

— А давно ты ее не видел?

— Ну, какое-то время.

— И какое же?

— Не знаю. Недели три.

Билли покачал головой.

— Она все еще там, — сказал Джон-Грейди.

— Я смотрю, ты в ней так уверен…

— Да, это так.

— А как ты думаешь, что будет, когда она споется с Сокорро?

— Она не говорит всего, что знает.

— Она или Сокорро?

— И та и другая.

— Надеюсь, ты прав.

— Ее не так-то просто отпугнуть, Билли. Помимо красоты, в ней есть и кое-что еще.

Щелчком Билли далеко отбросил окурок:

— Давай-ка, поехали назад.

— Можешь забрать грузовик, если хочешь.

— Да ладно.

— Давай-давай. А я доберусь на этой твоей старой кляче.

Билли кивнул:

— Ага. Помчишься небось по кустам как угорелый, лишь бы меня обогнать. А коня там змея укусит или еще чего.

— Брось. Я поеду за грузовиком.

— Для езды в потемках кони любят особо опытную руку.

— Да уж это конечно.

— Коню нужен всадник, от которого животному передавалась бы уверенность.

Джон-Грейди улыбнулся и покачал головой.

— Всадник, который привык понимать бзики и прибабахи ночной лошади. По местности, где стадо расположилось на ночлег, он поедет медленно. Если что-то надо обогнуть, то всегда слева направо. Будет петь коню на ушко уютные песенки. Никогда не будет чиркать спичками.

— Я тебя понял.

— А твой дед тебе рассказывал про то, как раньше гоняли скот на север?

— Ну, кое-что рассказывал.

— Как ты думаешь, доведется тебе побывать в тех местах?

— Сомневаюсь.

— Обязательно побываешь. И совсем скоро. Это я тебе обещаю. Если доживешь.

— Так ты возьмешь грузовик-то?

— Не-а. Езжай сам. Я поеду следом.

— Хорошо.

— Компот там мой не вылакай.

— Ладно. Спасибо, что заехал.

— Да мне просто нечего было делать.

— Ну…

— А было бы чего, сперва дело сделал бы.

— Ладно, увидимся дома.

— Увидимся дома.

Хосефина стояла в дверях, наблюдала. В глубине комнаты criada повернулась, одной рукою бережно приподняв и поднеся к глазам всю тяжесть черных волос девушки.

— Bueno, — сказала Хосефина. — Muy bonita.

Criada, чей рот был занят множеством заколок, ответила полуулыбкой. Хосефина оглянулась в коридор и снова сунула голову в комнату.

— El viene, — прошептала она. Потом повернулась и зашлепала по коридору прочь.

Criada быстро развернула девушку, осмотрела ее, коснулась ее волос и отступила. Проведя ладонью себе по губам, собрала в нее заколки.

— Eres la china poblana perfecta, — сказала она. — Perfecta.

– ¿Es bella la china poblana?

Criada удивленно вскинула брови. Над ее тусклым невидящим глазом дрогнуло морщинистое веко.

— Sí, — сказала она. — Sí. Por supuesto. Todo el mundo lo sabe.

В дверях уже стоял Эдуардо. Criada распознала это по глазам девушки и обернулась. Взглянув на нее, он повелительно дернул подбородком, и она вышла за дверь, предварительно подойдя к комоду и выложив заколки на фарфоровый поднос.

Он вошел и затворил за собой дверь. Девушка молча стояла посреди комнаты.

— Voltéate, — сказал он. И сделал указательным пальцем движение, будто что-то размешивает.

Она повернулась.

— Ven aquí.

Она сделала несколько шагов вперед и остановилась. Он взял ее подбородок в ладонь, заставил поднять лицо и заглянул в ее накрашенные глаза. Когда она вновь опустила голову, он взял ее за собранные узлом на затылке волосы и потянул ей голову назад. Она устремила взгляд в потолок. Выставила незащищенное бледное горло. Стало видно, как по обеим сторонам шеи кровь пульсирует в выступивших артериях; уголок ее рта чуть подергивал нервный тик. Он велел ей смотреть на него, она послушалась, но она обладала способностью делать свои глаза непроницаемыми. Из них при этом исчезала прозрачность и видимая глубина, она их будто шторкой задергивала. Чтобы они скрывали мир, который у нее внутри. Он крепче потянул ее за волосы, и гладкая кожа на ее скулах натянулась, глаза расширились. Он снова велел ей смотреть на него, но она и так больше не отводила взгляда. Смотрела молча.

– ¿A quién le rezas? — прошипел он.

— A Dios.

– ¿Quién responde?

— Nadie.

— Nadie, — повторил он.

Той ночью, когда лежала обнаженная в кровати, она почувствовала, как на нее нисходит некий холодный дух. Она повернулась и сказала об этом клиенту, стоявшему поодаль.

— Я постараюсь кончить побыстрее, — ответил он.

Но в то мгновение, когда он лег в постель рядом с нею, она испустила крик, вся отвердела, а ее глаза побелели. В затемненной комнате он не мог видеть ее, однако, пощупав рукой ее тело, он заметил, что оно выгнулось и все дрожит под его ладонью, тугое как барабан. Этот тремор в ней был как гул потока, бегущего по костям.

— Что это? — заволновался он. — Что это?

Полуодетым, на ходу продолжая одеваться, он выскочил в коридор. Словно из ниоткуда возник Тибурсио. Оттолкнув мужчину в сторону, он встал у кровати на колени, расстегнул пряжку поясного ремня, выхлестнул его из шлевок, сложил в несколько раз и, схватив девушку за лицо, всунул ремень ей между зубами. Клиент смотрел с порога.

— Я ничего ей не сделал, — сказал он. — Я к ней даже не притронулся.

Тибурсио встал и направился к двери.

— Она вдруг вот так вот раз — и все, — сказал клиент.

— Никому не говори, — сказал Тибурсио. — Ты меня понял?

— Заметано, я понятливый, старина. Дай только найду свои туфли.

Alcahuete затворил за ним дверь. Сквозь зубы, стиснувшие ремень, девушка тяжело дышала. Он сел, откинул одеяло. Без всякого выражения на лице осмотрел ее. Чуть наклонился над ней в своей черной шелковой рубашке. Издавшей тихий лживый шепоток. Этакий то ли патологический вуайерист, то ли гробовщик. А может быть, инкуб неясной ориентации или просто одетый в темное хлюст, зашедший с неоновых улиц и своими бледными тонкопалыми ручонками выделывающий пассы, механически подражающие движениям истинных мастеров-целителей, которых он видел или о которых слышал и теперь воображает, будто может их заменить.

— Кто ты? — произнес он. — Ты никто и ничто.

Когда он вышел на веранду, притворив за собой сетчатую антимоскитную дверь, мистер Джонсон сидел у крыльца на завалинке. Старик опирался локтями в колени и смотрел, как над горами Франклина, густея, расплывается закат. Вдали над рекой вдоль jornada {52} в небе плыли стаи гусей. Они казались обрывками веревок на фоне болезненной красноты неба и летели слишком далеко, чтобы их было слышно.

— И куда это ты собрался? — проговорил старик.

Джон-Грейди подошел к перилам веранды, встал там, ковыряя в зубах и глядя вдаль, туда же, куда смотрел старик.

— А с чего вы взяли, что я куда-то собрался?

— Волосы все назад зализаны, как у ондатры. Сапоги опять же начищены.

Джон-Грейди сел на завалинку рядом со стариком.

— В город еду, — сообщил он.

Старик кивнул.

— Что ж, — сказал он, — надо думать, город по-прежнему на месте.

— Да, сэр.

— Хотя мне он и даром не нужен.

— А когда в последний раз вы были в Эль-Пасо?

— Не знаю. Уже, наверное, год не был. Может, дольше.

— И вам не надоедает все время в этой глуши сидеть?

— Надоедает. Временами.

— И вы не хотите даже по-быстрому туда наведаться? Типа глянуть, что в мире происходит.

— Не думаю, что от такого набега будет много проку. Кроме того, не думаю, что в мире что-нибудь происходит.

— А в Хуарес вы когда-нибудь ходили?

— Ходил, конечно. В те времена, когда я был пьющим. Последний раз в Хуаресе, то есть в Мексике, я был году этак в одна тысяча девятьсот двадцать девятом. Видел там, как какого-то мужчину застрелили в баре. Он стоял у стойки, пил пиво, а тот человек влетел, подошел к нему сзади, вытащил из-за пояса армейский самозарядный кольт сорок пятого калибра и выстрелил ему в затылок. Потом сунул ствол назад к себе в штаны, повернулся и вышел из заведения. При этом он не особенно даже и торопился.

— И что — насмерть?

— Да. Мужик умер прямо стоя. Запомнилось, как быстро он падал. Просто мертвая туша. В кино такие вещи ни хрена правильно не показывают.

— А вы где были?

— А я стоял с ним почти рядом. Все видел в буфетном зеркале. Из-за того случая я практически оглох на одно ухо. А ему почти что голову оторвало. Кровища, кровища везде! Мозги! На мне была новехонькая габардиновая рубашка «страдивариус» и вполне себе неплохая стетсоновская шляпа, так я все, что на мне было, сжег. Кроме сапог разве что. А уж мылся, оттирался… Девять раз, наверное, всего себя с головы до ног вымыл.

Он вновь устремил взгляд вдаль на запад, где небо начинало уже темнеть.

— Такие вот легенды старого Запада, — сказал он.

— Да, сэр.

— Во многих стреляли, многих убили.

— А кто они были — ну, те люди, что в старину жили здесь?

Мистер Джонсон провел пальцами по подбородку.

— Ну-у… — протянул он. — Думаю, народ, что здесь собрался, прибыл в основном из Теннеси и Кентукки. Из округа Эджфилд в Южной Каролине. Из южной части Миссури. Сплошь горцы. И их предки, которые жили в Европе, тоже были горцы. Эти стреляют запросто. Причем не только здесь. Они все прибывали, двигались на запад, и к тому времени, как оказались здесь, Сэм Кольт изобрел свой дешевый шестизарядный револьвер. Наконец-то они в силах позволить себе оружие, которое можно всюду носить на поясе! И все. Тут ни прибавить, ни убавить. Страна или местность тутошняя здесь совершенно ни при чем. Запад. Ну, запад. Да они были бы такие же, окажись они где угодно. Я много думал об этом, но ни к какому другому выводу прийти никак не могу.

— А когда вы были пьющим, вы здорово много пили, а, мистер Джонсон? Если, конечно, мне позволительно об этом спрашивать.

— Здорово много. Но все же я был не такой горький пьяница, как некоторые теперь утверждают. Но эта страсть была для меня не каким-нибудь шапочным знакомством.

— Да, сэр.

— Можешь спросить у кого угодно.

— Да, сэр.

— До моих лет доживешь, перестанешь обращать внимание на всякие пустые экивоки. Думаю, именно это Мэка иногда во мне напрягает. Но ты спрашивай, не стесняйся.

— Да, сэр. А пить вы как — взяли и бросили?

— Нет. Для этого у меня больно уж сильная была привычка. Я бросал и начинал снова. Бросал и снова начинал. Но в конце концов сподобился бросить напрочь. Может быть, просто стар стал для этого дела. Во всяком случае, доблести моей тут никакой нет.

— В том, что пили, или в том, что бросили?

— Ни в том, ни в другом. Нет никакой доблести в том, чтобы бросить то, чему предаваться все равно больше не способен. Красиво, да?

Он кивнул в сторону заката. Закат почти погас, оставив в небе лишь темный слоистый пурпур. Таящий в себе холод грядущей тьмы, который уже излился и затопил все вокруг.

— Да, сэр, — сказал Джон-Грейди. — Красиво.

Старик вынул из кармана сигареты. Джон-Грейди улыбнулся.

— Я смотрю, курить вы не бросаете, — сказал он.

— Хочу, чтобы меня похоронили с пачкой в кармане.

— Думаете, там они вам понадобятся?

— На самом деле не думаю. Но человеку свойственно надеяться.

Он бросил взгляд в небо:

— Интересно, куда зимой летучие мыши деваются? Им надо ведь что-то есть.

— Может, они какие-нибудь перелетные?

— Надеюсь.

— Как вы думаете, стоит мне жениться?

— Ч-черт, сынок! Мне-то откуда знать?

— Вы ведь так и не женились?

— Это не значит, что я не пытался.

— И что — попытка оказалась неудачной?

— Она мне отказала.

— А почему?

— Я для нее был слишком беден. А может быть, для ее папаши. Не знаю.

— А что было с ней потом?

— С ней странная произошла штука. Она потом вышла за другого парня и умерла в родах. В те времена это было вполне обычное дело. Очень была красивая девушка. Женщина. Но ей, кажется, и двадцати-то не было. Я до сих пор о ней часто думаю.

На западе умерли последние сполохи заката. Небо стало темным и синим. Потом просто темным. На доски около того места, где они сидели, легла полоса света от кухонного окошка.

— По некоторым иногда скучаешь, хочется знать, что сталось с теми или этими людьми. Где они живут, как у них дела или где они умерли, если умерли. Вспоминаю, например, старого Билла Рида. Частенько говорю себе, как бы самого себя спрашиваю: что, интересно, сталось со старым Биллом Ридом? Да только вряд ли я это узнаю. А мы с ним друзьями были, да.

— А еще?

— Что — еще?

— По чему еще скучаете?

Старик покачал головой:

— Вот щас как заведу!

— Что, по многому?

— Ну, не по всему, что было в молодости. Вот не скучаю по тому, как мне сапожными щипцами рвали зуб, когда для обезболивания была одна холодная вода из колодца. Но по той жизни, что была тут в приграничье в старину, я скучаю. Когда не было никаких этих оград… Со стадами на север я прошел весь путь четыре раза. Это лучшее время в моей жизни. Самое лучшее. Свобода… Новые места… Ничего лучше этого в мире нет. И никогда не будет. Сидеть со всеми вместе вечером у костра, когда стадо расположилось на ночлег и нет ветра. Нальешь в кружку кофе… И слушай себе, как старые ковбои рассказывают свои истории. Занятные, между прочим, истории. Свернешь себе сигаретку. Потом спать. Нигде так сладко не спится. Нигде.

Он выбросил окурок в темноту. Открылась дверь, выглянула Сокорро.

— Мистер Джонсон, — сказала она, — шли бы вы в дом. Для вас уже холодновато.

— Иду сей момент.

— А я, пожалуй, двинусь, — сказал Джон-Грейди.

— Не заставляй ее ждать, — сказал старик. — Они этого не переносят.

— Да, сэр.

— Давай, дуй.

Джон-Грейди встал. Сокорро скрылась в доме. Он опустил взгляд на старика:

— И все же вы полагаете, это не такая уж хорошая идея, я правильно понял?

— Насчет чего?

— Насчет жениться.

— Я этого не говорил.

— Но вы так думаете, верно?

— Я думаю, надо следовать велению сердца, — сказал старик. — Это все, что я думаю по любому поводу.

Двигаясь по Хуарес-авеню в толпе туристов, на углу он увидел знакомого мальчишку-чистильщика и помахал ему рукой.

— А! Идете небось на свидание со своей девушкой, — сказал мальчишка.

— Нет. Иду повидаться с другом.

— А она по-прежнему ваша novia?

— Да, конечно.

— И когда свадьба?

— Очень скоро.

— Она сказала «да»?

— Сказала «да».

Мальчишка ухмыльнулся:

— Otro más de los perdidos.

— Otro más.

– Ándale pues, — сказал мальчишка. — Тут я помочь не в силах.

Джон-Грейди вошел в бар «Модерно», снял шляпу, пристроил ее среди других шляп и мелких музыкальных инструментов на длинную вешалку у двери и прошел к столику рядом с тем, что был зарезервирован для маэстро. Бармен через весь зал кивнул ему и поднял руку.

— Buenas tardes, — сказал он.

— Buenas tardes, — ответил Джон-Грейди.

Сел, сложил руки перед собой на скатерти. За столиком в углу сидели двое престарелых музыкантов в заношенных сценических костюмах, они ему вежливо кивнули, признав в нем друга маэстро, он кивнул в ответ, и сразу к нему заспешил по бетонному полу официант в белом фартуке. Подошел, поприветствовал. Джон-Грейди заказал текилу, официант поклонился. Будто клиент тем самым принял важное и очень правильное решение. С улицы доносился детский гомон, выкрики бродячих торговцев. Прямоугольный столб света от забранного решеткой уличного окна прорезал пространство у него над головой и бледным трапецоидом косо утыкался в пол. В его центре, будто экспонат, выставленный на обозрение в погнутой и покосившейся клетке, сидел и мылся огромный светло-рыжий кот. Кот встряхнул ушами и зевнул. Потом повернулся и стал смотреть на Джона-Грейди. Пришел официант, принес текилу.

Смочив языком тыльную сторону запястья, Джон-Грейди посыпал его из стоящей на столе солонки солью, пригубил текилу, взял с блюдца ломтик лимона, стиснул его зубами, положил обратно на блюдце и лизнул соленое запястье. Потом еще раз пригубил текилу. Музыканты сидели молча, наблюдали.

Выпив текилу, он заказал еще. Кот куда-то делся. Клетка света на полу переместилась. Через некоторое время она поползла вверх по стене. В соседнем зале официант включил свет, вошел еще один музыкант и присоединился к первым двоим. Потом, об руку с дочерью, вошел маэстро.

К ним подошел официант, помог ему снять пальто, придвинул стул. Они кратко переговорили, официант кивнул и, улыбнувшись девочке, унес пальто на вешалку. Девочка на стуле приобернулась, посмотрела на Джона-Грейди.

– ¿Cómo estás? — спросила она.

— Bien. ¿Y tú?

— Bien, gracias.

Насмешливо наклонив голову, слепой слушал.

— Добрый вечер, — сказал он. — Прошу вас, присоединяйтесь к нам.

— Спасибо. Да. Я бы с удовольствием.

— Ну так давайте же.

Джон-Грейди отодвинул стул и встал. При его приближении маэстро улыбнулся и вытянул в темноту руку:

— Как поживаете?

— Спасибо, все замечательно.

Поговорив с девочкой по-испански, слепой покачал головой.

— Мария стесняется, — сказал он. — ¿Por qué no hablas inglés con nuestro amigo? Вот видите! Не хочет. Бесполезно. Но где официант? Вы что будете?

Официант принес напитки, и маэстро сделал заказ для гостя. Положив ладонь на локоть девочки, он сделал ей знак подождать, пока не обслужат всех. Когда официант отошел, маэстро повернулся к Джону-Грейди:

— Ну, как развиваются события?

— Я попросил ее выйти за меня замуж.

— И что же? Отказала? Говорите.

— Нет. Она согласилась.

— А что так мрачно? Вы нас пугаете.

Девочка закатила глаза и отвела взгляд. Джон-Грейди не понял, что бы это могло значить.

— Я пришел просить вас об одолжении.

— Конечно, — сказал маэстро. — Все, что могу…

— У нее никого нет. Ни родных, ни наставника. Мне хотелось бы, чтобы вы выступили в качестве ее padrino {53} .

— А, — проговорил маэстро. Поднес сложенные руки к подбородку и вновь опустил их на стол.

Подождали.

— Это большая честь, конечно. Но дело-то ведь серьезное. Вы ж понимаете.

— Да. Я понимаю.

— Вы будете жить в Америке.

— Да.

— Америка, — повторил маэстро. — Н-да.

Посидели. Молчащий слепой молчал как бы вдвойне. Даже те трое музыкантов, что сидели за столиком в углу, неотрывно на него смотрели. Слышать, что он говорил, они не могли, но все равно, казалось, ждали, что маэстро скажет дальше.

— Роль padrino не сводится к простой формальности, — сказал он. — Это не демонстрация родства или симпатии и не способ завязать дружбу.

— Да. Я понимаю.

— Это дело серьезное, так что не стоит принимать за оскорбление, когда такое предложение отклоняют, если, конечно, причина для отказа уважительная.

— Да, сэр.

— В таких вещах следует быть логичными.

Подняв руку с разведенными пальцами, маэстро задержал ее перед собой. Будто заклиная кого-то или от чего-то отстраняясь. Не будь он слеп, он, может быть, просто разглядывал бы свои ногти.

— Я больной человек, — сказал он. — Но если б это было и не так, этой девочке предстоит строить свою жизнь, и на новой родине ей будет нужен кто-то, к кому она сможет обращаться за советом. Я правильно говорю, как вы думаете?

— Не знаю. Думаю, ей понадобится помощь, и как можно более всеобъемлющая.

— Да. Конечно.

— Это из-за вашего зрения?

Слепой опустил руку.

— Нет, — сказал он. — Дело не в зрении.

Джон-Грейди ждал, что слепой скажет дальше, но тот молчал.

— Это что-то такое, о чем вы не можете говорить при девочке?

— При девочке? — повторил маэстро. Улыбнулся своей слепой улыбкой и покачал головой. — Да ну! — сказал он. — Нет-нет! У меня от нее нет секретов. Представьте: старый слепой папаша с секретами! Нет, это не наш случай.

— Вообще-то, у нас в Америке нет padrinos, — сказал Джон-Грейди.

Подошедший официант поставил перед Джоном-Грейди его бокал, маэстро поблагодарил официанта и провел пальцами по столу, пока они не натолкнулись на бокал, стоящий перед ним.

— Я пью за вашу свадьбу, — сказал он.

— Gracias.

Они выпили. Девочка наклонилась над соломинкой в ее бутылочке «рефреско», приникла к ней и присосалась.

— Если удастся найти, — сказал маэстро, — кого-нибудь умного и душевного, ему и нужно предложить сделаться посаженым отцом. Что скажете?

— Скажу, что вы и есть такой человек.

Сделав глоток вина, слепой поставил бокал точно в тот же кружок на столе, на котором он стоял прежде, и в задумчивости сложил руки.

— Вы разрешите вам кое-что рассказать?

— Да, сэр.

— В деле, подобном этому, если к человеку обратились, он уже в ответе. Даже если он отказал.

— Просто я думаю о ней.

— Я тоже.

— У нее ведь никого нет. Нет друзей.

— Но padrino не обязательно должен быть ей другом.

— Он должен быть человеком уважаемым.

— Он должен быть достойным человеком, готовым взять на себя определенные обязательства. Вот и все. Может быть ей другом, а может и не быть. Он может быть соперником из другого дома. Может быть тем, кто объединит семьи, далеко разведенные чьими-то кознями, враждой или политикой. Ты ж понимаешь. Он может быть почти совсем не связан с этой семьей. Может быть даже врагом.

— Врагом?

— Да. Я знаю один такой случай. Как раз в этом самом городе.

— Зачем человеку может понадобиться враг в качестве padrino?

— Да из самых что ни на есть лучших побуждений. Или из самых худших. Человек, о котором мы говорим, уже умирал, когда на свет божий появился последний из его отпрысков. Сын. Его единственный сын. И что же он сделал? Он заявился к человеку, который был когда-то его другом, но потом стал заклятым врагом, и попросил его стать padrino его сына. Тот, естественно, отказался. Что? Ты, видно, спятил? Очень он, надо полагать, был ошарашен. Они уже и не разговаривали-то много лет, а их злая вражда глубоко укоренилась. Возможно, они стали врагами по той же причине, по которой прежде были друзьями. Такое часто в этом мире случается. Но новоявленный отец настаивал. Кроме того, у него был припасен — как это у вас говорится? — el naipe? En su manga.

— Козырный туз.

— Да. Туз в рукаве. Он поведал своему врагу о том, что умирает. Раскрыл карты. Выложил на стол. И его враг не смог отказать. Его просто лишили возможности выбора.

Внезапным режущим движением слепой вскинул руку в задымленный воздух.

— Дальше уже кривотолки, — сказал он. — Бесконечные пересуды. Кто-то говорит, что умирающий хотел возобновить их дружбу. Другие — что он когда-то поступил с тем человеком несправедливо и хотел загладить свою вину, прежде чем навсегда уйдет из этого мира. Еще другие говорили что-то еще. Все гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. Я вот что тебе скажу: тот человек, что стоял на пороге смерти, не был склонен к сентиментальности. Бывало, что умирали его друзья. Он не питал никаких иллюзий. Знал, что вещей, для нас более всего желанных, тех, которые мы хотели бы удерживать близко к сердцу, мы зачастую скоро лишаемся, а тех, которые мы предпочли бы изжить, расточить как-нибудь, именно это желание странным образом наделяет неожиданной жизнестойкостью. Он знал, как хрупка память о любимых. Как закрываем мы глаза и говорим с ними. Как жаждем мы услышать их голоса хотя бы раз еще и как эти голоса и эти воспоминания тускнеют и тускнеют, пока из них не уйдет вся плоть и кровь, превратившись всего лишь в тень и эхо. А в конце концов и этого не остается.

А вот враги наши, наоборот, будто все время с нами. Чем сильнее бушует в нас ненависть, тем нетленнее память о них, так что по-настоящему страшный враг становится бессмертным. Поэтому человек, который принес тебе по-настоящему большой вред или несправедливо с тобой обошелся, становится постоянным жильцом у тебя в доме. И одно лишь прощение, может быть, способно его выселить.

Вот так примерно рассуждал тот человек. Если поверить в то, что он действовал из лучших побуждений. Хотел связать padrino самыми крепкими узами, которые он мог себе представить. Но и не только. Потому что своим предложением он, кроме всего прочего, брал себе в защитники весь мир. Как выполняет свой долг друг, проверять не будет никто. Но враг! Вы видите, как ловко он поймал его в расставленные сети. Потому что этот его враг на самом-то деле был совестливым человеком. То есть стóящим врагом. И теперь этому врагу-padrino придется нести образ умирающего в своем сердце веки вечные. Придется выдерживать испытующие взгляды всего мира. О таком человеке уже едва ли скажешь, что он сам определяет свой путь.

Ну вот. Как и предполагалось, отец умирает. Враг, ставший padrino, делается отцом его ребенка. А мир не спускает с него глаз. Стоит на страже, сменив умершего. Который своей дерзкой выходкой заставил его служить себе. Потому что есть, есть в этом мире высшая справедливость, как бы люди ни подвергали это сомнению. Конечно, эту справедливость, эту совесть можно себе представить как сумму совестей всех людей, но есть и другая точка зрения, и состоит она в том, что высшая совесть, может быть, существует и сама по себе, а доля в ней каждого человека мала и несовершенна. Человек, который умирал, стоял именно на этой точке зрения. Как и я лично. Кое-кто верит, что мир — как это сказать? — подвластен случаю.

— Изменчив.

— Изменчив? Ну не знаю. Пусть будет подвластен случаю. Но мир ничему такому вовсе не подвластен. И он всегда одинаков. Вот человек взял да и назначил весь мир себе в свидетели, чтобы заставить врага служить себе. Чтобы этот самый враг не вздумал пренебречь своим долгом. Вот что он сделал. Во всяком случае, я в это верую. Временами я все еще верую.

— И как же все это обернулось?

— О, весьма странным образом.

Слепой потянулся за своим бокалом. Выпив, продолжал держать его перед собой, словно разглядывая, а потом вновь поставил перед собой.

— Весьма странным образом. Потому что обстоятельства введения того человека в роль padrino сделали этот его статус главным, центральным в его жизни. На этом поприще выявилось все лучшее, что в нем было. Да даже и то, чего не было. Добродетели, давно отброшенные, вернулись и воссияли в нем. Он напрочь перестал грешить. Начал даже посещать мессу. Из самых затаенных глубин его существа это новое служение вызвало к жизни честь и верность, рвение и доблесть. То, чего он достиг, не передать словами. Кто бы мог такое предвидеть?

— Но что-то случилось? — спросил Джон-Грейди.

Слепой улыбнулся своей болезненной слепой улыбкой.

— Ага, почуял подвох! — сказал он.

— Вроде того.

— Все правильно. Ничем хорошим это не кончилось. Может быть, из этой сказки можно извлечь мораль. А может, и нельзя. Оставляю это на твое усмотрение.

— Так что же случилось?

— Судьба человека, чью жизнь навсегда изменила просьба умирающего, в конце концов оказалась совершенно загублена. Тот ребенок стал главным в его жизни. Стал чем-то большим, чем сама жизнь. Сказать, что он полюбил того ребенка до безумия, — значит ничего не сказать. И тем не менее все вышло скверно. Опять-таки я верую, что намерения умирающего были самыми лучшими. Но допустим и иной взгляд. Это ведь не первый случай, когда отец приносит в жертву сына… Крестный сын рос неуправляемым и своенравным. Стал преступником. Мелким воришкой. Игроком. За ним много чего водилось. В конце концов, зимой одна тысяча девятьсот седьмого, находясь в городе Охинага, он убил человека. В это время ему было от роду девятнадцать лет. Возраст, где-то близкий к твоему, наверное.

— Такой же.

— Да. Может быть, такова была его судьба. Может быть, никакой padrino не уберег бы его от него самого. Никакой отец. Тот padrino все свое состояние ухнул на взятки и на адвокатов. Все зря. Такая дорога, если на нее встать, конца не имеет, и он умер в нищете и одиночестве. Но не ожесточился. И даже мысли не допускал о том, что его, может быть, предали. Когда-то он был сильным и даже безжалостным человеком, но любовь делает людей глупцами. Я сам таков, так что говорить это имею право. Под ее влиянием мы напрочь забываем об осмотрительности и вновь о ней вспоминаем, только если судьбе будет угодно обратить на нас некую толику милосердия. Бывает, что очень малую. Или вообще никакой… Говорят о какой-то слепой судьбе, которая бессмысленна и бесцельна. Но что за штука такая эта судьба? В этом мире каждому действию, после которого нет пути назад, предшествует другое, а тому еще одно и так далее. Получается лестница с невообразимым множеством ступеней. Люди думают, что, когда у них возникает выбор, они что-то решают. Но свобода наших действий ограничена тем, что нам дано. Возможность выбора теряется в путанице поколений, и каждое действие в этой путанице еще больше порабощает, ибо сводит на нет всякую альтернативу и еще крепче привязывает тебя к стенам и заграждениям, из которых и состоит жизнь. Если бы тот умерший мог простить своему врагу неправду, которая с ним творилась, все было бы иначе. Правда ли, что сын вознамерился отомстить за отца? Правда ли, что умерший принес сына в жертву? Наши планы обоснованы неким будущим, а будущего мы не знаем. Мир ежечасно меняет очертания и формы в зависимости от того, что перевесит, и сколько бы мы ни пытались разгадать, какую форму он примет, мы не имеем такой возможности. А имеем мы только Закон Божий и благоразумие ему следовать, если захотим.

Маэстро наклонился вперед и сложил руки перед собой. Винный бокал у него был пуст, он взял его, поднял.

— Тем, кто лишен зрения, — сказал он, — приходится полагаться на память о прошлом. Если я не хочу выглядеть глупо, пытаясь выпить из пустого бокала, я должен помнить, выпил ли я его весь или нет. Так и тот человек, который стал padrino. По тому, что я рассказал о нем, можно подумать, будто он умер старцем, но это не так. Он был моложе, чем я сейчас. Из моих слов выходит, что щепетильность, с которой он исполнял свой долг, была продиктована ему совестью, или ощущением прикованного к нему внимания мира, или и тем и другим. Но эта догадка быстро отпадает. Действия его были вызваны любовью к чаду, ставшему причиной его горя, если это было горе. А вы что об этом думаете?

— Не знаю.

— И я не знаю. Знаю только, что каждое действие, в котором нет сердца, в конце концов обнаружит свою тщетность. Каждое мелкое движение.

Посидели в молчании. И во всем зале вокруг них стояла тишина. Джон-Грейди смотрел, как сливаются капли воды на стоящем перед ним запотевшем бокале, к которому он так и не притронулся. Слепой поставил свой бокал опять на стол и оттолкнул от себя.

— Вы эту девушку очень любите?

— Больше жизни.

— Alcahuete тоже в нее влюблен.

— Тибурсио?

— Нет. Главный alcahuete.

— Эдуардо.

— Да.

Посидели тихо. Во внешнем зале собрались музыканты, они уже раскладывали свои инструменты. Джон-Грейди сидел, глядя в пол. Немного посидев так, поднял взгляд:

— Как вы думаете, старухе можно верить?

– ¿La Tuerta?

— Да.

— О господи! — тихо произнес слепой.

— Старуха все время говорит ей, что она удачно выйдет замуж.

— Старуха — это же мать Тибурсио!

Джона-Грейди так и отбросило на спинку стула. Он так и замер с ошарашенным видом. Смотрел при этом на дочь слепого. А она на него. Тихая. Добрая. Непроницаемая.

— А вы не знали?

— Нет. А она знает? Хотя что я говорю? Она-то, конечно, знает.

— Да.

— А она знает, что Эдуардо влюблен в нее?

— Да.

Музыканты завели какую-то простенькую барочную партиту. На выделенной для танцев площадке задвигались престарелые пары. Слепой сидел сложив руки на столе перед собой.

— Она уверена, что Эдуардо убьет ее, — сказал Джон-Грейди.

Слепой кивнул.

— Вы тоже думаете, что он способен ее убить?

— Да, — сказал маэстро. — Я верю, что он на это способен.

— Поэтому вы и не хотите быть ее посаженым отцом?

— Да. Именно поэтому.

— Это навлекло бы ответственность и на вас.

— Да.

По выметенному и отшлифованному бетонному полу с одеревенелой правильностью скользили пары. Танцующие двигались с ветхозаветной грацией, как массовка в фильме.

— И что, по-вашему, мне теперь делать?

— Я не могу вам советовать.

— Вы не хотите.

— Нет. Я не хочу.

— Я бы бросил ее, если бы думал, что не в силах ее защитить.

— Думать можно все что угодно.

— То есть в том, что я в силах, вы сомневаетесь.

— Я думаю, что трудности могут превзойти ваши ожидания.

— И что же мне делать?

Слепой посидел помолчал. Потом сказал:

— Вы поймите. У меня нет уверенности. А дело это серьезное.

Он провел рукой по столешнице. Как будто разглаживает перед собой что-то невидимое.

— Вы хотите, чтобы я выдал вам некий секрет главного alcahuete. Обнажил бы перед вами какую-то его слабость. Но девушка как раз и есть эта его слабость.

— Как, по-вашему, мне следует поступить?

— Молить Господа.

— А-а.

— Вы будете это делать?

— Нет.

— Почему?

— Не знаю.

— Вы неверующий?

— Не в этом дело.

— А, потому что девушка — mujerzuela?

— Не знаю. Может быть.

Слепой посидел молча.

— Танцуют, — сказал он.

— Да.

— Это не причина.

— Что «не причина»?

— То, что она проститутка.

— Нет.

— А можете вы ее все-таки бросить? Честно.

— Не знаю.

— Если да, то вы бы сами не знали, о чем вам молиться.

— Нет. Если бы да, я бы и впрямь не знал, чего просить.

Слепой кивнул. Склонился вперед. Локтем оперся о стол, а лбом уткнулся в основание большого пальца, будто исповедник. Со стороны казалось, будто он увлеченно слушает музыку.

— Вы познакомились с ней еще до того, как она попала в «Белое озеро»? — спросил он.

— Я видел ее раньше. Да.

— В «Ла-Венаде»?

— Да.

— Как и он.

— Да. Наверное.

— Там все и началось.

— Да.

— Он cuchillero. Filero, как говорят в здешних местах. Тоже ведь своего рода квалификация. Серьезный человек.

— Я тоже человек серьезный.

— Разумеется. Если бы вы таким не были, не было бы и проблемы.

Джон-Грейди вгляделся в ничего не выражающее лицо напротив. Закрытое для мира ровно так же, как мир закрыт для него.

— Что вы хотите этим сказать?

— Абсолютно ничего.

— Он влюблен в нее?

— Да.

— Но может запросто ее убить?

— Да.

— Вона как.

— Вот так. Разрешите, я вам только вот что еще скажу. Ваша любовь напрочь лишена друзей. Вы думаете, что друзья есть, но их нет. Ни одного. Ей не сочувствует, может быть, даже Господь.

— А вы?

— Себя я не считаю. Если бы я мог видеть будущее, я бы вам сказал. Но я не могу.

— По-вашему, я дурак.

— Нет, я так не думаю.

— А если и думаете, то не скажете.

— Впрямую — нет, но лгать я бы не стал. Повторяю, я так не думаю. Мужчина всегда вправе пытаться завоевать свою любовь.

— Даже если это убьет его?

— Думаю, да. Да. Даже если так.

Выкатив последнюю тачку мусора с кухонного двора к костру и перевернув ее, он отступил и стал смотреть, как темно-оранжевое пламя изрыгает клубы дыма, почти черные на фоне сумеречного неба. Провел тыльной стороной ладони по лбу, нагнулся, вновь взялся за рукояти тачки и покатил ее к тому месту, где стоял пикап; там водрузил ее в кузов, поднял и запер на задвижки задний борт, после чего вошел в дом. Там Эктор, пятясь, заканчивал подметать пол веником. Из другой комнаты они притащили кухонный стол, потом внесли стулья. Взяв с серванта лампу, Эктор поставил ее на стол, снял с нее стекло и зажег фитиль. Задул спичку, поставил стекло на место и, повернув медное колесико, отрегулировал пламя.

— А где santo? — спросил он.

— А, он еще в машине. Пойду схожу за ним.

Сходив к пикапу, забрал остававшиеся в кабине вещи. Грубую деревянную фигурку святого поставил на туалетный столик, распаковал постельное белье и принялся застилать кровать. Эктор стоял в дверях:

— Тебе помочь?

— Да нет, спасибо.

Эктор закурил, прислонившись к дверному косяку. Джон-Грейди разгладил простыни, взялся за наволочки. Развернул их, всунул в них перьевые подушки, затем развернул одеяло, подаренное ему Сокорро, накрыл им разостланную постель. Эктор с зажатой в зубах сигаретой подошел с другой стороны кровати, вместе они разгладили одеяло и отступили.

— Думаю, мы все сделали, — сказал Джон-Грейди.

Они возвратились в кухню, там Джон-Грейди наклонился над лампой, прикрыл ладонью отверстие лампового стекла и задул пламя, после чего они вышли во двор и затворили за собой дверь. Когда шли уже по двору, Джон-Грейди обернулся, еще раз бросил взгляд на домик. Вечер стоял ненастный. Все небо в тучах, тьма и холод. Вот и пикап.

— Там тебя ужином-то покормят?

— Да, — сказал Эктор. — Конечно.

— А то, если хочешь, можно поесть тут, в доме.

— Ничего, не беспокойся.

Сели в машину, захлопнули дверцы. Джон-Грейди завел двигатель.

— А она в седле-то как? — спросил Эктор.

— Нормально. Ездить верхом умеет.

Выехали со двора и покатили по ухабистой дороге под звяканье и грохот инструментов в кузове.

– ¿En qué piensas? — спросил Эктор.

— Nada.

Грузовик полз вперевалку, на второй передаче, полосы света от его фар метались. После первого поворота дороги на равнине внизу показались городские огни, до которых было миль тридцать.

— А наверху тут бывает холодновато, — сказал Эктор.

— Н-да.

— Ты уже пробовал ночевать здесь?

— Ночевать — нет, но я пару раз задерживался за полночь. — Он покосился на Эктора; тот, достав из кармана рубашки курительные принадлежности, сидел, скручивая сигарету. — ¿Tienes tus dudas?

Тот пожал плечами. Чиркнув по ногтю большого пальца, зажег спичку, прикурил, задул спичку.

— Hombre de precautión, — сказал он.

– ¿Yo?

— Yo.

Сидевшие в дорожной пыли две совы повернули свои бледные, формой напоминающие сердце физиономии на свет фар, обе моргнули и, на мгновенье показав белую изнанку крыльев, взлетели столь бесшумно, будто это возносятся две души; ушли куда-то вверх и исчезли во тьме.

— Buhos, — сказал Джон-Грейди.

— Lechugas.

— Tecolotes.

Эктор улыбнулся. Затянулся сигаретой. Его темное лицо отразилось в темном стекле.

— Quizás, — сказал он.

— Puede ser.

— Puede ser. Sí.

Когда он вошел в кухню, Орен все еще сидел за столом. Он повесил шляпу, прошел к раковине, помылся и взял кружку кофе. Из своей комнаты вышла Сокорро, зашикав, отогнала его от плиты, и он унес кофе к столу и сел. Оторвавшись от газеты, Орен бросил на него взгляд.

— Что пишут новенького, Орен?

— В смысле хорошего или в смысле плохого?

— Не знаю. Выбери что-нибудь посерединке.

— Посерединке у них не бывает. А то это была бы не новость.

— Ну, наверное.

— Дочку Макгрегора выбрали королевой «Солнечного карнавала». Ты ее видел вообще?

— Нет.

— Миленькая. Как дела с ремонтом развалюхи?

— Нормально движутся.

Сокорро поставила перед ним тарелку и рядом еще одну, прикрытую тряпочкой, — с поджаренным хлебом.

— Но она ведь не какая-нибудь городская цаца? Или где?

— Нет.

— Это хорошо.

— Ну-у… Хорошо.

— Парэм говорит, она на щенка похожа, только веснушчатая.

— Он меня держит за сумасшедшего.

— Что ж, ты, может быть, слегка того. А он, может быть, слегка ревнует.

Орен сидит смотрит, как парень ест. Отхлебнул кофе.

— Когда я женился, мои кореша все говорили, что я спятил. Говорили, что я пожалею.

— И как? Пожалели?

— Нет. Из этого вышел пшик. Но я не жалел. Ее-то вины в том не было.

— А что случилось?

— Да даже и не знаю. Много чего. В основном то, что я не смог ужиться с ее родней. Мамаша у нее была — это кошмар какой-то. Я-то думал, навидался я в жизни злобных теток, а оказалось — нет. Если бы ее старик прожил дольше, у меня, может, и был бы шанс. Но у него было больное сердце. Я видел, как все это приближалось. И когда я справлялся о его здоровье, у меня это был не просто дежурный вопрос. В конце концов он слег и умер, и тут появилась она. Со всеми пожитками. Ну и настал моему житью женатому конец.

Он взял со стола свои сигареты, прикурил. Задумчиво пустил через всю комнату струю дыма. От парня взгляд не отводил.

— Мы прожили с ней три года, почти день в день. Она, бывало, купала меня — хочешь верь, хочешь нет. И мне она очень нравилась. А когда замуж выходила, прямо что сирота была.

— Сочувствую.

— Мужику ведь, когда женится, откуда знать, что будет дальше. Ему-то кажется, что он знает, только куда там.

— Наверное, вы правы.

— Если ты честно хочешь знать, чтó у тебя не в порядке и что надо делать, чтобы исправиться, всего-то и надо — пустить в свой дом ее тестя с тещей. Тебе в этом вопросе наведут полную ясность, это я гарантирую.

— У моей вообще родных нет никого.

— Это хорошо, — сказал Орен. — На этот счет ты выступил круче некуда.

После ухода Орена он долго сидел, попивая кофе. В окно было видно, как далеко на юге, на самом краешке неба, во тьме над Мексикой тонкими змеиными языками беззвучно выскакивают молнии. Звук при этом был один-единственный — тиканье часов в коридоре.

Вошел в конюшню, смотрит — у Билли еще горит свет. Прошел мимо — к деннику, где держал щенка, посадил его, поскуливающего и пытающегося выкрутиться из рук, на сгиб локтя, принес в свой закуток. В дверях своего закутка остановился, оглянулся и позвал:

— Эй, ты не спишь?

Отпихнув полог, пошарил в темноте, отыскивая шнурок выключателя.

— Привет, — отозвался Билли.

Он улыбнулся. Выключатель дергать не стал, сел в темноте на койку, почесывая брюшко щенка. Пахло лошадьми. На дворе разыгрался ветер, от его порыва загремел плохо закрепленный лист кровельного железа в дальнем конце конюшни, но налетевший ветер сразу стих. В помещении было прохладно, и появилась мысль, не затопить ли маленький керосиновый обогреватель, но, подумав, он только скинул сапоги и штаны, опустил щенка в его коробку и заполз под одеяло. Ветер снаружи и холод в комнате напомнили о зимних ночах на равнинах Северного Техаса, где он жил в доме своего деда. Там точно так же, когда с севера налетала буря, прерия вокруг дома вдруг освещалась белым при внезапных вспышках молний, а дом сотрясался под ударами грома. Как раз в такие же точно ночи и такие же утра в тот год, когда ему впервые доверили жеребенка, он, бывало, вставал, завернутый в одеяло, и скорей в конюшню, — во дворе приходилось налегать на ветер, а первые капли дождя били хлестко, как камешки; дальше надо было пройти весь длинный конюшенный проход, и он шел по нему, похожий на закутанного в саван беженца, и полутьма прорезалась быстрым стаккато полосок света от прерывистых дощатых стен, когда один за другим, мельком, только на краткий миг белой вспышки открывались электрические просцениумы, и вот он уже в нужном деннике, где стоит маленькая лошадка, стоит и ждет его; он отпирал дверь, садился на солому, обнимал животное за шею и так держал, пока оно не перестанет дрожать. Он проводил так всю ночь и все еще сидел там утром, когда в конюшню входил Артуро, чтобы задать лошадям корму. Домой его обычно провожал Артуро, который из всех домашних один в этот час не спал, и он шел с ним рядом, отряхивая одеяло от приставшей соломы. Шел и молчал, будто он юный лорд. Будто он не лишен наследства войной и военной машинерией. В ранней юности все его грезы были об одном: прийти на помощь кому-то или чему-то испуганному и помочь. Нечто подобное, бывает, снится ему до сих пор. А еще вот: он стоит посреди комнаты в черном костюме и завязывает новый черный галстук, который надевал лишь однажды — в холодный и ветреный день, когда хоронили деда. И вот на другом таком же промозглом рассвете перед работой на ранчо Мэка Макговерна он стоит в своей выгородке конюшни в другом таком же костюме, и две половинки картонной коробки, в которой костюм доставили, лежат на койке пустые, если не считать разворошенной гофрированной бумаги, а рядом ленточка и нож, которым он ее разрезал (нож-то еще отцовский), а в дверях стоит Билли, на него смотрит. Вот застегнул пиджак, повернулся. Перед собой держит руки, скрещенные в запястьях. Маленькое зеркальце, которое он пристроил на один из продольных брусьев два на четыре дюйма, вмещает в себя всю грубую, в торчащих гвоздях, стену помещения и его лицо, бледное-бледное. Может, из-за света, который зима разлила окрест. Чуть наклонившись, Билли сплюнул в солому, повернулся и двинулся по проходу — это он в дом пошел, завтракать.

В последний раз увидеть ее ему суждено было в том же угловом номере на втором этаже гостиницы «Дос-Мундос». Он вел наблюдение из окна и, увидев, как она расплатилась с водителем, сразу пошел к двери, чтобы посмотреть, как она будет подниматься по лестнице. Пока она сидела, переводя дух, на краешке кровати, держал ее руки в своих.

– ¿Estás bien? — сказал он.

— Sí, — ответила она. — Creo que sí.

Он спросил ее, уверена ли она, не передумает ли.

— No, — сказала она. — ¿Y tú?

— Nunca.

– ¿Me quieres?

— Para siempre. ¿Y tú?

— Hasta el fin de mi vida.

— Pues eso es todo.

Она сказала, что пыталась за них молиться, но не смогла.

– ¿Porqué not?

— No sé. Creí que Dios nome oiría.

— El oirá. Reza el domingo. Dile que es importante.

После любви она лежала рядом с ним свернувшись, не двигалась и лишь тихо дышала ему в подмышку. Он не был уверен, что она не спит, но рассказывал ей про свою жизнь все подряд — все, что не успел еще рассказать. Рассказал, как работал у hacendado в «Кватро-Сьенегас», как у его хозяина была дочь и как он в последний раз ее видел, как сидел в тюрьме в Салтильо и откуда у него на лице шрам, о котором он давно обещал рассказать ей, да так и не рассказал. Рассказал он ей и о том, как видел свою мать на сцене театра «Маджестик» в техасском городе Сан-Антонио, рассказал и про деда с его конным заводом, и про Тропу Команчей, проходившую по западному краю дедовых угодий: как он еще совсем мальчишкой, бывало, выезжал на эту тропу осенними ночами в полнолуние, и там тени команчей шли и шли мимо него, возвращаясь к себе в потусторонний мир, шли и шли бесконечно, потому что если что-то привести в движение, то оно не остановится — уж таков этот мир, — так и будет продолжаться коловращение, пока не уйдет из жизни последний свидетель.

Тени команчей заполонили всю комнату и даже после их ухода еще долго там оставались. Он ей сказал, что на тот берег ее перевезет водитель Гутьеррес, который будет ее ждать у кафе на Calle de Noche Triste. У водителя будут и документы, необходимые ей для перехода границы.

— Todo está arreglado, — сказал он ей.

Она еще сильнее сжала его руки. Ее темные глаза смотрели испытующе. Он ей сказал, что бояться совершенно нечего. Сказал, что Рамон их друг, бумаги в порядке и ничего с ней случиться не может.

– Él te recogerá a las siete por la mañana. Tienes que estar allí tn punto.

— Estaré allí.

— Quédate adentro hasta que él llegue.

— Sí, sí.

— No le digas nada a nadie.

— No. Nadie.

— No puedes traer nada contigo.

– ¿Nada?

— Nada.

— Tengo miedo, — сказала она.

— Не бойся, — приобняв ее, сказал он.

Посидели, послушали тишину. С улицы начали доноситься первые возгласы бродячих торговцев. Она уткнулась лицом ему в плечо.

– ¿Hablan los sacerdotes español? — спросила она.

— Sí. Ellos hablan español.

— Quiero saber, — сказала она, — si crees hay perdón de pecados.

Он уже открыл рот, чтобы сказать что-то, но она прижала к его губам ладонь:

— Lo que crees en tu corazón.

Глядя поверх ее сияющих темных волос, он неотрывно смотрел, как по улицам города разливаются и темнеют сумерки. Все раздумывал, во что он верит и во что не верит. И после долгого молчания сказал, что верит в Бога, хотя и сомневается в способности людей понять, что у Него на уме. Но в любом случае Бог, неспособный прощать, — это вообще не Бог.

– ¿Cualquier pecado?

— Cualquier. Sí.

– ¿Sin excepción de nada? — Тут она вновь прикрыла ему ладошкой губы; он поцеловал ее пальцы и отвел ладонь.

— Con la excepción de desesperación, — сказал он. — Para eso no hay remedio.

Последнее, что она у него спросила, — это будет ли он любить ее всю свою жизнь, и опять она коснулась кончиками пальцев его губ, но он удержал ее руку.

— No tengo que pensarlo, — сказал он. — Sí. Para todo mi vida.

Она взяла его лицо в ладони и поцеловала.

— Te amo, — сказала она. — Y seré tu esposa.

Она встала, потом снова повернулась к нему и взяла его за руки.

— Debo irme, — сказала она.

Он встал, обнял ее и поцеловал. В комнате темнело. Он хотел проводить ее по коридору до лестничной площадки, но в дверях она остановила его, поцеловала и попрощалась. Он стоял, слушал ее шаги на лестнице. Подошел к окну, думал еще раз посмотреть на нее, но она, видимо, направилась по улице вдоль самой стены, так что увидеть ее ему не удалось. В опустевшей комнате он сел на кровать, стал слушать звуки всей этой чужой торговли во внешнем мире. Сидел довольно долго, думал о своей жизни, о том, как мало в ней ему когда-либо удавалось предугадать наперед, и изо всех сил пытался понять, сколько в ней было такого, что явилось действительно результатом его усилий. В комнате стало темно, снаружи включилась неоновая гостиничная вывеска, а через некоторое время он встал, взял со стула у кровати шляпу, надел ее, вышел и стал спускаться по лестнице.

На перекрестке такси остановилось. На проезжую часть ступил маленький человечек с черной креповой повязкой на рукаве, поднял руку, а таксист снял шляпу и поставил ее на козырек приборной панели. Девушка подалась вперед, пытаясь понять, что происходит. Услышала приглушенные выкрики труб, цокот копыт.

Вскоре появившиеся музыканты оказались старичками в костюмах пыльного черного цвета. За ними в поле зрения вплыли усыпанные цветами носилки, несомые на плечах. И наконец, обложенное этими цветами, бледное молодое лицо новопреставленного. С руками, уложенными по швам, он деревянно покачивался на этой своей разделочной доске, опертой на плечи носильщиков, под издаваемые помятыми цыганскими трумпетками диковатые звуки, отдающиеся сперва от стекол магазинных витрин, мимо которых шла процессия, потом от засохшей дорожной грязи и штукатурки фасадов; следом двигалась кучка плачущих женщин в черных платках-rebozo, за ними мужчины и дети в черном или с черными повязками на рукавах, и среди них, неразлучный со своей девочкой-поводырем, маленькими шаркающими шажками плелся слепой маэстро, на лице которого застыла боль и недоумение. После маэстро в поле зрения появилась пара разномастных лошадей, тащивших потрепанную деревянную повозку, в кузове которой среди невыметенной соломы и мякины ехал деревянный гроб, собранный из струганных вручную досок, соединенных без единого гвоздя посредством деревянных нагелей, как какой-нибудь старинный сефардский ларец для хранения свитков Торы: дерево вычернено обжигом, чернение закреплено втиранием воска и олифы, так что, если бы не еле проступающая структура древесины, можно было бы подумать, что гроб сделан из вороненого железа. За повозкой шествовал мужчина, несущий крышку гроба, тащил ее на спине как смертную епитимью, и от нее и сам он, и его одежда выпачкались черным — воск там, не воск… Таксист молча перекрестился. Девушка тоже перекрестилась и поцеловала кончики пальцев. Повозка с тарахтеньем прокатилась мимо, спицы колес неспешно перебрали по кусочкам все предметы на противоположной стороне улицы и толпящихся там мрачных зевак — этакий карточный веер самых разных лиц под витринами плюс мельтешение длинных лучей света, изломанных вращением спиц, да тени лошадей, из вертикальных ставших вдруг наклонными и так наклонно топающих перед овальными тенями колес, переваливающихся через камни и все крутящихся, крутящихся…

Подняв руки, она уткнула лицо в затхлую спинку сиденья такси. Тут же откинулась назад, одной рукой заслоняя глаза и прижавшись щекой к плечу. Потом села очень прямо, уронила руки по бокам и вскрикнула так, что водитель аж подпрыгнул, всем телом вывернувшись на сиденье.

– ¿Señorita? — выдохнул он. — ¿Señorita?

Потолок в помещении был из бетона, покрытого отпечатками досок опалубки — этакими бетонными сучками и шляпками гвоздей вкупе с окаменелым дугообразным следом распила циркульной пилой, до сих пор, может быть, работающей где-нибудь на горной лесопилке. Освещала все это единственная закопченная лампочка, нехотя испускающая слабый оранжево-желтый свет, который, видимо, и привлек одинокую ночную бабочку, нарезающую около нее беспорядочные круги, но всякий раз по часовой стрелке.

Она лежала привязанная к стальному столу. Сквозь оставленную на ней короткую белую сорочку чувствовался холод стали. Лежала, смотрела на свет. Повернула голову, оглядела помещение. Через некоторое время отворилась серая металлическая дверь, вошла медсестра, и тогда она повернула испятнанное и перепачканное лицо к медсестре.

— Por favor, — зашептала она. — Por favor.

Медсестра ослабила завязки, пригладила ей волосы, отвела их от лица и сказала, что вернется, принесет ей попить, но, едва дверь за ней закрылась, девушка резко села на столе и спустилась на пол. Стала искать место, куда могли положить ее одежду, но, кроме второго стального стола у дальней стены, в комнате ничего не было. Когда она открыла дверь, оказалось, что за дверью длинный зеленый тускло освещенный коридор, ведущий к еще одной закрытой двери. Она пошла по этому коридору, дернула дверь. Дверь подалась, за ней оказалась площадка бетонной лестницы с перилами из металлической трубы. Девушка спустилась на три марша и вышла на темную улицу.

Она не знала, где находится. На углу спросила какого-то мужчину, в какой стороне el centro, и он так прилип глазами к ее грудям, что продолжал на них пялиться, даже когда уже говорил. Она пошла по разбитому тротуару. Смотрела под ноги, чтобы не наступить на стекло или острый камень. Фары проезжающих автомобилей отбрасывали ее тонкую фигурку на стены — уже без сорочки, сорочка сгорала, — делая огромной и такой прозрачной, что становилось видно все вплоть до чуть ли не костей скелета, потом фары проносились мимо, а она стремглав летела назад, чтобы снова исчезнуть в темноте. Подъехала какая-то машина, поползла рядом, и мужчина, сидевший в ней, стал изрыгать гнусные непристойности. Ненамного обгонит ее и ждет. Она свернула в какой-то немощеный проезд между двумя домами и, вся дрожа, скорчилась за мятыми железными бочками, от которых пахло газойлем. Ждала довольно долго. Было очень холодно. Когда она вновь оттуда вышла, машины уже не было, и она двинулась дальше. Прошла мимо какой-то площадки, откуда на нее несколько раз молча кидался пес, — правда, площадка была огороженной, пса сдерживал забор. В конце концов пес остановился в углу площадки и, кутаясь в клубы пара от собственного дыхания, проводил ее взглядом. Прошла мимо дома с темными окнами и двором, на котором старик, как и она, в одной ночной рубашке, стоя мочился на глинобитную стену, и они друг другу издали, из темноты, молча кивнули, как сделали бы персонажи сна. Тротуар кончился, дальше идти пришлось по холодному песку обочины, время от времени останавливаясь, чтобы, балансируя то на одной ноге, то на другой, отдирать от кровоточащих ступней утыканные колючками орешки якорцев. Шла так, чтобы впереди маячили отсветы городских огней; долго шла. Когда переходила бульвар 16 Сентября, руки держала крепко прижатыми к груди, а глаза опущенными, чтобы их не слепили встречные фары, так и переходила улицу полуголая под гудки клаксонов, словно какой-то оборванный фантом, которого вырвали из положенной ему тьмы и на краткий миг загнали в видимый мир, чтобы тут же вновь водворить в историю мужских фантазий.

Она шла и шла по северным районам города, вдоль старых глинобитных стен и жестяных складских ангаров, по улицам, освещенным лишь звездами. В один прекрасный миг на дороге послышалась песня, знакомая ей с детства, и вскоре она обогнала женщину, тоже бредущую в сторону центра. Пожелав друг дружке доброй ночи, они пошли было дальше, но тут женщина остановилась и окликнула ее:

– ¿Adónde va?

— A mi casa.

Женщина постояла молча. Девушка спросила ее: может быть, они знакомы, но женщина сказала, что нет. Спросила девушку, из этого ли она района, девушка сказала, что да, и тогда женщина спросила ее, как же тогда получилось, что она ее не знает. Когда девушка не ответила, женщина снова пошла по дороге по направлению к ней.

– ¿Que paso? — сказала она.

— Nada.

— Nada, — повторила за ней женщина.

И полукругом обошла девушку, которая стояла, вся дрожа и скрещенными руками прикрывая груди. Женщина словно пыталась найти такой особый угол зрения, взглянув под которым она и в синеватом свете звезд пустыни сможет разглядеть, кто эта девушка на самом деле.

— Eres del «Белое озеро», — сказала она.

Девушка кивнула.

– ¿Y regresas?

— Sí.

– ¿Por qué?

— No sé.

— No sabes.

— No.

– ¿Quieres ir conmigo?

— No puedo.

– ¿Porque no?

На это у девушки ответа не нашлось. Женщина спросила снова. Сказала, что девушка может пойти с ней и жить в ее доме с ее детьми.

Девушка прошептала, дескать, как это, она же ее не знает.

– ¿Te gusta tu vida por allá? — спросила женщина.

— No.

— Ven conmigo.

Она стояла и дрожала. Качнула головой — мол, нет. До восхода солнца оставалось уже немного. Во тьме над ними пронеслась падучая звезда, холодный предрассветный ветер зашуршал и зашаркал газетами, немного пошелестел в придорожных кустах и опять зашаркал бумагой. Женщина бросила взгляд на восток, на небо пустыни. Перевела его на девушку. Спросила, не замерзла ли она, и девушка сказала, что замерзла. Женщина снова спросила ее:

– ¿Quieres ir conmigo?

Она сказала, нет, не могу. Сказала, что через три дня парень, которого она любит, придет и на ней женится. Поблагодарила женщину за доброту.

Женщина приподняла ладонью лицо девушки, заглянула ей в глаза. Девушка ждала, что она что-нибудь скажет, но та лишь смотрела на нее, как бы запоминая. Может быть, пыталась задним числом прочесть все те извивы дорог, что привели в конце концов девушку в это место. Понять, что утрачено и расточено. Кто куда канул. И что возобладало.

– ¿Сómo se llama? — спросила девушка, но женщина не ответила.

Коснулась лица девушки, тут же отняла руку, повернулась и зашагала во тьму дороги прочь из этого района, самого темного в городе. Так и ушла не оглянувшись.

Машины Эдуардо на месте не было. Трясясь от холода, девушка прокралась к заднему крыльцу, стараясь держаться поближе к стене пакгауза, подергала дверь, но дверь была заперта. Она постучалась, подождала, постучала снова. Ждала долго. Потом вышла снова на улицу. В лучах рассвета ее дыхание, клубясь, обдавало рифленую стену. Оглянулась назад, в проезд, затем прошла за угол к парадному входу в здание и через ворота направилась к дверям.

Привратница с ее вечно накрашенным лицом, казалось, совершенно не удивилась, увидев ее в одной рубашке, нахохлившуюся и сжимающую себя руками. Отступила и придержала дверь, а девушка вошла, поблагодарила ее и направилась в салон. У стойки бара стояли двое мужчин, они обернулись и на нее смотрели. Бледная и грязная бродяжка, которую неведомо как занесло сюда с холода, прошла по комнате, опустив глаза и скрещенными руками прикрывая груди. На ковре после нее остались кровавые следы ступней, будто по нему прошел член братства самоистязателей.

Он выглядел так, будто оделся по такому случаю особенно тщательно, хотя, возможно, просто у него где-то в городе была назначена деловая встреча. Поддернув застегнутую золотой запонкой манжету рубашки, посмотрел на часы. Одет он был в костюм из тонкой серой шелковой чесучи с шелковым галстуком того же цвета. Рубашка лимонно-желтая и такой же желтый платочек в нагрудном кармане пиджака; на ногах черные туфли на молнии с внутренней стороны стопы. Туфли тщательно начищены: по обыкновению, он оставлял обувь в коридоре у двери, причем несколько пар сразу, будто это не коридор публичного дома, а проход в пульмановском вагоне.

В шафранного цвета платье, которым он ее одарил, она сидела на антикварной кровати, такой высокой, что ее ноги не доставали до полу. Сидела повесив голову, так что ее волосы каскадом ниспадали на бедра, а руками упиралась в кровать по обеим сторонам от себя, так что возникало подозрение, уж не боится ли она упасть.

Рассудочным тоном он говорил слова разумного человека. Чем разумнее были его слова, тем холоднее становился ветер в пустоте ее сердца. На каждом переходе от одного довода к другому он делал паузу, чтобы она могла вставить слово, но она молчала, этим своим молчанием с неизбежностью вызывая у него очередной поток обвинений, пока вся конструкция, составленная из ничего, из одних пустопорожних слов, которые, едва прозвучав, могли лишь без следа и остатка рассеиваться в пространстве реального мира, — пока вся эта бестелесная конструкция не наполнила собою комнату, как нечто тяжкое и наделенное собственным бытием, и стало ясно, что этот фантомный свод, оказывается, навис над всей ее жизнью.

Закончив, он постоял, наблюдая за нею. Спросил ее, — может, она что-нибудь скажет. Она покачала головой.

– ¿Nada? — сказал он.

— No, — сказала она. — Nada.

– ¿Qué crees que eres?

— Nada.

— Nada. Sí. ¿Pero piensas que has triado una dispensa especial a esta casa? ¿Que Dios te ha escogido?

— Nunca creí tal cosa.

Он повернулся, постоял, глядя в маленькое зарешеченное окошко. Из которого открывался вид на окраины города — туда, где дороги, из него исходящие, теряются и умирают в пустыне среди песчаных наносов и помоек, где город по всему горизонту окружен белыми границами, день-деньской курящимися дымом мусорных костров, будто это стоят у его порога орды вандалов, явившихся из непостижимой дали. Заговорил не поворачиваясь. Сказал, что в этом доме ее избаловали. Ослепленные ее юностью. Что ее болезнь — это всего лишь болезнь, и только дура может верить в бабские предрассудки, распространенные у женщин в этом доме. Сказал, что она даже и вдвойне дура, если доверяет им, потому что они не моргнув глазом станут есть ее плоть, если вобьют себе в голову, что этим защитятся от болезни, или приворотят любимого и желанного, или смогут очистить свои души в глазах кровавого и варварского бога, которому они молятся. Он сказал, что ее болезнь — это всего лишь болезнь, что и будет доказано, когда эта болезнь в конце концов убьет ее, а это произойдет скоро и непременно.

Он повернулся, посмотрел на нее изучающе. На поникшие плечи, на то, как они тихонько движутся в такт ее дыханию. На бьющуюся жилку у нее на шее. Когда она подняла взгляд и увидела его лицо, она поняла, что он видит ее насквозь. Читает в ее сердце — что правда, а что нет. Он улыбнулся своей тонкогубой улыбкой.

— Твой любовник не знает, — сказал он. — Ты ведь не сказала ему.

– ¿Mande?

— Tu amado no lo sabe.

— No, — прошептала она. — Él no lo sabe.

Небрежно выставив фигуры снова на доску, он развернул ее другой стороной.

— Могу дать вам еще шанс, — сказал он.

Мэк покачал головой. Вынув изо рта сигару, пустил над столом медленную струю дыма, потом взял чашку и допил из нее остатки кофе.

— Мне хватит, — сказал он.

— Как скажете, сэр. Вы интересно играли.

— Вот не подумал я, что ты пожертвуешь слоном.

— Так это же один из гамбитов Шенбергера.

— Что, много книжек по шахматам прочел?

— Нет, сэр. Не много. Но его читал.

— Ты как-то говорил мне, что играл в покер.

— Немножко. Да, сэр.

— Почему-то мне кажется, что не так уж немножко.

— Да нет, много-то я в покер не играл. Вот папа у меня был по части покера мастак. Он говаривал, что главная проблема с покером состоит в том, что, когда играешь, имеешь дело с двумя видами денег. Те, что выигрываешь, — труха, а те, что проигрываешь, заработаны потом и кровью.

— Он был хорошим игроком?

— Да, сэр. Одним из лучших, наверное. При этом меня он от карточной игры всячески остерегал. Говорил, что жизнь картежника — это вообще не жизнь.

— Зачем же он играл при таких взглядах?

— Это было почти единственное дело, в котором он был дока.

— Почти? А другое было какое?

— Он был ковбоем.

— И насколько я понимаю, очень хорошим.

— Да, сэр. Слышал я о некоторых, будто они в этом деле лучше его, и я уверен, что такие были, но живьем я таких не видывал.

— Он ведь был участником марша смерти, не правда ли?

— Да, сэр.

— Там ведь много было ребят из этой части страны. Среди них были и мексиканцы.

— Да, сэр. Были.

Мэк затянулся сигарой и выпустил дым в сторону окна.

— А что Билли? Сменил гнев на милость? Или вы с ним все еще в ссоре?

— С Билли у нас все в порядке.

— Говорят, собирается быть у тебя шафером?

— Да, сэр.

Мэк кивнул.

— А с ее стороны вообще никого нет?

— Нет, сэр. На месте ее родных на венчании будет стоять Сокорро.

— Ну и ладно. Вот в костюм я не влезал уже три года. Надо будет примерку произвести, а то мало ли.

Джон-Грейди положил в коробку последние фигуры, поправил их, чтоб не торчали, и задвинул деревянную крышку.

— Не иначе как придется просить Сокорро их выпустить — штаны-то.

Сидят. Мэк курит.

— Ты ведь не католик, верно? — спросил он.

— Нет, сэр.

— Так что от меня никаких особых заявлений не потребуется?

— Нет, сэр.

— Значит, во вторник.

— Да, сэр. Семнадцатого февраля. Это будет последний день перед Великим постом. Или, может быть, предпоследний. После нельзя будет жениться до самой Пасхи.

— А ничего, что так впритык?

— Ничего, все будет нормально.

Мэк кивнул. Сунул сигару в зубы, встал и оттолкнул стул.

— Погоди-ка минутку, — сказал он.

Джону-Грейди было слышно, как он идет по коридору к своей комнате. Вернувшись, он сел и положил на стол золотое кольцо.

— Эта штука три года пролежала у меня в ящике комода. Пока она там, проку от нее никому не будет. Мы поговорили обо всем и об этом кольце, в частности. Она не хотела, чтобы его зарыли в землю. Так что вот, возьми.

— Сэр, я не думаю, что могу принять это.

— Да можешь, можешь. Я уже заранее обдумал все твои возможные отговорки, так что, чем перебирать их одну за другой, лучше ты без лишних споров положи его в карман, а как наступит вторник, наденешь его своей девушке на палец. Может быть, тебе придется подогнать его под размер. Женщина, носившая его, была красавицей. Можешь кого угодно спросить, это не только мое мнение. Но ее наружность и в подметки не годилась тому, что было у ней внутри. Мы с ней хотели иметь детей, да не случилось. Но уж точно не от недостатка старания. А уж какая была разумница! Сперва я думал, она хочет, чтобы я оставил кольцо как память, но она ясно сказала, что придет время, когда я сам пойму, куда его применить, и вот — опять она оказалась права. Она во всем бывала права. Между прочим, — и это я без всякого самолюбования говорю — она этому кольцу и всему, что с ним связано, придавала значение гораздо большее, чем всему, чем владела. А владела она, в числе прочего, такими чудными лошадками — боже ж мой! Так что бери его, клади в карман и не надо со мной по всякому поводу спорить.

— Да, сэр.

— А теперь я пошел спать.

— Да, сэр.

— Спокойной ночи.

— Спокойной ночи.

С перевала горной цепи Лас-Харильяс открывается вид на зеленый уступ, что пониже родников, и попав туда, они сразу заметили столб дыма из печной трубы, который в неподвижном голубоватом утреннем воздухе поднимался прямо и вертикально. Остановили коней. Билли дернул в ту сторону подбородком.

— Когда я был мальчишкой (мы жили тогда в «каблуке» Нью-Мексико), мы с братом по пути в горы, как выберемся на такой же уступ к югу от ранчо, всякий раз останавливались, чтобы поглядеть сверху на дым. Бывало, снег идет, да зимой он и на земле лежал, а дома в печке всегда горел огонь и из трубы шел дым — далекий-далекий и отсюда сверху каждый раз разный. Всегда разный. Иногда мы проводили в горах целый день, выволакивая чертовых коров из лощин и распадков и гоня их туда, где им разложили подкормку. Думаю, ни разу не было такого, чтобы мы не остановились, чтобы так же вот не оглянуться, прежде чем углубишься в горы. Место, где мы останавливались, от дома было всего в каком-нибудь часе пути, так что еще и кофе на плите в тот момент не остыл, но ты уже словно в другом мире. Далеком и совсем другом мире.

Вдалеке виднелась тонкая прямая линия шоссе, и по ней беззвучно полз грузовик — маленький, будто игрушечный. Дальше зеленая полоска пахотных земель вдоль реки, а за ней хребет за хребтом горы Мексики. Билли посмотрел на друга изучающе:

— Думаешь туда еще вернуться?

— Куда?

— В Мексику.

— Не знаю. А что, я б с удовольствием. А ты?

— Нет, я пас. Думаю, я там свое уже отбыл.

— Помню, возвращался я оттуда беглецом. Скакал ночами. Боялся разжечь огонь.

— Боялся, что подстрелят.

— И что подстрелят, да. Но люди там всегда тебя примут. Спрячут, если надо. Будут врать ради тебя. И никто ни разу не спросил меня, что же я такого натворил.

Билли сидел, обеими ладонями опершись на рожок седла. Наклонился, сплюнул.

— А я туда три отдельные ходки сделал. И ни разу не вернулся с тем, ради чего ходил.

Джон-Грейди кивнул.

— А что бы ты делал, если бы не мог быть ковбоем?

— Не знаю. Чего-нибудь придумал бы, наверное. А ты?

— А я даже не представляю, что бы такое я мог придумать.

— Что ж, нам всем еще придется о многом задуматься.

— Ага.

— А ты мог бы жить в Мексике, как ты думаешь?

— Ну, в принципе, да, наверное.

Билли кивнул.

— А ты знаешь, сколько там бакеро получает — ну, в смысле, денег?

— Н-да.

— Если повезет, может, выбьешься в бригадиры или еще в какое-нибудь начальство. Но рано или поздно они все равно выгонят из страны всех белых. Даже «Бабикора» не выживет.

— Это я знаю.

— Я так понял, что, если бы у тебя были деньги, ты пошел бы в ветеринарное училище. Верно?

— Н-да. Пошел бы.

— Матери-то пишешь иногда?

— Да при чем тут вообще моя мать?

— Ни при чем. Я только хотел понять, ты-то сам хоть понимаешь, какой ты преступный тип?

— Почему это?

— Почему мне захотелось это понять?

— Нет, почему я преступный тип.

— Откуда ж я знаю? У тебя сердце такое. Сердце отверженного. Такое я и прежде уже видал.

— Это оттого, что я сказал, будто мог бы жить в Мексике?

— Дело не только в этом.

— А ты не думаешь, что если где-то что-то и осталось от настоящей жизни, то это только там.

— Может быть.

— Ты ведь эту нашу жизнь тоже любишь.

— Да ну? Я даже не знаю, в чем она состоит. И уж конечно, ни хрена я не знаю Мексику. Думаю, все это просто у нас в башке. Вся эта Мексика. А уж дорог я там истоптал — будь здоров сколько. Когда впервые услышишь, как поет какая-нибудь ranchera, ты уже думаешь, что понимаешь страну. А к тому времени, когда ты их слышал сотню, ты уже не понимаешь ничего. И никогда не поймешь. Я давным-давно уже свернул свой тамошний бизнес.

Он перекинул ногу через луку седла, сидит скручивает сигарету. Поводья они бросили, кони то и дело наклонялись, уныло пощипывали редкие пучки травы, клонящейся под ветром, налетающим из горного прохода. Подставив ветру спину и пригнувшись, он чиркнул спичкой о ноготь большого пальца, прикурил сигарету и снова повернулся к Джону-Грейди:

— Я не один такой. Это другой мир. Всем моим знакомым, кто оттуда вернулся, там было нужно что-то определенное. Или они думали, что им это было нужно.

— Да-а.

— Есть разница между тем, когда ты отказываешься от своих намерений и когда понимаешь, что из них ничего не вышло.

Джон-Грейди кивнул.

— Почему-то мне кажется, что ты со мной не согласен. Это так?

Джон-Грейди не сводил глаз с отдаленных гор.

— Нет, — сказал он. — Наверное, нет.

Еще долго после этого они сидели молча. Дул ветер. Билли давно уже докурил сигарету и потушил ее о подошву сапога. Он снова перенес ногу через рожок седла, сунул носок сапога в стремя, наклонился, взял в руки поводья. Кони переступали на месте.

— Отец мне однажды сказал, что самые несчастные люди из всех, кого он знал, — это те, которые в конце концов получили то, чего всегда хотели.

— Что ж, — отозвался Джон-Грейди, — мне все ж таки хотелось бы рискнуть. Черт, да ведь по-другому-то я уже точно напробовался.

— Оно конечно.

— И никому ведь ничего не объяснишь, братан. Черт, да ведь на самом деле это способ объясниться с самим собой. Но и это толком не получается. Все пытаешься, мозгами крутишь, а толку-то…

— Да. Вот ведь как. Но вот насчет того, как ты мозгами крутишь, этот мир точно ничего не знает.

— Я понимаю. И даже хуже того. Мне плевать.

В Прощеное воскресенье еще в предутренней темноте она зажгла свечку и поставила подсвечник на пол у комода, чтобы ее свет из-под двери не проник в коридор. Вымывшись в раковине с мылом и мокрой тряпочкой, она наклонилась, дав волосам упасть вперед, после чего полсотни раз вытерла их по всей длине полотенцем и расчесала гребнем еще раз триста. Экономно капнула несколько капель духов на ладонь и, потерев сперва рукой руку, надушила себе волосы и шею. Потом собрала волосы, заплела их в косу, свернула ее в узел и скрепила заколками.

Аккуратно одевшись в одно из трех своих уличных платьев, она встала перед скудно освещенным зеркалом, осмотрела себя. Платье на ней было темно-синее с белыми полосками у ворота и на рукавах, она поворачивалась у зеркала и так и сяк, застегнула, потянувшись через плечо, верхнюю пуговку сзади и завертелась снова. Села в кресло, надела черные туфли-лодочки, встала, подошла к комоду, взяла сумочку и положила в нее те несколько туалетных принадлежностей, которые туда влезли. No coja nada, прошептала она. Сложила и сунула туда пару чистого нательного белья, щетку для волос и гребень и с трудом застегнула замочек. No coja nada. Взяла со спинки кресла свитер, набросила его на плечи и, обернувшись, окинула взглядом комнату, которую никогда больше не увидит. Грубо сделанная фигурка святого стояла, как прежде, с криво приклеенным посохом в руке. Сняв с вешалки у умывальника полотенце, она закутала в него santo, потом села в кресло с santo на коленях и сумочкой, свисающей с плеча; стала ждать.

Ждала долго. Часов у нее не было. Она прислушивалась, ожидая, когда вдали, в городе, зазвонят колокола, пусть иногда, если ветер дует с пустыни, их и не слышно. Вскоре раздался крик петуха. Наконец послышалось шарканье тапок — это по коридору шла criada; девушка встала как раз в момент, когда отворилась дверь, старуха заглянула к ней, обернулась, проверила, нет ли кого в коридоре, а потом вошла, одной рукой помахивая перед собой, а прижатым к губам пальцем другой призывая к молчанию. Дверь за собой притворила беззвучно.

– ¿Lista? — прошипела она.

— Sí. Lista.

— Bueno. Vámonos.

Старуха дернула плечом и с какой-то прямо даже лихостью тряхнула головой. Этакая напудренная мачеха из старой сказки. Оборванная заговорщица, жестикулирующая на подмостках. Девушка схватила сумочку и сунула santo под мышку, тогда как старуха, отворив дверь, выглянула наружу, а потом движением руки поманила девушку, и они обе вышли в коридор.

Каблуки защелкали по кафелю. Старуха невольно оглянулась, и девушка, слегка пригнувшись и подняв сперва одну ногу, потом другую, сняла туфли и сунула их под мышку — туда же, где держала santo.

Старуха затворила за ними дверь, и они двинулись по коридору; старая карга вела ее за руку, как маленькую, другой рукой копаясь в кармане фартука — нащупывала нужный ключ на связке, соединенной ремешком с куском палки от швабры.

У наружной двери она остановилась и снова стала надевать туфли, пока старуха возилась с тяжелым засовом, проворачивала его ключом, для бесшумности набросив на засов свою шаль-rebozo. Тут дверь открылась, за ней был холод и мрак.

Они остановились, поглядели друг на дружку.

— Rápido, rápido, — зашептала старуха, и девушка торопливо сунула ей в руки обещанные деньги, а потом порывисто обняла ее за шею, поцеловала в сухую кожаную щеку и выскочила за дверь.

На верхней ступеньке крыльца обернулась, чтобы принять прощальное благословение, но criada была в таком смятении, что забыла обо всем на свете, а когда девушка вновь повернулась уходить, старуха схватила ее за руку.

— No te vayas, — прошипела она. — No te vayas.

Девушка выхватила у старухи свою руку. При этом рукав ее платья оторвался по плечевому шву.

— No, — прошептала она, пятясь. — No.

Старуха простерла к ней руку, сдавленно, хрипло взвыла.

— No te vayas, — повторила она. — Me equivoqué.

Девушка покрепче ухватила santo, сумочку и засеменила по проезду. В конце его она обернулась, в последний раз посмотрела назад. La Tuerta все еще стояла в дверях, провожая ее взглядом. И прижимая к груди жменю, полную скомканных песо. Потом из коридора наружу выбился отблеск света, мелькнул медленно закрывающийся глаз старухи, дверь затворилась, повернулся ключ, и засов навсегда запер для беглянки тот ее, прежний мир.

По внутреннему проезду она вышла к дороге и повернула к городу. Там и сям лаяли собаки, в воздухе пахло дымом — это по всему кварталу в приземистых глинобитных лачугах топились угольные печки. Она пошла по песчаной пустынной дороге. Под небом, усыпанным звездами. Нижний край небосвода был грубо обломан — вместо него торчали зубчатые громады гор, а огни городов равнины походили на сияние звезд, упавших в озеро. Шагая, она напевала себе под нос песню из далекого прошлого. До рассвета оставалось часа два. До города — час.

Машин на дороге не было. Посмотрев со взгорка на восток, она могла видеть в пяти милях за полосой пустыни редкие огни грузовиков, медленно ползущих по шоссе на север из Чиуауа. В воздухе ни дуновения. Даже в темноте был виден пар ее дыхания. Она заметила фары машины, где-то впереди пересекшей ее путь слева направо, проследила за нею взглядом, машина уехала. Где-то там, в этом большом мире, был Эдуардо.

Приблизилась к перекрестку и, прежде чем перейти, посмотрела и туда и сюда, нет ли признаков приближающейся машины. Продвигаясь по окраинным предместьям, старалась держаться узких улиц. В некоторых хибарках за стенами из корявых стволов окотильо или даже из обмазанного глиной плетня в окнах уже горели керосиновые лампы. По пути ей начали попадаться пешеходы из рабочих с их завтраками в ведерках, сделанных из объемистых жестянок из-под топленого жира; тихонько насвистывая, они бодро шагали по холодку раннего утра. Она снова сбила ноги в кровь, на сей раз новыми туфлями, шла, отчетливо чувствуя влажность крови и то, как она холодит.

На всей Calle de Noche Triste свет горел только в кафе. В темной витрине примыкающей к нему обувной лавки среди разнообразной обуви сидел кот и молча глядел на безлюдную улицу. Когда она проходила мимо, кот повернул голову, осмотрел ее. Она толкнула матовую стеклянную дверь кафе и вошла.

Сидевшие за столиком у окна двое мужчин подняли голову и провожали ее глазами, пока она шла мимо них. Забившись в самый дальний угол, она села за один из маленьких деревянных столиков, поставив сумочку и сверток на стул рядом с собой, взяла с хромированной проволочной подставки меню и в него уставилась. Подошел официант. Она заказала кафесито, официант кивнул и пошел обратно к прилавку. В кафе было тепло, и, немного посидев, она сняла свитер, положила его на стул. Мужчины все еще на нее смотрели. Официант поставил перед ней кофе, выложил ложечку и салфетку. К ее удивлению, он вдруг спросил, откуда она.

– ¿Mande? — переспросила она.

– ¿De dónde viene?

Она сказала ему, что приехала из Чьяпаса, и он какое-то мгновение изучающе смотрел на нее, словно прикидывая, насколько люди из штата Чьяпас отличаются от всех прежних его знакомых. Он пояснил, что спросить велел ему один из тех мужчин. Когда он, обернувшись, посмотрел на них, они заулыбались, но в их улыбках не было веселья. Она подняла взгляд на официанта.

— Estoy esperando a un amigo, — сказала она.

— Por supuesto, — сказал официант.

Она долго сидела над чашкой кофе. Тьма на улице сделалась серой, близился февральский рассвет. Двое мужчин в центре зала давно покончили с кофе и ушли, на их место пришли другие. Лавки еще не открылись. По улице проехало несколько грузовиков, с холода входили все новые и новые люди, от столика к столику теперь ходила официантка.

В восьмом часу к двери подъехало голубое такси, водитель вылез из машины, вошел в кафе и обежал глазами столики. Подойдя к ней, посмотрел на нее сверху вниз.

– ¿Lista? — сказал он.

– ¿Dónde está Ramón?

Он постоял, задумчиво ковыряя в зубах. И сказал, что Рамон не смог приехать.

Она бросила взгляд в сторону двери. У стоявшей на улице машины работал двигатель, на холоде попыхивая паром из выхлопной трубы.

— Está bien, — сказал водитель. — Vámonos. Debemos darnos prisa.

Она спросила, знает ли он Джона-Грейди, на что он кивнул и помахал зубочисткой.

— Sí, sí, — подтвердил он. И сказал, что знает всех кого надо.

Она снова посмотрела на курящийся у поребрика автомобиль.

Он сделал шаг назад, чтобы она могла встать. Бросил взгляд на сумочку на стуле. На santo, завернутого в полотенце из борделя. Она накрыла свои вещи рукой. А то вдруг он захочет помочь ей их нести. Спросила, кто ему заплатил.

Он снова сунул зубочистку в рот, стоит смотрит на нее. В конце концов сказал, что ему никто не платил. Что он двоюродный брат Рамона, а Рамону заплатили сорок долларов. Взялся рукой за спинку пустого стула и стоит смотрит на нее. А у нее плечи подымались и опадали в такт дыханию. Казалось, она готовится к сопротивлению.

— Ну не знаю, — только и сказала она.

Он наклонился.

— Mire, — сказал он. — Su novio. Él tiene una cicatriz aquí. — И он провел пальцем по щеке, вдоль траектории ножа, оставившего шрам, полученный ее возлюбленным в Салтильо во время драки, три года назад случившейся в comedor тюрьмы «Куэльяр». — ¿Verdad?

— Sí, — прошептала она. — Es verdad. ¿Y tiene mi tarjeta verde?

— Sí.

Он вытащил из кармана грин-карту и положил на стол. Документ был оформлен на ее имя.

– ¿Está satisfecha? — сказал он.

— Sí, — прошептала она. — Estoy satisfecha.

С этими словами она встала, собрала свои вещи и, оставив на столе плату за кофе, вышла за ним на улицу.

Холодная заря уже повернула к свету весь этот полунищий мир, и теперь она молча смотрела с заднего сиденья такси на просыпающиеся улицы — смотрела, машинально продолжая сжимать в руках грубо вырезанного деревянного божка, и мысленно прощалась со всем, что она тут знала, с каждым камнем и закоулком, которых больше не увидит. Попрощалась со старушкой в черном платке-rebozo, которая приоткрыла дверь, чтобы посмотреть, какая на дворе нынче погода, попрощалась с тремя направлявшимися на мессу девушками ее возраста, которые осторожно обходили лужу на мостовой, оставленную недавно прошедшими дождями, попрощалась с собаками и стариками на углах улиц и с уличными торговцами, уже покатившими навстречу трудовому дню свои тележки, с лавочниками, отпирающими двери магазинчиков, и с женщиной, которая на коленях с ведром и тряпкой отмывала плитки тротуара. Она попрощалась с малыми пичужками, бок о бок будто нанизанными на провода над головами, — пичужки ночью спали, а теперь просыпались, а вот как они называются, она уже никогда не узнает.

Выехали на окраины, и слева сквозь прибрежный ракитник показалась река, высокие здания за которой уже в другой стране, так же как и голые горы, на скалистые уступы которых скоро прольется солнце. Проехали старый брошенный муниципальный жилой комплекс. Ржавые резервуары для воды во дворе, который ветер забросал сорной бумагой. Внезапная череда тонких железных прутьев ограды, беззвучным перебором струн пронесшейся мимо окна справа налево, своим появлением и на время этого появления начала пробуждать в ней дремлющую колдунью, но она тут же отвела взгляд. Глубоко дыша, прикрыла глаза руками. В темноте под ладошками увидела себя на холодном белом столе в холодной белой комнате. Двери и окна в этой комнате поверх стекол были забраны толстой проволочной сеткой, а вокруг во множестве гомонили проститутки и бордельные служанки, и все они громко плакали, поминая ее имя. Она же сидела на столе очень прямо и откинув голову, словно вот-вот заплачет или запоет. Как какая-нибудь юная примадонна, посаженная в сумасшедший дом. Но звука не было. Холодное наваждение прошло. Надо будет попробовать еще раз его вызвать. Когда она открыла глаза, такси свернуло с дороги и запрыгало по ухабам разбитой грунтовой колеи, при этом водитель смотрел на нее в зеркало. Она выглянула, но моста видно не было. За деревьями виднелась река, над ней поднимался туман, в нем маячили скалы другого, высокого берега, но города там не было. Среди деревьев у реки она увидела какую-то движущуюся фигуру. Спросила водителя — они что, здесь и будут переходить на ту сторону, и тот ответил «да». Сказал, что вот сейчас она на тот берег и отправится. Тут такси выехало на поляну, остановилось, и, приглядевшись, в фигуре, что приближалась к ней в нежнейшем утреннем свете, она узнала улыбающегося Тибурсио.

С ранчо он выехал около пяти, поехал к бару, сквозь темную витрину которого, хотя и смутно, виднелись часы, висевшие внутри. Развернувшись, поставил пикап на посыпанной гравием площадке так, чтобы можно было следить за дорогой. Он старался не оборачиваться к часам каждые несколько минут, но удержаться не получалось.

Проехало несколько машин. Вскоре после шести опять показались фары, он за рулем выпрямился и протер стекло рукавом куртки, но огни прошли мимо, да и машина оказалась вовсе не такси, а патрульным автомобилем службы шерифа. Подумалось: сейчас ребята вернутся, спросят, что он тут делает, но они не вернулись. Сидеть в кабине пикапа было очень холодно, поэтому через некоторое время он вылез, походил вокруг, махая руками и топая сапогами. Потом опять забрался в грузовик. Часы в баре показывали шесть тридцать. Глянув на восток, он обнаружил, что детали окрестностей хотя и серенько, но различаются.

В полумиле на шоссе огни автозаправки погасли. По шоссе проехал какой-то грузовик. Джон-Грейди задался вопросом: не съездить ли туда выпить чашечку кофе, но успеет ли он до прибытия такси? К восьми тридцати он решил, что если это нужно, чтобы прибыло такси, он таки это сделает, и завел мотор. И снова выключил.

Получасом позже он заметил на шоссе пикап Тревиса. Через несколько минут тот же пикап показался снова, замедлил ход и свернул на парковку. Джон-Грейди покрутил ручку, опуская дверное стекло. Тревис поставил машину рядом, сидит, на него смотрит. Он высунул голову и сплюнул.

— Что они тебе сказали? Велели уматывать?

— Нет еще.

— Я подумал, может быть, угнанный грузовик стоит. Ты не сломался, нет?

— Нет. Я просто жду кое-кого.

— Давно ты здесь?

— Ну-у… довольно-таки.

— Печкой-то этот твой аппарат оборудован?

— Ну, как бы да, но…

Тревис покачал головой. Бросил взгляд в сторону шоссе. Подавшись вперед, Джон-Грейди снова протер стекло рукавом.

— Пожалуй, поеду, — сказал он.

— У тебя вроде как неприятности?

— Да. Похоже на то.

— Насчет девушки, наверное.

— Ага.

— Сынок, они этого не стоят.

— Это я уже слыхал.

— Что ж, глупостей только не наделай.

— С этим советом ты, кажется, опоздал.

— Да нет, не опоздал, если ты их еще не наделал.

— Ладно, все путем.

Протянув руку, он повернул ключ зажигания и нажал на кнопку стартера. Повернулся к Тревису.

— Увидимся, — сказал он.

Он вырулил с парковочной площадки и поехал в сторону шоссе. Тревис сидел, провожая глазами пикап, пока тот не скрылся из виду.