Через три дня он уехал, с собакой вместе. День был холодным и ветреным. Щенок дрожал и скулил, пока он не взял его к себе на луку седла. С Мэком они все обговорили еще вечером. Сокорро ни разу на него не посмотрела. Поставила перед ним тарелку, и он сидел глядел в нее, а потом встал и пошел по коридору, оставив завтрак на столе нетронутым. Когда он снова проходил по кухне десятью минутами позже, теперь уже в последний раз, его тарелку так и не убрали; Сокорро все еще стояла у плиты, на ее лбу красовался пепельный след пальца, ранним утром оставленный священником в напоминание о ее смертности. Как будто она была на сей счет другого мнения. Мэк расплатился с ним, он положил деньги в карман рубашки и застегнул его.

— Когда уезжаешь?

— Утром.

— Но это же тебе не обязательно.

— Мне ничего не обязательно, кроме как умереть.

— Ты не передумаешь?

— Нет, сэр.

— Что ж… Ничто не бывает навсегда.

— Кое-что бывает.

— Да. Кое-что бывает.

— Мне очень жаль, мистер Мэк.

— Мне тоже, Билли.

— Мне следовало бы лучше за ним присматривать.

— Это бы всем нам следовало.

— Да, сэр.

— Тот его двоюродный брат… Он объявился около часа назад. Тетчер Коул. Звонил из города. Сказал, что они наконец-то отыскали его мать.

— И что она им сказала?

— Он не сообщил. Сказал, что они не получали вестей от него целых три года. Что на это скажешь?

— Не знаю.

— И я не знаю.

— А вы поедете в Сан-Анджело?

— Нет. Может, надо бы. Но нет.

— Да, сэр. Что ж…

— Отпусти это от себя, сынок.

— Да мне и хотелось бы, но… Наверное, надо, чтобы прошло какое-то время.

— Я тоже так думаю.

— Да, сэр.

Мэк кивком указал на посиневшую и распухшую руку Билли.

— А тебе не кажется, что надо бы насчет этого показаться врачу?

— Да ну, это ничего.

— Мы тут тебе всегда будем рады. Если будешь работу искать. Армия тут все забирает себе, но мы найдем, чем тебе заняться.

— Спасибо.

— В котором часу уезжать собираешься?

— Ранним утром.

— Ты Орену говорил?

— Нет, сэр. Нет еще.

— Ну, с ним-то вы, скорей всего, за завтраком увидитесь.

— Да, сэр.

Но увидеться им не пришлось. Он выехал еще в темноте, задолго до света, и, пока ехал, солнце поднялось и снова закатилось.

Следующие годы были для Западного Техаса годами ужасной засухи. Он продолжал переезжать. В тамошних местах работы не было нигде. Ворота пастбищ стояли открытыми, на дороги намело песку, и по прошествии нескольких лет стадо коров, да и любого другого скота, стало там редкостным зрелищем; он продолжал кочевать. Текли дни этого мира. Текли его годы. Пока он не стал старым.

Весной второго года нового тысячелетия он жил в Эль-Пасо в отеле «Гарднер», работая статистом на киносъемках. Когда эта работа кончилась, он никуда не съехал. В холле отеля стоял телевизор, мужчины его возраста и помоложе по вечерам сходились туда и, сидя на старых стульях, смотрели, но телевизор ему был малоинтересен, да и люди эти мало что могли ему сказать, как и он им. Деньги кончились. Через три недели его выселили. Седло свое он давно уже продал, так что, когда он оказался на улице, при нем была лишь сумка с надписью «Американский образ жизни» да скатка с постелью.

В нескольких кварталах на той же улице была мастерская по ремонту обуви, и он зашел туда спросить, нельзя ли починить его сапог. Сапожник глянул на него и покачал головой. Выношенная подметка стала не толще бумаги, и нитки, которыми она была пришита, прорвали кожу. Тем не менее он унес сапог в заднюю комнату, зашил его на своей машинке, вернулся и поставил сапог на прилавок. Денег за это не взял. Сказал, что держаться это дело все равно не будет; так и вышло.

Неделей позже он был где-то в Центральной Аризоне. С севера нанесло дождя, в воздухе похолодало. Он сидел под бетонным путепроводом и смотрел, как дождь зарядами низвергается на поля. Грузовики дальнобойщиков проносились окутанные дождем, у всех горели габаритные огни, а большие колеса вращались, как турбины. С приглушенным рокотом над головой шел транспортный поток с востока на запад и обратно. Он завернулся в одеяло и попытался уснуть на холодном бетоне, но сон что-то долго не шел. Болели кости. Ему стукнуло семьдесят восемь. Сердце, которое, по словам армейских медиков, давным-давно должно было его прикончить, по-прежнему билось в его груди вопреки всякому его желанию. Он поплотнее подоткнул вокруг себя одеяло и через некоторое время все же уснул.

Ночью ему снилась сестра, уже семьдесят лет назад умершая и похороненная у Форт-Самнера. Он видел ее очень ясно. Ничто не изменилось, ничто не выцвело. Она медленно шла по грунтовой дороге мимо их дома. В белом платьице, которое бабушка сшила ей из простыни; руки бабушки снабдили это платье лифом в сборочку, а по подолу кружевной каймой, обшитой голубенькой лентой. Да, в нем она и ходила. В нем и в соломенной шляпке, которую ей подарили на Пасху. Когда она прошла мимо дома, он понял, что она никогда больше в него не войдет, да и он никогда больше ее не увидит, и во сне он крикнул, позвал ее, но она не обернулась и не ответила ему — шла и шла все дальше по безлюдной дороге, бесконечно печальная и навсегда утраченная.

Он проснулся и лежал в темноте замерзший, думал о ней и думал о брате, убитом в Мексике. А еще думал о том, что во всем, что он когда-либо думал об этом мире и о своей жизни в нем, он оказался не прав.

Глубокой ночью транспортный поток на шоссе стал реже и дождь кончился. Дрожа, он сел, закутал одеялом плечи. В кармане куртки у него было несколько пачек крекеров, которыми он запасся в каком-то придорожном кафе, он сидел, ел их и смотрел, как над голыми мокрыми полями за дорогой занимается серый рассвет. Почудилось, будто слышит дальние крики журавлей, пролетающих на север, к местам летнего гнездования в Канаде, и он сразу вспомнил, как когда-то давным-давно на таком же рассвете журавли спали на затопленном водой поле в Мексике: стоит себе на одной ноге, сунув клюв под крыло, да не один, а стройными рядами, ни дать ни взять монахи в клобуках на молитве. Выглянув из-под путепровода, он заметил на другой стороне шоссе человека, сидевшего, как и он, одиноко и обособленно.

Человек приветственно поднял руку. Он ответил тем же.

— Buenos días, — крикнул человек.

— Buenos días.

– ¿Qué tiene de comer?

— Unas galletas, nada más.

Человек кивнул. Бросил взгляд в сторону.

— Podemos compatrirlas.

— Bueno, — крикнул человек. — Gracias.

— Allí voy.

Но человек встал.

— Я сам к вам подойду! — крикнул он.

Спустившись по бетонному контрфорсу, он вышел к шоссе, перелез через швеллер заграждения, потом между двумя круглыми бетонными опорами перелез через разделительную стенку и, перейдя через полосы движения, идущего на север, залез туда, где сидел Билли, и, сев на корточки, устремил взгляд на него.

— Да и галет немного, — сказал Билли.

Вынул из кармана оставшиеся несколько пачек крекеров и протянул на ладони.

— Muy amable, — сказал пришлый.

— Está bien. Сперва я принял вас кое за кого другого.

Человек сел, вытянув ноги и скрестив их в щиколотках. Клыком разорвал обертку пачки галет, одну вынул, оглядел ее, подняв к свету, потом откусил сразу половину. Сидит жует. Жидкие усики, гладкая темная кожа. Возраст сразу и не определишь.

— А за кого это вы сперва меня приняли? — спросил он.

— Да так. Я тут кое-кого вроде как ждал. Причем за эти последние несколько дней я его, как мне казалось, разок-другой видел. Но разглядеть как следует ни разу не удавалось.

— А как он выглядит?

— Не знаю. Все больше и больше я склоняюсь к тому, что выглядит он как друг.

— То есть вы думали, что я ваша смерть.

— Я не исключал такой возможности.

Человек кивнул. Сидит, жует. Билли с интересом смотрит.

— А вы, стало быть, нет?

— Нет.

Сидят едят сухие крекеры.

– ¿Ádonde vas? — спросил Билли.

— Al sur. Y tu?

— Al norte.

Человек кивнул. Улыбнулся:

– ¿Que clase de hombre comparta sus galletas con la muerte?

Билли пожал плечами:

— А что это за смерть, которая станет их есть?

— Да уж, действительно, — сказал человек.

— Я не пытался ничего предугадывать. ¿De todos modos el compartir es la ley del camino, verdad?

— De veras.

— По крайней мере, так меня воспитывали в детстве.

Пришлый кивнул.

— В Мексике существует обычай по определенным дням календаря выставлять на стол угощение для смерти. Возможно, вы это сами знаете.

— Да.

— И аппетит у нее завидный.

— Еще какой.

— Не исключено, что эти несколько крекеров она посчитала бы оскорблением.

— Не исключено, что она берет все, что может. Как и мы, между прочим.

Человек кивнул.

— Да, — сказал он. — Вполне возможно.

Движение на шоссе оживилось. На горизонте показался краешек солнца. Пришлый распечатал вторую пачку крекеров. И сказал, что, может быть, у смерти взгляд шире. И что, возможно, будучи великой уравнительницей, смерть взвешивает дары людей сообразно их возможностям, так что в глазах смерти дары бедняков не хуже любых других.

— Как и в глазах Господа.

— Да. Как и в глазах Господа.

— Nadie puede sobonar a la muerte, — сказал Билли.

— De versa. Nadie.

— Даже Господу Богу.

— Даже Господу Богу.

Билли смотрел, как свет делает видимыми озёра воды, разлившейся по полям за дорогой.

— Интересно, куда мы деваемся после смерти? — пробормотал он.

— Не знаю, — сказал пришлый. — А сейчас мы где?

Над простершейся позади них равниной все выше вставало солнце. Пришлый протянул ему последнюю пачку крекеров.

— Оставьте себе, — сказал Билли.

– ¿No quieres más?

— У меня так пересохло во рту, что…

Пришлый кивнул, отправил крекеры в карман.

— Para el camino, — сказал он. — Я родился в Мексике. Но не был там много лет.

— Теперь возвращаетесь?

— Нет.

Билли кивнул. Пришлый огляделся: что несет с собой новый день?

— В середине жизни, — сказал он, — я наметил на карте свой путь и долго его изучал. Пытался разглядеть узор, который он рисует по планете, — думал, что если разгляжу этот узор и вычислю его форму, то буду лучше знать, как продолжать его. Буду знать, каким мой путь должен быть. Смогу заглянуть в будущее своей жизни.

— И как оно вышло на деле?

— Да совсем не так, как ожидалось.

— А откуда вы знали, что это была именно середина жизни?

— Видел во сне. Потому-то я тогда и нарисовал свою карту.

— Как она выглядела?

— Карта?

— Да.

— Да интересная такая. Так поглядишь — такая, этак — этакая. Она предлагала много разных возможностей. Я даже удивился.

— А вы можете припомнить все те места, где бывали?

— Да, конечно. А вы — нет?

— Не знаю. Я где только не был. Ого! Ну, может быть, если подумать… Если б можно было остановиться, заняться этим вплотную…

— Да. Разумеется. Я так всегда и поступал. Одно влечет за собой другое. Не думаю, что наше путешествие может пройти для нас втуне. К добру это или к худу.

— А все же как бы вы ее описали? Эту вашу карту.

— Ну, это словно некое лицо; сперва ты видишь одно, потом повернешься, посмотришь под другим углом, и оно уже другое, а вернешься в прежнее положение, его и вовсе уже больше нет.

— Да куда же девалось-то?

— А не знаю.

— Так вы его видели или только думали, что видели?

Человек улыбнулся.

— Qué pregunta, — сказал он. — Какая разница?

— Не знаю. Думаю, что разница должна быть.

— И я так думаю. Но в чем она?

— Ну… С настоящим лицом так не бывает.

— Нет. То было не лицо, а этакий намек. Un bosquejo. Un borrador, quizás.

— Вона как!

— Во всяком случае, довольно трудно выйти за рамки собственных желаний и смотреть на вещи так, как хотят они сами.

— А по-моему, каждый видит только то, что находится прямо перед ним.

— Да. Но я так не думаю.

— А что это был за сон?

— Сон как сон, — сказал пришлый.

— Не хотите, можете не рассказывать.

— Откуда вы знаете?

— Ну, ведь вы можете мне вовсе ничего не рассказывать.

— Могу. Тем не менее там был мужчина, ехавший через горы, и прибыл он в одно такое место в горах, где когда-то давным-давно собирались некие странники.

— Это во сне все?

— Да.

– Ándale pues.

— Gracias. Так вот — где когда-то давным-давно собирались странники. En tiempos antiguos.

— А вы этот свой сон уже рассказывали.

— Рассказывал.

– Ándale.

— En tiempos antiguos. То был высокий перевал, и когда он на него вышел, там оказался камень вроде стола, причем этот каменный стол был очень-очень древний; в ранние дни существования планеты этот камень упал с высокого peñasco на дно прохода и остался лежать плоским сколом к солнцу и ветру. Но на поверхности этого стола все еще можно было разглядеть пятна крови тех, кого убили, разложив на нем, чтобы умилостивить богов. Железо, содержавшееся в крови этих исчезнувших жертв, вычернило камень, и эту черноту до сих пор еще можно увидеть. Да плюс зарубки, оставленные на камне топорами или, уж не знаю там, мечами. В общем, было понятно, что на нем делали.

— А такое место правда существует?

— Не знаю. Да. Такие места есть. Но это место не было одним из них. Это место чисто приснившееся.

– Ándale.

— Короче, путешественник на это место прибыл к ночи, в горах становилось все темнее, в проходе усиливался ветродуй, с каждым часом все более холодный. Желая отдохнуть, он сбросил с себя свою ношу, снял шляпу, чтобы охладить лоб, и тут его взгляд упал на алтарный камень, которого ни воды, ни штормовые горные ветра не смогли очистить от пятен крови. И он решил там ночевать — вот ведь каково бывает безрассудство тех, кого Господь, по милости своей, хранит от того, чтобы они в должной мере испытали все превратности этого мира.

— Кто был этот путешественник?

— Не знаю.

— Это были вы?

— Навряд ли. Хотя опять-таки: уж если въяве мы самих себя не сознаем, неужто сможем опознать во сне?

— Думаю, я бы понял, я это или не я.

— Ага. А разве вы не встречали во сне людей, которых прежде никогда не видели? Ни во сне и никак.

— Встречал, конечно.

— И кто были эти люди?

— Не знаю. Персонажи снов.

— И вы решили, что придумывали их. В каждом таком своем сне.

— Ну да. Наверное.

— Въяве вы это делать можете?

Билли сидел положив руки на колени.

— Нет, — сказал он. — Мне кажется, нет, не могу.

— Вот видите! Как бы то ни было, думаю, что ваше «я» и во снах, и въяве предстает лишь таким, каким вы хотите себя видеть. Рискну предположить, что каждый человек гораздо многограннее, чем ему самому кажется.

– Ándale.

— Ну вот. Таким же многогранным был и тот путешественник. Сложил с себя свою ношу и стал обозревать темнеющую окрестность. На том высоком перевале не было ничего, кроме камней и щебня, и он решил, что надо лечь хоть чуточку выше, ну хоть не там, где ползают всякие ночные гады, поэтому он подошел к алтарю и возложил на него длани. Помедлил, но медлил он недолго. Разостлал на камне одеяло, прижал его углы тяжелыми камнями, чтобы не унесло ветром прежде, чем успеешь снять сапоги.

— А он понял, чтó это был за камень?

— Нет.

— А кто же тогда это понял?

— Тот, кто смотрел этот сон.

— То есть вы.

— Я.

— Ну, тогда, я полагаю, вы с ним действительно должны быть разными людьми.

— Это почему?

— Потому что если бы вы были одним и тем же человеком, тогда один знал бы то же, что знает и второй.

— Как в мире яви.

— Ну да.

— Но там же другой мир. Это же сон. В том мире подобные вопросы вообще немыслимы.

– Ándale.

— Чтобы не унесло прежде, чем успеешь снять сапоги. Когда же он снял их, то забрался на камень, завернулся в одеяло и на этом холодном и жутком ложе собрался спать.

— Я желаю ему удачи.

— Да. И он таки заснул.

— То есть в вашем сне он заснул.

— Да.

— А как вы поняли, что он заснул?

— Я видел, что он спит.

— А сны он видел?

Пришлый сидел, уставясь на свои башмаки. Скрещенные в щиколотках ноги он переложил наоборот: верхнюю вниз, а ту, что была снизу, наверх.

— Ну, — сказал он, — я даже и не знаю, что вам ответить. Бывает, что нечто происходит. Но в произошедшем что-то остается неясным. Трудно, например, понять, когда именно это нечто происходило.

— Почему?

— Тот сон приснился мне одной вполне определенной ночью. Во сне явился путешественник. В какую ночь это было в жизни путешественника? Когда именно угораздило его провести ночь в том каменистом posada? Он уснул, и произошли события, о которых я сейчас расскажу, но когда именно это было? Проблема очевидна. Давайте скажем так: произошедшие события были сном человека, чья собственная реальность остается предположительной. Как проникнуть в мир этого предположительного сознания? Что по отношению к нему является сном, а что явью? Как вообще может оно вмещать в себя мир ночи? Все на свете, все вещи и события нуждаются в опоре. Подобно тому, как каждой душе требуется тело. Сон внутри сна выдвигает иные требования, нежели те, которые кажутся естественными нормальному человеку.

— Сон внутри сна может быть и не сном вовсе.

— Приходится принимать во внимание и эту возможность.

— По мне, все это отдает суеверием.

— А что это такое?

— Суеверие?

— Да.

— Ну-у… Думаю, это когда верят в то, чего не существует.

— Например, в завтра? Или во вчера?

— Например, в сны того, кто тебе приснился. Вчера существовало в прошлом, а завтра, видимо, все-таки настанет.

— Может быть. Но в любом случае сны того человека были его собственными снами. Они были отличны от моего сна. В моем сне тот человек просто лежал на камне и спал.

— И все-таки вы могли их выдумать.

— En este mundo todo es possible. Vamos a ver.

— Это вроде того изображения вашей жизни на карте.

– ¿Cómo?

— Es un dibujo nada más. Он не равнозначен вашей жизни. Рисунок вообще не вещь. Это всего лишь рисунок.

— Крепко сказано. Но что есть наша жизнь? Можешь ли ты видеть ее? Она исчезает при своем собственном появлении. Момент за моментом. Пока не исчезнет, чтобы больше уже не появляться. Вот смотришь ты на мир, но можешь ли уловить такую точку во времени, когда видимое становится воспоминанием? Как одно отделить от другого? Здесь мы подошли к тому, чего как раз никоим образом показать невозможно. К тому, что на нашей карте отсутствует, да и ни на какой картинке его нет. Тем не менее это то, чем все мы обладаем.

— А вы ведь так и не сказали, пригодилась вам когда-либо ваша карта или нет.

Пришлый постукал себя указательным пальцем по нижней губе. Бросил взгляд на Билли.

— Да, — сказал он. — Мы до этого еще дойдем. А сейчас могу сказать лишь, что в то время я надеялся найти какой-то метод исчисления, посредством которого можно будет подсчитать сходимость карты и жизни, когда придет время подводить ее итог. Ибо, несмотря на определенные ограничения, должен же быть общий образ, область, где существует одновременно повествование и повествуемое. А если это так, то и картинка тоже (отчасти, конечно, только отчасти) должна придавать пути направление, и если она это делает, то все, чему предстоит случиться, лежит на этом заданном пути. Вы скажете, что жизнь человека нельзя выразить картинкой. Но мы, возможно, имеем в виду разные вещи. Картинка стремится ухватить и обездвижить, вогнать в свои рамки то, чем никогда не обладала. Наша карта ничего не знает о времени. Она не имеет силы говорить даже о тех часах, что затрачены на ее создание. Тем более о тех, которые прошли или которые когда-либо наступят. И все же в конечной своей форме карта и жизнь, которую она прослеживает, должны сойтись, потому что в точке схождения время кончается.

— Тогда, если я и прав, то все равно по неправильным резонам.

— Видимо, нам следует вернуться к сновидцу и его сну.

– Ándale.

— Может быть, вам хочется сказать, что путешественник проснулся и события, произошедшие во сне, оказались вовсе не сном. Но я думаю, их все равно следует рассматривать как сон в более общем, философском смысле. Ибо если эти события были бы чем-то отличным от сна, он бы не проснулся вовсе. Как вы увидите из дальнейшего.

– Ándale.

— Мой собственный сон — дело другое. Вот мой путешественник спит неспокойным сном. Должен ли я разбудить его? Право собственности сновидца на сновидение не безгранично. Я не могу лишить путешественника его независимости без того, чтобы он не исчез вовсе. Проблема очевидна.

— Кажется, я начинаю видеть здесь несколько проблем.

— Да. У этого путешественника тоже есть жизнь, есть какое-то ее направление, и, если бы он в этом сне не появился, мои сны были бы совершенно другими и разговор о нем у нас не зашел бы вовсе. Вы можете сказать, что он нематериален, а потому не имеет прошлого, но, на мой взгляд, кем или чем бы он ни был и из чего бы ни состоял, он не может существовать без предыстории. Причем его прошлое по обоснованности ничем не отличается от вашего или моего, поскольку, обосновывая нашу собственную реальность, мы можем исходить лишь из предположения о реальности нашей жизни и всего того, что нас окружает. Рассмотрение событий этой конкретной ночи того человека подспудно наводит нас на мысль, что всякое знание заимствовано и каждый факт дан в долг. Ибо каждое событие открывает нам себя только за счет отпадения всех других альтернатив. Нам кажется, что вся предыдущая жизнь того путешественника не разворачивалась, как это звучит в обыденной речи, а сворачивалась, стремясь к этому месту и этому часу, и при этом безразлично, чтó именно нам известно о том, как и из чего складывалась его предыдущая жизнь. ¿De acuerdo?

– Ándale.

— Ладно. И вот собрался он спать. А ночью в горах разыгралась буря, сверкали молнии, в горном проходе завывал ветер, так что отдых путешественника был и впрямь не очень спокойным. Вновь и вновь молнии выхватывали из тьмы грозные утесы и вершины, но, кроме того, в их отсветах он с удивлением увидел спускающихся по скалистым arroyos людей с факелами, горящими, несмотря на проливной дождь; приближаясь, люди тихо выводили какой-то то ли распев, то ли молитву. Он даже приподнялся на своем камне, чтобы лучше к ним приглядеться. Видны ему были главным образом их головы и плечи, как они там движутся тесной толпой со своими факелами, но он заметил некоторую странность их облачений: на них были первобытные шлемы, сделанные у одних из птичьих перьев, у других из шкур диких кошек. Из меха мартышек. На шеях ожерелья то из бусинок, то из камней и океанских ракушек; на плечах накидки, сотканные чуть ли не из лесного мха. При свете их дымящих и шипящих под дождем светильников он заметил, что они несут на плечах то ли паланкин, то ли носилки, а вскоре услышал и разносящиеся между скал заунывные звуки рожков под неспешный ритм, задаваемый барабанами.

Когда они вышли на дорогу, их стало видно получше. Впереди шел мужчина в маске, сделанной из покрытого резными узорами и инкрустированного агатами и яшмой панциря морской черепахи. В руке он нес скипетр с рукоятью, выполненной в виде скульптурного изображения его же, несущего в руке миниатюрный скипетр, на котором, надо думать, красовалось еще более миниатюрное изображение его же со скипетром, и так до бесконечности.

За ним вышагивал барабанщик с барабаном из грубо выделанной кожи, натянутой на ясеневый бочонок, и барабанщик бил в него чем-то вроде булавы или цепа, сделанного из шара твердой древесины, привязанного к палке. Барабан издавал очень мощный, долго длящийся низкий гул, и едва этот гул затихал, как барабанщик вновь, этак снизу вверх, взмахивал своим цепом, а потом слушал, наклонив голову, как, наверное, должен слушать человек, настраивающий инструмент.

За ними шел мужчина с мечом в ножнах (ножны с мечом он нес на кожаной подушке), сзади следовали факелоносцы, а уж за ними мужчины с носилками на плечах. Понять, кого они там несут — живого человека или, может быть, это такая похоронная процессия ночью в горах под дождем, — путешественнику было сложно. Замыкал процессию всадник с духовым орудием, сделанным из тростниковых трубочек, связанных между собой медной проволокой и увешанных кистями. Он играл на нем, дуя в торцы трубочек, а издавал этот инструмент всего три ноты, которые парили над процессией в окутанной ненастным саваном ночи, весомые, как тело на носилках.

— И много там шло народу?

— Думаю, человек восемь.

— Продолжайте.

— Они вышли на дорогу, а путешественник сел и спустил ноги с края этого своего алтарного камня; потом поплотнее закутал плечи одеялом и стал ждать. Они подходили все ближе, пока не оказались как раз напротив того места, где он сидел; остановились, стоят смотрят. И путешественник тоже на них смотрит. Ему было любопытно, но и страшновато тоже.

— А вам?

— Мне было только любопытно.

— А откуда вы знаете, что ему было страшновато?

Пришлый посидел молча, глядя на дорожное полотно под ними. Через некоторое время говорит:

— Тот человек был не я. Может, он и был какой-то неузнанной частью меня, но в этом я и вас могу заподозрить. Вспомните хотя бы то, что я говорил насчет общности предысторий.

— А вы где в это время были?

— Спал в своей постели.

— То есть вас в этом сне не было.

— Нет.

Билли склонился в сторону, сплюнул.

— Что ж, — сказал он, — мне семьдесят восемь лет, и снов за свою жизнь я видел множество. Однако, если мне не изменяет память, в каждом из них присутствовал я сам. Не помню ни одного раза, чтобы мне снились другие люди, а я бы при этом так или иначе не присутствовал. Поэтому я склоняюсь к тому, что в том сне вы видели все-таки себя. Лично я однажды видел себя во сне мертвым. Но я стоял при этом и смотрел на труп.

— Понятно, — сказал пришлый.

— Что вам понятно?

— Видите ли, я довольно много размышлял о снах.

— А я о них вообще не размышлял. Просто иногда видел их, да и все тут.

— А не вернуться ли нам все же к тому вопросу?

— Можете делать все, что вам захочется.

— Спасибо.

— Ведь вы, конечно же, не выдумали все это.

Пришлый улыбнулся. Бросил взгляд на другую сторону шоссе, на поля за ним и покачал головой, но вслух ничего не сказал.

— Так к чему там вы хотели возвратиться?

— Самое интересное, что ваш вопрос — это как раз тот вопрос, на котором держится весь мой рассказ.

Над их головами пронесся тяжелый трейлер, из-под бетонных сводов вылетели, закружились, а потом вернулись назад ласточки.

— Не судите меня строго, — сказал пришлый. — Эта история, подобно всем другим историям на свете, берет свое начало из некоего вопроса. И любая история, включая те из них, которые оказывают на нас глубочайшее впечатление, некоторым образом возвращается к рассказчику и стирает и его, и его побуждения из памяти слушателей. Так что вопрос, кто рассказчик, очень такой, знаете ли, consiguiente.

— Но не может же быть, чтобы все истории были про один и тот же вопрос.

— Еще как может! Когда все известно, никакое повествование уже невозможно.

Билли опять наклонился и сплюнул.

– Ándale, — сказал он.

— Путешественнику было и любопытно, и страшновато, и он возьми да и обратись к этой процессии с каким-то приветствием, да так громко — его слова аж возвратились эхом от дальних скал. Он спросил их, куда это они направляются, но ответом его не удостоили. Стояли на ведущей через перевал древней дороге сплоченной кучкой — немотствующие полуночники с их факелами, всяческими орудиями и ношей — и ждали. Как будто встреченный путник представляет собой для них некую загадку. Или как будто от него положено дождаться определенных слов, которые он еще скажет.

— А на самом деле он спал.

— Я тоже так думаю.

— А если бы он проснулся?

— Тогда бы он перестал видеть то, что видел. И что видел я.

— А почему вы попросту не скажете, что видение бы исчезло, испарилось?

— А что именно оно бы сделало?

— В каком смысле «что именно»?

— Desapareser o desvanecerse.

– ¿Hay una diferencia?

— Sí. Lo que se desvanece es simplemente fuera de la vista. ¿Pero desaparecido? — Он пожал плечами. — Куда все исчезает? В случаях, подобных приключениям нашего путешественника, когда у нас нет твердой почвы даже в вопросе о том, откуда он вообще взялся, по поводу того, куда он денется, когда исчезнет, вряд ли можно сказать что-либо определенное. В таких делах вообще — даже твердую точку опоры для начала найти, и то невозможно.

— А можно мне кое-что сказать?

— Конечно.

— Мне кажется, вы страдаете привычкой представлять вещи в более сложном виде, чем это требуется. Почему бы просто не рассказать, что было дальше?

— Хороший совет. Посмотрим, что можно в этом направлении сделать.

– Ándale pues.

— Хотя я должен указать вам на то, что это вы все время встреваете с вопросами.

— Нет, вы не должны.

— Нет, должен.

— Просто продолжайте свой рассказ, да и все.

— Хорошо.

— Все. Помалкиваю в тряпочку.

– ¿Cómo?

— Нет, ничего. Больше не буду задавать вопросы, вот и все.

— Но это были хорошие вопросы.

— Так будете вы что-нибудь рассказывать или нет?

— Гм… В общем, он, видимо, пытался проснуться. Но хотя ночь стояла холодная, а ложем служил жесткий камень, это у него не получалось. Вокруг меж тем стояла тишина. Дождь перестал. Ветер тоже. Участники процессии между собой посовещались, после чего носильщики выступили вперед и поставили паланкин на каменистую землю. На носилках лежала юная девушка с закрытыми глазами и руками, скрещенными на груди, как у мертвой. Сновидец бросил взгляд на нее и перевел его на группу сопровождающих. Несмотря на холодную ночь — а ведь там, в продутых ветрами высях, откуда они спустились, надо полагать, было еще холоднее, — одеты они были очень легко, даже плащи и одеяла у них на плечах были из ткани какой-то очень неплотной вязки. При свете факелов было видно, что их лица и торсы блестят от пота. И как бы ни был странен их вид и непонятна миссия, которую они собирались исполнить, от них веяло чем-то неуловимо знакомым. Как будто он все это уже видел прежде.

— Вроде как во сне.

— Ну, если хотите.

— От моего желания тут мало что…

— Думаете, вы уже знаете, чем этот сон кончится?

— Да есть у меня кое-какие наметки.

— Посмотрим.

— Дуйте дальше.

— Одним из сопровождающих был знахарь или что-то вроде — у него на поясе висели явно всяческие снадобья, он подошел к предводителю, и они посовещались. Черепаховый панцирь вожак сдвинул пальцем себе на макушку, как сварщик маску, но лица его сновидцу все равно видно не было. Результатом совещания стало то, что трое полуголых мужчин отделились от их компании и приблизились к алтарному камню. У них с собой была бутыль и чаша, они поставили чашу на камень, налили до краев и предложили сновидцу выпить.

— Тут я бы крепко подумал.

— Поздно. Он взял ее обеими руками с той же торжественностью, с которой ему ее предложили, поднял к губам и выпил.

— И что в ней было?

— Не знаю.

— А какая была чаша?

— Чаша была сделана из рога, нагретого на огне и отформованного так, чтобы она могла стоять.

— Как выпитое на него подействовало?

— Заставило забыть.

— Что забыть? Все?

— Он забыл о трудах и страданиях своей жизни. Как и о том, что за это положено наказание.

— Ну, дальше.

— Он выпил ее до капли, отдал чашу обратно, и почти тотчас же все от него отступило, он стал вновь как дитя, его окутал мир и спокойствие, и даже страх отошел настолько, что ему ничего не стоило сделаться соучастником кровавой церемонии, которая и тогда была, и сейчас есть не что иное, как оскорбление, наносимое Господу.

— В этом и было наказание?

— Нет. Ему пришлось заплатить куда более высокую цену, чем даже эта.

— В чем оно заключалось?

— Что он и это тоже забудет.

— А разве так уж плохо — вот такую вот хрень забыть?

— Поживем — увидим.

— Ну, дальше.

— Он выпил чашу и отдал себя на сомнительную милость этих древнеобразных serranos. И теперь уже они повели его — сняли с камня, вывели на дорогу и стали по ней с ним прогуливаться туда и сюда. Они как бы заставляли его задуматься над всем тем, что вокруг него: объять мыслью и скалы, и горы, и звезды, что просияли над ними на фоне вечной черноты, свойственной первоначалу мира.

— Что же они ему говорили?

— Не знаю.

— Вам их разговор не был слышен?

Пришлый не ответил. Сидел, созерцая бетонные конструкции над головой. Гнезда ласточек, прилепленные в самых верхних углах, были как множество маленьких глиняных печек вверх дном. Поток транспорта стал гуще. Прямоугольные тени, которые грузовики, въезжая под виадук, с себя стряхивали, в том месте, где они снова выскакивали на солнце, опять к ним прицеплялись. Он поднял руку так, словно бы медленно что-то подбрасывает вверх.

— На ваш вопрос ответить невозможно. Это не тот случай, когда у тебя в голове совещаются маленькие человечки. Звука-то не было. Да и язык… На каком языке был их разговор? В любом случае сон у сновидца был глубок и явствен, а в такого рода снах присутствует язык, который старше любого изрекаемого слова. Наречие такого рода, что не допускает ни лжи, ни какого бы то ни было сокрытия истины.

— Но вы вроде сказали, что они разговаривали?

— В моем сне о них они, возможно, разговаривали. А может быть, я всего лишь прибегаю здесь к толкованию, лучше которого не могу подобрать. А что там было во сне путешественника — это вопрос отдельный.

— Ну, дальше.

— Древний мир призывает нас к ответу. Мир наших отцов…

— Мне что-то кажется, что если они разговаривали в вашем сне, они должны были разговаривать и в его. Сон-то ведь у вас был общий.

— Это опять все тот же вопрос.

— И какой на него ответ?

— К этому мы еще подойдем.

– Ándale.

— Мир наших отцов пребывает внутри нас. Десять тысяч поколений и больше. Форма, не имеющая истории, не имеет силы длить себя долго. То, что не имеет прошлого, не может иметь будущего. В сердцевине нашей жизни лежит история, из которой она сплетена; в этой сердцевине нет какого-либо наречия, а только акт познания, и вот его-то мы и разделяем друг с другом как во снах, так и наяву. Так было прежде, чем первый человек заговорил, и так будет после того, как замолчит последний. Но под конец, как мы вскоре увидим, он и впрямь разразился речью.

— Замечательно.

— В общем, гулял он со своими новыми наставниками, пока его не обуяло спокойствие и понимание того, что его жизнь отныне больше не в его руках.

— Что-то большой борьбы я как-то в нем не заметил.

— Вы забыли о заложнице.

— А, там девушка же еще!

— Конечно.

— Ну, дальше.

— Важно понять, что он им отдался не по своей воле. Мученик, которого влекут языки пламени, не может быть священной жертвой. Где нет возможности наказания, не может быть и награды. Вы ж понимаете.

— Ну, дальше.

— Они вроде как ждали, чтобы он принял какое-то решение. Чтобы что-то им такое сказал, может быть. А он все изучал, стараясь объять мыслью вокруг себя все то, что может быть изучено. И звезды, и скалы, и лицо спящей девушки на носилках. Этих людей, что пленили его. Их шлемы, их костюмы. И факелы у них в руках — из полых труб, набитых залитой маслом пенькой, пламя которых защищали от ветра слюдяные экраны, вправленные в фонарики, прикрытые сверху, и с трубками для выхода дыма, согнутыми из листовой отожженной меди. Он и в глаза им все пытался заглядывать, но глаза у них были темные, да еще и затененные черными козырьками, как у людей, которым предстоит преодолеть бескрайние снега. Или пески. Пытался увидеть их ноги — в чем они обуты, но их одеяния ниспадали на камни, стлались по ним, так что ничего у него не вышло. Увидел он лишь то, как странен этот мир, как мало о нем известно и как слабо мы подготовлены к тому, что грядет. Увидел, что человеческая жизнь едва ли дольше мгновения, но, в силу того что время бесконечно, каждый человек был всегда и вечно находится в середине своего путешествия, сколько бы ни было ему лет и какую бы он ни прошел дистанцию. Ему показалось, что в молчании мира он прозревает великий заговор, и он понял, что сам он должен стать частью этого заговора, в котором он уже превзошел и пленивших его, и все их планы. Если было ему какое-то откровение, то оно вот в чем: он есть вместилище знания, к которому он пришел единственно благодаря презрению ко всем представлениям, бывшим прежде. Поняв это, он повернулся к своим пленителям и говорит: «И ничего я вам не скажу!»

Ничего я вам не скажу. Вот что он сказал, и сказал он только это. В следующий миг его подвели к камню и разложили на нем, а девушку подняли с носилок и вывели вперед. Ее грудь вздымалась.

— Ее грудь — чего?

— Ее грудь вздымалась.

— Ну ладно, дальше.

— Она наклонилась, поцеловала его и отступила, и тут вперед выступил архатрон с мечом, взялся за него двумя руками, воздел над головой и одним ударом отделил путешественнику голову от тела.

— Надо полагать, это конец уже?

— Вовсе нет.

— А, вы мне пытаетесь втереть, будто человеку отчекрыжили башку, а он выжил.

— Да. От своего сна он очнулся и сел, дрожа от холода и страха. В безлюдье, все на том же пресловутом перевале. Среди тех же пресловутых гор. В том же пресловутом мире.

— А вы?

Рассказчик грустно улыбнулся, с видом человека, которому вспомнилось детство.

— В таких снах, кроме всего прочего, проявляется сущность мира, — сказал он. — Проснувшись, мы припоминаем события, происходившие во сне, а вот сюжетная цепочка ускользает, ее вспомнить трудно. И все же именно в сюжете заключается жизнь сна, тогда как сами по себе события частенько бывают взаимозаменяемы. События же в мире яви, наоборот, нам навязаны, а сюжет, повествование — это трудноопределимая ось, на которую их приходится нанизывать. И мы волей-неволей вынуждены взвешивать, сортировать события, располагая их в определенном порядке. Не кто иной, как мы сами, слагаем из них историю, которая и есть мы. Каждый человек — это бард, певец собственной экзистенции. Посредством этого он встроен в мир. Это же становится одновременно и наказанием, и наградой — за бегство из сна, который мир видит об этом человеке. Едем дальше. Я, должно быть, проснулся тогда и сам, но по мере приближения мира яви путешественник на своем камне начал меркнуть, а я не хотел еще с ним расставаться, и тогда я позвал его.

— У него было какое-то имя?

— Нет. Имени не было.

— Как же вы его позвали?

— Я просто попросил его не уходить, он послушался, и я продолжал спать дальше, а путешественник повернулся ко мне и в ожидании замер.

— Он, надо полагать, здорово удивился, увидев вас.

— Хороший вопрос. Он вроде бы действительно удивился, хотя даже наистраннейшие вещи в сновидениях частенько совсем не удивляют, так что появление самых невероятных химер нам кажется совершенно обыденным. Присущая нашему бодрственному сознанию жажда менять мир так, чтобы он становился нам все более удобен, порождает всякого рода парадоксы и сложности. Все, во что мы лезем со своей опекой, начинает бурлить в смятении. Зато во снах мы оказываемся в стране великой демократии возможного, и вот там-то мы настоящие, правильные пилигримы. Туда мы отправляемся наудачу, чтобы встретить там то, что положено встретить.

— У меня есть еще вопрос.

— Вы хотите знать, знал ли путешественник, что он все это видит во сне. Если, конечно, это и впрямь был сон.

— Вы, кстати, говорили, что эту историю уже рассказывали прежде.

— Рассказывал.

— И каков же ответ?

— Вам он может не понравиться.

— Это не должно вас останавливать.

— Он задал мне тот же самый вопрос.

— Он хотел знать, сон ли это?

— Да.

— А что именно он сказал?

— Он спросил меня, видел ли я этих — ну…

— Этих людей в странных одеяниях, со свечками и так далее?

— Да.

— И…

— Ну… Таки да. Конечно.

— И вы это ему сказали.

— Я сказал ему правду.

— Но можно ж было и соврать, не так ли?

— Это зачем еще?

— Ну, если, услышав правду, он подумает, что его сон был явью…

— Очень хорошо. Вы понимаете, в чем загвоздка.

Билли наклонился в сторону, сплюнул. Устремил долгий взгляд вдаль, на север.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал он. — Мне тут особо-то рассиживаться некогда.

— Вас кто-нибудь ждет?

— Надеюсь. Мне кое с кем очень хотелось бы свидеться.

— Короче, ему хотелось взять меня в свидетели. Но во снах не бывает свидетелей. Во сне говоришь сам за себя, и точка.

— Понятно, это же сон. Вы его выдумали, увидели во сне. А значит, можете заставить его делать все, что вам вздумается.

— А где он был перед тем, как мне присниться?

— Вот вы мне это и скажите.

— Я убежден и не устану повторять это: его история такова же, как ваша или моя. То есть он из одного с нами теста. Из какого же еще-то? Если бы я сотворил его так же, как Бог делает людей, разве мог бы я не знать, что он скажет, еще до того, как он откроет рот? Или что он сделает, куда пойдет и тэ пэ? Но ведь во сне мы не знаем, что будет дальше. Мы испытываем удивление.

— Это — да.

— Так откуда же берется сновидение?

— Не знаю.

— Здесь соприкасаются два мира. Неужто вы думаете, что людям дано вызывать к жизни все что ни попадя? Пробуждать целый мир — во сне ли, въяве? Так, чтобы он дышал, чтобы в нем двигались фигуры, отражающиеся в зеркалах и осеняемые благодатью солнца? Чтобы эти фигуры жили, одухотворенные твоею радостью и твоим же отчаянием? Может ли человек быть настолько невидим себе самому? И кстати, кто тут невидим? И кому? Ты вызываешь к жизни мир, созданный Господом, и только его. Не говоря уже об этой твоей жизни, в которой такое значение придается тому, кто что делает, как бы это ни маскировалось. Изначально ее форма ковалась в бездне, и все разговоры о том, что и как могло быть иначе, бессмысленны. Из чего она может быть сделана? Где спрятана? Как можно вызвать ее появление? Вероятность совершившегося абсолютна. И тот факт, что угадать ее заранее не в нашей власти, нисколько ее не умаляет. А то, что мы способны вообразить альтернативный ход событий, не значит вообще ничего.

— Ну, так это уже конец вашего рассказа?

— Нет. Путешественник встал с камня, и мне сразу бросились в глаза отметины, оставленные на камне топором и мечом, а также темно-ржавые следы крови тех, кто на нем умер; никакие дожди и снега этого мира не смогли всего этого смыть и стереть. Вчера путешественник лег на него спать с мыслью о смерти, да и по пробуждении никаких других мыслей у него не было. И тут глядь — небеса, на которые ночные палачи собирались устроить ему экскурсию, выглядят уже по-иному. Да и весь порядок его жизни, похоже, прямо на ходу изменился. В развитии событий произошел затык. Те небеса, в чьих формах люди видят события и судьбы, соизмеримые и родственные их собственным, задышали теперь какой-то новой, безрассудной энергией. Как будто в своем коловращении они лишились вдруг приводной шпонки, этакой привязки к календарю. Ему подумалось даже, не вкрался ли в протокол какой-нибудь временной перескок. Из-за которого впредь новое целеполагание окажется невозможным. Такое может быть?

— Это вы меня спрашиваете?

— Да.

— Я думаю, для вас это возможно. Насчет него я понятия не имею. А вы как думаете?

Рассказчик задумчиво помолчал.

— Я думаю, — сказал он, — что сновидец вообразил себя у некой дорожной развилки. Притом что никаких таких развилок, вообще-то, не было. Наши решения не имеют альтернативы. Мы можем думать, что-то будто бы выбирать, но двинемся лишь по одному пути. Книга бытия этого мира сложена из многих стате́й, но их нельзя вновь из нее вычленить. При этом всегда найдется такая точка, где эта книга все равно превзойдет любые возможные ее описания, и вот именно это, я полагаю, сновидец и наблюдал. Ибо по мере того, как способность говорить об этом мире покидает нас, тут же и нить истории куда-то теряется, лишая ее всякой достоверности и силы. Мир наступающий должен слагаться из того, что было в прошлом. Другого материала нет в наличии. И все же, думаю, ему виделось, будто мир у его ног раскрывается, выдавая свои тайны. Порядок действий, принятый им в его путешествии, увиделся ему теперь чем-то вроде эха, отзвука, каким сопровождается смерть вещей. Думаю, он увидел надвигающуюся ужасную темноту.

— Слушайте, мне надо идти.

Пришлый не ответил. Сидел, задумчиво обозревая придорожные vegas, а за ними бесплодные пустоши, уже замерцавшие и струящиеся под только что народившимся солнцем.

— Эта пустыня вокруг нас когда-то была бескрайним морем, — сказал он. — Вот может ли такая вещь исчезнуть? Из чего сделаны моря? А я? А вы?

— Я не знаю.

Пришлый встал и потянулся. Мощно потянулся, спортивно, с этаким еще разворотцем. Глянул сверху вниз на Билли и улыбнулся.

— Ну, теперь-то уж ваш рассказ закончен? — сказал Билли.

— Нет.

Он сел на корточки и вытянул вперед руку ладонью вверх.

— Вот сделайте так руку, — сказал он. — Как я.

— Это что, зарок какой-то?

— Нет. Впрочем, вы уже под зароком. И всегда были. Поднимите руку.

Он поднял руку, как просил пришлый.

— Видите, как похожи?

— Да.

— То-то и оно. Бессмысленно настаивать на том, что существование всего сущего сиюминутно. Образ этого мира и всего, что в нем, нарисован давным-давно. Однако рассказ о нем, который и есть мир, каким мы его знаем, не существует вне инструментов его исполнения. В свою очередь, и эти инструменты не существуют вне своей собственной истории. И так далее. Наша жизнь не является картинкой мира. Это сам мир, который состоит не из плоти, не из снов, не из времени, но только из прославления Господа. Ничто иное не может удержать в себе жизнь. И в ней ничто иное тоже не может удержаться.

— Так чтó все-таки произошло с путешественником?

— А ничего. У этого рассказа нет конца. Он проснулся, и все было как прежде. Иди себе, куда шел.

— В сны каких-то других людей?

— Возможно. Таких снов, как и связанных с ними ритуалов, тоже ведь бесконечное множество. Искать во всем этом надо совершенно другое. Притом что это искомое может быть объяснено и через сны, и через действия, концы с концами все равно никогда не сходятся. Эти сны и эти действия вызываются ужасным голодом. А их цель — удовлетворить потребность, которая остается неудовлетворенной, и за это мы должны быть благодарны.

— А вы тем временем всё спали.

— Да. В конце сна на рассвете мы вместе отправились в путь, внизу на равнине увидели какую-то лагерную стоянку, откуда, несмотря на холод, не поднималось ни дымка, и спустились туда, но стоянка оказалась брошенной. Она была из нескольких хижин, сделанных из шкур, натянутых на копья с наконечниками из самородного железа, а в хижинах мы нашли остатки старой еды, нетронутой и холодной на холодных глиняных тарелках. Наткнулись мы и на составленное в пирамидки первобытное и старинное оружие с резьбой по металлу и филигранной инкрустацией золотом; кроме того, там в обитых шкурами сундуках были одежды, сшитые из шкур северных животных, а сами сундуки — по углам окованные медью и с медными застежками — были старые, потертые и потрепанные за годы кочевий. А еще в сундуках оказались старые счета и гроссбухи с записями об истории того исчезнувшего народа, о пути, который он пролагал в этом мире и прикидки самих кочевников в отношении стоимости их путешествия. А поодаль мы нашли скелет — старые порыжелые кости, зашитые в кожаный саван… Вместе мы прошли через это скорбное, дышащее запустением место, и я спросил его: может быть, эти люди отлучились временно, может, их куда-то вызвали, но он сказал, что это не так. Когда я попросил его поведать мне, что тут случилось, он посмотрел на меня и говорит: «Я здесь был уже. И ты был. Здесь все набросано специально. Ничего не трогай». Тут я проснулся.

— То есть очнулись от этого вашего сна?

— От какого же еще? Сон был только один, от него я и очнулся. Проснулся и перешел из того мира в этот. Как и тому путешественнику, все, от чего я бежал, мне встретится снова.

— А от чего вы бежали?

— От неописуемого мира нашего путешествия. От прохода в горах. От кровавого камня. От зарубок, которые оставила на нем сталь. От имен, высеченных на ржавом известняке среди каменных рыб и древних ракушек. От всего сумеречного и темнеющего. От сухого морского дна. От орудий кочевых охотников. От снов, въевшихся в их клинки. От костей чужеземного пророка. От молчания. От постепенного иссякания дождей. От прихода ночи.

— Слушайте, мне надо идти.

— Что ж, доброго пути, cuate.

— И вам также.

— Надеюсь, ваши друзья вас дождутся.

— Я тоже надеюсь.

— Смерть каждого человека с готовностью переключается на любого другого. А поскольку смерть приходит ко всем, то нет иного способа умерить страх перед ней, кроме как возлюбить того, кто заменил ей тебя. Мы не ждем, когда его история будет написана. Он был здесь и ушел много лет назад. Тот человек, который суть все люди и который ждет нас у последнего причала, где мы окажемся, когда придет наше время, а пока мы должны твердо стоять за него. Ты любишь его, того человека? Ты славишь путь, который он избрал? Ты будешь внимать благовествованию о нем?

Однажды он провел ночь в пустом бетонном кольце у шоссе, на котором возились дорожные рабочие. Поодаль, зарывшись колесами в песок, стоял огромный желтый «евклид», за ним торчали белесые и голые бетонные опоры въезда на эстакаду скоростного шоссе восток — запад; ряд опор, загибаясь, уходил вдаль, и в сумерках, лишенные капители и цоколя, они имели вид древних колонн, оставшихся от рухнувшего храма. Ночью с севера задул ветер, принесший с собой привкус дождя, но дождь так и не пролился. Пустыня пахла влажными креозотами. Попытался уснуть. Через какое-то время поднялся и сел на стенку кольца, сделавшись похожим на человека, сидящего в колоколе. Посидел, вглядываясь в темноту. На западе в пустыне нечто возвышалось, это нечто он принял сперва за одну из старинных испанских миссий, которыми здешние места утыканы, но, приглядевшись, увидел круглый белый купол радиолокационной станции слежения. Все так же при луне его взгляду чуть дальше, частично скрытый радаром, предстал ряд фигур, которые с трудом, осиливая ветер, куда-то брели и одновременно что-то требовательно, хотя и беззвучно (звуки уносил ветер) выкрикивали. Одеты они были в непонятные какие-то балахоны, идущие то падали, то вставали и с трудом перли дальше. Он подумал было, что через темную пустыню люди идут к нему, но они совершенно не приближались. В этих своих белых балахонах у них был вид постояльцев дурдома, немо тычущихся в стеклянную стену узилища. Он что-то им крикнул, но его лишил голоса ветер, да и в любом случае они были далековато. Немного посидев так, он снова лег на дно кольца, завернулся в одеяло и вскоре уснул. Наутро буря кончилась, и в свете нового дня выяснилось, что ночью это были всего лишь трепещущие обрывки пластиковых упаковок, набросанных ветром на забор.

Он одолел весь путь до округа Де-Бака в Нью-Мексико, поискал там могилу сестры, но так и не нашел. Люди в этом округе были к нему добры, погоды стояли теплые, и в кочевой своей жизни он почти ни в чем не нуждался. Останавливался поговорить с детьми и конями. Женщины зазывали его на кухни, кормили, а спал он, завернувшись в одеяло, прямо под звездами, на сон грядущий любуясь, как по небу там и сям пролетают падающие метеориты. Однажды вечером попил из ручья рядом с хлопковым полем — наклонился и вытянул губы, чтобы коснуться прохладной и шелковистой поверхности; при этом заметил, как, вспугнутая его тенью, рассеялась в разные стороны, а потом вновь собралась вместе стайка мальков. Вдруг на деревянной колоде заметил железную кружку, поднял ее и сел, держа в руках. Многие годы не видывал он кружки у источника и теперь сидел, держа ее двумя руками, как до него это делали тысячи неизвестных ему, но объединенных священнодействием людей. Окунул кружку в воду, а потом поднес ее, холодную, всю в каплях, ко рту.

Осенью того же года, когда сделалось холодно, его взяла к себе одна семья — они жили на окраине Порталеса, Нью-Мексико; он у них спал в сарайчике, примыкающем к кухне, и обстановка там была примерно такая же, как в комнате, где он спал мальчишкой. В коридоре на стене висела вставленная в рамку фотография, отпечатанная со стеклянной пластинки, разбившейся на пять кусков; оставшихся на осколках предков собрали, как пазл, снова вместе, и они сидели теперь в кабинете, почти том же, каков он и был, разве что с несколько покосившейся геометрией. Которая придавала каждой из фигур, сидевших перед объективом, какой-то третий, отдельный смысл. Их лицам. Их очертаниям.

В семье была девочка двенадцати и мальчик четырнадцати лет, отец купил им жеребчика, и они устроили ему денник во времянке позади дома. Конек был так себе, но однажды под вечер, когда детей привез домой школьный автобус, Билли вышел из своего сарайчика и показал им, как с ним обращаться, объяснил, как надевать недоуздок и что такое чумбур. Мальчику жеребчик тоже нравился, но девочка была в коняшку просто влюблена и вечерами после ужина, несмотря на холод, выходила к нему в денник, сидела там на полу в соломе и вела с ним беседы.

Иногда хозяйка дома после ужина приглашала Билли перекинуться в карты, а бывало, что он сидел с детьми за кухонным столом и рассказывал им о лошадях, коровах и былых временах. Иногда рассказывал им про Мексику.

Однажды ночью ему приснилось, что в его комнате подле него сидит Бойд, но, как ни звал он брата, как ни пытался, разговорить его ему не удалось. Проснувшись, обнаружил, что на краю постели сидит хозяйка, трясет его за плечо:

— Мистер Парэм, с вами все в порядке?

— Да, мэм. Простите. Мне, видать, просто сон приснился.

— Но с вами точно все нормально?

— Да, мэм.

— Может быть, вам воды принести?

— Нет, мэм. Спасибо, конечно. Но я бы, пожалуй, еще поспал.

— Хотите, оставлю на кухне свет?

— Ну, если можно…

— Хорошо.

— Благодарю вас.

— Бойд — это был ваш брат?

— Да. Но его много лет уже нет на свете.

— А вы до сих пор по нему скучаете.

— Скучаю. Все время скучаю.

— Он был младший?

— Да, моложе меня на два года.

— Понятно.

— Он был лучше меня. Вместе с ним мы сбежали в Мексику. Мы тогда были совсем мальчишки. У нас тогда родители погибли. Мы поехали туда узнать, нельзя ли вернуть коней, которых у нас украли. Дети. Несмышленыши. А он так здорово с лошадьми управлялся! Я очень любил смотреть, как он скачет. И как он их обихаживает. Я бы, наверно, что угодно отдал, лишь бы хоть раз еще с ним увидеться.

— Увидитесь.

— Надеюсь.

— Вы точно не хотите воды?

— Нет, мэм. Со мной все в порядке.

Она похлопала его по руке. Шишковатой, покрытой шрамами от лассо и пигментными пятнами из-за солнца и прожитых лет. И оплетенной выступающими венами, что связывают все пережитое и переделанное с сердцем. Этакая карта, вполне читаемая глазом. Наполненная таким множеством Божьих знамений и чудес, что получился удивительный пейзаж. Целый мир. Собравшись уходить, она встала.

— Бетти, — сказал он.

— Да?

— Я не то, что вы думаете. Ну кто я такой, что вы со мной так возитесь! Зачем все это?

— Ладно вам, мистер Парэм, я знаю, кто вы такой. И знаю, зачем все это. А теперь засыпайте. Утром увидимся.

— Да, мэм.