Границу он пересек в Коламбусе, штат Нью-Мексико. Постовой у шлагбаума скользнул по нему быстрым взглядом и махнул рукой — проходи, мол. Как будто таких, как он, последнее время здесь видят слишком часто, чтобы задавать вопросы. Но Билли все же остановил коня.
— Я американец, — сказал он, — хотя по мне этого сейчас, наверное, не скажешь.
— По тебе скажешь, что ты на той стороне жирок-то порастряс, — отозвался постовой.
— Да уж, богатства не заработал.
— Вернешься, небось, и в армию?
— Куда ж еще. Если найду такой полк, где меня ждут не дождутся.
— А это не беспокойся. Плоскостопия нет?
— Плоскостопия?
— Ну. Если плоскостопие, тогда не возьмут.
— Не пойму, что это вы мне талдычите?
— Ничего я не талдычу. В армию тебе дорога.
— В армию?
— Ну да. В армию. Ты дома-то давно не был?
— А я и сам не знаю. Даже не знаю, какой сейчас месяц.
— И ты не знаешь, что произошло?
— Нет. А что произошло?
— Да ч-черт подери, парень! Страна вступила в войну.
Длинная прямая глинистая дорога привела в Деминг. День стоял холодный, и он ехал, накинув на плечи одеяло. Колени торчали в дыры штанов, сапоги просили каши. Висевшие на ниточках накладные карманы рубашки он давно оторвал и выбросил, разошедшаяся на спине материя зашита волокном агавы, воротник от куртки отвалился, и разлохмаченные махры торчат вокруг шеи, как какое-то дикое кружево, придавая носителю невероятный вид поиздержавшегося денди. Несколько прошедших мимо автомобилей объезжали его как можно дальше, насколько позволяла узкая дорога, а ехавший в них народ оглядывался, сквозь поднятую пыль пытаясь разобрать, что это еще за фрукт такой, для здешних мест совершенно чуждый. Что-то в нем было старообразное, присущее временам, о которых они если и знали, то исключительно понаслышке. Что-то, о чем они разве что где-то читали. Он ехал весь день, вечером перевалил невысокие отроги гор Флорида-Маунтенз и по нагорному плато въехал в сумерки и в темноту. Вскоре встретил пятерых всадников, гуськом двигавшихся на юг, ему навстречу; пожелав им доброго вечера, заговорил с ними по-испански; на его приветствие тихо откликнулся каждый, и они проехали. Как если бы близость темноты и прямизна дороги сделала их союзниками. Или как если бы союзников можно было сыскать лишь в темноте.
Въехав в Деминг около полуночи, промахнул всю его главную улицу из конца в конец. Неподкованные копыта глухо хлопали по гудрону. Стоял жуткий холод. Все заведения закрыты. Ночь провел на автобусной станции на углу Еловой и Золотой; улегся на кафельном полу, завернувшись в грязное серапе, подложив под голову седельную сумку, а лицо прикрыв засаленной и замызганной шляпой. Черное от впитавшегося пота седло стояло при этом у стены вместе с ружьем в кобуре. Спал, не снимая сапог, и дважды за ночь просыпался, выходил проведать коня, привязанного веревкой для лассо к фонарному столбу.
Утром, когда открылось кафе, подошел к прилавку и спросил стоявшую за ним женщину, куда надо идти, чтобы записаться в армию. Она сказала, что вербовочный пункт открыли рядом с учебным плацем на Южной Серебряной, да только вряд ли он открыт в столь ранний час.
— Спасибо, мэм, — сказал он.
— Хотите кофе?
— Нет, мэм. У меня денег нет.
— Садитесь, — сказала она.
— Да, мэм.
Он сел на один из табуретов, и она принесла ему кофе в белой фарфоровой чашке. Поблагодарив ее, стал пить. Через некоторое время она отошла от гриля и поставила перед ним тарелку, на которой была яичница с беконом, и еще одну с гренками.
— Только не говорите никому, откуда это у вас взялось, — сказала она.
На момент его прибытия вербовочный пункт был закрыт, и пришлось сидеть на крылечке, ждать с двумя мальчишками из Деминга и еще одним с дальнего ранчо; наконец подошел сержант и отпер дверь.
Они выстроились перед его столом. Окинул взглядом.
— Кому из вас еще нет восемнадцати? — сказал он.
Никто не ответил.
— Обычно каждому четвертому, а я тут вижу четверых потенциальных новобранцев.
— Вообще-то, мне только семнадцать, — сказал Билли.
Сержант кивнул.
— Что ж, — сказал он, — тебе придется принести разрешение от матери.
— У меня нет матери. Она умерла.
— А как насчет отца?
— Он тоже умер.
— Ну, тогда от какого-нибудь другого близкого родственника. Дяди или еще там кого-нибудь. Разрешение должно быть заверено нотариально.
— У меня нет никаких близких родственников. Есть только брат, так он еще младше меня.
— Где ты работаешь?
— Нигде не работаю.
Сержант откинулся в кресле.
— А ты, вообще, откуда такой? — сказал он.
— Мы жили вон там, около Кловердейла.
— Но должны же у тебя быть какие-нибудь родственники.
— Насколько я знаю, у меня нет никого.
Сержант постучал карандашом по крышке стола. Глянул в окно. Бросил взгляд на остальных претендентов.
— Вы все хотите записаться в армию? — сказал он.
Они переглянулись.
— Да, сэр, — сказали все.
— Что-то в голосах уверенности нет.
— Да, сэр, — снова сказали все.
Он покачал головой, покрутился во вращающемся кресле и закатал в машинку печатный бланк.
— Я хочу в кавалерию, — сказал мальчишка с ранчо. — В прошлую войну мой папа в кавалерии служил.
— Это ты, сынок, не мне говори. Это ты скажешь там, в Форт-Блиссе, чтобы тебя направили, куда ты хочешь.
— Да, сэр. Мне седло как — с собой брать?
— Тебе ничего, вообще ничего не нужно брать с собой. Там о тебе позаботятся не хуже родной мамки.
— Да, сэр.
Сержант переписал их имена, даты рождения и какие у кого есть близкие родственники с соответствующими адресами, подписал и отдал им ваучеры на доппитание и направления на врачебный осмотр, снабдив бланками, на которых доктор должен будет написать заключение о состоянии здоровья.
— Все это вы должны сделать прямо сейчас, и чтобы прибыли обратно ко мне сразу после обеда.
— А со мной как? — сказал Билли.
— Подожди здесь. Остальные свободны. Всех жду обратно после обеда.
Когда мальчишки вышли, сержант вручил Билли его направление на осмотр и его ваучер.
— Вот, обрати внимание вот здесь, внизу второй страницы, — сказал сержант. — Это графа согласия родителей. Если хочешь записаться в армию Дяди Сэма, будь любезен принести это за подписью мамочки. Если ей для этого придется спуститься с небес, не вижу проблем: пусть спускается. Ты понял, что я тебе говорю?
— Да, сэр. Наверное, вы хотите, чтобы на этом листе бумаги я расписался за свою покойную мать.
— Этого я не говорил. Разве ты такое от меня слышал?
— Нет, сэр.
— Тогда давай, вперед. Жду тебя здесь после обеда.
— Слушаюсь, сэр.
Повернулся, пошел. Дверь заслоняли какие-то люди, они расступились, давая ему пройти.
— Парэм, — окликнул его сержант.
Он повернулся:
— Да, сэр.
— Возвращайся после обеда сюда, ты меня понял?
— Слушаюсь, сэр.
— Тебе же и идти-то больше некуда!
Билли перешел через улицу, отвязал коня и, сев верхом, вернулся в центр сперва по Серебряной улице, потом по Западной Еловой; бумаги все это время держал в руке. Названия всех улиц, шедших с востока на запад, были древесные, а тех, что с севера на юг, — металлические. Коня привязал перед кафе «Манхэттен», наискосок от автобусного вокзала. Рядом с ним оказалась земельная и скотоводческая компания «Виктория», а около нее на тротуаре беседовали двое мужчин в шляпах с узкими полями и сапогах хотя на вид и ковбойских, но с «ходибельными», более низкими каблуками, какие предпочитает начальство. Когда проходил мимо, они на него покосились, и он кивнул, но на кивок ему не ответили.
Протиснувшись в выгородку за столик, он разложил на нем свои бумаги и заглянул в меню. Подошла официантка, он стал заказывать ланч, но она сказала, что время ланча начинается в одиннадцать. А сейчас он может заказать только завтрак.
— Но я сегодня уже один раз завтракал.
— В нашем городе насчет этого ограничений нет — можно завтракать столько раз, сколько хочешь.
— А какой самый большой завтрак вы можете мне предложить?
— А какой самый большой завтрак вы можете съесть?
— Я к тому, что у меня ваучер из рекрутского пункта.
— Это я поняла. Вижу — вон лежит.
— Четыре яйца можно?
— Надо только сказать, как вам их приготовить.
Завтрак она принесла на продолговатом фаянсовом блюде, где поместились все четыре яйца, с обеих сторон поджаренные, чтобы белок весь схватился, и ломтик жареной ветчины с овсянкой и кусочком масла, а ко всему этому еще тарелочка с крекерами и маленький судочек с соусом.
— Захотите добавки, дайте мне знать, — сказала она.
— Хорошо.
— Хотите сладкую булочку?
— Да, мэм.
— Добавки кофе хотите?
— Да, мэм.
Он поднял на нее взгляд. Ей было лет сорок, черноволосая, с плохими зубами. Глядя на него, обнажила их в улыбке.
— Люблю смотреть, как мужчина ест, — сказала она.
— Что ж, — отозвался он, — сейчас вам предстоит увидеть, как едят действительно не по-детски.
Когда с едой было покончено, он сидел, пил кофе, изучая бланк, на котором полагалось расписаться матери. Смотрел на него, думал-думал и наконец спросил официантку, не найдется ли у нее авторучки.
Ручку она принесла и дала ему.
— Только не уносите, — сказала она. — Ручка не моя.
— Не унесу.
Официантка вернулась к себе за прилавок, а он, нагнувшись над бланком, в соответствующей графе вывел: «Луиза Мэй Парэм». Тогда как его мать звали Кэролин.
Выходя наружу, встретил троих других рекрутов, которые шли по тротуару к кафе. Они шли и так между собой болтали, словно были друзьями детства. Увидев его, смолкли, и он заговорил с ними сам, спросив, как у них дела, на что они ответили, что хорошо, и вошли в заведение.
Фамилия доктора была Муар, а его кабинет располагался на Западной Сосновой. К тому времени, как Билли туда добрался, в прихожей ждали человек шесть, в основном молодые люди и мальчики, с документами новобранцев в руках. Назвав медсестре за стойкой свою фамилию, он сел в кресло и стал дожидаться очереди.
Когда медсестра в конце концов его пригласила, он спал, проснулся как ужаленный и принялся озираться, не понимая, где он.
— Парэм, — повторила она.
Он встал:
— Это я.
Медсестра вручила ему бланк и поставила в коридоре, где, прикрывая ему один глаз картонкой, заставила вычитывать буквы с таблицы на стене. Он дочитал до самой нижней строчки, и она стала проверять второй глаз.
— Хорошие у вас глаза, — сказала она.
— Да, мэм, — отозвался он. — Этим я и раньше мог похвалиться.
— Ну, наверное, — сказала она. — Куда реже бывает, чтобы сначала глаза были плохие, а потом становились хорошими.
Когда зашел в кабинет, доктор усадил его в кресло и стал смотреть в глаза, светя туда фонариком, потом чем-то холодным залез в ухо, стал смотреть туда. Велел расстегнуть рубашку.
— Приехали верхом? — спросил он.
— Да, сэр.
— И откуда же?
— Из Мексики.
— Вот как. Ваши родные чем-нибудь болеют?
— Нет, сэр. Они все умерли.
— Вот как, — опять сказал доктор.
Приложил к груди мальчика холодный конус стетоскопа, послушал. Постучал ему по груди кончиками пальцев. Снова приложил стетоскоп к его груди, послушал зажмурившись. Сел выпрямившись, вынул трубки из ушей и откинулся в кресле.
— У вас шумы в сердце, — сказал он.
— Что это значит?
— Это значит, что в армию вам нельзя.
Десять дней он работал на конюшне рядом с шоссе, спал там же в деннике, пока не накопил денег на одежду и на автобус до Эль-Пасо. Оставив коня на хранение владельцу конюшни, на восток поехал в новой синей рубашке с перламутровыми пуговицами и новой равендуковой рабочей куртке.
В Эль-Пасо было холодно и шумно. Нашел рекрутский пункт, там ему клерк снова выписал все те же самые документы, он постоял в очереди вместе с другими мужчинами, все разделись, побросали одежду в корзину, каждому дали медный номерок, и опять они, с документами в руках, выстроились в голую очередь.
Дойдя до стола, где сидел доктор, он подал ему свои бумаги, доктор заглянул ему в рот и уши. Затем приложил стетоскоп к его груди. Велел повернуться спиной, приложил стетоскоп к спине, послушал. Потом снова стал слушать грудь. Потом взял со стола печать и, шлепнув ею по бланку, подал бумаги.
— Вас пропустить не могу, — сказал он.
— Что же со мной такого?
— У вас перебои с сердцем.
— Да нет у меня ничего с сердцем.
— Нет, есть.
— Я что — умру?
— Когда-нибудь — конечно. Это, скорее всего, не так уж серьезно. Но в армию вам с этим нельзя.
— Но вы меня могли бы пропустить, если бы захотели.
— Мог бы. Но не пропущу. Все равно это рано или поздно обнаружится. Не сейчас, так потом.
Еще не было полудня, когда он вышел и двинулся по улице Сан-Антонио. По улице Южная-Эль-Пасо дошел до «Кафе Сплендид», съел комплексный ланч, опять добрался до автобусного вокзала и прежде наступления темноты был уже снова в Деминге.
Когда утром он зашел в конюшню, мистер Чандлер разбирался с упряжью в седельной кладовой. Поднял взгляд.
— Ну, — сказал он, — взяли тебя в армию?
— Нет, сэр, не взяли. Не годен, говорят.
— Жаль, жаль.
— Да, сэр. Мне тоже.
— Что собираешься делать?
— Попробую еще раз в Альбукерке.
— Сынок, у них эти рекрутские конторы по всей стране. Так и будешь всю жизнь по ним шляться?
— Да знаю. Но все же попробую еще разок.
Доработал до конца недели, получил деньги и утром в воскресенье сел в автобус. А езды там на целый день. Ночь настала, когда проезжали Сокорро; небо полнилось стаями водоплавающих птиц, которые кружили и опускались на пойменные болота к востоку от шоссе. Он наблюдал, повернув лицо к холодному темнеющему стеклу окна. Прислушался, но птичьих криков слышно не было: все заглушал рокот автобусного мотора.
Переночевав в приюте Молодежной христианской ассоциации, к открытию был уже в вербовочной конторе, а незадолго перед полуднем опять сидел в автобусе, идущем на юг. Спросил доктора, нет ли какого лекарства, чтобы ему попить, но доктор сказал, что нет. Тогда спросил, нет ли чего-нибудь такого, что примешь — и сердце будет звучать нормально. Хотя бы временно.
— Вы откуда родом? — спросил доктор.
— Из Кловердейла, Нью-Мексико.
— И в скольких уже пунктах успели попытать счастья?
— Ну… этот третий.
— Сынок, если бы у нас тут даже и был какой-нибудь глухой доктор, ему бы не позволили слушать новобранцев. Ехали бы вы лучше просто домой.
— Да у меня и дома-то нет.
— А вы вроде говорили, что родом из какого-то там Дейла. Где это?
— Кловердейла.
— Вот-вот, Кловердейла.
— Родом-то я оттуда, да не живу там. Мне вообще идти некуда. Иначе как в армию, другой дороги мне нет. Если я все равно умру, почему бы меня напоследок хотя бы не использовать? Я не боюсь.
— По мне, так бога ради, — сказал доктор. — Но я не могу. Не от меня зависит. Я тоже подчиняюсь правилам, как и все. Мы тут каждый день хороших ребят заворачиваем.
— Да, сэр.
— А кто вам сказал, что вы больны и умрете?
— Не знаю. Но ведь, что не умру, тоже не говорят.
— Н-да… — сказал доктор. — Такого вам, по совести, никто не скажет, даже если бы у вас сердце было как у коня. Кто вам такое скажет?
— Да, сэр. Никто.
— Ну так идите же.
— Что-что, сэр?
— Идите, говорю.
Когда автобус зарулил на парковочную площадку позади вокзала в Деминге, было три часа утра. Дошагав до конюшни Чандлера, он зашел в седельную кладовую, забрал свое седло, вывел Ниньо из денника в проход и набросил на него вальтрап. Было очень холодно. Конюшня дощатая — дубовые доски, слегка утепленные войлоком, — так что каждый конский выдох, проходящий между рейками и подсвеченный через щели желтоватой лампочкой, висевшей снаружи, был отчетливо виден. Подошел конюх Руис, стал в дверях в наброшенном на плечи одеяле. Пронаблюдал, как Билли седлает коня. Спросил, как у него со вступлением в армию.
— Да никак, — сказал Билли.
— Lo siento.
— Yo también.
— ¿Adonde va?
— No sé.
— ¿Regresa a Mexico?
— No.
Руис кивнул.
— Buen viaje, — сказал он.
— Gracias.
Провел коня по проходу к воротам, вывел, сел верхом и поехал прочь.
Проехав через город, свернул на старую дорогу, ведущую на юг, в сторону Эрманаса и Ачиты. Конь был только что подкован и, благодаря питанию зерном, в хорошей форме; он ехал, не останавливаясь, до восхода, потом весь день до самой темноты, потом еще и ночью ехал. Спал на горном лугу, завернувшись в одеяло, встал, весь дрожа, перед рассветом и опять ехал. К западу от Ачиты с дороги свернул, ехал прямо по отрогам гор Малый Хатчет; по пути встретилась южная ветка заводской железной дороги металлургического производства «Фелпс — Додж», он ее пересек и на закате оказался на берегу мелководного соленого озера.
Всюду, куда хватало глаз, равнина была затоплена водой, которую закат превратил в озеро крови. Он попытался пустить коня вброд, но конь, не видя другого берега, упирался и не хотел идти. Пришлось свернуть на юг по плоской береговой кромке. Гора Гиллеспи стояла вся в снегу, за ней вздымались вершины Анимас-Пикс, объятые последним в этот день солнцем, окрасившим в красный цвет снег в кулуарах. А далеко на юге, белесые и древние, виднелись очертания горных цепей Мексики, замыкающих собой видимый мир. Подъехал к остаткам старой изгороди, спешился, выдрал из земли несколько хилых столбиков, освободил их от проволоки, соорудил костер и сел перед ним, глядя в огонь и скрестив перед собою ноги в сапогах. Конь стоял у края светового круга в темноте и нехотя сощипывал скудную травку с бесплодной соленой земли.
— Ты сам с собой это сотворил, — сказал Билли. — Нет у меня к тебе никакого сочувствия.
Утром они с конем все же пересекли мелководное озеро и еще до полудня оказались на старой дороге Плайяс-роуд, по которой и двинулись на запад, к горам. На перевале лежал нетронутый снег без единого следа. Спустились вниз, в прекрасную долину Анимас-Вэлли и обогнули поселок Анимас с юга, так что через два часа после того, как стемнело, были у ворот ранчо Сандерса.
Он кликнул хозяина от ворот, и на крыльцо вышла девочка.
— Это Билли Парэм! — крикнул он.
— Кто?
— Билли Парэм.
— Так заходи же, Билли Парэм! — крикнула она.
Мистер Сандерс встретил его в сенях. Он стал старше, меньше ростом, похудел.
— Заходи в дом, — сказал он.
— Для дома я чересчур грязный.
— Давай-давай, заходи. Мы думали, тебя уже и в живых нет.
— А я — вот он. Жив покудова.
Старик пожал ему руку и задержал, не выпуская. А сам все смотрит через его плечо на дверь.
— А где же Бойд? — проговорил он.
Прошли в столовую, сели есть. Девочка накрыла им на стол, потом и сама села. Стали есть жареную говядину с картошкой и фасолью, а с принесенного девочкой подноса, накрытого салфеткой, брали кукурузный хлеб. Билли взял кусок хлеба, намазал маслом.
— А вкусно-то как! — сказал он.
— Она замечательно готовит, — сказал старик. — Главное, чтобы замуж вдруг не вышла, а то ведь бросит старика. Если мне придется самому готовить, от меня сбегут кошки.
— Да ну тебя, дедушка! — сказала девочка.
— Миллеру тоже сперва хотели белый билет дать, — сказал старик. — Из-за его ноги. Отправили его в Альбукерке. Но там, как я понял, всех гребут под гребенку.
— А меня вот не загребли. И куда его теперь — в кавалерию?
— Да вряд ли. По-моему, теперь такого рода войск вообще нет.
Неторопливо жуя, Билли смотрел мимо хозяина, на буфет, на полках которого, в желтоватом свете люстры с плафонами из прессованного стекла, стояли старые фотографии, казавшиеся древними артефактами, случайно вырытыми в ходе раскопок. Даже сам старик на их фоне смотрелся так, будто не имеет к ним никакого отношения. К этим вирированным в сепию домишкам с крышами из замшелой дранки. К этим горделивым всадникам. К мужчинам, сидящим среди картонных кактусов в студии фотографа в сюртуках, при галстуках и в бриджах, забранных в сапоги с крагами, — и непременно каждый при винтовке, упертой прикладом в пол. На женщинах старинные наряды. А в глазах у всех — усталость или испуг. Словно их фотографируют насильно, из-под пистолета.
— Кстати, вон тот, на крайнем фото, — Джон Слафтер.
— На котором?
— Да вон на том, на самом верхнем, что под аттестатом Миллера. Здесь он снят у себя перед домом.
— А кто эта индейская девочка?
— Так это Апачка Мэй. Ее привезли после налета на индейский лагерь, когда отучали местных апачей угонять скот. Это год тысяча восемьсот девяносто пятый, девяносто шестой, что-нибудь в этом роде. Он там кое-кого из них и поубивал небось. Вернулся с ней, она еще маленькая была. На ней было платье, сделанное из предвыборного плаката, украденного апачами в том доме, хозяев которого они зарезали, а он забрал ее к себе, и они с его женой Виолой растили ее как родную дочку. Насчет нее он прямо будто с ума сошел. Но долго-то она у них не прожила — погибла во время пожара.
— Вы были знакомы с ним?
— Конечно. Одно время я у него работал.
— А вам когда-нибудь случалось убить индейца?
— Мне — нет. Пару раз был близок к этому. Пришлось схлестнуться кое с кем из тех, что у меня работали.
— А на муле там кто?
— Это Джеймс Отри. Ему все равно было, на чем ездить.
— А это кто? С пумой, навьюченной на лошадь.
Старик покачал головой.
— Это я знаю кто, — сказал он. — Но не скажу.
Старик допил свой кофе, встал, взял с буфета сигареты и пепельницу. Пепельница была с Чикагской Всемирной выставки — литая, чугунная и с надписью: «1833–1933». А с другой стороны — «Столетие Прогресса».
— Пошли-ка в гостиную, — сказал он.
Они перешли в гостиную. Там у стены, мимо которой они шли из столовой, стояла отделанная дубовым шпоном фисгармония. На ней кружевная салфетка. А на салфетке — раскрашенный вручную фотопортрет жены старика в молодости.
— Стоит тут у меня, стоит, — показывая на фисгармонию, сказал старик, — но не играет. Да и некому теперь на ней играть-то.
— Моя бабушка на такой играла, — сказал Билли. — В церкви.
— Да, раньше женщины любили музицировать. А теперь — что ж… Теперь виктролу ручкой завел, она и играет.
Нагнувшись, он кочергой отворил печную дверцу, расшевелил огонь и, подложив полешко, закрыл дверцу.
Они сели, и старик стал рассказывать ему истории о том, как в молодости он перегонял стада из Мексики, и как на город Коламбус в девятьсот шестнадцатом напал Панчо Вилья, и как вместе с шерифом и его помощниками-добровольцами они по пятам преследовали плохих парней, которые пытались удрать через границу, и про засуху в восемьсот восемьдесят шестом, когда тут все мерли от голода, а они гнали стадо тощих коровенок староиспанской породы корриенте, — купили-то за гроши, но надо было вывести их отсюда на север, гнали через горные пастбища — глядь, а и там все выжжено. А коровенки были уже так плохи, что при вечернем солнце, когда оно так и палит, окончательно дожигая западные пустынные склоны, они против него прямо что чуть не насквозь уже светились.
— И что ты теперь собираешься делать? — потом сказал он.
— Не знаю. Пойду куда-нибудь наймусь, наверное.
— У нас-то тут уже дело к закрытию идет.
— Да, сэр. Я понимаю. Я не прошусь.
— Да вот война еще, — сказал старик. — Что будет дальше, теперь вообще не поймешь.
— Да, сэр. Действительно не поймешь.
Старик уговаривал его остаться на ночь, но он не согласился. Они стояли на крыльце. Было холодно, и прерия вокруг лежала в глубоком молчании. У ворот тихонько заржал конь.
— Ну, ты же можешь новую жизнь и с утра начать, — сказал старик.
— Знаю. Мне просто надо куда-то двигаться.
— Что ж…
— Это ничего, ехать ночью мне нравится.
— Да, — сказал старик. — Мне тоже всегда нравилось. Но ты береги себя, сынок.
— Да, сэр. Я постараюсь. Спасибо.
Той ночью он стал лагерем на широкой равнине Анимас-Плейнз, ветер продувал траву, и он уснул на земле, завернувшись в серапе и шерстяное одеяло, которое дал ему старик. Разжег небольшой костерок, но дров было мало, и костер ночью потух; он проснулся и смотрел, как зимние звезды срываются с насиженных мест и мчатся к гибели в темноте. Слышно было, как ходит в путах конь, как тихонько рвет зубами травинки, как он дышит и машет хвостом, а далеко на юге, за горами Хатчет-Маунтенз, над Мексикой, вдруг промелькнула молния, и он понял, что похоронят его не в этой долине, а где-то в незнакомом дальнем месте среди совсем чужих людей, и он стал смотреть туда, где волновалась, бежала от ветра трава под холодными звездами — так, будто это сама земля куда-то, очертя голову, несется, и, прежде чем опять заснуть, он тихо сказал себе, что из всего, что считается известным, ясно только одно: что ничего до конца не ясно. Не только насчет войны. Насчет вообще всего.
Работать пошел к «Хэшнайфам», хоть это были уже и не те «Хэшнайфы». Его послали на дальний полевой стан на реку Малое Колорадо. За три месяца он видел там лишь троих других людей. Когда в марте получил деньги, съездил на почту в Уинслоу, послал мистеру Сандерсу перевод на двадцать долларов, которые был ему должен, и направился в бар на Первой улице, где сел на табурет, сдвинул большим пальцем шляпу на затылок и заказал пива.
— Какой сорт пива предпочитаете? — сказал бармен.
— Да любой. Не важно.
— Однако молоды вы пить пиво.
— Тогда зачем спрашивать, какое пиво я предпочитаю?
— Это и впрямь не важно, потому что обслуживать вас я не буду.
— А он какое пьет? — Билли указал на мужчину, сидевшего у стойки несколько дальше.
Тот окинул его изучающим взглядом.
— Это «драфт», сынок. Бочковое нефильтрованное, — сказал мужчина. — Говори им, что по тебе плачет драфт.
— Да, сэр. Благодарю вас.
— Не за что.
Немного пройдя по улице, он зашел в следующий бар и сел на табурет. Бармен нехотя подошел, встал перед ним.
— Дайте мне драфт.
Тот вернулся к своему месту за стойкой, нацедил пива в высокую стеклянную кружку, опять подошел и поставил кружку на стойку бара. Билли положил на стойку доллар, бармен прошел к кассовому аппарату, дернул рукоять, аппарат звякнул, бармен вернулся и с прихлопом шмякнул на стойку семьдесят пять центов.
— А ты откуда такой? — сказал он.
— Когда-то был из Кловердейла. Нынче работаю у «Хэшнайфов».
— Нет больше никаких «Хэшнайфов». Бэббитты все продали.
— Продали. Знаю.
— Все продали овцеводам.
— Верно.
— Что на это скажешь?
— Не знаю.
— Ну так зато я знаю.
Билли окинул взглядом помещение. В баре было пусто, сидел один солдат, выглядел пьяным. Солдат смотрел на него в упор.
— Эмблему-то они им не продали, так или нет? — сказал бармен.
— Так.
— Так. Стало быть, нет никаких «Хэшнайфов».
— Не хочешь крутнуть пластинку? — указав на музыкальный автомат, сказал солдат.
— Нет, не хочу, — искоса на него глянув, сказал Билли. — Как-то неохота.
— Тогда сиди и не петюкай.
— Да я ничего.
— Что, не нравится пиво? — сказал бармен.
— Да нет. Вроде нормальное. А что, часто жалуются?
— Да вот смотрю, ты не пьешь и не пьешь.
Билли посмотрел на пиво. Потом бросил взгляд вдоль стойки. Солдат сел боком и положил одну ладонь на колено. Будто решает, вставать или нет.
— Вот и подумалось: может, с пивом что не так?
— Да нет, не думаю, — сказал Билли. — Но если что, я вам скажу.
— Сигареткой не угостишь? — сказал солдат.
— Я не курю.
— Ты не куришь.
— Нет.
Бармен извлек из нагрудного кармана пачку «Лаки страйк», бросил ее на стойку и толкнул в направлении солдата.
— Наше вам, солдат, — сказал он.
— Спасибо, — сказал солдат.
Встряхнув пачку, наполовину выпростал оттуда несколько сигарет, одну вынул губами, достал из кармана зажигалку, прикурил, положил зажигалку на прилавок и пустил пачку по плоскости назад к бармену.
— А что это у тебя в кармане? — сказал он.
— Это вы кого спрашиваете? — сказал Билли.
Солдат выдул струю дыма.
— Кого-кого. Тебя, — сказал он.
— Ну, — сказал Билли, — я думаю, это мое дело, что у меня в кармане.
Солдат промолчал. Сидит курит. Протянув руку, бармен сгреб сигареты со стойки, одну взял в рот, прикурил, а пачку сунул обратно в нагрудный карман. Прислонившись к стойке, бармен стоял, держа руки скрещенными на груди, в пальцах дымилась сигарета. Все молчали. Словно ждали, когда придет кто-то еще.
— Знаешь, сколько мне лет? — сказал бармен.
Билли посмотрел на него.
— Нет, — сказал он. — Откуда мне знать, сколько вам лет.
— В июне будет тридцать восемь. Четырнадцатого июня.
Билли промолчал.
— Только поэтому я сейчас не в военной форме.
Билли посмотрел на солдата. Тот сидит, курит.
— Я, между прочим, пытался, — сказал бармен. — Даже соврал про возраст, но они там меня раскусили.
— А ему плевать, — сказал солдат. — Форма для него ничего не значит.
Бармен затянулся сигаретой и выдул в воздух струю дыма.
— Зато она бы очень много значила, если бы эти, с восходящим солнцем в петлицах, маршировали по Второй улице колоннами… рыл этак по десять в ряд. Уж тогда это бы точно кое-что значило!
Билли поднял кружку пива, выпил ее до дна, поставил на стойку, встал, надвинул шляпу на лоб и, в последний раз оглядев солдата, повернулся и вышел на улицу.
Следующие девять месяцев проработал на ранчо Аха, что в округе Кокониньо, у водохранилища Стэнфорд-Танк, а в качестве оплаты ему дали вьючную лошадь, за которую он, собственно, и упирался, а вдобавок еще и нормальную скатку с постелью, толстое одеяло и старую однозарядную винтовку тридцать второго калибра системы Стивенса с граненым стволом и таким же рычагом снизу, как у винчестера, к тому же — что немаловажно — легкую: всего два килограмма с четвертью.
Взяв расчет, поехал на юг через плоскогорье Сент-Августин. В Силвер-Сити въезжал под снегопадом, взял номер в Палас-отеле, вселился и сидел в комнате, смотрел, как на улице идет снег. И никого народу. Посидел так, встал, вышел, прошелся по Баллард-стрит к продовольственному, но магазин оказался закрыт. Нашел еще какой-то гастроном, купил шесть пачек полуфабрикатной каши, вернулся и скормил ее лошадям, после чего пустил их во двор позади гостиницы, а сам, поужинав в гостиничной столовой, поднялся к себе на этаж и лег спать. Спустившись утром, обнаружил, что завтракает в одиночестве, а когда вышел, чтобы попытаться купить себе что-нибудь из одежды, все магазины оказались на замке. На улицах было серо и холодно, с севера дул пронизывающий ветер, и нигде ни души. Ткнулся было в дверь аптеки (внутри горел свет), но и аптека оказалась закрыта. Вернувшись в отель, спросил клерка, не воскресенье ли нагрянуло нежданно, но клерк сказал, что нынче пятница.
Билли бросил взгляд через окно на улицу.
— А почему тогда везде закрыто? — сказал он.
— Так Рождество же! — сказал клерк. — Кто будет тебе работать в Рождество!
Переместившись в северный Техас, весь следующий год он работал по большей части то на ранчо «Матадор», то на компанию «Т-Даймонд», что в Форт-Уорте. Потом, откочевав южнее, стал наниматься на более короткие промежутки времени — когда на несколько дней, когда на неделю. К весне третьего года войны чуть ли не во всех домах страны в окне красовалась золотая звезда. До марта работал на небольшом ранчо у подножия горы Магдалина в Нью-Мексико, а потом в один прекрасный день вдруг взял расчет, поседлал коня, нагрузил вьючную лошадь скаткой с постелью и снова устремился к югу. Чуть восточнее Стайнова перевала он пересек последнюю дорогу с покрытием, а через два дня уже подъезжал к воротам ранчо «Складская гряда». Стоял прохладный весенний денек, и старик сидел на крылечке в кресле-качалке. На голове шляпа, в руках Библия. Весь подался вперед, пытаясь разглядеть, кто к ним едет. Как будто этот жалкий фут, на который он в силах сократить тем самым расстояние, способен сделать всадника видимым отчетливее. Сандерс выглядел старше, имел болезненный вид и за те два года, что прошли с их последней встречи, то ли усох, то ли стал меньше ростом. Билли окликнул его по имени, и старик отозвался в том смысле, что давай слезай, мол, и Билли спешился. Подойдя к нижней ступеньке крыльца, остановился и, одной рукой взявшись за облупленные перила, поднял взгляд на старика. Тот сидел, заложив Библию пальцем, чтобы не потерять нужное место.
— Это ты, что ли, Парэм? — сказал он.
— Да, сэр. Это я, Билли.
Билли поднялся по ступенькам и, сняв шляпу, поздоровался со стариком за руку. Глаза старика выцвели, стали совсем бледно-бледно-голубенькими. Он долго тряс руку Билли.
— Благослови тебя Господь, — сказал он. — Я тысячу раз вспоминал тебя. Сидел тут и думал: ну когда же я тебя увижу?
Билли подвинул ближе к старику одно из старых кресел с плетеными сиденьями, сел в него, положил шляпу на колено и, окинув взглядом пастбища и окружающие их горы, устремил взгляд на старика.
— Ну, ты, наверное, насчет Миллера-то знаешь уже, — сказал старик.
— Нет, сэр. До меня новости не очень-то доходили.
— Убили его. На атолле Кваджалейн.
— Мне ужасно жаль это слышать.
— Да, мы очень тяжело это пережили. Очень тяжело.
Посидели. Из прерии налетал ветер. Свисавший с крыши в углу веранды горшок с декоративным папоротником тихо качался над перилами, а его тень неторопливо чертила на досках пола сложные и непредсказуемые кривые.
— А с вами как — все нормально? — сказал Билли.
— Да со мной-то все в порядке. Осенью операция была, удалили катаракту, но ничего, справляюсь. Вот Леона только меня бросила, замуж вышла. Но теперь ее мужа услали за моря, а она так и сидит в Росуэлле — и чего сидит? Работу там нашла. Я пытался ее уговаривать, но ты ж понимаешь…
— Да, сэр.
— По совести сказать, мне бы уже и вообще пора на погост.
— Да ладно! Живите вечно.
— Вот этого мне желать не надо.
Он откинулся в кресле и закрыл Библию окончательно.
— Дождь собирается, — сказал он.
— Да, сэр.
— Чуешь, как запахло?
— Да, сэр.
— Как я всегда любил этот запах!
Посидели. Немного погодя Билли вдруг говорит:
— А сейчас вы его чувствуете?
— Нет.
Еще посидели.
— Послушай-ка, а что от Бойда — есть какие-нибудь вести? — сказал старик.
— У меня нет. Из Мексики он так и не вернулся. А если вернулся, то я об этом ничего не слыхал.
Старик надолго замолк. Смотрел, как темнеет прерия на юге.
— Однажды на асфальтовом шоссе в Аризоне я видел границу дождя, — сказал он. — По одну сторону белой линии на целых полмили дождь, а по другую — сухо, как в духовке. Граница — прямо по белой линии.
— Это я верю, — сказал Билли. — Сам такой дождь видал.
— Мне это было так странно!
— А я однажды видел грозу во время снежного бурана, — сказал Билли. — С громом и молнией. Только самой молнии видно не было. Просто все вокруг вдруг как бы освещалось, и все делалось белым, словно вата.
— У меня когда-то мексиканец один работал, так тот тоже такое рассказывал, — сказал старик. — Я тогда так и не решил, верить ему или нет.
— Кстати, это в Мексике было, где я это видел.
— Может, у нас такого не бывает.
Билли улыбнулся. Скрестил перед собою ноги в сапогах, глухо стукнувших о доски пола, и стал обозревать окрестности.
— Хорошие у тебя сапоги, — сказал старик.
— Это я в Альбукерке купил.
— Смотрятся прям что сто лет носи, сносу не будет.
— Ну, надеюсь. Да ведь немало они и стоили.
— Как цены-то все задрались — что твой кошачий хвост, с этой войной и всем прочим. Это еще если найдешь, чего тебе надо-то.
На пруд, устроенный чуть западнее дома, через ближний выгон пошли слетаться голуби.
— А ты не женился, часом, втайне от нас от всех? — сказал старик.
— Нет, сэр.
— Люди, между прочим, бобылей не очень одобряют. Не знаю уж почему… Помню, как на меня насели: женись да женись, когда я овдовел-то, а мне уж шестьдесят почти было. Все больше, правда, свояченица. А что поделашь, если у меня уже была лучшая женщина на всем белом свете. Такое везение, знаешь, дважды не выпадает.
— Да, сэр. Дважды — это едва ли.
— Помню, старый дядюшка Бад Лэнгфорд говаривал: чем дурная какая жена, так лучше уж никакой. А сам-то, между прочим, вообще никогда женат не был. Так что и не знаю даже, с чего он это взял.
— Наверное, я должен признаться: ну вообще я насчет них вот ни фига не понимаю.
— В смысле чего?
— В смысле женщин.
— А-а, — сказал старик. — Ну, так зато ты, по крайности, хоть не прикидываешься.
— А чего прикидываться. Толку-то.
— Чего бы тебе лошадей чуток вперед не передвинуть, а то барахлишко вымокнет.
— Да я лучше, наверное, уже поеду.
— Куда под дождь-то. Да и ужин у нас как раз намечается. Я тут завел себе кухарку-мексиканку.
— Да ну. Пожалуй, надо бы мне все-таки ехать, пока решимость есть.
— Нет, ты уж оставайся, поужинай.
— Черт, погодите-ка малость.
Когда Билли возвратился из конюшни, ветер разыгрался сильнее, но дождя все не было.
— Коня твоего помню, — сказал старик. — Это ж был конь твоего папы.
— Да, сэр.
— Он его купил у какого-то мексиканца. Говорит, так-то конь вроде ничего, но по-английски ж ни бум-бум не волокет!
Опираясь на руки, старик поднялся из своего качающегося кресла, еле успев подхватить Библию, чуть было не выпавшую из подмышки.
— Вот, даже с кресла встать — для меня теперь работа. Ты такое, наверное, представить себе не можешь, да?
— Что, думаете, лошади не понимают слов?
— Да я не уверен, что люди-то их всегда понимают. Пошли-ка в дом. Она уж обкричалась. Второй раз зовет.
Утром Билли проснулся еще до рассвета, прошел через темный дом на кухню, где горел свет. За кухонным столом сидела женщина, слушала радиоприемник в корпусе, напоминающем митру католического епископа. Он был настроен на станцию в Сьюдад-Хуаресе, но когда Билли показался в дверях, она его выключила и посмотрела на вошедшего.
— Está bien, — сказал он. — No tiene que apagarlo.
Пожав плечами, она встала. Сказала, что все равно передача кончилась, и спросила, как он насчет завтрака. Он ответил, что с удовольствием.
Пока она собирала на стол, он вышел в конюшню, обработал лошадей щеткой, вычистил им копыта, после чего поседлал Ниньо (оставив латиго незатянутым), а на спине вьючной лошади укрепил грузовое седло, хотя и старенькое, но сработанное в мастерских знаменитой калифорнийской компании «Визалия», приторочил к нему скатку и вернулся в дом. Женщина к этому времени уже достала завтрак из печи и выставила на стол. Она приготовила яичницу с ветчиной, пшеничные тортильи и фасоль, все это поставила перед ним и налила ему кофе.
— ¿Quiere crema? — сказала она.
— No gracias. Hay salsa?
Она поставила у его локтя соус в маленькой каменной molcajete.
— Gracias.
Он думал, что она уйдет, но нет. Она стояла и смотрела, как он ест.
— ¿Es pariente del señor Sanders? — сказала она.
— No. El era amigo de mi padre. — Он поднял взгляд на нее. — Siéntate, — сказал он. — Puede sentarse.
Она произвела рукой неуловимый жест. Билли не понял, что этот жест должен был значить. Но женщина осталась стоять по-прежнему.
— Su salud no es buena, — сказал он.
Она сказала, что дело не в этом. У него проблемы с глазами, это да, но главное, он очень тяжело воспринял весть о гибели на войне племянника.
— ¿Conoció a su sobrino? — сказала она.
— Sí. ¿Yusted?
Она ответила, что нет, она его племянника не застала. Сказала, что, когда она нанялась сюда работать, племянника уже не было в живых. Но она видела его на фото, он был очень симпатичный.
Доев остатки яичницы, он вытер тарелку тортильей, доел и ее, допил остатки кофе, вытер рот и, подняв взгляд, поблагодарил женщину.
— ¿Tiene que hacer un viaje largo? — сказала она.
Он встал, положил на стол салфетку, поднял шляпу со стоящего рядом стула и надел. Сказал, что да, дорога предстоит дальняя. Еще сказал, что он не знает, куда она его приведет и поймет ли он, оказавшись, где надо, что это именно пункт назначения. Потом он по-испански попросил ее молиться за него, на что она ответила, что и сама уже так решила, до того как он успел попросить.
На мексиканской таможне в Берендо он вписал лошадей в декларацию, сложил проштемпелеванные въездные документы в седельную сумку и дал aduanero серебряный доллар. Таможенник, назвав его уважаемым господином, с серьезным видом взял под козырек, и Билли вновь въехал в Мексику, на сей раз на территорию штата Чиуауа. Последний раз он проходил через этот пропускной пункт семь лет назад, когда ему было тринадцать; тогда на коне, который теперь под ним, ехал его отец, а задача у них была обеспечить доставку восьми сотен голов скота от двух американцев, гонявших скот по задворкам брошенного ранчо в горах чуть западнее приграничного городка Асенсьон. В те времена на контрольном пункте было кафе, теперь исчезло. Немного проехав по немощеной улочке, увидел женщину, сидящую прямо на пыльной обочине рядом с полной углей жаровней, купил у нее три тако и, не останавливаясь, съел их.
Через два дня пути вечером показался городок Ханос, вернее огоньки, упорядоченным образом расположенные на темнеющей равнине внизу. Остановив коня посреди ухабистой грунтовой дороги, он стал рассматривать хребты на западе, черные на фоне кроваво-красной капли, стекающей по небосклону. Дальше лежала долина реки Бависпе, с нависающими над ней высокими вершинами Пиларес, на которых по северным кулуарам — гляди-ка! — все еще держится снег и, должно быть, стоят такие же холодные ночи, какие были на alto plano тогда, когда он ехал там на другом коне, в другие времена и по другому делу.
Приближаясь во тьме к городку с востока, его маленький караван прошагал мимо развалин одной из глинобитных башен древней городской стены и мало-помалу втянулся в поселение, сплошь глинобитное и стоящее в руинах уже сотню лет. Прошел мимо высокой глинобитной церкви, мимо позеленевших от старости испанских колоколов, висящих на подмостьях в ее дворе, мимо домиков с открытыми дверьми, у которых сидели и молча курили местные мужчины. Внутри, в желтоватом свете керосиновых ламп, двигались женщины, занятые хозяйственными делами. Над городком туманом висел печной дым, а откуда-то из лабиринта сумеречных двориков и стен слышались звуки музыки.
На эти звуки он и поехал по узким глиняным коридорам и в конце концов оказался перед дверью, сколоченной из свежих сосновых досок в натеках высохшей смолы и прикрепленной к косяку полосками из бычьей кожи. Помещение, куда он вошел, было один к одному таким же, как и в любой из — что обитаемых, что брошенных — лачуг по обеим сторонам улицы. Едва вошел, музыка смолкла и музыканты уставились на него. В помещении стояло несколько столиков, все столики были на витиевато-загогулистых ножках, заляпанных грязью так, будто мебель натащили со двора, где она стояла под дождями. За одним из столиков сидели четверо мужчин со стаканами и бутылкой. Вдоль задней стены возвышалась антикварная викторианская стойка бара, будто перенесшаяся сюда — интересно как? — из музея в Брансуике, а за ней на полках столь же антикварного резного и пыльного буфета стояло с полдюжины бутылок — одни с этикетками, другие без.
— ¿Está abierto? — сказал он.
Один из мужчин отпихнул назад свой стул, шаркнув его ножками по глиняному полу, и встал. Он оказался таким высоким, что, когда выпрямился, его голова исчезла в темноте над абажуром единственной лампочки, висевшей над столом.
— Sí, caballero, — сказал он. — ¿Cómo no?
Мужчина прошел к бару, снял с гвоздя фартук, обвязался им вокруг пояса и встал перед тускло освещенным резным шедевром красного дерева, сцепив перед собою пальцы рук. И сделался похож на мясника на молитве в церкви. Кивнув троим его друзьям за столиком, Билли пожелал им доброго вечера; никто не ответил. Музыканты встали и гуськом, вместе с инструментами, утекли на улицу.
Билли сдвинул шляпу чуть выше, пересек помещение и, положив ладони на стойку, стал разглядывать бутылки на полках.
— Déme un Waterfills у Frazier, — сказал он.
Бармен выставил вверх большой палец. Как бы соглашаясь с тем, что выбор сделан весьма разумный. Протянув руку к собранию разнообразных бокалов и рюмок, он взял высокую стопку с толстым донцем, установил ее на стойке, снял с полки бутылку виски и налил стопку до половины.
— ¿Agua? — сказал он.
— No gracias. Tome algo para usted.
Поблагодарив его, бармен взял еще одну такую же стопку, налил и оставил бутылку на стойке. В пыли, которой была покрыта бутылка, его рука оставила след, видимый даже при тускло мерцающей лампочке. Билли поднял свою стопку и бросил взгляд на бармена поверх ободка.
— Salud, — сказал он.
— Salud, — сказал бармен.
Они выпили. Билли поставил стопку и круговым движением пальца показал, что надо наполнить снова, включив в описанный пальцем круг и стопку бармена. Потом повернулся и посмотрел на троих мужчин, сидящих за столиком.
— Y sus amigos también, — сказал он.
— Bueno, — сказал бармен. — Cómo no.
Пройдя по комнате в этом своем фартуке и с бутылкой в руке, он налил в пустые стопки, их приветственно воздвигли, Билли поднял свою; выпили. Бармен вернулся к стойке, где в нерешительности остановился со стопкой и бутылкой в руке. Билли поставил стопку на прилавок. От стола наконец донесся голос: Билли приглашали присоединиться. Взяв стопку, он повернулся и поблагодарил. Кто именно из троих говорил, сразу было не понять.
Когда он взял стул, на котором до этого сидел бармен, сел к столу и огляделся, заметил, что самый старший из троих сильно пьян. Мужчина в покрытой пятнами пота рубашке навыпуск с большими карманами и плиссированной грудью сидел на стуле сгорбившись и уронив подбородок на грудь, обнаженную в широко распахнутом вороте. Его черные глаза с воспаленными веками глядели зло и тускло. Будто затычки из свинца, которым залили буровые скважины, чтобы не дать оттуда вырваться чему-то заразному или хищному. Веки у него изредка медленно опускались и так же преувеличенно медленно подымались. А говорил не он, говорил мужчина помоложе, сидевший от него справа. Теперь он сказал, что давненько к ним не захаживали путешественники, пьющие виски.
Билли кивнул. Бросил взгляд на бутылку, стоящую на их столике. Она была чуть желтоватой и слегка неправильной формы. Ни пробки, ни этикетки, на дне немного жидкости, под ней тонкий слой осадка. На нем свернувшийся крючком червяк вредителя агавы.
— Tomamos mescal, — сказал мужчина. Откинувшись на стуле, он обратился к бармену. — Venga, — крикнул он. — Siéntate con nosotros.
Бармен оставил было бутылку виски на стойке, но Билли велел ему принести ее. Тот отвязал фартук, снял его и, повесив опять на гвоздь, с бутылкой подошел к столику. Билли обвел рукой стопки на столе.
— Otra vez, — сказал он.
— Otra vez, — сказал бармен и стал разливать по стопкам.
Когда налил во все, кроме той, что стояла перед мужчиной, который был уже пьян, замешкался, потому что в его стопке было налито еще с позапрошлого раза. Тот, что помоложе, тронул пьяного за локоть.
— Alfonso, — сказал он. — Tome.
Альфонсо пить все же не стал. Свинцовым взглядом давил белобрысого приезжего. Казалось, выпивка его не столько разморила, сколько пробудила в нем уснувшие древние инстинкты. Тот, что помоложе, бросил через стол взгляд на американца.
— Es un hombre muy serio, — сказал он.
Бармен поставил перед ними бутылку, приволок себе стул от ближайшего столика и уселся. Все подняли стопки. И они бы выпили, если бы Альфонсо не угораздило именно в этот момент заговорить.
— ¿Quién es, joven? — сказал он.
Все замерли. Взгляды уперлись в Билли. Билли поднял свою стопку, выпил и, поставив ее на стол, стал смотреть опять в те же свинцовые глаза.
— Un hombre, — сказал он. — No más.
— Americano.
— Claro. Americano.
— ¿Es vaquero?
— Sí. Vaquero.
Пьяный не шевельнул ни одним мускулом. Даже глаза его были неподвижны. Он говорил словно сам с собой.
— Tome, Alfonso, — сказал тот, что помоложе.
Он поднял свою стопку и обвел взглядом компанию. Остальные тоже подняли стопки. Все выпили.
—¿Y usted? — сказал Билли.
Пьяный не отвечал. Мокрая красная нижняя губа у него отвисла, обнажив ряд безупречных белых зубов. Казалось, он не расслышал.
— ¿Es soldado? — сказал он.
— Soldado по.
Тот, что помоложе, сказал, что этот их пьяный в гражданскую войну был солдатом, участвовал в битве при Торреоне и при Закатекасе и что он был неоднократно ранен. Билли посмотрел на пьяного. Еще раз удивившись непроницаемой черноте его глаз. Тот, что помоложе, сказал, что ему при Закатекасе в грудь угодили три пули и он лежал в уличной грязи, во тьме и на холоде, а собаки слизывали его кровь. Сказал, что на груди этого патриота остались отметины от пуль и все могут их увидеть.
— Otra vez, — сказал Билли.
Склонившись вперед, бармен стал наливать из бутылки.
Когда во все стопки было налито, тот, что помоложе, поднял свою и провозгласил тост за революцию. Они выпили. Поставили стопки, вытерли губы тыльной стороной руки и обратили взгляды на пьяного.
— ¿Por qué viene aquí? — сказал пьяный.
Все стали смотреть на Билли.
— ¿Aquí? — сказал Билли.
Но пьяный мужчина на вопросы не отвечал, он их только задавал. Тот, что помоложе, слегка подался вперед.
— En este país, — прошептал он.
— En este país, — повторил Билли.
Все ждали. Потянувшись вперед, он схватил с противоположного края стола стоявший перед пьяным стакан мескаля, выплеснул его содержимое на пол и поставил стакан обратно на стол. Никто не шевельнулся. Он жестом привлек внимание бармена.
— Otra vez, — сказал он.
Бармен медленно взялся за бутылку и медленно разлил по стопкам вновь. Поставил бутылку и вытер руку о штаны у колена. Билли взял свою стопку и поднял перед собой. И сказал, что в эту страну он пришел, чтобы найти пропавшего брата. Сказал, что его брат слегка с приветом и он не должен был оставлять его без присмотра, но так уж получилось.
Его собутыльники сидели, держа перед собой стопки. Их взгляды сошлись на пьяном.
— Tome, Alfonso, — сказал тот, что помоложе. И для наглядности качнул еще этак стопкой снизу вверх.
Бармен тоже поднял стопку, выпил, поставил пустую стопку опять на стол и откинулся на стуле. Как игрок, который сделал свой ход и сидит теперь, ждет результатов. Скользнув по остальным, взгляд Билли остановился на самом младшем в компании, который сидел слегка обособленно в надвинутой на лоб шляпе и держал полную стопку в обеих руках, будто это какое-то ритуальное подношение. До сих пор он не произнес еще ни слова. Все помещение наполнилось очень тихим гулом.
Цель всякой вежливости всего лишь в том, чтобы избежать кровопролития. Однако пьяный уже был в сумеречной зоне, где понятие ответственности размыто, на что старался без слов обратить внимание тот, что сидел с ним рядом. Он улыбнулся, пожал плечами и, качнув стопкой в направлении norteamericano, выпил. Когда он поставил ее на стол, пьяный заерзал. Слегка наклонясь вперед, он взялся за свою стопку, на что тот, что помоложе, одобрительно улыбнулся и снова поднял свою, будто призывая приятеля выходить из его черной меланхолии. Но пьяный, взявшись за стопку, передвинул ее на край стола и стал медленно клонить набок, пока весь виски не вылился на пол, после чего опять установил стопку на столе. После этого его нетвердая рука потянулась к бутылке мескаля. Перевернув ее, он налил маслянистой желтенькой горючки себе в опустевшую стопку и поставил бутылку обратно — с этим еще ее осадком и червяком, медленно кружащимся по часовой стрелке на стеклянном донце. Затем он опять развалился на стуле.
Тот, что помоложе, посмотрел на Билли. Где-то в городе в темноте залаяла собака.
— ¿No le gusta el whiskey?
Пьяный на это не ответил. Стопка мескаля стояла перед ним точно так же, как она стояла, когда в бар вошел Билли.
— Es el sello, — сказал тот, что помладше.
— ¿El sello?
— Sí.
По его словам, пьяный протестовал против герба на акцизной марке — это, мол, герб угнетателей, засевших в правительстве. Вот он и решил, что не будет пить из такой бутылки. Вроде как для него это дело чести.
Билли бросил взгляд на пьяного.
— Es mentira, — сказал пьяный.
— ¿Mentira?
— Sí. Mentira.
Билли посмотрел на того, что помоложе. Спросил его, что тут было враньем, но тот сказал, чтобы приезжий не морочил себе голову.
— Nada es mentira, — сказал он.
— No es cuestión de ningún sello, — сказал пьяный.
Он говорил медленно, но вполне бодро и, скорее всего, осмысленно. Повернувшись, он обращался к тому, что помоложе, своему соседу. Потом опять от него отвернулся и устремил пристальный взгляд на Билли. Билли произвел круговое движение пальцем.
— Otra vez, — сказал он.
Бармен протянул руку, взял бутылку.
— Вы предпочитаете пить эту вонючую кошачью мочу вместо хорошего американского виски, — сказал Билли. — Что ж, будьте как дома.
— ¿Mánde? — сказал пьяный.
Бармен сидел в замешательстве. Потом, склонившись, налил в пустые стопки, взял пробку и снова заткнул бутылку. Билли поднял стопку.
— Salud, — сказал он. И выпил.
Другие тоже выпили. Все, кроме того, пьяного. С улицы донесся звон старого испанского колокола — один удар, второй. Пьяный подался вперед. Протянув руку мимо стоявшей перед ним стопки, он снова схватил бутылку с мескалем. Поднял ее и стал до краев наливать стопку Билли, слегка вращая при этом в руке бутылку. Так, словно этот маленький стаканчик следовало наполнять каким-то определенным, правильным образом. Потом выправил бутылку горлышком вверх, поставил на столик и откинулся на спинку стула.
Бармен и двое мужчин помладше сидели, держа в руках стопки. Билли смотрел на мескаль. Откинулся на спинку стула. Глянул в сторону двери. Сквозь проем виден был Ниньо, стоящий на улице. Музыканты, которые сбежали, опять что-то заиграли, но уже где-то на другой улице, в другой таверне. А может, это были другие музыканты. Билли взял стопку с мескалем и посмотрел в нее на просвет. Осадок курился, как дымок. Плавал какой-то мелкий мусор. Никто не двигался. Он поднес стопку ко рту и влил в рот содержимое.
— Salud, — возгласил тот, что помоложе.
Его приятели выпили. Бармен выпил. Они хлопнули пустыми стопками по столу и заулыбались. Тут Билли наклонился в сторону и выплюнул весь мескаль на пол.
Воцарилась такая тишина, будто не только бар, но и все пуэбло втянуло в воронку пыльной бури. Ни звука ниоткуда. Пьяный замер с рукой, протянутой к стопке. Тот, что помоложе, опустил глаза. В тени от абажура его глаза казались закрытыми, а может, он и впрямь закрыл их. Пьяный сжал кулак и опустил его на стол. Билли медленно очертил в воздухе пальцем круг.
— Otra vez, — сказал он.
Бармен бросил взгляд на Билли. А тот смотрел на патриота со свинцовыми глазами, сидящего держа кулак на столе рядом со стаканом.
— Era demasiado fuerte para él, — сказал бармен. — Demasiado fuerte.
Билли не отрывал глаз от пьяного.
— Más mentiras, — сказал Билли. И пояснил, что дело вовсе не в том, что мескаль для него чересчур крепок, как утверждает бармен.
Все сидели, глядя на бутылку мескаля. На полумесяцем темнеющую рядом с бутылкой ее же тень. Убедившись, что пьяный не двинулся и ничего не сказал, Билли протянул руку через стол, взял бутылку виски, опять разлил по стопкам и поставил бутылку на прежнее место. Потом отпихнул свой стул и встал.
Пьяный обеими руками взялся за край стола.
Мужчина, который до сих пор не проронил ни слова, сказал по-английски, что, если он сейчас полезет за бумажником, его застрелят.
— Ни минуты в этом не сомневался, — сказал Билли. Не отрывая глаз от мужчины, сидевшего напротив, он обратился к бармену: — ¿Cuánto debo?
— Cinco dolares, — сказал бармен.
Билли сунул два пальца в нагрудный карман рубашки, вытащил оттуда деньги и, на виду разбирая пачку большим пальцем, отслоил пятидолларовую купюру и положил на стол. Посмотрел на мужчину, который заговорил с ним по-английски.
— В спину он мне тоже будет стрелять? — сказал он.
Мужчина поднял на него взгляд из-под шляпы и улыбнулся.
— Нет, — сказал он. — Не думаю.
Билли коснулся поля своей шляпы и кивнул сидевшим за столиком.
— Caballeros, — сказал он. И, повернувшись, сделал шаг к двери, оставив свою полную стопку на столике.
— Если он вас окликнет, не оборачивайтесь, — сказал молодой.
Билли не останавливался и не оборачивался и уже почти дошел до двери, когда тот его действительно окликнул.
— Joven, — сказал он.
Билли остановился. Лошади на улице подняли голову, стояли, глядя на него. Он приценился к расстоянию до двери, которое было не больше его роста. Иди, сказал он себе. Иди, и все. Но не пошел. Обернулся.
Поза пьяного не изменилась. Он сидел на стуле, а молодой человек, который говорил по-английски, поднялся и стоял теперь рядом с ним, положив ему руку на плечо. Они словно позировали для фотоальбома «Преступность и преступники».
— ¿Me llama embustero? — сказал пьяный.
— No, — сказал Билли.
— ¿Embustero?
Вцепившись ногтями себе в рубашку, он распахнул ее настежь. Она была на кнопках, так что расстегнулась легко и беззвучно. Видимо, кнопки были старые и уже разболтались от подобных демонстраций в прошлом. Он сидел и держал рубашку распахнутой, словно призывая вновь поразить его тремя пулями, следы которых как раз над сердцем на его гладкой, безволосой груди были как стигматы, образующие равнобедренный треугольник. Сидящие за столом не шевельнулись. Никто не посмотрел ни на патриота, ни на его шрамы, потому что все это было для них не ново. Они смотрели на чужака, застывшего в дверном проеме. Никто не двигался, не раздавалось ни звука, а он все слушал, не откликнется ли чем-нибудь город, не скажет ли ему что-то, не подтвердит ли возникшее у него ощущение, что каким-то боком его появление в этом месте было не просто заранее известно, но как бы предуготовано, и он слушал, не заиграют ли музыканты, которые разбежались, едва он только вошел в дверь, и которые теперь сами небось слушают тишину, затаившись где-то в лабиринте изрытых колдобинами глиняных улочек, — слушал, ждал любого звука, помимо глухого буханья сердца, проталкивающего кровь сквозь тесные темные коридоры его телесной жизни своим медленным гидравлическим колокольным билом. Бросил взгляд на мужчину, который предупредил, чтобы он не оборачивался, но у того, видимо, предупреждения кончились. Увидел он только то, что единственный живой сколок дошедшей до него истории этой ничтожной республики, этой страны-обмылка, где ему теперь, похоже, предстоит умереть, — сколок, имеющий хоть какое-то значение, смысл, власть и вещественную сущность, — сидит перед ним здесь, в этой кантине, облитый тусклым электричеством слабенькой лампочки, а остальное, что когда-либо исторгали из себя людские губы или перья, надо собрать всё вместе, раскалить снова докрасна и перековать на наковальне символов и смыслов, прежде чем можно будет говорить о правде или лжи. И тут все как-то рассосалось. Он снял шляпу, постоял. Потом — будь что будет — снова надел ее, повернулся, вышел за дверь, отвязал лошадей, подтянул на Ниньо латиго и, сев верхом, поехал по узкой улочке, ведя за собой вьючную лошадь и не оглядываясь.
Не успел выехать за пределы поселения, как по полю его шляпы ударила дождевая капля размером с хороший шарик для игры в шарики-марблс. Потом другая. Он поглядел в безоблачное небо. На востоке вовсю горели видимые планеты. Не было ни ветра, ни запаха дождя в воздухе, но капли падали все гуще. Конь вознамерился остановиться посреди дороги, всадник оглянулся на темный город. Взгляд отыскал лишь несколько тускло светящих красноватым светом оконных квадратиков. Дождь бил по утоптанной глине дороги с таким звуком, будто где-то в темноте лошади переходят мост. Начинало чувствоваться опьянение. Он остановил коня, развернул его и поехал обратно.
Въехал прямо на коне в первые попавшиеся ворота, бросив веревку вьючной лошади и низко склонившись к холке коня, чтобы чисто пройти под притолокой. Оказавшись внутри, обнаружил, что сидит на коне все под тем же дождем, глянул в небо и увидел над собой все те же звезды. Развернул коня, снова выехал на улицу и въехал в другие ворота; глухое хлопанье дождя по шляпе прекратилось. Спешился, потоптался в темноте там и сям, чтобы определить, что под ногами. Вышел вон, ввел во двор вьючную лошадь, развязал двухдиагональную обвязку aparejo, спустил на землю скатку и, расстегнув подпруги, сняв подхвостье и подперсье и освободив животное от седла, стреножил его и вывел опять под дождь. Потом, начав с латиго, расстегнул упряжь верхового коня, снял седло с седельными сумками и, поставив его у стены, опустился на колени, ощупал веревки на скатке, развязал и раскатал ее, сел и стянул с себя сапоги. Чувствовал себя при этом все пьянее. Снял шляпу и лег. Конь прошел мимо его головы и встал, выглядывая в ворота.
— Не наступи на меня, ч-черт-тя… — сказал Билли.
Когда на следующее утро проснулся, дождь перестал и был уже белый день. Чувствовал себя ужасно. Вспомнил, как ночью вставал, на заплетающихся ногах выходил блевать, таращил слезящиеся глаза, пытаясь высмотреть, куда запропали лошади, и плелся обратно. Он бы, может, так-то и не вспомнил об этом, но когда сел и огляделся в поисках сапог, они оказались на ногах. Поднял шляпу, надел и бросил взгляд в сторону ворот. Какие-то ребятишки, сидевшие там на корточках, вскочили и унеслись.
— ¿Dónde están los caballos? — вдогонку им крикнул он.
Ответили, что лошади пасутся.
Встал слишком резко; чтобы не упасть, пришлось схватиться за дверную ручку, заслонив ладонью глаза. От жажды все во рту пересохло. Он снова поднял голову, вышел за ворота и поглядел на ребятишек. Те показывали куда-то вдоль дороги.
Пройдя вместе с процессией ребятни, следовавшей по пятам, мимо последних низеньких глинобитных хибарок, нашел лошадей, которые паслись на лугу с южной стороны городка, где, не замеченный вечером, пересекал дорогу маленький ручеек. Встал, держа в руках поводья Ниньо. Дети смотрели.
— ¿Quieres montar? — сказал он.
Дети запереглядывались. Младший, мальчонка лет пяти, вытянул обе ручки вверх и замер в ожидании. Билли поднял и посадил на коня верхом сначала его, потом девочку и, наконец, старшего мальчугана. Старшему сказал, чтобы он придерживал младших, мальчик кивнул, и Билли, взяв в руку поводья и веревку вьючной лошади, повел обеих лошадей обратно к дороге.
Навстречу из города шла женщина. Увидев ее, ребятишки между собой зашептались. Она несла синее ведерко, прикрытое тряпицей. Остановилась на обочине, обеими руками держа ведерко за проволочную ручку перед собой. Потом пошла через поле к ним.
Коснувшись шляпы, Билли пожелал ей доброго утра. Она остановилась, стоит, держит ведро. И вдруг сказала, что как раз его-то она и ищет. Оказывается, дети сообщили ей о каком-то всаднике, который заснул в брошенной усадьбе на окраине городка, что он, мол, нездоров; вот она и принесла ему менудо — прямо с пылу с жару; если поест супа, найдет в себе силы продолжить путь.
Наклонившись, она поставила ведерко наземь, сняла с него тряпку и подала ему. Он стоял, держа тряпку и заглядывая в ведро. В ведре оказалась рябенькая эмалированная миска, накрытая блюдцем, а между миской и стенкой ведра заткнуто несколько сложенных вчетверо лепешек. Он поднял взгляд.
— Ándale, — сказала она, рукой показав на ведерко.
— ¿Y usted?
— Ya comí.
Он посмотрел на ребятишек, гуськом сидящих верхом на коне. Отдал поводья и чумбур мальчишке.
— Toma un paseo, — сказал он.
Склонившись вперед, мальчик принял поводья. Конец чумбура сразу отдал девочке, а один повод пронес у девочки над головой и взял коня в шенкеля. Билли перевел взгляд на женщину.
— Es muy amable… — начал он.
Она это оборвала, сказав, что есть надо, пока все не остыло.
Сев на корточки, он попытался достать миску, но она оказалась слишком горячей.
— Con permiso, — сказала она.
Быстро сунула руки в ведро и, вытащив миску, сняла с нее блюдце, поставила миску на блюдце и подала ему. Снова сунув руку в ведро, достала оттуда ложку и тоже протянула ему.
— Gracias, — сказал он.
Она опустилась в траву напротив него и, сидя на коленях, стала смотреть, как он ест. Ошметки требухи плавали в прозрачном жирном бульоне ленточками, как медленные планарии. Он сказал, что на самом-то деле он не болен, а просто немного crudo после вчерашнего в таверне. Она сказала, что так и поняла, но это без разницы, потому что болезнь-то ведь не знает, чем или кем она вызвана, помилуй и сохрани нас всех Господь.
Он вынул из ведра тортилью, порвал, сложил вдвое и окунул в бульон. Поймал на ложку кусок требухи, но не удержал, и кусок уполз обратно; пришлось прижать его ребром ложки к краю и разделить на две части. Суп менудо был горячим и пряным. Он ел. Она смотрела.
Покатавшись на коне, ребятишки остановились позади него и тоже смотрели. Подняв взгляд на них, он пальцем, сделав круговое движение, показал, чтобы они покатались еще. Глянул на женщину:
— ¿Son suyos?
Она помотала головой. Дескать, нет.
Он кивнул. Время от времени поглядывая, смотрел, как они катаются. Миска немного охладилась, он поднял ее, наклонил и отхлебнул через край, закусив тортильей.
— Muy sabroso, — сказал он.
Она сказала, что у нее был сын, но уже двадцать лет как помер.
Он посмотрел на нее. Подумал, что она не выглядит такой старой, чтобы двадцать лет назад родить сына, однако, с другой стороны, ее возраст был вообще на взгляд неопределим. Он сказал, что она, должно быть, была тогда очень молода, на что она отвечала в том смысле, что, действительно, она была совсем девчонка, но способность молодых переживать горе очень недооценивают. Приложив ладонь к груди, она сказала, что это ее дитя до сих пор живет в ее сердце.
Он бросил взгляд на луг. Ребятишки верхом на коне обнаружились на берегу речушки; мальчик, похоже, ждал, когда конь напьется. А конь ждал, что от него потребуют еще. Доев остатки супа, Билли сложил последнюю четвертушку тортильи, вытер ею миску, съел остаток тортильи и поставил миску, ложку и блюдце обратно в ведро. Поднял взгляд на женщину.
— ¿Cuánto le debo, señora? — сказал он.
— Señorita, — поправила она. — Nada.
Он вытащил сложенные купюры из кармана рубашки.
— Para los niños.
— Niños no tengo.
— Para los nietos.
Она рассмеялась и затрясла головой:
— Nietos tampoco.
Он сидел, держа в руках деньги.
— Es para el camino.
— Bueno. Gracias.
— Déme su mano.
— ¿Cómo?
— Su mano.
Он протянул ей руку, она взяла ее и, заключив в свои, перевернула ладонью вверх. Стала изучать.
— ¿Cuántos años tiene?
Он сказал, что ему двадцать.
— Tan joven. — Она провела по его ладони кончиком пальца. Оттопырила губу. — Hay ladrones aquí, — сказала она.
— En mi palma?
Она расхохоталась, откинувшись и закрыв глаза. Сменялась она легко и увлеченно.
— Me lleva Judas, — сказала она. — No. — Она помотала головой.
На ней было лишь тонкое платье-рубашка в цветочек, оно не скрывало того, как качаются под легкой тканью ее груди. Зубы у нее были белые и безупречные. И обнаженные загорелые ноги.
— ¿Dónde pues? — сказал он.
Она закусила нижнюю губу и устремила на него взгляд своих темных глаз.
— Aquí, — сказала она. — En este pueblo.
— Hay ladrones en todos lados, — сказал он.
Она покачала головой. И сказала, что в Мексике есть поселения, где грабители живут, а есть, где не живут. И добавила, что ей это кажется вполне разумным.
Он спросил, не грабительница ли она сама, и она снова рассмеялась.
— Ay, — сказала она. — Dios mió, que hombre. — Глянула на него. — Quizás, — сказала она.
Он спросил, что бы она стала красть, если бы была воровкой, но она лишь улыбалась и вертела его руку в своих, рассматривая ее.
— ¿Qué ve? — сказал он.
— El mundo.
— ¿El mundo?
— El mundo según usted.
— ¿Es gitana?
— Quizás sí. Quizás no.
Она накрыла его ладонь своей. Мельком бросила взгляд за поле, туда, где катались дети.
— ¿Qué vio? — сказал он.
— Nada. No vi nada.
— Es mentira.
— Sí.
Он спросил, почему она не хочет ему сказать, что она на его ладони увидела, но она только улыбалась и качала головой. Он спросил: что, там вообще нет ничего хорошего? — и тут она посерьезнела и кивнула: дескать, увы, это так — и снова повернула его руку ладонью вверх. Она сказала, что он проживет долгую жизнь. Провела по линии, которая загибалась далеко за основание большого пальца.
— Con mucha tristeza, — сказал он.
— Bastante, — сказала она. И добавила, что жизни без горестей не бывает.
— Pero usted ha visto algo malo, — сказал он. — ¿Qué es?
Что бы она там ни увидела, плохое или хорошее, объяснила она, все равно это не изменить и не поправить, и в уготованный Господом час он все так или иначе узнает. Слегка откинув голову, она изучающе на него смотрела. Как будто ждала от него какого-то вопроса, который он обязательно задаст, если быстро найдется и успеет, но он никак не мог сообразить, что спрашивать, а время для вопроса быстро истекало.
— ¿Qué novedades tiene de mi hermano? — сказал он.
— ¿Cuál hermano?
Он улыбнулся. Сказал, что у него всего один брат.
Она раскрыла ему ладонь и подержала. При этом даже не смотрела на нее.
— Es mentira, — сказала она. — Tiene dos.
Он покачал головой.
— Mentira tras mentira, — сказала она. И склонилась ниже, изучая ладонь.
— ¿Qué ve? — сказал он.
— Veo dos hermanos. Uno ha muerto.
Он сказал, что у него была сестра, которая — да, действительно умерла, но женщина покачала головой.
— Hermano, — сказала она. — Uno que vive, uno que ha muerto.
— ¿Cuál es cual?
— ¿No sabes?
— No.
— Ni yo tampoco.
Она выпустила его руку, встала и взяла ведерко. Снова посмотрела за поле на ребятишек и коня. Сказала, что ночью ему повезло, потому что из-за дождя кое-кто, видимо, остался дома, а мог бы выйти на промысел, но он должен остерегаться, потому что дождь может быть союзником, но может и предать. Еще сказала, что дождь — это была милость Божья, зло же избрало иной час, однако те, кого оно ищет, должны быть и сами не без некоторой черноты. Она сказала, что сердце выдает себя, так что злой глаз зачастую видит то, что скрыто от доброго.
— ¿Ysus ojos?
Тряхнув головой, она разбросала по плечам черные волосы. И сказала, что ничего она не видела. Что все это была только игра. Потом повернулась и пошла, поднимаясь через поле к дороге.
Он ехал на юг весь день, вечером проехал Касас-Грандес, а за городом свернул опять на юг по той же дороге, по которой впервые они ехали с братом три года назад, — мимо темнеющих в сумерках руин и мимо древних кортов для игры в мяч, где теперь охотятся ястребы. На следующий день впереди открылась асьенда Сан-Диего, и он остановил коня в той же старой тополиной роще у реки. Потом, тронув коня, двинулся через дощатый мост и вверх, к жилым постройкам.
Дом семьи Муньос стоял пустой. Он прошел по комнатам. Нигде никакой мебели. В нише, где прежде стояла Святая Дева, было пусто — лишь натеки свечного воска на пыльной штукатурке.
Постоял в дверном проеме, потом вышел, сел на коня и поехал к центральной усадьбе с воротами.
Старик, который плел во дворе корзины, сообщил ему, что Муньосы ушли. Билли спросил старика, не знает ли он, куда именно, но старик, похоже, не имел ясного представления о понятиях направления и цели. Он обвел широким жестом как бы весь мир. Пришлый сел на коня и оглядел огороженное пространство. Все тот же остов автомобиля. Ветшающие здания. Индюшка, сидящая на ничем не забранном окне. Старик снова склонился над своей корзиной, Билли с ним попрощался, повернул коня и, ведя вьючную лошадь за собой, поехал опять через высокие арочные ворота, мимо арендаторских хижин, под горку вниз, к реке, и снова через тот же мост.
Через два дня, проехав Лас-Барас, свернул к востоку в сторону Ла-Бокильи по той же дороге, где когда-то они с братом впервые наткнулись на отцовского коня, когда тот, выкупавшись в озере, выскочил на дорогу весь мокрый и в струях воды. Сейчас на нагорье дождя, видимо, давно не было, и дорога под копытами пылила. С севера задувал сухой ветер. На дальней равнине за озером из Бабикоры так яростно выдувало пыль, что казалось, будто поселок горит. Вечером с запада прилетел большой красный биплан «вако», заложил вираж и, снижаясь, канул где-то за деревьями.
Билли стал лагерем на равнине и развел небольшой костерок, который на ветру взревел, будто кузнечный горн, и мгновенно пожрал весь скудный запасец веточек и сучков. Пока горело, Билли смотрел в огонь. Полотнища пламени уносились в пустоту, рвались и исчезали, как вскрик во тьме. Днем позже проехал Бабикору и Санта-Ана-де-Бабикора и на развилке свернул к северу на Намикипу.
Этот городок был не более чем горняцким поселком, прилепившимся к утесу над рекой; Билли сразу туда не поехал, а, привязав лошадей в зарослях прибрежного ивняка пониже и восточнее поселка, здесь выкупался и выстирал одежду. Утром, когда он наконец направился в поселок, встретил едущий с другой стороны туда же свадебный кортеж. Роль кареты исполняла простая крестьянская телега, изукрашенная лентами. Невесту от солнца прикрывал навес из manta, натянутой на шаткую раму из согнутых полукольцами ивовых веток. В телеге, которую тащил единственный низкорослый мул, седой и еле волочащий ноги, в одиночестве сидела невеста, держа в руках зонтик, раскрытый, несмотря на тень, создаваемую попоной. Рядом пешком шагали несколько мужчин в черных костюмах, а кое-кто в серых, которые, видимо, когда-то тоже были черными; проезжая, невеста обернулась и ожгла взглядом всадника на обочине — этакое белесое воплощение дурной приметы, — после чего перекрестилась, отвернулась и проехала мимо. Ему предстояло увидеть эту же повозку вторично, уже в поселке. Венчание им было назначено гораздо позже, после полудня, а столь рано они ехали единственно по той причине, что на дороге в этот час не так пыльно. Следуя за процессией, он въехал в городок, потянулись его узкие пыльные улочки. Народу — никого. Наклонившись с коня, постучал в первую попавшуюся дверь, посидел послушал. Никто не вышел. Вынул ногу в сапоге из стремени и как можно громче бахнул каблуком в дверь, оказавшуюся плохо запертой: от удара она распахнулась настежь, обнаружив за собою низкое темное пространство.
— Hola, — крикнул он.
Никто не ответил. Глянул туда-сюда по улице. Нагнувшись, заглянул в дверной проем. У задней стены лачуги на тарелке теплилась свеча, а под ней на измостье, украшенном полевыми цветами с гор, лежал старик, одетый в похоронный костюм.
Билли спешился, бросил поводья и, ступив под низкую притолоку, снял шляпу. Руки старика были сложены на груди, а ноги босы и связаны вместе шпагатом за большие пальцы, чтобы не распадались в стороны. Билли негромко позвал, обращаясь в темноту жилища, но эта комната и была весь дом. У стены стояло четыре пустых стула. На всем лежал слой тончайшей пыли. Высоко в задней стене было проделано маленькое окошко, он подошел и выглянул в него. Оказалось, оно выходит в патио, внутренний дворик. Там стоял старый катафалк с задранными вверх оглоблями, которые смотрели слегка даже назад, опираясь о кузов катафалка. Под открытым навесом в дальней стороне огороженного пространства стоял простой деревянный гроб на козлах, собранных из сосновых жердей. Крышка гроба прислонена к стене навеса. И гроб, и его крышка снаружи были выкрашены черным, но внутри ящик светился свежеструганым деревом, не прикрытым ни тканью, ни иной обивкой.
Билли обернулся и посмотрел на старика на его одре. Старик был усат; и его усы, и волосы были серебристо-седыми. Широкие и натруженные ладони сложены на груди. Нечищеные ногти. Темная и пыльная кожа, босые ноги с узловатыми, раздавшимися вширь ступнями. Надетый на него костюм на взгляд был ему маловат, а по покрою был таким, каких давно не носят даже в этой стране, так что, скорее всего, он этот костюм хранил всю жизнь.
Билли поднял какой-то маленький желтенький цветочек, по форме похожий на маргаритку, — такие встречались ему на обочинах, — посмотрел на цветок и на старика. В комнате стоял запах воска, чуть-чуть отдававший тленом. А еще в запахе чувствовалось что-то вроде послевкусия, как от жженой смолы.
— ¿Qué novedades ahora viejo? — сказал он.
Вставил цветок в петельку нагрудного кармана рубашки, вышел и затворил за собою дверь.
Никто в городе не знал, что сталось с их девушкой. Ее мать переехала. Сестра уже много лет как сбежала в Мехико, и кто теперь может сказать, что преподнесла там судьба девушке из провинции. Под вечер по улицам снова двинулась свадебная процессия; на сей раз на козлах крытой телеги жених с невестой сидели рядом. Они проехали медленно, в сопровождении барабана и корнета (помимо скрипа телеги) — невеста в белой фате, жених весь в черном. Улыбки на их лицах выглядели гримасами, в глазах стыл страх. С виду они были больше похожи на популярных в этой стране фольклорных персонажей, пляшущих в костюмах с нарисованными на них белыми скелетами, как бы их собственными. Под медлительное кряхтение несмазанных ступиц повозка словно плыла, пересекала вброд сны их paisanos, мало-помалу переплывая слева направо не дающую отдыха ночь, хотя ради нее одной они только и трудятся, к рассвету забываясь полуобморочным сном, придушенные храпом и неотвязной смутной тревогой.
Вечером старика вынесли из мертвецкой и захоронили на кладбище среди покосившихся гниющих старых досок, которые в этих суровых горных краях сходят за надгробия. Пра́ва gúero находиться в рядах скорбящих никто не оспаривал, он всем молча кивал, а потом со всеми вместе переместился в низенькую лачужку, где был накрыт обильный стол с лучшим из того, что может предложить эта страна. Когда он стоял, прислонясь к стене, и ел тамалес, к нему подошла женщина и сказала, что ту девушку найти будет не так-то просто, потому что она известная bandida и ее многие ищут. Говорят, в Ла-Бабикоре за ее голову даже объявлена денежная награда. Но многие верят в то, что та девушка одаривала бедных серебром и драгоценностями, а другие уверены, что она то ли ведьма, то ли иное исчадие Сатаны. Не исключено также, что ее и вовсе уже нет в живых, хотя, например, то, что ее будто бы убили в поселке имени Игнасио Сарагосы, — это, конечно, явная неправда.
Он молча на нее смотрел. Это была простая деревенская молодуха. В бедном черном платье из бумазеи, не очень хорошо выделанной и плоховато окрашенной. Платье линяло, оставляя черные кольца у нее на запястьях.
— ¿Y por qué me dice esto pues? — сказал он.
Она постояла, прикусив нижними зубами верхнюю губу. Но в конце концов сказала: это потому, что она знает, кто он такой.
— ¿Yquién soy? — сказал он.
Она сказала, что он брат того gúerito.
Опустив ногу, которой он до этого упирался в стену за спиной, он оглядел ее, а потом бросил взгляд за ее спину, на одетых в темное скорбящих, которые по одному подходили к столу и угощались, опять похожие на тех самых, изображающих на ярмарках смерть, персонажей, потом вновь уставился на нее. Спросил, не знает ли она, где ему отыскать брата.
Она не ответила. Движение в комнате замедлилось, мягкое бормотание соболезнований стихло до шепота. Скорбящие один другому желали, чтобы съеденное шло впрок, потом детали реальности как-то вдруг рассы́пались, соединились по-иному, части стали единым целым, и он явственно услышал, как навязчиво преследующие его повторения символов и ситуаций словно бы обрели плоть, затвердели и упали куда надо, как падает засов в предназначенные ему гнезда. Как кулачки замка́ или как зубцы деревянной шестерни в старинной какой-нибудь машинерии заскакивают один за другим в пазы поворачивающегося им навстречу ведомого зубчатого колеса.
— ¿No sabe? — сказала она.
— No.
Она приложила указательный палец сперва себе к губам. Почти тем же жестом, каким призывают к молчанию. Потом вытянула руку, будто хочет его коснуться. И сказала, что кости его брата лежат на кладбище в Сан-Буэнавентуре.
Когда он оттуда вышел, было уже темно, он отвязал коня и сел верхом. И поехал мимо светящихся болезненно-желтоватым, восковым светом окон, а потом свернул на дорогу, ведущую на юг, по которой и приехал. За первым же увалом городок исчез позади, зато звезды высыпали гроздьями по всей черноте над головой, и в ночи не было слышно ни звука, помимо мерного хлопанья копыт по дороге, тихого поскрипывания кожи и выдохов лошадей.
Неделями он скитался по стране, собирая сведения ото всех, кто выражал согласие их давать. Оказавшись в горном городишке под названием Темосачик, в каком-то винном погребке впервые услышал строки corrido, где говорилось о юном gúero, пришедшем с севера: «Pela tan rubio. Pistola en mano. ¿Qué buscas joven? Que te levantas tan temprano».
Он спросил corridero, кто был тот joven, о котором корридо, но певец-рассказчик сказал лишь, что это был юноша, который, как поется в песне, искал справедливости, но он погиб много лет назад. Одной рукой держась за гриф своей взволнованной гитары, в другой корридеро поднял бокал и, молча обозначив тост за интересующегося иностранца, вслух восславил память всех борцов за справедливость во всем мире, ибо, как ясно сказано в этой корридо, дорога их есть дорога крови, дело их жизни пишется кровью — той самой кровью, что изливается из сердца мира, а еще он сказал, что настоящие мужчины всегда поют свою песню, и только свою.
В конце апреля в городе Мадейра, определив лошадей в конюшню, он отправился пешком на ярмарку, которая размещалась в поле за железнодорожными путями. В горном городке было еще довольно прохладно, и воздух полнился сосновым дымом и запахами смолы и дегтя от пилорамы. В поле над головами натянули провода с лампочками, и зычно кричали зазывалы, по ходу дела рекламируя всяческие патентованные панацеи, а потом вновь принимаясь нахваливать чудеса, скрытые за ветхими пологами расписных шатров, воздвигнутых на вытоптанном лугу при помощи кольев с оттяжками. Купив у лоточника кружку сидра, он стал смотреть на лица горожан — смуглые и серьезные, и с такими жгуче-черными глазами, что они, казалось, вот-вот вспыхнут, подожженные огнями ярмарочной иллюминации. Вот, взявшись за руки, прошли девчонки. Как наивно смелы их взгляды! Он остановился перед ярко размалеванным фургоном, у которого мужчина за красной с золотом кафедрой витийствовал перед небольшой толпой. К борту фургона было прикреплено колесо лотереи с нарисованными на нем броскими картинками, а рядом с колесом на деревянном помосте уже стояла девушка в красном платье и черной с серебром накидке-болеро, готовая начать его раскручивать. Мужчина за кафедрой обернулся к девушке, поднял руку с тростью, девушка улыбнулась и дернула за обод колеса, отчего оно сразу закрутилось и застрекотало. Все лица обратились к нему. Гвозди, вбитые в обод, щелкали, задевая за кожаный храповичок, колесо постепенно замедлилось и остановилось, а девушка повернулась к толпе и улыбнулась. Ведущий снова поднял свою трость и назвал изображенный на выцветшей картинке символ, на который пал выигрыш.
— La sirena, — выкрикнул он.
Никто не двинулся.
— ¿Alguien?
Он обвел глазами толпу. Собравшиеся стояли внутри прямоугольника, обнесенного забором из веревок. Он держал над ними свою трость, словно заклиная их стать чем-то вроде коллектива. Трость была покрыта черной эмалью, а ее серебряный набалдашник выполнен в форме бюста, который — не исключено — изображал самого ведущего лотереи.
— Otra vez, — выкрикнул он.
Его глаза обежали собравшихся. Скользнули и по Билли, хотя тот стоял в одиночестве и совсем с краю. Колесо, насаженное немного не по центру, слегка било, но усердно стрекотало и крутилось с такой скоростью, что картинок было не разглядеть. Гвозди щелкали о кожаный стопор.
В это время к нему протиснулся маленький беззубый человечек и потянул за рукав. Ловко раскинул перед ним колоду карт. С рубашками в сплетениях тайных символов, образующих как бы геометрический узор.
— Tome, — сказал он. — Pronto, pronto.
— ¿Cuánto?
— Está libre. Tome.
Он вынул из кармана монету в одно песо и попытался вручить ее этому человеку, но тот лишь мотал головой. Билли бросил взгляд на колесо. Стрекот замедлялся.
— Nada, nada, — отмахивался человечек. — Tenga prisa.
Колесо все стрекотало и стрекотало. Он взял карту.
— Espere, — выкрикнул ведущий. — Espere…
— La calavera, — возгласил ведущий.
Билли перевернул вынутую карту. На лицевой стороне красовался череп и кости.
— ¿Alguien? — осведомился ведущий.
В толпе запереглядывались.
Прилипший к Билли маленький человечек схватил его за локоть.
— Lo tiene, — зашипел он прямо ему в ухо. — Lo tiene.
— ¿Qué gano?
Человечек нетерпеливо затряс головой. Схватил и задергал вверх его руку с картой. И все твердил, дескать, давай, скоро сам увидишь.
— ¿Ver que?
— Adentro, — шипел ему на ухо человечек. — Adentro. — Изловчился, выхватил из его руки карту и высоко ее поднял. — Aquí, — закричал он. — Aquí tenemos la calavera.
Ведущий повел тростью над толпой сначала медленно, потом все быстрее и вдруг резко ткнул набалдашником, указав на Билли и зазывалу.
— Tenemos ganador, — объявил он. — Adelante, adelante.
— Venga, — зашипел в ухо зазывала. И потащил Билли за локоть.
Но Билли уже увидел под аляповатой свежей росписью фургона проступающую, будто затертые, но неустранимые потеки крови, старую надпись — надпись из прошлой жизни — и сразу узнал в нем фургон бродячей оперной труппы, который стоял когда-то, сверкая золочеными спицами колес, на дымном дворе асьенды Сан-Диего, когда они с Бойдом в незапамятные времена впервые заехали в ее ворота, а потом тот же фургон видели в придорожной роще, а рядом с ним в гамаке под тентом нежилась красавица-примадонна, ожидая, когда вернутся с мулами ее люди, которые так никогда и не вернулись. Он сбросил руку зазывалы с локтя.
— No quiero ver, — сказал он.
— Sí, sí, — бормотал зазывала. — Es un espectáculo. Nunca ha visto nada como esto.
Билли крепко схватил и сжал запястье зазывалы.
— Oiga, hombre, — сказал он. — ¿No quiero verlo, me entiende?
Весь съежившись, зазывала стал бросать отчаянные взгляды на ведущего, а тот ждал, положив трость поперек кафедры. Все обернулись посмотреть на счастливца, который обнаружился на краю освещенного пространства. Женщина у колеса приняла кокетливую позу, приложив указательный палец к ямочке на щеке. Ведущий поднял трость и произвел ею круговое движение.
— Adelante, — крикнул он. — Qué pasó?
Отпустив руку зазывалы, Билли отпихнул его, но тот не собирался униматься: он так и прилип к боку клиента, мелкими движениями пальцев пощипывая его за одежду и нашептывая на ухо о небывалом зрелище, которое его ожидает внутри фургона. И опять его окликнул ведущий. Сказал, что все ждут. Но Билли уже повернул к выходу; ведущий в последний раз его окликнул и что-то еще такое бросил про него в толпу, отчего все развеселились и стали со смехом на него оглядываться. Зазывала стоял с жалким видом, вертя в руках свою baraja, но тут ведущий сказал, что третьей попытки с лотерейным колесом не будет, вместо этого женщина, которая его вращала, сама определит того, кого пропустят бесплатно. Она улыбнулась, пробежала взглядом накрашенных глаз по лицам и указала на мальчика, стоявшего в первых рядах, но ведущий заявил, что этот мальчик слишком молод, ему такое смотреть еще не положено, и тогда женщина надула губки и сказала, что все равно он muy guapo, после чего выбрала какого-то работягу с кожей смуглой, как подгоревшая тортилья, который одеревенело стоял прямо перед ней в костюме с чужого плеча — видимо, взятом напрокат; она сошла к нему со своего помоста по ступенькам, взяла за руку, а в руках у ведущего появился рулон билетов, которые все дружно ринулись раскупать.
Выйдя за пределы освещенного гирляндами лампочек пространства, Билли прошел через поле туда, где оставил лошадей, заплатил establero, отвел Ниньо подальше от других животных и сел верхом. Обернувшись, бросил взгляд на зарево праздничных огней, сияющее в бодрящем, пахнущем дымком воздухе, а потом пересек железнодорожные пути и направился по дороге к югу — из Мадейры в Темосачик.
Через неделю в предрассветной тьме проезжал через Бабикору. Тишина и прохлада. Никаких собак. Лишь цоканье лошадиных копыт. В свете луны голубоватые тени лошадей и всадника чуть вкось бежали по улице впереди, будто в нескончаемом безудержном падении. Дорогу на север, как выяснилось, недавно ровняли грейдером, и он поехал вдоль кромки, по мягкому земляному отвалу. Темными островами в рассветных сумерках возникали кусты можжевельника. Силуэты коров. Потом показался край белого солнца.
Напоив лошадей в поросшем густой травой siénega, по периметру опоясанном колдовским кругом древних тополей, он здесь же развернул свою скатку и лег спать. Когда проснулся, рядом оказался человек на лошади. Сидит, на него смотрит. Он сел. Мужчина улыбнулся.
— Te conosco, — сказал мужчина.
Протянув руку, Билли нащупал шляпу, надел.
— A-а, да, — сказал он. — И я знаю тебя.
— ¿Mánde?
— ¿Dónde está su compañero?
Мужчина поднял с луки седла левую руку, вяло махнул ею.
— Se murió, — сказал он. — ¿Dónde está la muchacha?
— Lo mismo.
Мужчина улыбнулся и сказал, что пути Господни неисповедимы.
— Tiene razón.
— ¿Y su hermano?
— No sé. Muerto también, tal vez.
— Tantos, — сказал мужчина.
Билли бросил взгляд туда, где паслись лошади. Он спал, положив голову на седельную сумку, где у него хранился револьвер. Мужчина проследил за его взглядом. И сказал, что для каждого мужчины, когда смерть выбирает себе другую жертву, это только отсрочка. И заговорщицки улыбнулся. Как бы свояк встретил свояка. Опираясь ладонями на луку седла, наклонился и сплюнул.
— ¿Qué piensa?
Билли не очень-то понял, о чем его спрашивают. Сказал, ну да, люди смертны.
Неподвижно сидя в седле, мужчина трезво взвесил его слова. Как будто у этого замечания может быть какая-то глубинная подкладка, в которую надо поглубже вникнуть. Затем сказал, что избирательность смерти многие считают непостижимой, но тут надо учесть, что каждое действие влечет за собой следующее действие — вроде как при ходьбе, когда одну ногу непременно ставишь впереди другой, — из чего следует, что в этом смысле человек сам является пособником собственной смерти, как и всех прочих пертурбаций своей судьбы. И даже более того: иначе-то и быть не может, ибо то, чем человек кончит, записано еще при его рождении, так что к своей смерти он будет идти вопреки всем препонам. Еще он сказал, что оба подхода, по сути, одно и то же, то есть, хотя люди подчас встречают смерть в странных и неожиданных местах, которых они вполне могли бы избежать, все равно правильнее сказать, что сколь бы ни был запутан и сокрыт их путь к погибели, каждый его непременно отыщет. Он улыбнулся. Он говорил как человек, который понимает, что смерть — это обстоятельство бытия, а жизнь — лишь эманация смерти.
— ¿Quépiensa usted? — сказал он.
Билли сказал, что у него на этот счет нет мнения, кроме того, которое он уже выразил. Сказал, что записана ли жизнь человека где-то в какой-то книге, или она формируется день ото дня, — это одно и то же, потому что реальность всего одна и в ней-то ты и живешь. Сказал, что это, конечно, верно, что человек сам творит свою жизнь, но верно также и то, что другой-то эта жизнь все равно быть не может, потому что откуда бы ей — другой-то — взяться?
— Bien dicho, — сказал мужчина.
Окинул взглядом окрестность. И сказал, что, вообще-то, он умеет читать мысли. Билли не стал ему указывать на то, что он уже дважды его спрашивал, что он думает. Вместо этого он спросил мужчину, может ли тот сказать, о чем он думает сейчас, но тот сказал лишь, что их мысли в данный момент совпадают. После этого он сказал, что никогда не стал бы с человеком ссориться из-за женщины, потому что женщина — это всего лишь ходячая собственность, которую реквизируют, да и вообще с женщинами — это всего лишь игра, и настоящие мужчины не принимают эту игру всерьез. Еще сказал, что он не очень высокого мнения о мужчинах, которые кидаются убивать из-за какой-то шлюхи. В любом случае, сказал он, сдохни сучка, и что? мир перевернется?
Он снова улыбнулся. У него что-то было во рту, он покатал там это что-то, заложил за щеку, поцыкал зубом и опять выкатил из-за щеки. Тронул шляпу.
— Bueno, — сказал он. — El camino espera.
Он снова коснулся шляпы, пришпорил коня и так передернул удилами, что конь, закатив глаза, присел на задние ноги и забил копытом, после чего рысью ломанулся сквозь кусты и, выскочив на дорогу, вскоре скрылся из глаз. Билли расстегнул mochila и вынул револьвер. Откинув большим пальцем дверцу барабана, покрутил его, проверяя наличие патронов в каморах. Придерживая пальцем, опустил курок с полувзвода и долго потом сидел и ждал.
Пятнадцатого мая (число он определил по газете, впервые за семь недель попавшей к нему в руки) он снова въехал в Касас-Грандес, определил лошадей в конюшню и снял комнату в гостинице «Камино ректо». Утром встал, прошлепал по кафельному коридору в ванную. Вернувшись, постоял у окна, из которого утреннее солнце косо падало на замахрившийся край изношенного ковра под ногами, послушал, как какая-то девушка поет в саду. Девушка сидела на разостланном белом парусиновом полотнище рядом с огромной, в несколько ведер, горой орехов пекан. На коленях у нее лежал плоский камень, на котором она колола орехи каменным пестиком; работала и пела. Склоняясь вперед так, что ее распущенные темные волосы заслоняли руки, она работала и пела. Она пела:
Разбивая скорлупки камнем, она вынимала ядрышки и бросала их в поставленный рядом горшок.
Она пела, тонкими пальчиками отшелушивая от скорлупы ядрышки орехов — эти нежные бороздчатые полусферы, в которых записаны все детали строения дерева, их породившего, и все детали строения дерева, которое способны породить они. Потом она спела эти же две строфы еще раз. Билли застегнул рубашку, взял шляпу и спустился по лестнице во двор. Увидев, как он к ней идет по мощенному булыжниками двору, она оборвала песню. Коснувшись шляпы, он поздоровался. Она подняла взгляд и улыбнулась. На вид девушке было лет шестнадцать. Она была очень красива. Он спросил, знает ли она другие строфы той корридо, которую сейчас пела, но она сказала, что нет. Она сказала, что это была старая корридо. Сказала, что история в ней рассказывается очень грустная, так как в конце этот gúerito и его novia умирают друг у друга в объятиях, потому что у них больше нет патронов. А в самом конце говорится о том, что, когда посланные хозяином головорезы уезжают, местные жители уносят этого gúerito и его возлюбленную в тайное место, там хоронят, и с могилы взлетают две маленькие птички, но всех слов она не помнит, да и вообще ей очень неловко оттого, что он подслушал, как она поет. Он улыбнулся. И сказал ей, что у нее приятный голос, но она отвернулась и сердито зацокала языком.
Он стоял, глядя поверх забора в сторону западных гор. Девушка наблюдала.
— Déme su mano, — сказала она.
— ¿Mánde?
— Déme su mano.
Свою руку, сжатую в кулак, она выставила перед собой. Он сел на корточки, протянул к ней ладонь, и она насыпала в нее горсть очищенных орехов, а потом закрыла его руку своими и быстро огляделась по сторонам, словно это было тайное приношение, которого никто не должен заметить.
— Andale pues, — сказала она.
Он поблагодарил ее, встал и пошел по двору обратно, поднялся в свою комнату, но, когда снова выглянул в окно, девушки уже не было.
День за днем он ехал по нагорьям Бабикоры. Костер старался разводить в укромных низинках, ночами выходил на луг, во всеобъемлющей тиши ложился навзничь и смотрел, как горит и искрится над ним небосвод. По пути назад к костру в те ночи он частенько думал о Бойде, представлял себе, как он сидит перед сном у такого же костерка в такой же местности. Костерок в bajada лишь слегка отсвечивает, укрытый в пазухе земли, как будто это некое тайное сияние горящего земного ядра, прорвавшееся во внешнюю тьму. При этом самому себе Билли виделся человеком, у которого никакой прежней жизни никогда не было вообще. Как будто он каким-то образом несколько лет назад умер и с тех пор стал совершенно другим существом, у которого нет ни предыстории, ни каких-либо видов на будущее.
В этих своих скитаниях время от времени он встречал команды бакерос, проезжавших по горным лугам, — иногда на мулах, потому что мулы в горах устойчивее, иногда со стадами коров. Ночами в горах холодновато, но все они бывали одеты на вид весьма легко, а для ночевки имели только одеяла серапе. Местные называли пастухов mascareñas, потому что в Бабикоре в основном разводили беломордую породу коров, и agringados, потому что они работали на «белого человека». В молчании они гуськом пересекали откосы и осыпи — держали путь через перевалы на высокогорные, богатые травами долины, сидя верхом в непринужденных, но при этом совершенно одинаковых позах. И только солнечные зайчики по сторонам — от жестяных кружек, притороченных к рожкам их седел. Ночами он иногда видел их костры в горах, но близко никогда не подходил.
В один прекрасный вечер, перед самой темнотой, он выехал на дорогу, свернул по ней и поехал на запад. Красное солнце, горевшее впереди в широком промежутке между двух гор, потеряло форму и медленно рассасывалось, растекалось по всему небу, зажигая его темно-красным послесвечением. Когда опустились сумерки, вдалеке на равнине вдруг возник единственный желтенький огонек жилья; Билли поехал на него и в конце концов оказался перед маленькой хижиной, обшитой вагонкой. Сидя верхом рядом с ней, он кликнул хозяев.
В дверях появился мужчина, вышел на открытую веранду.
— ¿Quién es? — сказал он.
— Un vaquero.
— ¿Cuántos son ustedes?
— Yo solo.
— Bueno, — сказал мужчина. — Desmonte. Pásale.
Билли спешился, привязал коня к столбику крыльца, поднялся по ступенькам и снял шляпу. Мужчина придержал для него дверь, он вошел, мужчина вошел следом, затворил дверь и кивнул в сторону горящего очага.
Они сели, стали пить кофе. Звали мужчину Кихада; индеец яки из западной Соноры, он оказался тем самым gerente Науэричикского отделения асьенды Бабикора, который когда-то разрешил Бойду отсечь родительских коней от табуна и забрать их. Кихада давно заметил одинокого гюэро, который скитается по горам, и попросил альгуасила его не трогать. Гостю он объявил, что знает, кто он и зачем здесь. Сказал и откинулся на спинку кресла. Поднял чашку к губам и отпил, глядя в огонь.
— А, так вы, значит, тот самый начальник, который вернул нам коней, — сказал Билли.
Тот кивнул. Подавшись вперед, он бросил взгляд на Билли, а потом опять сел, глядя в очаг. Толстостенная фаянсовая чашка без ручки, из которой он пил, была похожа на химическую ступку; он сидел, опираясь локтями в колени и держа ее перед собой в обеих руках; Билли подумал, что он сейчас скажет что-нибудь еще, но он молчал. Билли сделал из своей чашки глоток и снова сидел, держа ее в руках. Поленья в огне потрескивали. Во внешнем мире царила тишина.
— Значит, мой брат погиб? — сказал он.
— Да.
— Его убили в Игнасио-Сарагосе?
— Нет. В Сан-Лоренсо.
— И девушку тоже?
— Нет. Когда ее уводили, она была вся в крови и не держалась на ногах. Естественно, все подумали, что ее застрелили, но это не так.
— И что с ней сталось?
— Не знаю. Может быть, вернулась к семье. Она ведь совсем девчонка.
— Я спрашивал о ней в Намикипе. Там тоже не знают, что с ней.
— В Намикипе тебе никто ничего не скажет.
— А где мой брат похоронен?
— В Буэнавентуре.
— Надгробие какое-нибудь есть?
— Доска. Люди его любили. Он очень их к себе располагал.
— В Ла-Бокилье он не убивал однорукого.
— Я знаю.
— Я там был.
— Да. Он убил двоих в Галеане. Никто так и не понял зачем. Они даже не работали в латифундии. Но брат одного из них был приятелем Педро Лопеса.
— Альгуасила.
— Альгуасила. Да.
— Однажды он увидел его в горах — его и двоих его подручных; они втроем в сумерках спускались по гребню. У альгуасила была короткая сабля в ножнах на поясе, и, кто бы ни окликал его, он никогда не отзывался.
Кихада откинулся на спинку кресла и сидел, скрестив ноги в сапогах, с чашкой на коленях. Оба смотрели в огонь. Будто следят за процессом обжига. Кихада поднял чашку, будто хочет отпить. Но снова ее опустил.
— Бабикора — это сплошная огромная латифундия, — сказал он. — Которая сохранилась только благодаря богатству и влиянию мистера Херста. А вокруг тысячи campesinos в лохмотьях. Как думаешь, кто одержит верх?
— Не знаю.
— Его дни сочтены.
— Мистера Херста?
— Да.
— А зачем вы на него работаете?
— Затем, что мне платят деньги.
— А кто такой был Сокорро Ривера?
Кихада тихонько постучал по ободку своей чашки золотым кольцом на пальце:
— Сокорро Ривера пытался поднимать рабочих на борьбу с этой латифундией. Пять лет назад его и еще двоих убили на окраине Лас-Баритаса бойцы из «Белой гвардии». Убитых вместе с ним звали Креценсио Масиас и Мануэль Хименес.
Билли кивнул.
— Дух Мексики очень стар, — сказал Кихада. — Кто говорит, что постиг его, либо дурак, либо лжец. Либо и то и другое. Теперь, когда янки их снова предали, мексиканцы принялись выставлять напоказ свое индейское происхождение. Но для нас они все равно чужие. Особенно для народа яки. У яки хорошая память.
— Наверное, вы правы. А вы моего брата видели с тех пор, как мы с ним забирали лошадей?
— Нет.
— А откуда вы про него все это знаете?
— Он сам себя загнал в ловушку. Куда в его положении кинешься? Со всей неизбежностью он оказался у Касареса. Всегда идешь к врагам своих врагов.
— Ему же было всего пятнадцать. Ну, шестнадцать…
— Тем более.
— Они там, наверное, не очень-то о нем заботились, да?
— Он не хотел, чтобы о нем заботились. Хотел стрелять, убивать людей. То, что делает человека хорошим врагом, делает и хорошим другом.
— И все равно вы работаете на мистера Херста?
— Все равно.
Повернув голову, он посмотрел на Билли.
— Я ведь не мексиканец, — сказал он. — Так что путы патриотизма мне чужды. Все эти условности… У меня другое.
— А вы могли бы его сами застрелить?
— Твоего брата?
— Да.
— Ну, если бы до этого дошло… Да, мог бы.
— Может, мне не следовало пить ваш кофе.
— Может, и не следовало.
Они долго сидели молча. Потом Кихада наклонился и уставился в чашку.
— Надо было ему ехать домой, — сказал он.
— Это верно.
— Так почему же он здесь остался?
— Не знаю. Может быть, из-за девушки.
— А что, девушка не хотела с ним уезжать?
— Да, может быть, она бы и поехала. Вот только дома, куда уехать, у него фактически не было.
— Наверное, как раз тебе-то и надо было заботиться о нем получше.
— О нем не так-то просто было заботиться. Вы это сами говорили.
— Говорил.
— А что говорит корридо?
Кихада покачал головой:
— Корридо говорит все и не говорит ничего. Легенду о гюэрито я слышал много лет назад. Когда твой брат еще на свет не народился.
— Вы полагаете, она не про него?
— Почему же, про него. Легенда говорит то, что ей самой нужно сказать. Говорит то, что требуется для развития сюжета. Вообще, корридо — это учебник истории для бедных. Легенда не обязана хранить верность исторической правде, а только правде человеческой. В ней рассказывается об одном человеке, который представляет собой всех людей. В легенде заранее задано, что, когда встречаются двое, могут произойти лишь две вещи, и ничего, кроме них. В одном случае рождается ложь, в другом — смерть.
— По-вашему выходит, что правда в смерти.
— Да. Выходит, что правда в смерти. — Он бросил взгляд на Билли. — Даже если бы гюэрито, о котором песня, и впрямь был твоим братом, твой брат — он уже не твой, его нельзя себе вернуть.
— А я вот собираюсь именно вернуть его, забрать с собой.
— Этого не разрешат.
— А к кому я должен обращаться за разрешением?
— Да не к кому даже и обращаться.
— А если б было, к кому мне идти?
— Ну, разве что к Господу Богу. Кроме Него, больше не к кому.
Билли покачал головой. Он сидел, глядя на свое угрюмое лицо, перекошенное на белой стенке чашки. Посидев так, поднял взгляд. Посмотрел в огонь.
— А вы верите в Бога?
Кихада пожал плечами.
— Ну, по праздникам, — сказал он.
— Никогда не знаешь, как дальше повернется жизнь, правда же?
— Это точно.
— Никогда не выходит так, как ожидалось.
Кихада кивнул:
— Если бы люди знали сюжет собственной жизни, многие ли из них захотели бы жить? Вот говорят о том, что нас ждет. Да ничего нас не ждет. Каждый наш день делается из того, что произошло прежде. Сам этот мир, должно быть, удивляется тому, что из него выходит. Возможно, удивляется даже Господь.
— Мы пришли сюда забрать своих коней. Я и мой брат. Я даже думаю, что ему и кони-то были не очень нужны, но я был слишком глуп, чтобы это понимать. Я и о нем ничего не знал и не понимал. Думал, что знаю. Думал, что про меня он знает еще больше. Хочу вот теперь увезти его обратно и похоронить в его родной стране.
Кихада допил из своей чашки остатки кофе и сидел, держа ее на коленях.
— Я вижу, вы считаете, что это не такая уж хорошая идея.
— Я думаю, что у тебя с этим могут быть проблемы.
— Но это не все, что вы думаете.
— Нет, не все.
— То есть вы думаете, что его место там, где он есть.
— Я думаю, что у мертвых нет национальности.
— У них нет. Но у их близких есть.
Кихада не ответил. Долго сидел неподвижно, потом поерзал. Подался вперед. Перевернул белую фарфоровую чашку и, подняв ее на ладони, внимательно осмотрел.
— Мир не имеет имени, — сказал он. — Названия холмов и горных кряжей, пустынь и рек существуют только на картах. Мы их выдумали, чтобы не сбиваться с пути. Но сделать это нам пришлось по той причине, что с пути-то мы уже сбились. Мир нельзя потерять. Каждый из нас — это мир. Однако вследствие того, что эти названия и координаты придумали мы сами, они не могут спасти нас. Они не могут за нас найти верный путь. Твой брат сейчас в том месте, которое этот мир для него избрал. Он пребывает там, где ему и положено. Кроме того, место, которое он для себя нашел, в какой-то мере он избрал себе сам. А это уже удача, от которой нельзя с презрением отмахнуться.
Серое небо, серая земля. Весь день, нахохлившись, он двигался на север на мокром сгорбленном коне по зыбкой слякоти проселочной дороги. Дождь со шквалистым ветром торопливо бежал впереди той же дорогой, барабанил по клеенчатой куртке, наполнял следы от копыт, и за спиной они сразу затягивались жижей. Вечером опять услышал над собою журавлей, которые летели выше слоя туч, по ним следя за кривизной земли и за земной погодой. Граммофонными иглами цепких глаз держась борозды, которую проложил для них Господь. Ишь разлетались, окрыленные сердца!
Вечером въехал в Сан-Буэнавентуру, где по всему alameda стояли сплошные озера, из них торчали побеленные до первого сучка стволы деревьев, дальше мимо белой церкви, а за ней свернул на старую дорогу в Гальего. Дождь перестал, лишь капало с деревьев бульвара и с canales на крышах глинобитных домишек, тесно обступивших улицу. По пологим холмам дорога уводила из города на восток, а где-то в миле и гораздо выше города на широком горном уступе расположилось кладбище.
Там он свернул и, увязая в грязи, потащился по подъездной дорожке к дощатым воротам, около них остановил коня. Кладбище представляло собой огромный нерасчищенный пустырь с валунами, заросший ежевикой и огороженный невысокой земляной стенкой, уже тогда полуразвалившейся. Остановившись, огляделся. Картина невеселая. Обернулся, посмотрел, как там вьючная лошадь, поднял взгляд на бегущие над головою облака и отблески вечерней зари, угасающей на западе. Из ущелья между двух гор задувал ветрище. Билли спешился, бросил поводья и, пройдя в ворота, оказался на площадке, мощенной булыжником. Откуда-то из буйных зарослей папоротника вылетел ворон и, сипло каркнув, резко свернул на ветер. Среди крестов и приземистых досок с табличками высились какие-то дольмены из красного песчаника, которые на этом диком поле напоминали увиденные издали античные руины в окружении голубых гор вдали и холмиков поближе.
Могилы в большинстве своем были всего лишь пирамидами камней без каких бы то ни было опознавательных знаков. Некоторые венчал простой деревянный крест из двух брусков, сколоченных вместе гвоздями или скрепленных проволочной обвязкой. Валявшиеся там и сям под ногами булыжники явно были разбросанными остатками таких же пирамид, так что, если не брать во внимание несколько красных стел, поле выглядело местом захоронения останков после какой-нибудь битвы. И все это при полной тишине — помимо посвиста ветра в бурьяне. Билли пошел по узенькой малоприметной тропке, вьющейся среди могил, надгробных плит и памятных табличек, почерневших от наростов лишайника. Невдалеке видел красный каменный столб в форме дерева со спиленной кроной.
Брат оказался похоронен у южной стены под дощатым крестом, на котором раскаленным гвоздем была выжжена надпись: «Fall el 24 de febrero 1943 sus hermanos en armas dedican este recuerdo DEP». К стойке креста прислонено кольцо из ржавой проволоки, когда-то бывшее венком. Имени нет.
Он сел на корточки, снял шляпу. Чуть в стороне за южной стеной тлела сырая куча мусора, и к темным тучам косо возносился черный дым.
Пока ехал обратно в Буэнавентуру, стемнело. У церкви слез с коня, вошел в дверь и снял шляпу. У алтаря теплилось несколько тонких свечек, их зыбкие отблески позволяли разглядеть в полумраке одинокую коленопреклоненную и молитвенно сгорбленную фигуру. Билли двинулся по проходу. Местами плитки от пола отстали, они щелкали и хрустели под ногой. Нагнувшись, он коснулся рукава молящейся.
— Señora, — сказал он.
Она подняла голову, и из-под темного края накидки-ребосо, еле различимое, показалось почти столь же темное морщинистое лицо.
— ¿Dónde está el sepulturero?
— Muerto.
— ¿Quién está encargado del cementerio?
— Dios.
— ¿Dónde está el sacerdote?
— Se fué.
Он огляделся в полутьме церкви. Женщина, похоже, ждала дальнейших вопросов, но ему не шел на ум ни один.
— ¿Qué quiere, joven? — сказала она.
— Nada. Está bien. — Он вновь посмотрел на нее. — ¿Por quién está orando? — сказал он.
Она сказала, что просто молится. Сказала, что это дело Господа — решать, как Ему распределять свою милость. Поэтому она молится за всех. Может и за него помолиться.
— Gracias.
— No puedo hacerlo de otro modo.
Он кивнул. Он хорошо ее понимал, эту мексиканскую старушку, сыновья которой давно сгинули в кровавой круговерти, которую ни ее молитвы, ни поклоны не способны были утихомирить. В этой стране ее согбенная фигура на каждом шагу, с ее бессилием, с ее молчаливым страданием. За пределами церковных стен ночь таит в себе тысячелетний страх, чудище в перьях и змеиной чешуе, и если б до сих пор оно все еще пожирало детей, кто знает, какие бы постигли тогда старушку утраты от еще более кровопролитных войн и ужасов, в каких еще более мрачных ситуациях оставалась бы она последней надеждой и опорой — маленькая, согбенная и бормочущая, с четками из вишневых косточек в узловатых, морщинистых птичьих лапках. Неподвижная, суровая, непримиримая. И предстоящая перед точно таким же Богом.
Когда на следующий день он рано утром выехал, дождь уже кончился, но тучи не разошлись, и все вокруг лежало серое под серым небом. Суровые вершины Сьерра-дель-Нидо на юге то показывались из облаков, то снова скрывались. У дощатых ворот спешился, стреножил вьючную лошадь, отвязал лопату, снова сел верхом и с лопатой на плече поехал по тропке, вьющейся между валунами.
У могилы спрыгнул с коня, всадил лопату в землю, вынул из седельной сумки перчатки и, окинув взглядом небосвод, занялся расседлыванием. После чего стреножил и пустил коня пастись среди камней. Потом вернулся и, присев, расшатал и вынул кое-как закрепленный в камнях хлипкий деревянный крест. Лопата у него была простейшая — штыковая лопасть, насаженная на черенок из дерева паловерде тулейкой, грубо приваренной к полотну и еще хранящей вмятины от ручника, которым в кузнице ее выгибали по оправке. Он взвесил ее на руке, еще раз глянул в небо и принялся расшвыривать ею пирамиду камней, набросанных на могилу брата.
Работы хватило надолго. Он снял шляпу, а через некоторое время и рубашку, сложил все это на стене. Примерно — по его оценке — к полудню он заглубился фута на три, прислонил лопату к краю ямы и вернулся туда, где оставил седло с седельными сумками, достал оттуда завтрак из фасоли, завернутой в тортильи, и, сев на траву, стал есть, запивая водой из оцинкованной фляги в матерчатом чехле. На дороге все утро не было никакого движения, проехал лишь один автобус, который медленно и натужно одолел подъем и покатил дальше, на восток, в ущелье, ведущее к Гальего.
После полудня явились три собаки, сели между валунов и стали за ним наблюдать. Он наклонился за камнем, они отпрянули и сразу исчезли в папоротниках. Чуть позже на подъездной дорожке кладбища показался автомобиль, остановился у ворот, из него вышли две женщины и удалились по тропке в самый западный конец кладбища. Через некоторое время вернулись. Мужчина, который привез их, сидел на стенке и курил, поглядывая на Билли, но ничего не говорил. Билли продолжал копать.
Под вечер лопата ударилась о ящик. До этого он думал, что гроба может не оказаться вовсе. Продолжал копать. К тому времени, когда он полностью расчистил крышку гроба, дневного времени почти не оставалось. Стал заглубляться вдоль бокового края — хотел найти какие-нибудь ручки, но ручек не оказалось. Продолжал копать, пока один конец гроба не вырыл полностью, и тут начало темнеть. Воткнул лопату в кучу вырытой земли и отправился за Ниньо.
Поседлал коня, подвел его к могиле, снял веревку для лассо и, сложив вдвое, примотал к седельному рожку, после чего свободный конец обвел вокруг гроба, проталкивая поперек досок лезвием лопаты. Потом отложил лопату в сторону, вылез из ямы, снял с коня путы и медленно стал отводить.
Веревка натянулась. Сходил, посмотрел, как там гроб. Потом снова пустил коня вперед. В яме раздался приглушенный треск дерева, и веревка ослабла. Конь остановился.
Пошел обратно. Гроб развалился, и между разошедшихся досок взгляду Билли открылся скелет Бойда, одетый в похоронный костюм. Билли сел в грязь. Солнце зашло, начинало темнеть. Конь со свисающей с него веревкой стоял, ждал. Внезапно Билли стало холодно, он поднялся, подошел к стенке, взял с нее рубашку и, надев ее, вернулся и встал у ямы.
— Можно просто слегка закидать яму землей, — сказал он. — Это не займет и часа.
Сходил к седельным сумкам, достал спички, а вернувшись, одну зажег и подержал над могилой. Гроб совсем распался. Из темной земли исходил затхлый запах погреба. Бросив догоревшую спичку, Билли подошел к коню, снял с рожка веревку и вернулся, на ходу в безветренных голубоватых сумерках сворачивая ее кольцами. Бросил взгляд на север, где сквозь тучи все же проглядывали первые звезды.
— Ничего, — сказал он. — Сможешь и это.
Высвободил конец веревки из-под гроба и положил ее в сторонке на кучу вынутой земли. Потом взял лопату и ее лезвием отщепил от одной из треснувших досок длинную лучину; постучав ею по гробу, отряхнул от земли, спичкой поджег и воткнул наискось в стену ямы. Спустился опять в могилу и в этом скудном и неверном свете стал, помогая себе лопатой, отламывать доску за доской и выкидывать вон, пока останки брата не оказались полностью на виду, — вот он, лежит на подстилке из гниющих тряпок, как всегда затерявшийся в просторных одеждах.
Опять выехал на коне в ворота за территорию, слез, на фоне неба отыскал глазами силуэт вьючной лошади, оказавшейся чуть южнее, вновь сел верхом, съездил за ней, поймал и провел в ворота и к могиле. Здесь спешился, отвязал скатку с постелью, на земле развернул ее и, сняв с нее брезентовый чехол, расстелил его. В безветренной ночи его гробовая лучина, воткнутая в стену ямы, еще горела. Он спустился в яму, взял брата на руки и вынес наверх. Тот ничего не весил. Билли сложил кости в чехол скатки, завернул в него и как следует увязал сверток несколькими пиггинстрингами; все это время конь стоял смотрел. Со щебеночного шоссе донеслось натужное завывание одолевающего подъем грузовика, показались лучи его фар, медленно обежали пустыню и ближние отроги гор, и грузовик проехал, волоча за собой бледный хвост пыли и громыхая все дальше и дальше к востоку.
К тому времени, когда он забросал могилу землей, время уже было к полуночи. Он утоптал землю сапогами, а сверху опять накидал камней и наконец взял крест, стоявший у стены, закрепил его в камнях и набросал вокруг него еще камней для устойчивости. Лучина к тому времени давно уже сгорела и погасла, оставшуюся от нее головешку он из земли вынул и выкинул за стену. Потом туда же швырнул и лопату.
Поднял Бойда, положил поперек деревянных козелков вьючного седла, а оставшиеся одеяла и постельные принадлежности скатал и приторочил к aparejo сзади. Подошел к стене, взял с нее свою шляпу, надел, поднял флягу и повесил ее за погон на седельный рожок. Сел верхом и развернул коня. Минутку посидел, все в последний раз оглядывая. Потом снова спешился. Подошел к могиле, выдернул из камней деревянный крест, принес его к вьючной лошади и привязал к левой подвесной раме, после чего вновь сел верхом и, ведя вьючную лошадь в поводу, проехал по территории кладбища до ворот и вывел свой караван на дорогу. Добравшись до шоссе, пересек его и направился прямо по бездорожью по направлению к водоразделу реки Рио-де-Санта-Мария, стараясь, чтобы Полярная звезда была справа, и время от времени оглядываясь, как там брезентовый сверток, в котором едут кости брата. Порою неподалеку взлаивали мелкие пустынные лисы. Видимо, это старые местные боги следят за тем, как он перемещается во тьме. Быть может, даже занесли его имя в свой древний языческий календарик.
К концу второй ночи пути вдали, на западе, стороной прошли огни Касас-Грандес, и вскоре крошечный городок растворился позади в пустыне. Потом Билли пересек старую дорогу из Гусма́на и Эль-Сабинала и оказался у реки Рио-де-Касас-Грандес; дальше поехал на север по вьющейся вдоль берега тропе. На исходе ночи, когда не совсем еще рассвело, проехал Пуэбло-де-Корралитос, полуразрушенное и почти обезлюдевшее селение. Стены домов там выстроены с бойницами, чтобы обороняться от исчезнувших апачей. Кругом голые, вулканического вида терриконы. Пересек железнодорожные пути, еще час двигался на север, и тут в серых рассветных сумерках от ближней рощи отделились четверо всадников, одним броском преодолели расстояние до дороги и остановили коней перед ним.
Он натянул поводья. Всадники были неподвижны, молчали. Их темные кони поднимали морды, словно пытаясь что-то вынюхать о нем из воздуха. За деревьями ярко блестела выгнутая, как нож, полоса реки. Он внимательно вглядывался в незнакомцев. Кони под ними вроде бы стояли неподвижно, но казалось, будто они приближаются. Стояли по обеим сторонам дороги: двое с одной стороны, двое с другой.
— ¿Qué tiene allá? — спросили его.
— Los huesos de mi hermano.
Никто не двигался, все молчали. Один из всадников от группы отделился, поехал вперед. Приближаясь, одновременно пересек дорогу с одной обочины на другую, потом в обратном направлении. В седле сидит прямой, горделивый. Будто на каких-то мерзких соревнованиях по выездке. Подъехав чуть ли не вплотную, уже рукой подать, остановил коня и подался вперед, опираясь сложенными крест-накрест ладонями на cabeza de silla.
— ¿Huesos? — повторил он.
— Sí.
Заря нового дня была у него сзади, от этого вместо лица видна была лишь тень от шляпы. Его приятели маячили в отдалении еще более темными силуэтами. Незнакомец выпрямился в седле и, оглянувшись, бросил на них взгляд. Потом опять обратился к Билли.
— Abralo, — сказал он.
— No.
— ¿No?
Помолчали. Под шляпой незнакомца мелькнула белая вспышка, словно он улыбнулся. На самом деле он перехватил зубами поводья. Следующей вспышкой был нож, выхваченный им откуда-то из-под одежды; лезвие блеснуло в повороте, как рыба в глубине реки. Пригнувшись к холке, Билли скользнул вдоль дальнего от бандита конского бока вниз. Bandolero выхватил у него чум-бур вьючной лошади, но та, присев на задние ноги, заартачилась, и он, послав коня шенкелем вперед, попытался ножом перерезать стропы, крепящие груз, но вьючная лошадь, всячески уклоняясь, так и плясала на конце чумбура. В рядах его приятелей раздались смешки, мужик ругнулся, подтащил к себе вьючную лошадь и, намотав чумбур на рожок седла, все-таки дотянулся и перерезал стропы, свалив брезентовый сверток с останками наземь.
Билли в это время пытался расстегнуть клапан седельной сумки, чтобы вытащить револьвер, но Ниньо завертелся, забил копытом и, мотая головой, пошел задом наперед. Бандолеро размотал и сбросил с рожка чумбур и спешился. Вьючная лошадь развернулась и рысью побежала прочь. Склонившись над завернутым в парусину грузом, разбойник одним длинным взмахом ножа распорол сверток по всей длине вместе со стягивающими его веревками и ногой отпихнул покровы в сторону, так что в сером сумеречном свете взгляду открылись жалкие останки Бойда, в чересчур просторном пиджаке и с руками, сложенными на груди, — иссохшими бесплотными руками, кости которых проступали сквозь задубевшую кожу; Бойд лежал мальчишеским лицом вверх, обняв себя руками так, будто он жутко замерз на этом равнодушном рассвете.
— Ах ты, сволочь, — сказал Билли. — Сволочь поганая!
— ¿Es un engaño? — сказал мужчина. — ¿Es un engaño? — И пнул ногой иссохшие останки. Сжимая в руке нож, резко развернулся. — ¿Dónde está el dinero?
— Las alforjas, — крикнул один из всадников.
А Билли как раз и возился в этот миг, выскочив из-под шеи коня и дергая застежку седельной сумки с дальней от грабителя стороны. Разрезав и разворошив сверток, сделанный из чехла скатки, бандолеро попинал и потоптал останки сапогами, потом схватил под уздцы Ниньо. Но конь — должно быть, начиная понимать, что между людьми затевается какая-то чертовщина, — попятился и уперся, пройдясь при этом задними копытами по костям, потом снова попятился и, встав на дыбы, замахал перед собой передними ногами. Бандолеро отшатнулся, потерял равновесие, к тому же конь задел копытом и порвал ремень штанов и распахнул ему ширинку. Дико ругаясь, он вывернулся из-под коня, вновь попытался схватить болтающиеся поводья; его приятели в отдалении посмеивались, и, прежде чем кто-либо успел сообразить, что у него на уме, он вонзил нож коню в грудь.
Конь остановился и замер, весь дрожа. Острие клинка крепко застряло, уткнувшись в грудину животного, и бандолеро отскочил, махая руками.
Держа задрожавшего коня за подбородный ремень, Билли схватил нож за рукоятку, вытащил лезвие из груди коня и выкинул прочь. Рана набухла кровью, кровь полилась по груди и передней ноге коня. Сорвав с себя шляпу, Билли прижал ее к ране, отчаянно озираясь на верховых, которые стояли как ни в чем не бывало. Один из них наклонился и сплюнул, потом дернул подбородком в сторону приятелей.
— Vámonos, — сказал он.
Бандолеро требовал, чтобы Билли нашел и принес ему его нож. Билли не отвечал. Прижимая шляпу к груди коня, он думал о том, как бы все-таки дотянуться и расстегнуть седельную сумку, но это было явно невозможно. Бандолеро тем временем расшевелил ремень приструги седельных сумок, расстегнул его и, сбросив сумки на землю, потащил их из-под коня.
— Vámonos, — еще раз крикнул всадник.
Но бандолеро уже нашел револьвер и, подняв кверху, держал, показывая остальным. Из сумок он вытряс на землю и раскидал по дороге все вещи Билли — запасную рубашку, бритву… Поднял рубашку, осмотрел, бросил себе на плечо, потом поставил револьвер на полувзвод, покрутил барабан и снова опустил курок. Перешагнув разбросанные и ничем не укрытые останки, выкинутые из распоротого чехла, взвел курок и, приставив дуло к голове Билли, потребовал отдать деньги. Билли чувствовал, как его шляпа, прижатая к конской груди, делается горячей и липкой от крови. Кровь уже просачивалась сквозь фетр и бежала по руке.
— Отвали к черту, — сказал он.
— Vámonos, — опять позвал бандита кто-то из приятелей.
Один из них уже развернул коня.
Бандит, завладевший револьвером, оглянулся.
— Tengo que encontrar mi cuchillo, — крикнул он.
Он опустил курок револьвера и попытался сунуть его за пояс, но пояса не было. Повернулся, посмотрел вверх по реке, откуда, сверкая на речных перекатах и насквозь просвечивая заросли ежевики, накатывал день. Выдохи стоящих коней повисали облачками и исчезали. Предводитель велел ему сесть на коня. Сказал, что нож ему ни к чему: и так, мол, уже убил хорошего коня ни за понюшку.
И они уехали. Билли стоял, держал смятую и пропитавшуюся кровью шляпу и слушал, как выше по течению лошади бандитов переходят реку и как просыпаются первые птицы, слушал собственное дыхание и затрудненное дыхание коня. Он обнял коня за шею и прижал к себе, чувствуя, как тот дрожит и льнет к хозяину. Почувствовал в груди коня такое же отчаяние, как и в своей, и испугался, что конь умрет.
Выкрутив шляпу, он отжал из нее кровь, вытер руку о штаны, отстегнул и стянул с коня седло, оставив его лежать, где упало, — прямо на дороге, вместе со всем остальным раскиданным барахлом, — и медленно повел коня сквозь кусты и по галечному наносу к реке. Холодная вода сразу набралась в сапоги; разговаривая с конем, он нагибался, зачерпывал шляпой воду и лил ее коню на грудь. На холоде конь сразу окутался паром, а его дыхание стало прерывистым и хриплым, так что если на слух, то дела были совсем плохи. Он приложил к ране ладонь, но кровь все равно сочилась между пальцами. Снял рубашку, сложил и прижал к конской груди, но рубашка вскоре пропиталась кровью, и кровотечение продолжалось.
Не обращая внимания на мокнущие в реке поводья, он гладил, похлопывал коня по холке, разговаривал с ним, потом, оставив стоять в воде, выбрался на берег и наковырял из-под корней ветлы полную жменю мокрой глины. Вернувшись, налепил ее на рану, разровнял и утрамбовал ладонью. Прополоскал рубашку, выжал, сложил в несколько раз, накрыл ею замазанную глиной рану и стал ждать, стоя в серых отблесках курящейся паром реки. Он не знал, уймется ли когда-нибудь кровотечение, но оно унялось, и, когда на восточной равнине заиграли первые бледные лучики солнца, все вокруг будто радостно замерло, птицы смолкли, а вершины отдаленных гор на западе, за суровой долиной Бависпе, восстали из рассветной мути, как сбывшийся сон мироздания. Конь повернулся и положил длинную костистую морду хозяину на плечо.
Он вывел животное на берег, к дороге, и повернул грудью к солнцу. Заглянул ему в рот, нет ли крови, но вроде бы ничего такого не заметил.
— Старина Ниньо, — сказал он. — Голубчик Ниньо.
Седло и седельные сумки оставил там, куда попа́дали. Истоптанную постель. Тело брата, наискось торчащее из покровов; одна желтая рука откинута. Медленно повел коня под уздцы, одновременно пытаясь прижимать запятнанную грязью рубашку к его груди. В сапогах хлюпала речная вода, он очень замерз. Они поднялись по дороге немного выше и вошли в рощу деревьев caoba, которые почти полностью укрывали их от взглядов всех, кто бы ни шел вдоль реки, а потом он сходил обратно за седлом, седельными сумками и постелью. В последнюю ходку принес тело брата.
На взгляд казалось, что кости связаны воедино только внешним кожным покровом, будто сухой скорлупой, но, как ни странно, все держалось вместе, ничего не отвалилось. Став на дороге на колени, он вновь сложил как положено бесплотные руки, завернул тело в чехол скатки и восстановил обвязку, соединив между собой разрезанные куски веревок. К тому времени, когда он со всем этим покончил, солнце высоко поднялось, и он взял останки на руки, принес в рощу и положил наземь. И наконец опять сходил к реке, выстирал и отжал шляпу, набрал в нее речной воды и принес коню — посмотреть, станет ли тот пить. Нет, не стал. Лежал на палых листьях, рядом на листьях лежала рубашка, а глиняный компресс стал понемногу отлипать, и кровь снова побежала из раны, собираясь темной лужей среди мелких, свернувшихся чашечками сухих листьев красного дерева. Конь даже не поднял головы.
Билли вышел из рощи, поискал глазами вьючную лошадь, но той нигде видно не было. Сходил к реке, сел на берегу на корточки, прополоскал рубашку, надел ее, наковырял жменю свежей глины из-под ветлы, принес назад и, налепив новую глину поверх старой, сел в листья, пытаясь унять дрожь и наблюдая за конем. Через некоторое время опять вышел из рощи и двинулся по дороге искать вьючную лошадь.
Но так и не нашел. По дороге назад прихватил свою валявшуюся на обочине флягу, кружку и бритву и пошел к роще. Конь, дрожа, лежал в листьях. Билли выпростал из скатки одно из одеял, укрыл им коня, сел, положив ладонь коню на плечо, и вскоре уснул.
В испуге проснулся: снилось что-то жутковатое. Нагнулся к коню, который, мерно дыша, лежал в палой листве, потом глянул в небо — сколько там еще остается дня. Рубашка на нем почти высохла, он расстегнул кармашек, вынул деньги и разложил сушиться. Потом нашел в седельных сумках коробок хороших деревянных спичек, их тоже разложил. Сходил на дорогу к тому месту, где попал в засаду, и прочесывал придорожный чапараль, пока не нашел нож. Это был старомодный кинжал, выточенный из дешевого штык-ножа, клинок которого сделали более узким и обоюдоострым. Билли вытер его о штаны, вернулся и положил нож к остальным пожиткам. Потом отправился туда, где положил Бойда. К останкам уже нашли дорогу рыжие муравьи, и он, сев на корточки, долго за ними наблюдал, а потом встал и, растоптав всю их колонну, поднял брезентовый сверток и перенес его, пристроив на развилку одного из деревьев, после чего вернулся и сел рядом с конем.
Весь день на дороге никого не было. Вечером опять отправился искать вторую лошадь. Подумал — может быть, она ушла вверх по течению или ее забрали с собой бандиты, но, так или иначе, больше он ее никогда не видел. К приходу темноты спички высохли, он развел костер, поставил вариться фасоль и сел у огня, слушая, как шумит в темноте река. Ватного цвета луна, которая еще днем маячила на восточной стороне небосклона, встала прямо над головой, и он, лежа в одеялах, смотрел, не промелькнет ли на ее фоне летящая к верховьям, на север, какая-нибудь птица, но если она и мелькнула, то он этого не заметил и через какое-то время уснул.
В ночи, когда он спал, к нему подошел Бойд, сел на корточки у таинственно рдеющих углей, как прежде сотни раз это делал, его губы тронула легкая улыбка — не то чтобы циничная, но почти, — снял шляпу и, держа ее перед собой, заглянул в нее. В этом сне Билли знал, что Бойд умер, так что к прочности его бытия следовало подходить с осторожностью, ибо то, что требовало осмотрительности в жизни, в смерти предполагает то же самое, только в удвоенном размере, — нельзя ведь знать наверняка, какое слово или жест может привести к его исчезновению, уходу обратно туда, в ничто, откуда он теперь явился. Когда в конце концов Билли все-таки спросил его, каково это — быть мертвым, Бойд только улыбнулся, отвел взгляд и ничего не сказал. Они говорили о других вещах, и Билли все старался не просыпаться, силился не спугнуть невзначай этот сон, но призрак стал тускнеть и выцветать, и он проснулся, лежал, сквозь переплетение ветвей глядя вверх, на звезды, и пытаясь думать о том, что это за место, где сейчас может быть Бойд, но тут же заново осознал, что Бойд мертв, что его кости, завернутые в чехол от скатки, висят чуть поодаль на дереве, и тогда он уткнулся лицом в землю и зарыдал.
Утром сквозь сон услышал крики погонщиков, щелканье хлыстов и нестройное пение в лесу ниже по течению. Натянул сапоги и подошел туда, где на сухих листьях лежал конь. Его бок под одеялом вздымался и опадал (в глубине души Билли боялся, что увидит коня недвижимым и охладевшим), а когда он склонился к нему, конь повел на него одним глазом. В котором, словно в чаше, отразилось небо наверху, изогнутые деревья и нависшее над ним лицо хозяина. Он приложил к груди животного ладонь — туда, где глина запеклась, высохла и потрескалась. От крови шерсть вокруг сделалась жесткой и кололась. Он погладил коня по мускулистому плечу, заговорил с ним, а конь лишь медленно выдыхал через нос.
Он снова принес коню воды в шляпе, но, не вставая, конь пить не мог. Билли присел к нему и стал смачивать ему рот ладонью, слушая, как погонщики на дороге подтягиваются все ближе, а через некоторое время поднялся, вышел и встал в ожидании.
Они появились из-за деревьев с упряжкой из шести волов и были в одеждах, которых он ни на ком прежде не видывал. То ли индейцы, то ли, может, цыгане, судя по ярким рубашкам и кушакам. Они правили упряжкой с помощью единственной вожжи, идущей к вознице от оголовья коренного животного, и специальных палок, связывающих удила одного животного с ярмом на шее другого. Волы двигались трудно, покачивались в постромках, их дыхание на утреннем холоде вырывалось клубами пара. Позади них на самодельном плоту из сырого леса, поставленном на колесные пары от грузовика, ехал аэроплан. Аэроплан был старый, музейного вида и полуразобранный: крылья сняты и привязаны веревками к фюзеляжу. Когда плот сотрясало на ухабах, руль направления на вертикальной плоскости стабилизатора беспорядочно покачивался влево-вправо, будто корректируя курс, волы тяжело раскачивались, а разномастные автомобильные шины, сминаясь на булыганах, медленно переваливались через ямы и давили бурьян сразу на обеих обочинах узкой дороги.
При виде незнакомца возчики стали воздевать руки и разразились громкими приветствиями. Почти что так, будто заранее ожидали в один прекрасный день с ним встретиться. На них были бусы и серебряные браслеты, у некоторых золотые кольца в ушах, они ему что-то кричали и руками показывали по узкой дороге дальше — дескать, вон! вон там! — имея в виду травянистое плоское место, где у них будет остановка и все сойдутся вместе. Аэроплан представлял собой практически скелет — с голых, гнутых на пару ясеневых шпангоутов и нервюр свисали обрывки выгоревшего на солнце миткаля, когда-то крашенного в цвет жженой умбры, так что внутри виднелись проволоки и тросы, ведущие в хвост к рулям направления и высоты; на виду были и потрескавшиеся сиденья, кожа которых от дождей и солнца почернела и скоробилась, а против них шелушащиеся облезшим никелем ободки приборных циферблатов, потускневших и затуманенных в результате абразивного воздействия песков пустыни. Подкосы и распорки крыльев, связанные вместе, принайтовлены к фюзеляжу отдельно, лопасти пропеллера загнуты назад вдоль капота, а стойки шасси заломлены под брюхо.
Проследовав мимо, они остановились на плоском месте и, оставив самого младшего следить за волами, вернулись, на ходу скручивая цигарки и передавая друг другу esclarajo, сделанную из гильзы полудюймового калибра, в которой фитилем служил кусок шнурка. Они оказались цыганами из штата Дуранго, и первое, о чем они его спросили, — это что с конем.
Он сказал им, что коня ранили и что, на его взгляд, ранили опасно. Один из цыган спросил его, когда это случилось, и он ответил, что сутки назад. Тот послал одного из мужчин помоложе обратно к плоту, и через несколько минут он вернулся со старым холщовым вещмешком. После этого все отправились в рощу смотреть коня.
Цыган опустился среди палой листвы на колени и заглянул животному в глаза. Потом отлепил засохшую грязь от его груди и осмотрел рану. Поднял взгляд на Билли.
— Herida de cuchillo, — сказал Билли.
В лице цыгана не дрогнул ни один мускул, и глаз от Билли он не отводил. Билли обежал глазами остальных. Все сидели на корточках вокруг коня. Билли подумал, что если конь умрет, это им будет еда. А вслух сказал, что на коня напал психованный придурок — грабитель, один из четверых в банде. Цыган кивнул. Провел тыльной стороной руки у себя под подбородком. На коня больше не смотрел. Спросил Билли, не склонен ли он этого коня продать, и тут впервые Билли уверился, что конь выживет.
Все сидели на корточках, смотрели на него. Он остановил взгляд на старшем. И сказал, что это конь его покойного отца, так что он не может с ним расстаться. Цыган опять кивнул и открыл вещмешок.
— Porfirio, — сказал он. — Tráigame agua.
Бросил взгляд между деревьев в направлении стоянки Билли, где подымалась тонкая струйка дыма, протянувшаяся в неподвижном утреннем воздухе, как веревка. Крикнув своему посланцу, чтобы он воду вскипятил, цыган снова посмотрел на Билли.
— Con su permiso, — сказал он.
— Por supuesto.
— Ladrones.
— Sí. Ladrones.
Старший погонщик опустил взгляд на коня. Дернул подбородком в сторону дерева, на нижних ветвях которого лежал сверток с останками Бойда.
— ¿Qué tiene allá? — сказал он.
— Los huesos de mi hermano.
— Huesos, — с удивлением повторил цыган.
Обернувшись, он посмотрел в сторону реки, куда ушел посланный им человек с ведром. Трое других сидели ждали.
— Rafael, — обратился он к одному из них. — Leña.
И, вновь повернувшись к Билли, улыбнулся. Окинул взглядом крошечную рощицу и хлопнул себя по щеке ладонью тем странным жестом, к какому люди прибегают, чтобы показать, что раскаиваются в своей забывчивости. На пальце у него при этом мелькнуло весьма незаурядное золотое кольцо с камнями. А на шее красовался плетеный шнур из золотых нитей. Он снова улыбнулся и указал рукой в сторону костра, чтобы подчиненные туда, стало быть, отправлялись.
Они насобирали дров, развели опять костер и притащили камней, сделав из них треножник, на него установили кипятиться воду в ведре, в котором уже мокли несколько пригоршней маленьких зеленых листочков, а накрыл его водонос чем-то вроде старой бронзовой оркестровой тарелки. После чего все сели у огня, чтобы следить за ведром, из-под крышки которого в скором времени повалил пар, смешиваясь с дымом костра.
Тот, которого звали Рафаэль, палочкой поднял крышку, отложил ее в сторону и размешал в ведре зеленую пену, потом водрузил крышку на место. Бледно-зеленый чаек побежал по стенкам ведра и зашипел в костре. Старший погонщик занялся скручиванием цигарки. Потом передал кисет мужчине, сидевшему рядом с ним, а сам протянул руку и, взяв из костра горящую головешку, склонил голову набок и прикурил от нее, после чего сунул головешку назад в костер. Билли спросил его, не боится ли он и сам грабителей, которых так много в этой стране, но цыган сказал лишь, что грабителям трогать gitanos западло, потому что цыгане — это ведь тоже народ дороги.
— ¿Yadonde van con el aeroplano? — сказал Билли.
Цыган дернул подбородком.
— На север, — сказал он.
Мужчины курили. Ведро исходило паром. Цыган улыбнулся.
— Con respecto al aeroplano, — сказал он, — hay tres historias. ¿Cuál quiere oír?
Билли улыбнулся. И сказал, что послушать он хотел бы самую правдивую.
Цыган поджал губы. Видимо, взвешивая про себя позволительность шутки. В конце концов сказал, что для начала следует отметить, что аэропланов было два, обоими управляли молодые американцы и оба исчезли в горах злосчастным летом тысяча девятьсот пятнадцатого года.
Он глубоко затянулся цигаркой и выпустил струю дыма в костер.
— Вот общая точка, с которой можно начать. Этот аэроплан совершил посадку на пустынном плоскогорье в Соноре, где ветер и несомый ветром песок содрали с него материю, которой он был обтянут, а кочевые индейцы отковыряли от приборной панели и унесли с собой в качестве амулета бронзовую табличку с идентификационными номерами. В таком виде он там в безлюдье и провалялся, затерянный и невостребованный, — да и поди еще попробуй его оттуда востребуй! — в течение почти трех десятков лет. Вплоть до этого момента история всего одна. Независимо от того, идет ли речь о двух аэропланах или об одном. Ведь о каком аэроплане из двух ни говори, до этого места выходит одно и то же.
Зажав бычок цигарки между большим и указательным пальцем, он вдумчиво затянулся, прищурив темный глаз от дыма, льнущего в неподвижном воздухе к его переносице. Подумав, Билли спросил: тогда какая разница, который из аэропланов этот, если между ними нет видимых отличий? Цыган кивнул. Похоже, вопрос ему понравился, хотя впрямую он и не ответил. Сказал лишь, что отец погибшего пилота нанял их, чтобы они вытащили оттуда самолет и доставили его на границу, и указал куда — есть там одно местечко немного к востоку от Паломаса. От него приезжал агент в город Мадейра, pueblo con conoce, причем этот агент сам был из тех, кто вполне может задать такой вопрос.
Он улыбнулся. Докурив свою цигарку до того, что она начала жечь пальцы, дал ей упасть в костер и медленно выпустил дым. Лизнул большой палец и вытер его о штаны у колена. Сказал, что странникам, людям дороги, всегда важно, чтобы вещь была подлинной и реальной. И сказал, что истинный стратег никогда не спутает собственных измышлений с реалиями этого мира, потому что иначе какой же он стратег?
— El mentiroso debe primero saber la verdad, — сказал он. — ¿De acuerdo?
Он указал на догорающий костер, и водонос встал, пошуровал в углях палкой, подсунул под ведро еще дров и вернулся обратно на место. Цыган подождал, когда он закончит. Затем продолжил. Говоря о подлинности этого маленького тряпочного биплана, он указал на то, что она не имеет значения ни для чего, кроме его истории, и сказал, что, поскольку у этого изуродованного экземпляра, как известно, имеется двойник, который тоже в таком же состоянии, естественный вопрос о подлинности не мог не подниматься. Смысл того, что он говорил, сводится к тому, что люди понимают подлинность вещи как нечто этой вещи присущее, независимо от мнений тех, кто эту вещь рассматривает, точно так же как и фальшивка в их глазах является таковой безотносительно к тому, насколько точно в ней может воспроизводиться искомое подобие. Если аэроплан, за вызволение которого из пустыни и доставку к границе заплатил их клиент, на самом деле не является той машиной, управляя которой погиб его сын, то ее близкое сходство с подлинной едва ли может быть аргументом в ее пользу — наоборот, скорее, лишь еще одним признаком зыбкости этого мира, еще одним из его обманов, которыми он постоянно людей морочит. В чем тут рациональное зерно? Люди ощущают почтение к историческим артефактам — это да. Можно даже сказать, что если той или иной вещи и присуща какая-то значительность, то всецело благодаря истории, в которой она принимала участие. Но вдруг и история — ложь?
Цыган бросил взгляд поверх голов на реку, туда, где за деревьями стоял аэроплан. Казалось, он пытается что-то понять по его внешней форме. Так, будто в этой примитивной конструкции заложен некий еще не разгаданный ключ к пониманию хитросплетений революции, стратегии Анхелеса, тактики Вильи.
— ¿Y por qué lo quiere el cliente? — сказал он. — ¿Que despues de todo no es nada más que el ataúd de su hijo?
Воцарилось молчание. Через некоторое время цыган продолжил. Сказал, что одно время он думал, будто их клиенту этот аэроплан нужен просто на память о том, что кости его сына давно где-то лежат, разбросанные по горам. Но теперь он думает по-иному. Смотрите: пока аэроплан оставался в горах, он был под стать своей истории. Был вне времени. Само его присутствие на том нагорье было целой повестью, овеществленной в одном образе, над которым каждый мог поразмыслить. Их клиент полагал (и полагал правильно), что если он сможет убрать эти обломки оттуда, где они год за годом лежат под дождем, снегом и солнцем, тогда — и только тогда — они лишатся власти повелевать его снами. Отведя руку, цыган произвел ею медленный округлый жест.
— La historia del hijo termina en las montañas, — сказал он. — Y por allá queda la realidad de él.
Он покачал головой. И сказал, что простые задачи частенько оказываются самыми трудными. Сказал, что в любом случае этому подарку с гор на самом деле не дано успокоить старику сердце, потому что все равно он не дойдет до места назначения и ничего не изменится. Да и подлинность аэроплана будет поставлена под сомнение, тогда как в горах это вообще не вопрос. Но надо было что-то решать. А это не так-то просто. Однако, как часто бывает в таких случаях, Господь взял это дело в свои руки и сам все управил. Потому что в конце концов с гор были спущены оба аэроплана, и один теперь где-то в водах Рио-Папигочик, а другой, сото lo ve, здесь, перед нами.
Помолчали. Рафаэль опять встал, поковырялся в костре и, подняв крышку ведра и помешав в нем курящееся паром варево, снова прикрыл его. Цыган тем временем скрутил себе новую самокрутку и прикурил. Видимо, размышляя при этом, чем продолжить.
Вот городок Мадейра. Замусоленная прихотливая карта, напечатанная на плохой бумаге, вовсю уже рвущейся на сгибах. Вот парусиновый инкассаторский мешок, полный серебряных песо. Двое мужчин встретились почти случайно, и ни один из них никогда бы не доверился другому. Цыган растянул губы, изобразив то, что называют деланой улыбкой. Сказал, что, когда многого не ждешь, меньше получаешь разочарований. Два года назад осенью они поднялись в горы, сделали из жердей волокушу и на ней повезли обломки к краю ущелья, по которому течет река Папигочик. При помощи веревки и ворота собирались спустить груз к реке, там построить плот и на нем доставить корпус, крылья и всякие прочие причиндалы к мосту, по которому проходит дорога на Колонию Меса-Трес-Риос. А оттуда уже посуху к границе на оговоренное место восточнее Паломаса. Не вышло: снег заставил их спуститься прежде, чем они дотащились до края ущелья.
Остальные мужчины, сидевшие у бледного при дневном свете костра, казалось, ловили его слова на лету. Как будто сами в этом предприятии были лишь желторотыми салагами. Цыган говорил медленно. Рассказывал обо всех особенностях местности, куда упал аэроплан. О ее дикой суровости, о высокогорных травяных лугах и глубоких barrancas, где дни коротки, как в Заполярье, а полноводные реки, текущие на дне этих барранкас, с высоты кажутся не шире резинки от трусов. Все бросили и ушли, но весной опять вернулись. Денег уже не оставалось. Одна ясновидящая их предупреждала и пыталась от этого дела отговорить. Знакомая, из своих. К ее пророчествам он относился с уважением, но он знал то, чего не знала она. А именно, что если сон может предсказать будущее, то он же может это будущее и предотвратить. Потому что Господь не допустит, чтобы мы знали свое будущее. У Него не может быть обязательства перед кем-либо — раскручивать мир именно вот так, и никак иначе, а если кто-то посредством сновидения или иным каким-то волшебством проник сквозь завесу, которая окутывает тьмой грядущее, то сие может послужить лишь тому, чтобы это его видение побудило Бога выдернуть мир из направляющих, сбить с рельсов и пустить совершенно другим курсом, — и где тогда будет наш чародей со своим ясновидением? Где окажется сновидец с его снами?
Цыган помолчал, чтобы эту его мысль все успели как следует обдумать. И чтобы самому успеть ее как следует обмозговать. Потом продолжил. Рассказал о том, насколько холодно в горах в осенне-зимний период. Населил место действия определенными птицами и зверями. Попугаями, например. Тиграми. Людьми из первобытного прошлого, которые живут в пещерах на таком удалении от остального мира, что их просто забыли поубивать. И вот — здрасте пожалуйста! Посередь отвесной скальной стены, уходящей в бездну, стоит себе полуголый индеец тараумара, а на него из ясной голубизны, увеличиваясь в размерах, решетчатым ящиком опускается фюзеляж, приближаются каркасы крыльев ломаного самолетика, и тут же, неспешно поворачиваясь, начинают уменьшаться, пока загадочно и беззвучно не исчезают в разверстой пучине этой самой барранки, в которой еще ниже опускаемого груза нарезают свои медленные спирали всякие орлы, болтаясь там, как пепел от сгоревшей бумаги в дымоходе.
Потом он рассказал о порогах на реке, об огромных валунах, сужающих русло, о том, как ночью в горах прошел дождь и вспухшая река, прорываясь сквозь теснину, загрохотала, словно скорый поезд, а вечером опять хлынул дождь, да не абы как, а на много миль, по всей длине этой великой расселины земной коры; дождь шипел в их костре из плавника, и незыблемая скала над потоком, на которой они устроили стоянку, ходила ходуном и вздрагивала, как испуганная женщина, а когда кто-то что-то говорил, слова не выходили — их не принимал воздух, и так до предела наполненный шумом преисподней.
В теснине они провели девять дней, дождь все лил, река вздувалась, и в конце концов они оказались заперты в расщелине скалы, как застигнутые паводком полевые мыши, — семеро мужиков без еды, без огня, при этом скала трепетала так, будто вот-вот разверзнется под ногами, будто весь мир сейчас будет смыт этим потоком; они даже договорились, чтобы ночью кто-нибудь дежурил, пока он не задал самому себе вопрос: а что проку-то с такой вахты? Чем она поможет, ежели и впрямь?..
Прикрывавшая ведро бронзовая тарелка приподнялась, оттуда вылезла зеленая пена, по стенке ведра пробежала струйка, и тарелка тихо легла на место. Цыган вытянул руку с самокруткой, стряхнул пепел в угли.
— Nueve días. Nueve noches. Sin comida. Sin fuego. Sin nada.
Вода поднялась, и они связали плот, пустив на него сперва веревку от лебедки, а потом и лесные подручные лианы, но река поднялась выше, разнесла плот вдребезги, и помешать этому было нельзя никак, а дождь все лил. Сперва смыло крылья. И он, и все его люди висели, в ревущей тьме прицепившись к скалам, как загнанные в ловушку обезьяны, немо перекрикивались в этом мальстрёме, и его primo Масио стал спускаться, чтобы получше закрепить фюзеляж, хотя какой в нем прок без крыльев, было неясно, а в результате и самого Масио едва не смыло и не унесло. На десятый день утром дождь перестал. В серых, сырых рассветных сумерках они спустились со скалы, но у них не стало самого предмета их трудов, река так все подчистила, будто самолета никогда и не было. Вода между тем продолжала подыматься, и на следующий день утром, когда все сидели, вперив взгляды в гипнотическое мельтешение потока, порог, располагавшийся чуть выше по реке, изверг из себя утопленника; бледный, как огромная рыбина, кружа прямо под ними в пенных завихрениях, он немного поплавал лицом вниз, словно что-то ищет на речном дне, а потом попал в стремнину и унесся по течению продолжать путешествие. Судя по внешнему виду, он уже давно был в пути, поскольку одежды на нем не оставалось, как, впрочем, и кожи, которую всю, за исключением крошечного клочка с волосами на макушке, стесало, пока несло по камням. Кружа в водоворотах, он двигался разболтанно и несвязно, как бескостный. Как какой-нибудь инкуб или размокший манекен из папье-маше. Но когда он проплывал мимо, они увидели в нем то, из чего сделаны люди, и как раз этого лучше бы им было не видеть. У него торчали наружу кости и связки, видны были частые планки ребер, а сквозь выцветшую от воды, где не содрана, кожу проглядывали темные очертания органов, которые внутри. Покружившись, он набрал скорость и нырнул в ревущую струю, как будто в низовьях его ждет неотложная работа.
Цыган медленно, сквозь зубы выпустил дым. Не отрываясь смотрел в костер.
— ¿Y entonces qué? — спросил Билли.
Тот покачал головой. Так, словно воспоминания об этом ему мучительны. В конце концов они из этой теснины выкарабкались и спустились с гор в районе Сауарипы, а там подождали, пока на почти непроезжей дороге из Дивисадероса не появился натужно завывающий грузовик, в кузове которого они потом ехали четыре дня, сидя с лопатами на коленях, заляпанные грязью до неузнаваемости: бессчетное число раз они под брань водителя спускались на землю, чтобы с обреченностью каторжников копать, разгребать жижу и пихать под колеса камни, после чего грузовик взревывал и снова трогался. И вот уже Баканора. Уже Тоничи. Потом поворот на север от Нури к Сан-Николасу и Йекоре, а дальше опять через горы к Темосачику и Мадейре, где человек, с которым они договаривались, наверняка потребует возвратить аванс.
Щелчком послав окурок самокрутки в костер, цыган по-иному скрестил перед собою ноги в сапогах, а потом обнял руками колени и, нагнувшись вперед, замер, глядя в огонь. Билли спросил его, нашли ли потом тот аэроплан, и он ответил, что нет, поскольку, конечно же, там уже и искать-то было нечего. Тогда Билли спросил его, зачем в таком случае они вообще возвращались в Мадейру, и цыган задумался. Но в конце концов сказал, что он не верит в то, что его встреча с тем человеком и их договоренность была случайной; не могло быть случайностью ни то, что он подрядился отправиться в горы, ни то, что пошли дожди и река Папигочик вдруг взяла и вышла из берегов.
Посидели в молчании. Мужчина, занимавшийся ведром, встал в третий раз, опять помешал варево и поставил его охлаждаться. Билли разглядывал лица сидевших у огня, серьезные, почти торжественные. Их острые скулы, их оливковую кожу. Кочевники, космополиты. Даже вот здесь, когда сидят кружком в лесу, они одновременно собранны и непринужденны. В отношении собственности совершенно свободные, они едва ли признают над собой власть даже пространства, которое занимают. Все понимание мира они вынесли из прежних жизней, как когда-то их отцы. Что само по себе движение, например, — это тоже богатство. Пробежав глазами по их лицам, Билли сказал, что тогда, значит, аэроплан, который они сейчас везут на север, — это какой-то другой аэроплан.
Взгляды всех черных глаз сразу сошлись на предводителе их маленького клана. Тот долго сидел в молчании. Было очень тихо. В отдалении на дороге один из волов пустил громкую струю мочи. В конце концов цыган поморщился и сказал, что, как ему это видится, в дело вмешалась судьба, а ей виднее. Он сказал, что в дела людей судьба может вмешиваться с тем, чтобы в чем-то им воспрепятствовать или поставить на место, но утверждение, будто судьба может заступить дорогу истине и продвинуть вперед неправду, является, на его взгляд, полной ерундой. Говорить о воле в мире, где нечто происходит против воли говорящего, — это одно. Говорить же о такой воле, которая бы действовала противно истине, — дело другое, поскольку в этом случае все становится бессмысленным. Подумав, Билли спросил его, считает ли он, что Господь уничтожил неправильный самолет, чтобы остался один правильный, но ответом было, что это вряд ли. Когда Билли удивился — ведь он же сам говорил, что насчет выбора из двух самолетов Господь собственной рукою все управил, — цыган сказал, что он действительно так подумал, но при этом он вовсе не считает, что Господь тем самым кому-то что-то сообщил. И добавил, что, вообще-то, он человек несуеверный. Остальные цыгане дослушали его до конца и повернулись к Билли: им было интересно, что он на это скажет. Билли сказал, что, на его взгляд, перевозчики не слишком-то озабочены подлинностью аэроплана, но цыган лишь обратил на него внимательный взгляд своих темных тревожных глаз. И сказал, что они, конечно же, ею озабочены и именно в этой плоскости велось все их расследование. Набравшись смелости, при определенном взгляде на вещи можно заметить, что великая проблема этого мира состоит в том, что выживший становится весомым аргументом в оценке событий прошлого. Так же и сохранившаяся вещь наделяется ложной значимостью, как будто сохранившиеся артефакты прошлого дошли до нас намеренно, по собственной воле. Однако же свидетель не может пережить свидетельства. В мире, который воплотился, победившее не может говорить за то, что погибло, а может лишь выставлять напоказ свою самонадеянность и надменность. Оно берет на себя роль символа и квинтэссенции исчезнувшего мира, не являясь ни тем ни другим. Еще он сказал, что в любом случае прошлое едва ли чем вещественнее сна и сила прошлого в этом мире очень преувеличена. Ибо мир обновляется каждый день, и его ответом на цепляние людей за исчезающие оболочки может быть только появление еще одной такой отмершей оболочки.
— La cáscara по es la cosa, — сказал он. — Выглядит так же, да. Но сущность у нее другая.
— ¿Y la tercera historia? — спросил Билли.
— La tercera historia, — сказал цыган, — es ésta. El existe en la historia de las historias. Es que ultimadamente la verdad no puede quedaren ningún otro lugar sino en el habla. — Он выставил перед собою руки и стал смотреть на ладони. Так, словно они могли быть заняты работой, которой он им не задавал. — Прошлое, — сказал он, — это всегда спор разных претендентов. Воспоминания со временем меркнут. Образы, которые имеются в нашем сознании, нельзя сдать на хранение. Наши близкие, когда они посещают нас во снах, — это уже незнакомцы. Даже правильно видеть и то трудно. Мы ищем подтверждений, но мир нам их не предоставляет. Это и есть третья история. История, которую каждый человек лепит из того, что ему оставлено. Из каких-то обломков. Каких-то костей. Слов умершего. Как из этого сделать мир? Как жить в таком мире, если и сделаешь?
Он бросил взгляд на ведро. Пар больше от него не шел, и он кивнул и встал. Рафаэль тоже поднялся, взял вещмешок, повесил его себе на плечо, поднял ведро, и все пошли вслед за цыганом через кусты туда, где лежал конь. Там один из мужчин встал на колени и поднял с земли коню голову, а Рафаэль достал из мешка кожаную воронку и отрезок резинового шланга; вместе они открыли коню рот, он смазал шланг жиром и вставил его коню в глотку, после чего навернул на шланг воронку, и без лишних церемоний они принялись заливать содержимое ведра в коня.
Когда закончили, цыган смыл с груди коня запекшуюся кровь, осмотрел рану и, набрав со дна ведра две полные горсти вареных листьев, наложил их на рану в виде припарки, которую накрыл мешковиной и привязал веревкой, обернув ею коня вокруг шеи и пропустив ее позади передних ног. Когда все сделал, встал, сделал шаг назад и остановился, вперив в животное долгий задумчивый взгляд. Конь выглядел действительно очень странно. Наполовину подняв голову, он с прищуром посмотрел на них, хрипло выдохнул и опять улегся в листьях, вытянув шею.
— Bueno, — сказал цыган. Он поглядел на Билли и улыбнулся.
Стоя уже на дороге, цыган чуть ниже надвинул на лоб шляпу, плотнее подтянул под подбородок ее шнурок с застежкой из куска украшенной затейливой резьбой птичьей кости и снова глянул в сторону волов, плота и аэроплана. Потом бросил взгляд между деревьев — туда, где на развилке нижних ветвей мексиканского можжевельника, упакованное в чехол от походной постели, лежало тело Бойда. Остановил взгляд на Билли.
— Estoy regresándole a mi país, — сказал Билли.
Цыган опять улыбнулся и посмотрел на север, куда вела дорога.
— Otros huesos, — сказал он. — Otros hermanos.
Сказал, что еще ребенком он много путешествовал по стране gabacho. С отцом вместе они ходили по улицам городов американского Запада, собирали всякий утиль и вещи, выброшенные на свалку, потом все это продавали. Иногда в выброшенных коробках и чемоданах они находили старые фотографии и дагерротипы. Эти портреты представляли собою ценность только для тех из ныне живущих, кто знал изображенных людей, но годы шли, и постепенно таковых не осталось. Однако его отец был цыган, и голова у него была цыганская, и он стал эти потрескавшиеся и выцветающие изображения подвешивать бельевыми прищепками к проволоке, натянутой под пологом их кибитки. Так они там и висели. Никто ни разу ими не заинтересовался. И уж тем более не жаждали покупать. Через какое-то время сын стал сочинять назидательные истории с участием этих персонажей, для этого он вглядывался в коричневатые, вирированные в сепию лица, искал в их чертах секрет смерти, который они, быть может, донесли в себе из тех времен и приоткроют ему. Эти их лица стали ему как родные. Судя по старинным одеждам, они уже много лет как умерли, но он представлял их себе живыми — вот один сидит на ступеньках крыльца, а вот другая в кресле, вынесенном во двор. Все прошлое, все будущее и все мертворожденные мечты разом прижгло одной вспышкой магния, пойманной в ящичек камеры. Он шарил и шарил взглядом по лицам. В этом — проглядывает легкое недовольство. А на этих видна печаль. Может быть, даже и не печаль, а предчувствие разочарования тем, что тогда еще не наступило, а теперь навсегда ушло.
Отец то и дело повторял: мол, всех этих гадже понять невозможно в принципе, и сын постепенно в этом уверился. Что с фотографиями, что без. Те портреты, что висели у них на проволоке, стали для него неким вопросом, которым он бужировал окружающий мир. Он чувствовал в них особую силу и заподозрил, что гадже видят в них что-то вроде сглаза, потому что избегают даже смотреть на них, но истина оказалась еще мрачнее, как с истиной обычно и бывает.
В конце концов ему пришлось убедиться в том, что, подобно тому как для родственников эти выцветающие снимки не имеют иной ценности, кроме пробуждения сердца, так же и ценность самого этого пробуждения состоит разве что в ужасном и непрекращающемся сердечном сокрушении, а другого смысла никакого и нет. Каждый образ — икона. А просто портрет — ересь. Снимаясь на эти свои фотокарточки, люди думали обрести маленький кусочек бессмертия, но забвение неумолимо. Примерно это пытался внушить ему отец, и именно поэтому они — народ дороги. Вот о какой проблеме кричали на весь мир желтеющие дагерротипы, качаясь на прищепках у них над головами в кибитке.
Еще цыган сказал, что о путешествиях в компании мертвых известно, что они всегда трудны, но на самом-то деле мертвые едут с нами бок о бок в любом путешествии. По его мнению, утверждать, будто мертвые не имеют власти над делами и событиями этого мира, весьма опрометчиво, потому что их власть велика, а влияние зачастую весьма весомо, причем как раз на тех, кто меньше всего в это верит. Как он сказал, люди не понимают вот чего: то, что мертвые покинули, — это не мир, а лишь картина мира в сердцах людей. Мир покинуть нельзя, потому что он вечен и все вещи в нем вечны, меняется только их форма. А их лица, которые, став навеки безымянными, затеряны теперь среди другого изжившего вещественную ценность их имущества, — это послание потомкам, весть, которую никогда не огласят, потому что время каждый раз уничтожает вестника до того, как он прибудет по назначению.
Он улыбнулся.
— Pensamos, — сказал он, — que somos las víctimas del tiempo. En realidad la vía del mundo no es fijada en ningún lugar. ¿Cómo sería posible? Nosotros mismos somos nuestra propia jomada. Y pore so somos el tiempo también. Somos lo mismo. Fugitivo. Inescrutable. Desapiadado.
Отвернувшись, он что-то сказал своим спутникам по-цыгански, один из них вынул из держателей, приколоченных к плоту, пастуший кнут, размотал его и щелкнул им в воздухе, да так, что из лесу вернулось эхо, как от выстрела, и караван пришел в движение. Опять повернувшись к Билли, цыган улыбнулся. И сказал, что, возможно, они еще встретятся на какой-нибудь другой дороге, потому что этот мир не так просторен, как некоторые воображают. Когда Билли спросил его, сколько он ему должен за лечение коня, цыган лишь махнул рукой, — дескать, денег не надо.
— Para el camino, — сказал он.
Затем повернулся и двинулся вслед за остальными. Билли стоял, держа в руке тонкую пачку запятнанных кровью купюр, которую успел вытащить из кармана. Опять позвал цыгана, тот обернулся.
— Gracias, — крикнул Билли.
Цыган помахал поднятой рукой:
— Por nada.
— Yo no soy un hombre del camino.
Но цыган только улыбался и махал рукой. Он сказал, что закон дороги соблюдают все, кто идет по ней. Что на дороге не бывает особых обстоятельств. Потом повернулся и зашагал, догоняя других.
Под вечер конь поднялся и встал, покачиваясь на дрожащих ногах. Не надевая на него недоуздка, Билли пошел рядом с ним к реке, где, неуверенно ступая, конь зашел в воду и долго, бесконечно долго пил. Вечером, когда Билли готовился приняться за ужин из тортилий и козьего сыра, который оставили ему цыгане, на дороге показался верховой. Один. Едет, насвистывает. Поравнявшись с первыми деревьями, остановился. Потом поехал, но медленнее.
Билли встал и вышел к дороге; всадник, не слезая, остановился. Слегка сдвинул шляпу на затылок, чтобы лучше видеть самому и чтобы лучше видели его. Посмотрел на Билли, на его костер и на коня, лежащего на опушке рощи.
— Buenas tardes, — сказал Билли.
Всадник кивнул. Он ехал на хорошем коне, в хороших сапогах и хорошей стетсоновской шляпе, в зубах держал тонкую черную сигару. Вынув сигару изо рта, он сплюнул и сунул ее обратно.
— Ты говоришь по-американски? — сказал он.
— Да, сэр. Говорю.
— А я как раз смотрю и думаю: малый вроде более-менее. Какого хрена ты тут делаешь? И что там такое с конем?
— Знаете, сэр, что я тут делаю — это, мне кажется, мое дело. Наверное, то же самое можно сказать и про коня.
На его слова проезжий не обратил внимания.
— Он там не помер? Нет?
— Нет. Он не помер. Его порезали грабители.
— Порезали грабители?
— Да, сэр.
— В смысле — почикали бритвами?
— Нет. В смысле — воткнули ему пику в грудь.
— Но за каким же, спрашивается, толстым хреном?
— А вот вы бы мне и объяснили.
— Я-то откуда знаю.
— Ну так и я не знаю.
Всадник сидел в седле, задумчиво покуривая. Обвел глазами местность к западу от реки.
— Не понимаю я эту страну, — сказал он. — То есть вообще ни зги не понимаю. А у тебя, случайно, нет тут где-нибудь в загашнике кофейку?
— Есть даже кой-какой харч. Когда вы нарисовались, я как раз собирался вдарить по котлу. Особых разносолов не имею, но, если не откажетесь, милости прошу.
— Что ж, коли так, я был бы очень благодарен.
Он устало слез с коня, переложил поводья за спиной из руки в руку, опять поправил шляпу и пошел вперед, ведя коня под уздцы.
— Ни черта я тут понять не могу, — сказал он. — А ты не видел, тут не проезжал мой самолет?
Они уселись у костра и, пока лес темнел, стали ждать, когда сварится кофе.
— Вот никогда бы не подумал, что цыгане окажутся такими трудягами, — сказал мужчина. — У меня насчет них большие были сомнения. Но со мной просто: когда бываю не прав, я это признаю.
— Что ж, это хорошая черта.
— Еще бы.
Они вместе ели фасоль, завернутую в тортильи, с плавленым сыром. Сыр был прогорклый и отдавал козлом. Билли палочкой приподнял крышку кастрюльки, где варился кофе, заглянул туда и вернул крышку на место. Посмотрел на гостя. Тот сидел на земле по-турецки, одной рукой держа себя за подъем сапога.
— Судя по твоему виду, ты довольно давно уже здесь, а? — сказал гость.
— Не знаю. А что у меня за вид?
— Вид человека, которому пора возвращаться.
— Что ж. Насчет этого вы, наверное, правы. Это у меня уже третья ходка. И первая, когда я получил то, ради чего сюда ехал. Но черт бы меня взял, если я этого когда-нибудь хотел.
Мужчина кивнул. Ему, похоже, не было нужды знать, что именно это было.
— Вот что я тебе скажу, — проговорил он. — Чтобы мне сюда еще раз вернуться — это должно произойти что-то такое… Ну, например, в аду закончатся дрова. Вот тогда я, весь заиндевевший, прискачу сюда. Но до этого — ни-ни!
Билли разлил кофе по чашкам. Стали пить. Хлебать из жестяных кружек горячий кофе — еще то удовольствие, но гость этого, похоже, не замечал. Все выпил и сидел, глядя сквозь лес в сторону реки, где под луной играли серебряные выгибы воды на галечных банках. Ниже по течению жемчужная чаша луны, как впаянная, сидела в напластованиях туч, словно свеча, вставленная в пустой череп. Взболтав гущу в чашке, мужчина выплеснул ее во тьму.
— Поеду, пожалуй, — сказал он.
— А до утра не хотите остаться?
— Да нет, люблю ночную езду.
— Ну что ж…
— Надо больше успевать, нечего сидеть сиднем.
— Тут, между прочим, грабителей полно, — сказал Билли.
— Грабителей… — повторил мужчина.
Задумчиво посмотрел в огонь. Помедлив, вынул из кармана одну из своих тонких черных сигар и внимательно осмотрел. Потом скусил с нее кончик и выплюнул в огонь.
— Сигары куришь?
— Да у меня вообще курить нет привычки.
— А что — религия не велит?
— Да нет, насчет религии я тоже как-то не очень.
Наклонившись, мужчина вынул из огня горящую головешку и прикурил от нее сигару. Ему пришлось почмокать и попыхтеть, прежде чем она раскурилась. Когда все удалось, он положил головешку обратно в костер, пустил кольцо дыма, а потом второе кольцо, поменьше, которое прошло сквозь середину первого.
— Во сколько они отсюда вышли? — спросил он.
— Не знаю. Может, в полдень.
— Хотя больше десяти миль они вряд ли сделали.
— А может, и позже.
— Каждый раз, стоит мне где-нибудь задержаться, у них тут же что-нибудь ломается. Ни разу случая не упустили. Но это моя вина. Очень уж меня отвлекают тутошние сеньориты. Когда я был за морем, мамзели тоже — ох как были хороши. Обожаю, когда они ни бум-бум по-американски. А ты там побывал?
— Нет.
Он пошуровал в костре и вынул палку, от которой прикуривал сигару. Резким взмахом сбил пламя, после чего повернулся и красным дымящимся ее концом изобразил на фоне окружающей тьмы то ли узор, то ли некие письмена, как ребенок. Наигравшись, бросил ее обратно в костер.
— А что с конем — все действительно так серьезно? — сказал он.
— Не знаю. Два дня уже не встает.
— Тебе надо было тех моих цыган на него напустить. Цыгане, говорят, насчет коней — ну прям такие доки!
— И что, это правда?
— Откуда мне знать. Знаю только, что они умеют больному коню придать такой вид, как будто он здоровый. И он будет здоровым, пока они его тебе не продадут.
— Но я его не собираюсь продавать.
— А ты лучше вот что сделай.
— Что?
— Костерок сделай побольше.
— Это зачем?
— Затем, что пумы. Конина — их любимая еда.
Билли кивнул.
— Это я слышал и раньше, — сказал он.
— Знаешь, почему ты это слышал и раньше?
— Нет, не знаю.
— Вот то-то и оно.
— А все-таки почему?
— Потому что это правда, вот почему.
— Вы полагаете, если человек что-то слышал раньше, это, скорее всего, правда?
— По моему опыту, да.
— А по моему, нет.
Мужчина сидел и курил, глядя в огонь. Через некоторое время вдруг говорит:
— По моему опыту тоже нет. Я это просто так сказал. Да и на войне я, по правде говоря, не был. Белый билет у меня. Всегда был и всегда будет.
— А что, цыгане этот самолет спустили с гор в реку, а потом сплавляли на плоту?
— Это они тебе так сказали?
— Да.
— Этот аэроплан стоял в хлеву на ранчо Таливер, в окрестностях города Рикардо-Флорес-Магон, штат Чиуауа. До тех горных плато, о которых ты говоришь, он и долететь-то не мог. У него потолок меньше двух тысяч метров.
— А летчик, который им управлял, погиб?
— Мне, во всяком случае, об этом ничего не известно.
— А зачем вы сюда приехали? Найти аэроплан и забрать его?
— Я сюда приехал затем, что спутался с девчонкой в Мак-Аллене, штат Техас, и ее папаша грозился меня к такой-то матери пристрелить.
Билли долго смотрел в огонь.
— Ты говорил о том, как бывает, что налетаешь прямиком на то, от чего бежишь, — сказал мужчина. — В тебя когда-нибудь всаживали пулю?
— Нет.
— А вот в меня два раза. Последний раз среди бела дня в субботу прямо в центре Куаутемока. Кто это видел, все тут же разбежались. Если бы не две меннонитки, которые унесли меня с улицы и положили в фургон, я бы до сих пор там валялся.
— Куда вас ранили?
— А вот прямо сюда, — сказал он. Повернулся и отвел волосы, показав место над правым виском. — Вот сюда, видишь? Там прямо видно.
Он наклонился и сплюнул в огонь, потом бросил взгляд на сигару и сунул ее обратно в рот. Попыхтел ею.
— Но я не спятил, — сказал он.
— А я и не говорил, что вы спятили.
— Нет. Но ты мог это подумать.
— Но и вы обо мне могли это подумать.
— Мог.
— А это правда с вами было или вы просто так сказали?
— Нет. Это правда было.
— А у меня здесь брата застрелили. Я и приехал-то, только чтобы его тело домой забрать. Его застрелили почти что прямо здесь — ну, чуть южнее. В городе, который называется Сан-Лоренсо.
— Здесь пулю схлопотать примерно так же просто, как что угодно.
— А моего отца застрелили в Нью-Мексико. Конь, который там лежит, — это его конь.
— Жизнь — жестокая штука.
— Он переехал из Техаса в тысяча девятьсот девятнадцатом. Лет ему тогда было примерно столько же, сколько сейчас мне. Но родился он не в Техасе. Он родился в Миссури.
— А у меня дядя родился в Миссури! Однажды вечером, проезжая по тем местам, его папаша пьяный упал с телеги в грязь — вот так и вышло, что он родился в Миссури.
— А мама у меня выросла на ранчо в округе Де-Бака. Ее мать была чистокровная мексиканка, даже по-английски не говорила. Она до самой смерти с нами жила. Еще у меня была младшая сестра, которая умерла, когда мне было семь, но я ее очень ясно помню. Я ездил в Форт-Самнер, хотел найти ее могилу, но не нашел. Ее звали Маргарет. Мне всегда нравилось это имя. Если у меня когда-нибудь будет девчонка, я ее так и назову.
— Ну, я, пожалуй, поехал.
— Что ж…
— Насчет костра не забудь.
— Ага.
— Когда с тобой поговоришь, такое чувство, что ты уже нахлебался в этом мире полным ротом.
— Да я просто чушь болтаю. А так-то мне везло, пожалуй, больше, чем кому другому. Жизнь-то у нас всего одна, так что родиться — уже удача. Все остальное мелочи. Но вот братишка мой был к этой жизни больше приспособлен. Прямо с рождения. Да и разбирался во всем куда лучше меня. Не только в лошадях. Во всем. Наш папа знал это. И сам знал, и знал, что я знаю… Так что вот… Что об этом теперь говорить.
— Ну, я поехал.
— Будьте осторожны.
— Обязательно.
Он встал и поправил шляпу. Луна стояла высоко, небо очистилось. Река за деревьями была похожа на литой металл.
— Этот мир никогда не стоит на месте, — сказал всадник. — Ты знал это?
— Знаю. Он и сейчас меняется.
Через четыре дня он выступил вдоль реки на север, приторочив останки брата к волокуше, которую соорудил из жердей, привязанных концами к седлу. Граница была в трех днях пути. Чуть западнее поселка Дог-Спрингз миновал первый из белых обелисков, обозначающих государственную границу, дальше пошел по дну пересохшего старинного водохранилища. Старые земляные дамбы местами были разрушены, и он ехал, скребя жердями волокуши покрытое трещинами сухое глиняное дно. На глине дна отпечатались следы коров, антилоп и койотов, оставленные ими после какого-то недавнего дождя, а в одном месте глина была прямо будто рунами расписана трехпалыми следами журавлей: видны были места, где птицы приземлялись и где они бродили по бесплодной грязи. В ту ночь он спал уже в своей родной стране, и ему снился сон, в котором он видел Божьих паломников, как те упорно шли куда-то к горизонту в густеющих сумерках уходящего дня; у них был вид людей, возвращающихся из дальних краев, но они ходили туда не на войну, и это их возвращение не было бегством, — скорее, они там выполняли какую-то работу, от которой зависят все самые важные на свете вещи. От паломников его отделял темный овраг, и он стал вглядываться, пытаясь по инструментам в их руках определить, что это была за работа, но в руках у них ничего не было, они просто молча шли на фоне неба, и все вокруг темнело и темнело, и они ушли. Когда в кромешной тьме он проснулся, подумал, что по пустыне ночью и впрямь кто-то или что-то проходило, он долго потом лежал без сна, но такого чувства, что это что-то опять вернется, не возникало.
На следующий день проехал брошенный поселок Трес-Эрманас, дальше пыльная дорога свернула к западу, а вечером, остановив коня на перекрестке у магазина в Ачите и глянув на юго-запад, увидел отблески заходящего солнца на вершинах Анимас-Пикс, но уже знал, что туда он больше не ходок. Двинулся поперек Анимас-Вэлли, медленно таща за собой волокушу; через долину шел целый день. Утром въехал в Анимас, а день оказался Пепельной средой, и первыми, кого он увидел, были мексиканцы с пепельными крестами на лбу — пятеро ребятишек и женщина; они шли гуськом по пыльной обочине от города прочь. Он поздоровался с ними, но они лишь перекрестились при виде тела на волокуше и молча прошли. В скобяной лавке он купил лопату и повернул от города на юг, пока не доехал до небольшого кладбища, где стреножил коня, оставив его пастись у ворот в ожидании, пока хозяин выроет могилу.
Когда яма в сухой земле, наполовину состоящей из селитры, была уже по пояс, приехал шериф, вылез из машины и вошел в ворота.
— Я так и подумал, что это ты, — сказал он.
Перестав копать, Билли оперся на лопату и прищурился. Изношенную до дыр рубашку, которую было снял и бросил наземь, он теперь поднял, вытер ею пот со лба и молча стоял и ждал.
— Это, как я понимаю, твой брат там лежит, — сказал шериф.
— Да, сэр.
Шериф покачал головой. Обвел глазами окрестности. Как будто видел в окружающем пейзаже что-то такое, что запрещало просто так в здешней земле копаться. Опустил взгляд на Билли:
— Особо-то ведь… что тут скажешь, правда?
— Да, сэр. Сказать особо нечего.
— Что ж… Но когда просто так туда-сюда ездят и кого хотят хоронят — это непорядок. Давай-ка я схожу к судье да погляжу, удастся ли мне его уговорить, чтобы он выдал свидетельство о смерти. А вообще-то, я даже не знаю, на чьей земле ты сейчас тут копаешься.
— Да, сэр.
— Давай завтра приедешь ко мне в Лордсбург.
— Хорошо.
Шериф надвинул шляпу на глаза, еще раз покачал головой, повернулся и пошел в ворота к своей машине.
Потом опять день за днем в пути — сперва на север в Силвер-Сити, потом на запад в Дункан (Аризона) и снова на север через горы в Гленвуд, из Гленвуда в Резерв. Поработал в Карризосо, потом устроился в «Джи-Эс-Нью-Мексико-Силвер», но в июле, сам не понимая почему, вдруг взял расчет и опять отправился на юг в Силвер-Сити, а оттуда старой дорогой к востоку мимо шахт в Санта-Рите и дальше через Сан-Лоренсо и Черные горы. С гор, обступающих с севера, налетел ветер, прерия впереди потемнела, по небу одно за другим побежали облака. Конь шел медленно, волоча ноги и низко опустив голову, всадник же сидел очень прямо в шляпе, надвинутой на глаза. Вокруг повсюду только реденький, заранее сухой бессмертник и креозотовые кусты на усеянной камнями равнине. Никаких тебе изгородей, но уж и никакой тебе кормовой травы. Через несколько миль выехал на шоссе с гудроновым покрытием, остановился. Мимо протарахтел грузовик и исчез вдали. В восьмидесяти милях до самых облаков высились, держа удар косого вечернего солнца, голые вертикальные складки Органного хребта. Пока смотрел, они сникли в тени. Ветер, налетевший из пустыни, нес с собой плевочки дождя. Отвернувшись от него, Билли посмотрел вдоль шоссе назад, туда, где, проезжая, заметил какие-то строения. Выброшенные покрышки от трансконтинентальных грузовиков сморщенными завитками лежали на обочине, подобно сброшенным и почерневшим от солнца змеиным шкурам, словно вдоль всего шоссе шла линька древних сухопутных ящеров. С севера опять налетел ветер, принес с собой косой дождь, схватками и полосами побежавший наискось через шоссе.
Строения оказались тремя саманными развалюхами, стоявшими чуть в стороне от дороги. В былые времена они представляли собой почтовую станцию, но теперь стояли без крыш и по большей части даже без стропил. Перед одной еще высилась старая, ржавая, когда-то оранжевая, бензоколонка с разбитым стеклом счетчика наверху. Он ввел коня в большее из этих строений, расседлал его и поставил седло на пол. В одном углу кучей лежало сено, и он попинал его сапогом, чтобы размять, а может, просто хотел удостовериться, что оно не скрывает под собой чего-нибудь неожиданного. Сухое и пыльное, в одном месте оно было примято, как будто на нем кто-то спал. Билли вышел, обошел здание сзади и вернулся со старым колесным колпаком, налил туда воды из парусинового ведра и поднял к морде коня. Сквозь пустой ломаный переплет оконной рамы виднелась дорога, под дождем она отсвечивала черным блеском.
Достал одеяла, расстелил их на сене и едва уселся, глядя на дождь и открыв себе банку сардин, как из-за угла здания показался рыжий пес. Пес вошел в дверь и остановился. Сперва посмотрел на коня. Потом повернул голову, уставился на Билли. Пес был старый, с поседевшей мордой и изувеченным позвоночником, из-за чего голова у него сидела криво, а движения задних ног выходили какими-то нелепыми. Это перекошенное артритом и бог знает чем еще создание бочком-бочком приблизилось, по дороге нюхая пол, чтобы удостовериться, что пахнет и впрямь человеком. Потом пес поднял голову и, подергивая в воздухе носом, попытался разглядеть этого человека в потемках своими млечно-матовыми полуслепыми глазами.
Билли аккуратно поставил банку сардин рядом с собой. До него уже донесся запах мокрой псины. Пес стоял неподалеку от двери, позади него за дверью дождь бил в бурьян и гравий, и он был такой мокрый, жалкий, навсегда испуганный и покорный, будто его из разрозненных собачьих запчастей слепил какой-то спятивший хирург-ветеринар. Пес постоял, встряхнулся, как-то по-особому избочась, и, поскуливая, отбежал в дальний угол, где оглянулся, провернулся на месте кругом три раза и лег.
Билли вытер нож о штанину, положил его поперек банки с консервами и огляделся. Отковырял от стены кусок засохшей глины и швырнул. Пес как-то странно взвизгнул, но не пошевелился.
— Кыш! — крикнул Билли.
Пес заскулил, но продолжал лежать.
Выругавшись себе под нос, Билли встал на ноги и заозирался, ища, чем бы вооружиться. Конь посмотрел на него, потом посмотрел на пса. Билли прошел по комнате, выскочил под дождь и забежал за угол здания. Когда вернулся, в руках держал метровый кусок водопроводной трубы, с ней подступил ко псу.
— Пошел вон! — крикнул он. — Кыш!
Пес встал и, сгорбившись, хромая и скуля, засеменил вдоль стенки и во двор. Но когда Билли, отвернувшись, стал опять устраиваться на одеялах, пес снова скользнул мимо него в помещение. Билли кинулся за ним с трубой в руке, и пес заковылял прочь.
Билли за ним. Оказавшись снаружи, у края мостовой пес остановился и, стоя под дождем, посмотрел назад. Когда-то он был, видимо, охотничьим; возможно, его бросили, сочтя мертвым, в горах или где-нибудь на обочине шоссе. Этакое живое вместилище десятка тысяч бед и унижений, а теперь еще и предвестник бог знает чего. Нагнувшись, Билли сгреб в горсть с дорожной насыпи кучку мелких камешков и бросил в пса. Пес поднял свою криво присобаченную голову и жутко взвыл. Билли сделал еще пару шагов, пес, сойдя с места, затрусил по шоссе. Билли бежал сзади, швырял еще какие-то камни, кричал на пса, а под конец запустил в него трубой. Труба, крутясь и лязгая, запрыгала по мостовой позади пса, а пес опять завыл и побежал быстрее, развинченно ковыляя на негнущихся ногах и мотая криво приставленной к туловищу головой. Отбежав подальше, повернул голову в сторону, поднял ее и снова ужасно завыл. Завыл уже совершенно несусветно. Как будто это вырвались наружу все напластования горя и мук всей прежней жизни. На старческих ногах ковыляя под дождем по дороге прочь, он вновь и вновь издавал этот вой, вкладывая в него все отчаяние своего сердца, пока в наступившей ночи его не перестало быть видно и слышно.
Билли проснулся, разбуженный ярким и по-пустынному белым полднем. Он сел, выпутался из пованивающих одеял. И тут же на его глазах тень деревянных перекладин голой рамы, только что резко впечатанная в противоположную стену, начала выцветать и меркнуть. Как будто в это время солнце зашло за тучу. Он скинул одеяла, натянул сапоги и шляпу, поднялся и вышел вон. При ярком свете дорога была бледно-серой, однако этот свет уже куда-то утекал, будто всасываясь в щель по краю мира. Разбуженные светом, в придорожных кустах зачирикали и запорхали мелкие пташки, а толпы тарантулов на шоссе, смело шагавших через дорогу в темноте, как этакие сухопутные крабы, наоборот, только что шустрые, как марионетки, вдруг разом застыли и замерли, пробуя всеми своими восьмью настороженными ногами внезапно приставшую к ним снизу собственную тень.
Обежав глазами дорогу, Билли поднял взгляд туда, откуда шел исчезающий свет. Северный край небосвода, обложенный тучами, стал резко темнеть. Ночью дождь перестал, и над пустыней встала ломаная радуга или что-то вроде гало, какая-то бледная неоновая дуга, и он перевел взгляд на дорогу, которая была вся как прежде, но потемнела и продолжала темнеть на всем своем протяжении к востоку, но вот чего не было, так это солнца — ни на востоке, ни в зените, а когда он снова посмотрел на север, там горизонт теперь темнел еще быстрее, так что тот полдень, от которого он проснулся, вдруг сделался нездешним сумраком и сразу же нездешней тьмой, в которой птицы, на свету было распорхавшиеся, затихли, и кусты вдоль дороги снова объяла тишь.
Он пошел прочь. С гор задувал холодный ветер. Ветер срывался вниз с западных склонов хребта, на котором выше уровня леса даже летом лежит снег, несся сквозь высокие хвойные леса и между свечками тополей, а потом раздувал пыль на пустынной равнине внизу. Ночью дождь перестал, и Билли вышел на дорогу и стал звать пса. Звал, звал… Стоя в загадочной, необъяснимой темноте. В которой не было ни звука, кроме шума ветра. Через некоторое время сел на дорогу. Снял шляпу, положил перед собою на гудрон, опустил голову, закрыл лицо руками и заплакал. Он так сидел довольно долго, и через некоторое время восток и впрямь начал сереть, и через некоторое время показалось настоящее, созданное Богом солнце и взошло опять для всех без исключения.