О самой аварии я могу сказать очень немного. Почти ничего. По ходу ее что-то падало с неба. Техника. Детали, части. Вот, на самом деле, и все — большего я разгласить не могу. Негусто, согласен.

Я не то чтобы скромничаю. Так уж оно вышло; начать с того, что я и не помню этого события. Все пусто: белый лист, черная дыра. Остались неясные образы, полувпечатления: меня ударяет, или ударило — или, точнее, вот-вот ударит; синий огонь; прутья; огни других цветов; что-то держит меня над каким-то желобом или днищем. Но кто знает, подлинные ли это воспоминания? Кто знает, вдруг мой травмированный мозг попросту выдумал их, или вытащил откуда-то еще, из другого отсека, и засунул сюда, чтобы заткнуть брешь — воронку, — пробитую аварией? Мозг — штука гибкая и коварная. Готовая на любые авантюры.

Да еще это требование. Пункт договора. По условиям настоящего договора, составленного моим адвокатом и сторонами, учреждениями, организациями — назовем их юридическими лицами, — несущими ответственность за случившееся со мной, мне запрещается обсуждать, в любой публичной или доступной для записи форме (этот кусок я помню наизусть), характер и/или подробности данного происшествия, под угрозой лишения всех выплаченных мне финансовых компенсаций, включая любой добавочный капитал, наросший (хорошее слово, «наросший») в качестве процентов за время пребывания последних в моем распоряжении, — а вполне возможно, сказал мне торжественно-серьезным голосом мой адвокат, и многого другого помимо этого. Чтобы, так сказать, замкнуть цепь.

Договор. Это слово: договор. До-го-вор. Пока я лежал, распластанный, жалкий, растянутый, перевязанный, пока всевозможные трубки и провода что-то закачивали в мое тело, что-то из него высасывали, пока электронные метрономы и меха ускоряли одно, замедляли другое, исполняли на мне свою музыку — гудение и скрежет, пока она текла через мои органы и ни на что не годную плоть, как морская вода через губку, — все эти месяцы, пока я был в больнице, во мне росло, угнездившись, это слово. Договор. Оно ухитрилось заползти ко мне в кому — наверное, Грег, когда приходил поглазеть на то, что осталось после аварии, говорил со мной на эту тему. Беспространство полного забвения растягивалось и сокращалось в моей потерявшей сознание голове, складываясь в неумолимо подробные формы и картины — главным образом стадионы, беговые дорожки и крикетные поля, над которыми заливался голос комментатора, приглашая меня комментировать вместе с ним, а в репортаж между тем пробиралось это слово: мы обсуждали договор, хотя ни один из нас не знал, что он в себя включает. Много недель спустя, выйдя из комы, распрощавшись с капельницей и перейдя на протертую твердую пищу, я представлял себе середину этого слова, «-го-», всякий раз, когда пытался глотать. Договор стоял у меня поперек горла, еще не успев заткнуть мне его, — это уж точно.

Потом, в те недели, когда я сидел на койке, способный думать и говорить, но пока не в состоянии ничего о себе вспомнить, договор преподносился мне как будущее — крепкое, способное уравновесить мое беспрошлое; как момент, когда я поправлюсь, срастусь в единое целое. Со временем, когда прошлое в основном возвратилось, по частям, подобно предыдущим сериям некой скучноватой мыльной оперы, но ходить я еще не мог, медсестры стали говорить, что договор поставит меня на ноги. Меня навещал Марк Добенэ, сообщал новости о нашем продвижении к договору, а я сидел в гипсе, ожидая приговора: срастутся ли у меня кости. После его ухода я садился и думал про всевозможные наборы и повторы: теннис (сет — шесть геймов), посуда (сервиз — сколько-то там парных чашек и тарелок), театральные репетиции, узоры. Я думал про отдаленные поселения в давние времена, про то, как к притаившейся под враждебными небесами деревушке-форпосту приближается неприятель, высланный на переговоры. Я думал про людей — танцоров, например, или солдат, — затаившихся в ожидании начала какого-то события, словно участники некого заговора.

Позже, много позже договор был заключен. К тому моменту я уже четыре месяца, как вышел из больницы, месяц, как закончил ходить на физиотерапию. Жил я один на окраине Брикстона, в однокомнатной квартире. Не работал. Компания, где я служил до самой аварии, организация, занимавшаяся исследованием рынков, обещала платить мне деньги по больничному до мая. Стоял апрель. Возвращаться на работу мне не хотелось. Мне ничего не хотелось делать. Я ничего не делал. Дни проводил за самыми рутинными занятиями: вставал, умывался, шел в магазин и обратно, читал газеты, сидел у себя в квартире. Иногда смотрел телевизор, но немного — даже это казалось слишком активной деятельностью. Изредка доезжал на метро до Энджела, до офиса Марка Добенэ. А по большей части сидел у себя в квартире и ничего не делал. Мне было тридцать лет.

В день заключения договора одно дело у меня все-таки было. Я должен был ехать в аэропорт Хитроу, встречать знакомую. Старую знакомую. Она прилетала из Африки. Я как раз собирался выйти из дому, когда зазвонил телефон. Это была секретарша Добенэ. Я снял трубку, и ее голос произнес:

— «Оланджер и Добенэ». Вам звонят из офиса Марка Добенэ. Соединяю.

— Что? — переспросил я.

— Соединяю.

Помню, я почувствовал головокружение. Вещи, которых я не понимаю, вызывают у меня головокружение. С тех пор, как произошла авария, я научился все делать медленно, осмысливая каждый шаг, каждую составляющую того, что делаю. Не потому, что решил делать все именно так — просто не могу по-другому. Если не понимаю слов, прошу кого-нибудь из своего персонала найти справку. В тот апрельский день, когда позвонила секретарша Добенэ, персонала у меня еще не было, да это в данном случае и не помогло бы. Я не понимал, кого она с кем соединяет — Марка Добенэ со мной или меня с ним. Невелика разница, возможно, скажете вы, но у меня голова закружилась от неопределенности. Я уперся рукой в стену гостиной.

Через несколько секунд в трубке раздался голос Добенэ:

— Алло?

— Алло, — ответил я.

— Все, кончено дело!

— Да, это я. До того ваша секретарша нас соединяла. А теперь все, она кончила; это уже я.

— Послушайте, — голос у Добенэ был возбужденный; он не понял, чтó я только что сказал. — Послушайте — они капитулировали.

— Кто? — спросил я.

— Кто? Они! Другая сторона. Они согласны.

— Ага.

Я все стоял, уперевшись рукой в стену. Стена, помню, была желтая.

— Они предложили нам, — продолжал Добенэ, — сделку на очень выгодных для обеих сторон условиях.

— Какие же это условия?

— С вашей стороны, — объяснил он мне, — нельзя обсуждать аварию в любой публичной или доступной для записи форме. Фактически, вы должны забыть о том, что она вообще произошла.

— Я уже забыл. Я и раньше-то про нее ничего не помнил.

Как я уже говорил, это была правда. Последнее мое ясное воспоминание — о том, как меня тряхнуло ветром минут за двадцать до удара.

— Это их не интересует, — сказал Добенэ. — Они не это имеют в виду. Они имеют в виду следующее: вы должны признать, что законных оснований для судебного иска больше не имеется.

Какое-то время я размышлял об этом, а поняв, спросил его:

— Сколько они мне заплатят?

— Восемь с половиной миллионов, — ответил Добенэ.

— Фунтов? — спросил я.

— Фунтов, — повторил Добенэ. — Восемь с половиной миллионов фунтов.

Мне понадобилась еще секунда-другая, чтобы осознать, сколько же это получается денег. Осознав, я убрал руку со стены и резко повернулся к окну. В этом движении было столько силы — хватило, чтобы выдрать телефонный кабель, прямо из стены. Выскочил весь узел: кабель, тот его конец с плоской головкой, который подключается, а также корпус разъема, к которому он подключается. Вместе с ним наружу частично вывалилась даже внутренняя проводка, проходящая через стену, вся в крапинку, усеянная рыхлыми, мясистыми кусочками штукатурки.

— Алло? — произнес я.

Бесполезно — связь прервалась. Какое-то время, не знаю, долго ли, я стоял, держа в руке заглохшую трубку и глядя на то, что высыпалось из стены. Картина была довольно омерзительная: что-то, вылезшее из чего-то.

Гудок проезжавшей машины заставил меня опомниться. Я вышел из квартиры и торопливо направился к телефону-автомату, перезвонить Марку Добенэ. Ближайшая будка находилась прямо за углом, на Колдхарбор-лейн. Переходя свою улицу и шагая по той, что пролегала перпендикулярно ей, я размышлял об этой сумме: восемь с половиной миллионов. Я представил ее себе, мысленно обрисовал ее форму. Восьмерка была идеальная, ровная: закругленная фигура, опять и опять переходящая в саму себя. Но вот половина! Зачем они добавили половину? Она, эта половина, олицетворяла для меня хаос: неиспользованный остаток, обломок мусора. Когда моя коленная чашечка, раздробленная при аварии, срослась, внутри остался один крохотный осколок. Врачам не удалось его выудить, и он так и продолжал плавать рядом с костью, ненужный, излишний, вне требований; иногда он застревал между чашечкой и головкой кости, при этом выходил из строя весь сустав, терялась подвижность, воспалялись нервы и мышцы. Помню, как, шагая в тот день по улице, я представлял себе остаток суммы, ее дробную часть — представлял ее себе в виде осколка в колене и хмурился, думая: «Лучше бы просто восемь миллионов».

В остальном же я чувствовал себя как всегда. Мне говорили, что договор поставит меня на ноги, заново вернет к жизни. Однако никакой фундаментальной разницы по сравнению с тем, что было до звонка секретарши Марка Добенэ, я не ощущал. Я осмотрелся, взглянул на небо — оно тоже было обычное, как всегда: обычный весенний день; солнце — правда, не яркое; ни холодно, ни тепло. Пройдя полпути, я миновал свою «Фиесту», припаркованную на улице, и взглянул на ее ободранный сзади левый бок. Примерно за месяц до аварии кто-то врезался в меня и уехал, не остановившись; это произошло в Пекэме. Я собирался починить машину, но после выхода из больницы это казалось неважным, подобно большинству других вещей, так что часть корпуса позади левого заднего колеса осталась поцарапанной и смятой.

В конце улицы, перпендикулярной моей, я повернул направо и стал переходить дорогу. Неподалеку стоял дом, куда месяцев десять назад, за два месяца до аварии, ворвалась полиция. В операции участвовал вооруженный отряд. Они кого-то разыскивали и, видимо, действовали по наводке. Дом был осажден, улица с обеих сторон оцеплена, снайперы в бронежилетах стояли, укрывшись за машинами и фонарными столбами, наведя винтовки на окна. Тут-то, пересекая участок дороги, превращенный ими на тот короткий промежуток времени в нейтральную полосу, я и сообразил, что телефона Марка Добенэ у меня при себе нет.

Я остановился прямо посередине дороги. Машин не было. Прежде чем отправиться назад, к себе в квартиру, за номером, я на некоторое время задержался — не знаю, надолго ли — на том месте, где проходили линии прицела снайперов. Я вывернул руки ладонями наружу, закрыл глаза и подумал о том запомнившемся мне моменте перед самой аварией, когда меня тряхнуло ветром. От этого воспоминания по телу у меня побежали мурашки, от верха ног к плечам, до самой шеи. Продолжалось это всего мгновение — но пока продолжалось, я чувствовал себя как не-всегда. Я чувствовал себя иначе, чувствовал напряжение — и одновременно спокойствие. Мне очень хорошо запомнилось, как я все это ощущал: как стоял, не двигаясь, вывернув ладони наружу, чувствуя напряжение и спокойствие.

Я вернулся к себе в квартиру, не той дорогой, какой пришел, а той, что проходила параллельно ей. Нашел номер, потом снова отправился в путь по первой улице, перпендикулярной моей. Снова прошел мимо своей машины, ее вмятины. Человек, который в меня врезался, проскочил разметку — знак «Уступи дорогу», а потом уехал. Прямо как сама авария — и там, и здесь виновата была другая сторона. Я снова пересек зону осады. Человека, которого разыскивала полиция, в доме в то время не было. Когда это выяснилось, снайперы вышли из своих укрытий, а обычные полицейские отвязали и собрали желто-черные ленты, которые они натянули поперек улицы, чтобы обозначить запретную территорию. Приди вы на три минуты позже, вам было бы невдомек, что тут что-то произошло. Но что-то произошло. Какое-то свидетельство наверняка осталось — пусть хотя бы в воспоминаниях тех сорока, пятидесяти, шестидесяти прохожих, что остановились посмотреть. Какой-то след всегда остается.

Нас с Добенэ разъединили на полуслове. Я засунул пятьдесят пенсов в аппарат в будке и перезвонил; ответила дежурная. Мы с ней уже встречались, несколько раз. Аккуратная и деловитая, лет тридцать с небольшим, слегка похожая на лошадь.

— «Оланджер и Добенэ». Добрый день.

Я мысленно видел стол, за которым она сидела, кожаные сиденья напротив него, стеклянный кофейный столик. Справа от нее в приемной было низкое окно, выходившее на мощеный булыжником двор.

— Будьте добры, попросите Марка Добенэ.

— Соединяю.

Последовало молчание — не тишина кабинета, а та разновидность молчания, что возникает, когда линия свободна. Образ «Оланджера и Добенэ» в моем воображении померк, вытесненный забранным решеткой фасадом конторы такси прямо за телефонной будкой. «Транспортная компания “Движение”», — было написано там, — «Аэропорты, вокзалы, легкие, перевозки, любые расстояния». Какой-то человек вкатывал в двери большой автомат для продажи «Кока-колы», медленно наклоняя его, принимая на плечи его тяжесть. Я задумался о том, чтό в данном контексте означает слово «легкие», и снова почувствовал слабую волну головокружения. «Аэропорты», — гласила надпись на окне. Моя знакомая Кэтрин прибывает в Хитроу через час с небольшим. На линии раздался щелчок, и трубку взяла секретарша Марка Добенэ.

— Офис Марка Добенэ.

Эта женщина была постарше, лет сорока с чем-то. Ее я тоже видел, каждый раз, когда посещал Марка Добенэ. Это она звонила мне несколько минут назад. Вид у нее всегда был суровый, аскетический, даже слегка порицающий. Она никогда не улыбалась. Я сообщил ей, как меня зовут, и попросил Марка Добенэ.

— Сейчас попытаюсь набрать, — сказала она. — Нет, к сожалению, у него занято. Он с кем-то разговаривает.

— Да, это он со мной разговаривает. Мы разговаривали, а нас разъединили. Наверное, он пытается мне перезвонить.

— Положите трубку, я скажу ему, чтобы снова попробовал.

— Нет, это бесполезно. У меня телефон сломан — из стенки выскочил. Сломался, пока мы разговаривали. Он наверняка сейчас пытается мне позвонить. Может, вы вмешаетесь, скажете ему?

— Мне придется к нему пройти.

Я слышал, как она положила трубку на бок, затем раздались шаги, голоса, ее и Добенэ, в соседней комнате. «Он вам звонит?» — говорил Добенэ. «Но у него же телефон не отвечает. Я последние десять минут пытаюсь прозвониться». Она сказала ему что-то, чего я не разобрал, потом я услышал его шаги, приближающиеся к телефону в ее комнате, потом шорох — это он взял его со стола.

— Это вы опять? — сказал он.

— Нас разъединили, — объяснил я.

Дисплей в окошке аппарата отсчитывал мои деньги и дошел уже до тридцати двух. Верхний тариф. Я порылся в карманах в поисках новых монеток, но вытащил только два двухпенсовика.

— Что вы успели услышать? — спросил Добенэ.

— Цифру. Вы ее не повторите?

— Восемь с половиной миллионов фунтов, — повторил Добенэ. — Вам понятны условия, вступающие в силу в случае вашего согласия на эту сумму?

— Нельзя никому рассказывать?

— Запрещается обсуждать, в любой публичной или доступной для записи форме, характер и/или подробности происшествия.

— Да, я помню, вы мне говорили.

— Иначе вы теряете все, включая любой добавочный капитал, наросший в качестве процентов за время пребывания денег в вашем распоряжении.

— Наросший, ага, — сказал я. — Этот момент я тоже помню. И это обладает юридической силой?

— Вне всякого сомнения. Учитывая статус этих сторон, этих… э-э-э, учреждений, этих… э-э-э…

— Юридических лиц.

— …юридических лиц, — подхватил он, — юридической силой обладает практически все. Я настоятельно рекомендую согласиться. Отказаться было бы безумием.

— Что я должен сделать? — спросил я его.

— Приходите завтра. Они пришлют документы с курьером вам на подпись. Приходите часам к одиннадцати — к этому времени мы их наверняка уже получим.

Человек, занимавшийся автоматом с «Кока-колой», выкатывал свою пустую тележку из помещения транспортной компании «Движение» обратно на улицу. Там говорилось «Легкие перевозки», а не «легкие», а после запятой — «перевозки». Просто так выглядело, так они расположили слова. Окошко аппарата показывало уже меньше двадцати. Добенэ выражал мне свои поздравления.

— С чем? — спросил я его.

— Это беспрецедентная сумма. Нешуточное достижение.

— Моей заслуги здесь нет.

— Вы пострадали, — ответил он.

— Это же не то… — сказал я. — То есть, я ведь не сам — да и вообще…

И в этот самый момент, опять на полуслове, связь прервалась.

Я вернулся к себе в квартиру, взять еще монеток. Вернулся по той же улице, параллельной другой, идущей перпендикулярно моей, потом снова вышел и направился по перпендикулярной, как и прежде: мимо «Фиесты», мимо бывшей зоны осады. На этот раз я опустил две фунтовые монеты. Добенэ, казалось, был удивлен меня услышать.

— По-моему, мы более или менее все обсудили, — сказал он. — Пойдите выпейте шампанского. Увидимся завтра в одиннадцать.

Он повесил трубку. Я почувствовал себя глупо. Зачем было снова ему звонить? Кроме того, мне уже пора было торопиться в аэропорт, и никакие восемь с половиной миллионов тут были ни причем. Выйдя из телефонной будки, я представил себе, как самолет Кэтрин летит где-то над Европой, спускается к Ла-Маншу, к Англии. Я в третий раз вернулся к себе в квартиру, все тем же маршрутом, взял куртку и бумажник и, уже добравшись до шиномонтажной мастерской, находившейся на полпути между зоной осады и телефонной будкой, сообразил, что оставил бумажку с номером рейса в кухне.

Я снова повернул назад, но тут же остановился — мне пришло в голову, что, возможно, эта информация мне не нужна: я могу просто посмотреть на табло прилета и узнать, какой рейс прибывает из Хараре. Больше одного в данное конкретное время не будет. Я повернул обратно и уже зашагал было дальше, как вдруг меня ошарашило: я же не знаю, на какой терминал ехать. Придется все-таки пойти и взять бумажку с подробностями. Однако, не успел я сделать и шагу по направлению к дому, как вспомнил, что на ветке Пиккадилли-лайн в вагонах метро вывешены списки авиалиний, где говорится, на какой терминал кому ехать. Я снова развернулся. Двое мужчин, вышедших из кафе рядом с мастерской, смотрели на меня. Я понял, что дергаюсь туда и обратно, как бывает с остановленным видеоизображением на низкокачественной технике. Странное, наверное, было зрелище. Мне сделалось неловко, неудобно. Я решил все-таки сходить за той бумажкой с номером и временем прибытия рейса, однако постоял на тротуаре еще пару секунд, делая вид, будто взвешиваю разные варианты, прежде чем принять решение на этом основании. Я даже задействовал в игре палец, указательный палец правой руки. Это представление было разыграно для двух наблюдавших за мной мужчин, чтобы придать моим движениям подлинность.

Когда я наконец вырвался из этого круга, уже четыре или пять раз проделав один и тот же маршрут — туда по перпендикулярной улице, обратно по параллельной, даже дорогу переходил в одном и том же месте, рядом с тем же мусорным контейнером или сразу за тем же канализационным люком, — когда я наконец повернул налево и двинулся по Колдхарбор-лейн к станции метро «Брикстон», мне пришло в голову, что с этого момента передвигаться по земле мне вообще необязательно. Я был настолько богат, что мог вызвать вертолет, велеть ему приземлиться в Рескин-парке, а если там приземлиться не удастся, пускай зависнет прямо над верхушками крыш, спустит канат и поднимет меня к себе в брюхо, как делают, когда спасают людей в море. И все же я оставался на земле, я пробегал по ней глазами, как слепой пробегает пальцами по шрифту Брайля, сосредоточившись на том, кáк я по ней прохожу: каждый шаг, то, как сгибаются колени, как размахивать руками. После аварии мне все приходилось делать именно так: сперва осмыслить, потом сделать.

Позже, сидя в метро, я, как бывало со мной всякий раз по пути на метро в Энджел, испытал необходимость представить себе местность, где проезжает несущийся вагон. Не туннели с платформами, а пространство, наземное пространство, Лондон. Я вспомнил, как меня переводили из первой больницы во вторую, месяца через два после аварии, как это было ужасно. Меня положили на спину, и я видел лишь внутренность машины скорой помощи, перекладины и трубки, кусочек неба. Я чувствовал, что все эти впечатления проходят мимо меня: вид скорой, петляющей между машинами, выскакивающей на встречную полосу, пролетающей мимо светофоров и перекрестков, и прочее в том же роде. Более того, от неспособности уследить за пространством, которое мы пересекали, меня мутило. Меня даже стошнило в машине. Едучи на метро в Хитроу, я испытывал отголоски того же беспокойства, той же тошноты. Я сдерживал их, размышляя о том, что рельсы соединены с проводами, которые соединены с распределителями и с другими проводами над землей, которые проходят вдоль улиц, связывая нас с ними, мою квартиру с аэропортом, телефонную будку с кабинетом Марка Добенэ. На этих мыслях я сосредотачивался всю дорогу до Хитроу.

Почти всю дорогу. Произошла одна странная вещь. Вам она, может быть, покажется мелочью, но мне — нет. Я ее помню очень четко. На станции «Грин-парк» мне надо было сделать пересадку. На «Грин-парке» для этого надо доехать на эскалаторе почти до самого верхнего уровня, а потом опять спуститься на другом эскалаторе. Наверху, у входа, за турникетами, имелись несколько телефонов-автоматов и большая карта улиц. Меня так потянуло к ним — к их перспективе, к надежде на установление связи, — что я сунул билетик в турникет и прошел по направлению к ним, не успев сообразить, что мне следовало идти не туда, а снова вниз. А тут еще мой билет застрял внутри. Я подозвал служителя, объяснил ему, чтό произошло, и сказал, что хочу получить свой билет обратно.

— Он внутри, — сказал служитель. — Сейчас я вам открою.

Он вынул из кармана ключ, открыл заслонку, за которой скапливались билеты, и вытащил верхний. Изучил его.

— Этот билет только до этой станции годится.

— Значит, это не мой. Я себе купил билет до Хитроу.

— Если вы последний прошли, ваш билет должен быть сверху.

— Я последний прошел, — сказал я ему. — После меня никто не проходил. Но билет этот не мой.

— Если вы последний прошли, значит, ваш, — повторил он.

Билет был не мой. У меня снова закружилась голова.

— Погодите, — сказал служитель.

Он залез в механизм подачи, прикрепленный к верхней половине заслонки, и вытащил оттуда другой билет, застрявший между двумя шестеренками.

— Ваш?

Это был мой. Он отдал мне его. Только вот, когда он открывал заслонку, билет коснулся черной смазки, покрывающей шестеренки, и теперь эта смазка попала мне на пальцы.

Я направился обратно к эскалатору, шедшему вниз, но, не успел до него дойти, как на глаза мне попались эти ступени — их переустанавливали. Эскалатор обычно представляют себе единым объектом, замкнутым, движущимся браслетом; на самом-то деле он составлен из множества самостоятельных, отдельных ступеней, сотканных в один гладкий механизм. Сочлененных. Эти были расчленены и валялись в беспорядке в отгороженном углу верхнего вестибюля. Вид у них был беспомощный, словно у выброшенной на берег рыбы. Проходя мимо них, я неотрывно на них глядел. Я глядел на них до того пристально, что шагнул не на тот эскалатор — этот шел вверх, — и меня снова вышвырнуло в вестибюль. Моя рука скользнула по поручню, и черная смазка попала на рукав, запачкав его.

Я и по сей день с фотографической четкостью помню, как стоял в вестибюле, глядя на свой запачканный рукав, на смазку — эту чуждую порядка, докучливую материю, не имеющую никакого уважения к массам, не знающую своего места. Моя погибель — материя.