Судебная экспертиза — это вид искусства, никак не меньше. Да что там — это выше, утонченнее любого вида искусства. Почему? Потому что это настоящее. Взять хотя бы один аспект — скажем, диаграммы: заполненные контурами, стрелками, штриховкой, они похожи на абстрактные картины, авангардные вещи прошлого века — пляски форм и потоков, тонкостью и мастерством выполнения не уступающие крыльям бабочки с их расцветкой. Однако это произведения отнюдь не абстрактные. Это свидетельства реальной жестокости. В каждой линии, в каждом наброске, в каждом ракурсе — в самих чернилах пульсирует почти нестерпимое насилие, рвущееся с безмолвного белого листа мрачным криком: здесь что-то произошло, кто-то умер!
— Прямо как крикет, — сказал я однажды Назу.
— В каком смысле? — спросил он.
— Каждый раз, когда мяч уже пролетел мимо, а белые линии там, куда он попал, все еще наэлектризованы, а от шва остался след, а…
— Не понимаю.
— Это… вобщем, это так, и все тут. Каждый мяч — как преступление, убийство. И это совершается снова и снова и снова, а комментатор должен комментировать, иначе он тоже умрет.
— Умрет? Почему?
— Он… неважно. Я вот тут выйду.
Мы проезжали в такси мимо Кингс-Кросса. Наз ехал на встречу с кем-то, кто был знаком с полицейским-судэкспертом. Я направлялся в Британскую библиотеку, почитать про судебную экспертизу. Этим я занимался уже не один день, ожидая, пока Наз подготовит почву для реконструкции смерти этого темнокожего мужчины. Иначе я, наверное, сошел бы с ума — так сильно было мое импульсивное желание ее реконструировать. Реконструировать ее по-настоящему мы не могли, пока не раздобудем заключение о ней — заключение, составленное полицейским отделом судэкспертизы, который занимался этим делом. Наз прочесал все контакты в своей базе данных в попытках найти способ достать это заключение, а я тем временем перебивался чтением, жадно глотая все книги по судебной науке, какие мог найти.
Я читал учебники для студентов, общие вводные материалы для широкой публики, доклады, сделанные экспертами на конференциях высшего уровня. Прочел руководство, которое должен был вызубрить наизусть каждый профессиональный судебный следователь в стране, и сам вызубрил его наизусть. Оно было разбито на параграфы, сперва пронумерованные числами, затем — заглавными буквами, затем — римскими цифрами, затем — строчными буквами; нумерация менялась по мере того, как абзацы все дальше и дальше отступали от полей слева. Каждый отступ соответствовал шагу или полушагу в цепи действий, которой необходимо придерживаться, когда проводишь судебное расследование. Весь этот процесс в высшей степени формализован: нельзя просто взять и сделать — все надо делать медленно, разбивая движения на фазы, у которых есть разделы и подразделы, и каждый подчиняется строгим правилам. При этом следует даже надевать специальные костюмы, подобно тому, как японцы при совершении чайной церемонии надевают кимоно.
Важны схемы. По месту преступления движутся, следуя определенной схеме, которую заранее выбирает главный следователь. Иногда он велит двигаться вперед по прямым, как на соревнованиях по плаванию. Или, покрыв местность сеткой, разрезает ее на зоны и закрепляет за каждым следователем по одной. Или приказывает вести поиски по спирали. Будь я сам главным следователем, я бы взял в качестве схемы восьмерку и заставил бы каждого из своих подчиненных ползать по одному и тому же месту бесконечно повторяющимися кругами, снова и снова раскапывать одни и те же улики, одни и те же отпечатки, отметины и следы, записывать их всякий раз как будто по новой.
Схемы и шаблоны в судебных расследованиях встречаются на каждом шагу. Следователи должны уметь находить и распознавать отпечатки, оставленные, например, кроссовками, пальцами и шинами. Так, шины образуют ребристый шаблон с двумя парами неровных полос; бывают шаблоны агрессивно-ребристые — то же самое, что ребристые, но по улам из полос торчат зубцы; еще бывают шестиугольные блоки с перевернутой буквой v в каждом (такие были у моей «Фиесты»); направленные шаблоны — кирпичиками, как две примыкающие стены, если смотреть из угла; блочные — то же самое, что направленные, но кубиками; криволинейные, где видна сетка, линии которой беспорядочно изгибаются и перекручиваются. Кроссовки оставляют сотни различных шаблонов. Самое сложное — отпечатки пальцев; разнообразие их завитков и треугольников бесконечно — среди них не найти двух одинаковых.
Так вот, все эти схемы и шаблоны необходимо заносить в протокол. Фиксировать, как я в тот день зафиксировал пятно под мотоциклом. Чтобы зафиксировать отпечатки пальцев, их посыпают порошком, легонько дуют, чтобы убрать порошок, не приставший к микроскопическим сырым выступам, оставленным пальцем при касании, потом к оставшемуся порошку прижимают ленту, а когда снова отнимают, на ней остается шаблон. Отпечатки обуви и шин фиксируют так: заливают штукатурный раствор в форму, вырезанную резиновыми выступами в земле или грязи, и, дождавшись, пока застынет, снова вынимают; тем самым выдолбленное действием пространство превращается в твердую материю. Если отпечатки сделаны на бетоне мокрой обувью или шинами, их приходится зарисовывать. Следуя стандартной процедуре, зарисовки полагается делать постоянно, чтобы остались записи о размерах мебели, дверей, окон и так далее, о расстояниях от предметов и тел до входов и выходов; совсем как делал я — и когда впервые вспомнил свой дом, и после начала реконструкций.
Следует также постоянно фотографировать, как делала Энни, когда мы готовили здание. Фотографиии существуют четырех типов: отдельные улики снимают крупным планом, взаимные положения близко связанных вещей — со среднего расстояния; с дальнего расстояния делают снимки, на которых виден какой-нибудь ориентир, чтобы установить местонахождение сцены преступления; и, наконец, бывают фотографиии, сделанные с других точек обзора; правда, мне думается, что третий и четвертый тип — более или менее одно и то же. Если бы меня интересовали фотографиии — а они меня не интересуют, — я бы стал снимать и с воздуха: сперва с подъемного крана, потом с описывающего круги аэростата, с высоты, позволяющей смотрящему различить на месте преступления посреди крупных шаблонов образы и формы, о которых по прошествии лет археологи-вольнодумцы скажут, что их назначением было служить ориентирами космическим кораблям высшей расы пришельцев при посадке на Землю.
Каждый день, как только меня выгоняли из библиотеки, я звонил Назу, узнать, как продвигается его деятельность. Он связался с тем человеком из полиции, и тот за крупную взятку обещал снять для нас копию судебного заключения по данному конкретному делу.
— Так где же оно? — спросил я его через неделю.
— Ожидается в конце следующей недели, — ответил Наз.
— В конце следующей недели! Еще целую вечность ждать. А предварительный вариант наш человек раздобыть не может?
— Это и есть предварительный вариант. Он еще не написан.
— За что же я тогда налоги, на фиг, плачу?
— Кстати, — сказал Наз. — Вас Мэттью Янгер искал.
— Да пошел бы он, — и я повесил трубку.
На следующий день я снова пошел в библиотеку. Все, что там имелось на тему о сборе информации на месте преступления, я уже прочел, поэтому начал читать об оружии. Я засел за отчет некого д-ра М. Джаухари, дипл. спец., к. ю. н., чл. Академии криминалистики и директора центральной криминалистической научной лаборатории, Калькутта. По крайней мере, таковым он был в 1971 году, когда вышел отчет. Доктор Джаухари объяснял, что огнестрельное оружие действует, как тепловой двигатель, преобразуя химическую энергию, запасенную в боезаряде, в кинетическую энергию пули. В качестве иллюстрации он обсуждал сходства и различия между системой устройства огнестрельного оружия и системой устройства двигателя внутреннего сгорания. В последнем испарившийся бензин сжимается в цилиндре с помощью поршня; затем запальная свеча поджигает бензин, превращая его в расширяющиеся газы; давление, вызванное расширением этих газов, в свою очередь вызывавет давление, которое толкает поршень. Так работает — или работал в 1971 году — двигатель внутреннего сгорания. Огнестрельное оружие, объяснял доктор Джаухари, устроено похожим образом: капсюль, боезаряд, патронник и пуля — это, соответственно, запальная свеча, бензин, цилиндр и поршень; только пуля, вместо того, чтобы вернуться в начальное положение и выстрелить снова, летит дальше, прямо в воздух. Двигатель — это нечто вроде одиночного выстрела, который бесконечно повторяется.
Доктор Джаухари подходил к делу серьезно. Прежде чем приступить к описанию видов оружия, он обрисовывал их действие.
Огнестрельное оружие, -
писал он, -
представляет собой устройство, позволяющее послать снаряд на значительное расстояние со значительной скоростью. В силу своей способности нанести человеку смертельный удар, даже при стрельбе с большого расстояния, оно стало излюбленным инструментом людей в деле умерщвления себе подобных. Известны также случаи, когда оно было задействовано при самоубийствах и случайной стрельбе.
Люди даже не задумываются об этих основополагающих фактах, когда смотрят по телевизору программы о войне или полицейские шоу. Люди слишком многое воспринимают как должное. Всякий раз, когда стреляет пистолет, на сцену выходит вся история инженерного дела. Как, впрочем, и дел политических: война, убийство, революция, террор. Пистолеты — не просто реквизит истории, ее действующие лица; они — сама история, они прокручивают в своих барабанах одно будущее за другим и, выметнув из своих дул настоящее, отбрасывают в сторону пустые гильзы прошлого.
В оружии важно еще одно: оно прекрасно. Пролистывая фотографии, диаграммы и иллюстрации, которые доктор Джаухари использовал, чтобы продемонстрировать эволюцию оружия в ходе веков, а также различия между пистолетами, винтовками, пулеметами и автоматами, я начал понимать, сколько в этом предмете, оружии, прекрасного. В любом оружии. Разумеется, оно бывает прекрасным по-разному, в зависимости от аккуратности отделки, кривизны рукоятки, толщины ударника и дюжины других факторов. Но одно то, что это — оружие, делает все его прекрасным. Дух захватывает от того, что вещи столь маленькие, столь приятные для глаза, столь безвредные наощупь могут содержать в себе такую силу. И еще: как они свисают прямо с тела, нежно баюкаемые, словно младенцы, погруженные в сон — до момента извержения, когда прекрасное возносится на новый уровень. Ведь без насилия, без смерти прекрасного не бывает.
В конце концов один из наших людей в полиции объявился. Однажды вечером Наз принес ко мне в квартиру заключение. Он вручил мне его со словами:
— Когда будем просить у администрации разрешение на использование участка, надо будет решить, на какую лицензию подавать. Можно…
— Потом, — сказал я и, взяв заключение, закрыл перед ним дверь.
Заключение пришло в запечатанном конверте, без пометок. Открывая его, я снова почувствовал, как от основания моего позвоночника в стороны разбегаются мурашки. Страницы были плохого качества, текст плохо выровнен — ксерокс снимали в спешке. Язык, которым он был написан, оказался понятным, что меня удивило. Я ожидал, что там будут сплошные полицейские термины: люди будут «следовать», а не идти, вместо людей будут «субъекты», а каждое существительное и действие будет предваряться словом «предполагаемый». На самом деле текст был ясный, без прикрас.
Убийцы, -
говорилось там, -
припарковали машину возле бара «Грин Мэн», вышли и открыли огонь из автоматов «узи». Пострадавший сел на велосипед и попытался уехать, но слишком резко свернул на улицу Белинда-роуд и, когда переднее колесо под ним вильнуло, упал на асфальт.
Я представил себе, как переднее колесо виляет и он падает. Наверное, он уже тогда понял: ну все, началось. В заключении говорилось, что он снова поднялся и сделал еще два-три шага по Белинда-роуд, а убийцы тем временем продолжали в него стрелять. Потом он упал в последний раз. К тому времени, когда приехала скорая, он был уже мертв.
Подробные схемы заполняли собой не одну страницу. На них был показан план местности, где происходила стрельба: телефонная будка, улица, поребрик, заградительный столб, даже лужа, в которую частично стекла кровь жертвы. На них было показано его положение: сперва — как он стоял в телефонной будке, потом — как пытался убежать, потом — как упал, поднялся и снова упал. На них были показаны положения убийц: как они парковали машину, как шли к нему, стреляя. Трое мужчин были нарисованы контуром, а внутри контуров стояли номера, как бывает в детских книжках-раскрасках. Движения и направления были указаны стрелками.
Чем дольше я смотрел, не отрываясь, на эти картинки, тем сильнее становилось покалывание в верхней половине тела. Оно переместилось в мозг, как бывает, когда съешь слишком много глютамата натрия в китайском ресторане. Мурашки распространились по всей голове. Схемы как будто приобретали все большую и большую значимость. Они превратились в карты, где показан зарытый клад, потом — в инструкции по сборке мебели, потом — в военные планы, в контуры наступления, крутого и разветвленного маршрута, которым придется идти всю зиму по горам и равнинам. Меня унесло в эти горы и равнины, я парил бок о бок с генералами, пехотинцами, поварами, слонами. Когда я снова поднял глаза от схем, то увидел Наза, стоявшего перед моим диваном с еще одним человеком.
— Когда вы вошли? — спросил я его. — Кто это?
— Этот человек — врач, — сказал Наз. — Я здесь уже полтора часа.
Я попытался спросить его, что он хочет этим сказать, но слова долго не складывались. Другой человек открыл чемоданчик и вытащил то ли ручку, то ли фонарик.
— Вы сидели вот так, — продолжал Наз, — с совершенно отсутствующим видом, и все. Меня не замечали, не слышали. Когда я помахал рукой у вас перед лицом, вы даже глазом не повели.
— Давно это было? — спросил врач.
— Все в порядке, — сказал я.
— Все последние полтора часа, — ответил ему Наз. — Только что кончилось, когда вы вошли.
— Он никаких травм не переносил в последнее время? — с этими словами врач включил свой фонарик-ручку. — Как его зовут?
— Все в порядке, — повторил я. — Пускай он уйдет.
— Не двигайте головой, — попросил врач.
— Нет. Наз, пускай он уйдет, сейчас же. Убирайтесь из моего дома, а то я велю вас арестовать.
— Как же я могу вам помочь, если вы мне не даете, — сказал он.
Я скользнул взглядом мимо его уха, и мне показалось, что я увидел, как с крыши упал еще один кот.
— Приказываю вам сейчас же покинуть мой дом, — велел я этому человеку.
Он постоял, не двигаясь. Наз тоже. Несколько мгновений мы, все трое, были неподвижны — и пока это продолжалось, я не возражал против присутствия этого врача. Я бы даже позволил ему остаться, лишь бы он вел себя прилично и не шевелился. Но в конце концов он повернулся к Назу и показал взглядом на дверь, потом сунул свой фонарик-ручку в чемоданчик и вышел. Наз проводил его. Я слышал, как эти двое перешептывались, пока я ходил умываться в ванную. Умыв лицо холодной водой, я не стал вытирать его сразу — ждал, пока с него капало, а сам в это время неотрывно глядел на трещину. Я наблюдал за трещиной, слушая, как врач спускается по лестнице.
Вернувшись в гостиную, я застал там Наза. Дверь в квартиру была закрыта.
— По-моему, вам не помешало бы… — начал было Наз.
— До какой стадии вам удалось дойти? — спросил я его.
Он нашел реконструкторов, машину с велосипедом и копии автоматов. Он звонил, чтобы сказать мне об этом, но я не отвечал.
— Когда вы звонили?
— Несколько часов назад. Вы разве не слышали звонок?
— Нет. Этот — нет.
На самом деле, звонок мне смутно помнился; но то был телефон, по которому говорил темнокожий велосипедист в телефонной будке рядом с «Движением». Когда он выходил из телефонной будки, последние его слова, должно быть, еще гудели у него в голове и в голове его собеседника — их разговор к тому моменту достиг самое большее полураспада. Потом он заметил своих убийц. Знал ли он их? Если да, то все равно мог не понимать, что они явились убить его — пока те не вытащили автоматы. В какой момент он осознал, что это автоматы? Возможно, поначалу он решил, что это зонты, или блокираторы руля, или же палки. Затем, когда он осознал, когда его мозг сложил все воедино и разработал, а затем сменил план побега, он обнаружил, что выполнить этот план ему не позволит физика — она подставила ему подножку. Опять материя: мир стал дверцей холодильника, сломанной зажигалкой, двумя литрами голубой дряни. Вот тут-то, когда он полетел, его и настиг первый выстрел. Первая серия пуль, говорилось в заключении, попала ему не в голову — в тело. От этого он даже сознание не потерял. Должно быть, он понял, что в него попали, но толком не почувствовал ни этих ран, ни царапин, полученных при ударе о землю, когда он перелетел через руль, — должно быть, лишь смутно осознал: что-то произошло, что-то изменилось, теперь все по-другому.
— … и еще одно разрешение от местной полиции, — говорил Наз, — но теперь, раз администрация дала добро, больших проблем с этим не будет. Однако статус мероприятия надо определить побыстрее.
— Что? — спросил я его. — Что вы говорите?
Наз странно взглянул на меня и начал по новой:
— Администрация Лэмбета не против дать разрешение на проведение реконструкции. Только непонятно, на что именно требуется лицензия. Это не демонстрация и не уличный праздник. Больше всего это напоминает такой вид деятельности, как съемки.
— Нет, — сказал я. — Никаких камер. Никаких съемок. Вы же знаете.
— Да, но в заявке нам надо все представить под видом съемок. Преподнести в качестве мероприятия установленного типа, чтобы они смогли дать нам на него разрешение. Съемки — самый простой способ. Подадим на использование местности для киносъемок, а камер никаких не будет, вот и все.
— Пожалуй, — согласился я. — При условии, что на самом деле ничего снимать не будем. Так когда мы можем начинать?
— На следующей неделе.
— Нет, это слишком долго!
— Мы не можем тут ничего…
— Надо быстрее! Почему завтра нельзя?
— На выписку лицензионных документов уходит несколько дней, — объяснил он, — даже при таких взятках, как у нас.
— Значит, увеличьте взятки! Если прождать целую неделю, все кончится!
— Что кончится?
Я скользнул взглядом мимо его головы. На красной крыше с дальней стороны двора было видно трех котов; это означало, что сидевшие там люди заменили того, который упал у меня на глазах. Я снова перевел взгляд на Наза.
— Послезавтра — последний срок! Самый-самый крайний!
Он подготовил все к послепослезавтрашнему дню. Получил разрешение от администрации, разрешение от полиции, наладил работу всего персонала, вспомогательного персонала и рассыльных, организовал питание и бог знает что еще. Пока я ждал, мне пришло в голову, что любое великое дело — вопрос организации. Не гениальности, не вдохновения или полета фантазии, не умения или хитрости, а организации. Постройка ли пирамид, посадка ли космического корабля на Юпитере, захват ли целых континентов или изображение библейских сюжетов на крышах часовен, все — в организации. Я решил, что по кастовой шкале люди, занимающиеся организацией, превосходят даже тех, кто осуществляет связи. Я решил, что велю Мэттью Янгеру вложить деньги в организационную промышленность, если такая есть.
Еще я, пока ждал, велел Роджеру сделать мне модель участка, где происходила стрельба. Туда входили: телефонная будка, тротуар, столбики, улица, магазины и паб. Там были машинки, которые можно было двигать, и маленький красный велосипед. Были там и человеческие фигурки: двое убийц со своими автоматами, жертва. Роджер доставил ее мне вечером накануне реконструкции. Я убрал сделанную им модель моего здания с журнального столика в гостиной и поставил на ее место эту новую модель. Всю ночь я не ложился спать — смотрел на нее. Я придал человеческим фигуркам положения, указанные в схемах судебного заключения. Заставил двоих убийц припарковать машину, шагнуть на улицу и двинуться вперед. Заставил мертвеца выйти из телефонной будки, влезть на велосипед, упасть, проковылять пару шагов вперед и рухнуть. За каждой фазой этой последовательности я наблюдал под всевозможными углами.
Почему меня так захватила смерть этого человека, которого я никогда не видел? Я решил не отвлекаться на размышления. Конечно, я знал, что между нами есть нечто общее. Его чем-то ударило, ранило, он потерял сознание, распростершись на земле; я тоже. Мы оба соскользнули в место, где царили полнейшая тьма, безмолвие, ничто, без памяти и без предвидения, место, куда не дойти никаким импульсам. Он пошел до конца, остался там, меня же засосало обратно, через невнятные стадионы к палатам в форме буквы L и обсуждениям договора; и все-таки короткое время мы оба находились в одной и той же точке — стояли, лежали, парили, неважно. Мы оба находились в одной и той же точке и в более обыденном смысле: нам обоим довелось стоять в телефонной будке, откуда я звонил Марку Добенэ в день заключения договора, в этой кабинке, из чьей крохотной копии я теперь заставлял выходить маленькую модель его, все снова и снова. Наши пути разошлись, как только мы ее покинули: я вышел — два раза, на третий миновал ее и поехал в аэропорт, он же вышел и умер; но какое-то время мы оба стояли там, держали в руке трубку, смотрели на слова «Аэропорты, вокзалы, легкие».
Однако целиком приписать мою фиксацию на нем нашему с ним общему опыту было бы лишь половиной правды. Меньше, чем половиной. На самом деле этот человек стал для меня символом совершенства. Возможно, в его падении с велосипеда была неуклюжесть, но, умерев на асфальте у заградительных столбиков, он совершил то, что хотел совершить я: соединился с окружающим его пространством, погрузился, влился в него, заставив промежуток между ним и собой исчезнуть, — и при этом слился со своими действиями, слился до такой степени, что больше их не осознавал. Он избавился от своей разъединенности, отдаленности, несовершенства. Срезал обходной путь. Тогда и мысли, и действия распались, обернувшись идеальным равновесием. Место, на котором это произошло, было точкой попадания совершенства — всеобщего совершенства: того, чего достиг он, того, чего хотел я, того, чего хотели все остальные; они просто об этом не знали, да и в любом случае, даже знай они, у них не было восьми с половиной миллионов, с помощью которых к этому можно было бы стремиться. Это была точка священная, благословенная точка, и каждый, кто находился в ней, подобно тому, как находился в ней он, тоже становился благословен. Потому-то я должен был реконструировать его смерть — для себя самого, разумеется, но еще и для всего мира в целом. Ни один из тех, кто это понимает, не сможет обвинить меня в недостатке щедрости.
Ночью, часа в три или четыре, дождавшись самого тихого времени, я начал размышлять о том, куда исчезла душа этого темнокожего мужчины, покинув его тело. Его мысли, впечатления, воспоминания, что угодно — тот фоновый шум, что стоит у каждого из нас в голове, который не дает нам забыть, что мы живы. Все это должно было куда-то деться — не могло же оно просто испариться. Наверняка хлынуло, вытекло или просочилось на какую-то поверхность, оставило на ней какое-то пятно. Какой-то след всегда остается. Я прочесал тонкие картонные поверхности роджеровой модели. Они были такие белые, такие чистые. Я решил их пометить и в поисках чего-нибудь, что оставило бы пятно на белом картоне, направился в кухню.
В шкафчике над кухонным столом, у которого я тренировался поворачивать боком, нашлись уксус, вустерский соус и голубая мятная эссенция. Я взял чистую бумажку и поэкспериментировал с каждым из них. Самое лучшее пятно получилось от вустерского соуса — никакого сравнения со всем прочим. Найдя недопитую бутылку вина, я попытался сделать пятно на бумаге и с его помощью. Консистенция оказалась менее густой, но цвет вышел замечательный. Похоже было на кровь.
— Кровь! — обратился я вслух к своей пустой квартире. — Как же я сразу не подумал про кровь?
Я взял из ящика ножичек, кольнул его острием палец и стал сжимать плоть и кожу. Наконец на ранке вырос маленький шарик крови. Держа палец вертикально, чтобы не потерять этот шарик, я вернулся в гостиную и, прижав его к картону, кровью нанес на середину дороги свой отпечаток. А после, усевшись, смотрел на него до утра.
Это был громадный отпечаток, протянувшийся от одного края тротуара к другому, контуры его завихрялись вокруг столбиков, машин и магазинных фасадов, описывали круг у телефонной будки и шли назад, единым большим, волнообразным росчерком охватывали убийц вместе с их жертвой. Последние, разумеется, были слишком малы, чтобы разглядеть его, да и вообще понять, что он есть. Нет, он был различим только сверху — аэродром для высших по разуму существ.