На следующий день я отправился на встречу с Марком Добенэ. Его фирма, как я уже упоминал, находилась в Энджеле. Я ехал туда на метро, стараясь сосредоточиться на местности, лежащей наверху, не выпускать ее из-под контроля.
Подчиненным Добенэ, видимо, сообщили о договоре. Первая, молодая дежурная, похожая на лошадь, впустила меня сразу же, нервно поглядывая на меня, как будто я был заразным. Вторая, секретарша Добенэ, поднялась из-за стола и открыла дверь Добенэ, как только я вошел к ней в приемную, ни на миг не сводя с меня сурового взгляда. Он был воистину порицающим, этот взгляд — как у школьной секретарши, когда тебя вызывают в кабинет директора за какой-нибудь проступок.
Марк Добенэ поднялся на ноги и тепло пожал мне руку.
— Еще раз поздравляю! Колоссальный успех!
Его лицо лучилось, отчего морщилась кожа вокруг глаз и на лбу. Ему было, наверное, сильно за пятьдесят или немного за шестьдесят. Он был высок и худ, с седыми волосами, начесанными на лысеющую макушку. Под пиджаком у него был жилет, а под тем — рубашка в тонкую полоску и галстук. Все как положено. Пожимая мне руку, он не вышел из-за стола. Стол у него был довольно широкий, так что мне пришлось слегка перегнуться через него, чтобы дотянуться своей рукой до его. При этом край стола уперся мне в ногу, и я сосредоточился на том, чтобы удержать равновесие. В конце концов он сел и жестом предложил мне сделать то же самое.
— Что ж! — воскликнул он. — Что ж! — он откинулся в кресле и широко развел руками. — Дело наше разрешено весьма отрадным образом!
— Разрешено?
— Разрешено, — повторил он. — Окончено, завершено, закрыто. Подпишете эти бумаги, и готово. Средства будут переведены, как только курьер доставит их обратно.
Я немного подумал об этом, потом произнес:
— Да, пожалуй, что так. Для вас.
— Как вы сказали?
— Разрешено. Окончено.
Добенэ перебирал какие-то бумаги. Вытащив несколько, он развернул их ко мне со словами:
— Эту подпишите.
Я подписал ее.
— И эту. И эту, и эту. И вот эту тоже.
Я подписал их все. После того, как он опять собрал и сложил их ровной стопкой, я спросил его:
— А куда все эта средства будут переведены?
— Да, вопрос правильный. Я сегодня утром специально открыл банковский счет. На ваше имя, разумеется. Просто чтобы обеспечить для них базу. Хранилище, так сказать. Можете, если угодно, закрыть его и все снять, а при желании можете оставить открытым. Я также взял на себя смелость, — продолжал он, опять перебирая свои документы, — записать вас на прием к биржевому брокеру.
Он протянул мне папку. На ней золочеными, вычурными, как на именинном пироге, буквами было выведено название «Янгер и Янгер».
— Они — лучшие в своем деле, — объяснил Добенэ. — Абсолютно независимая фирма — и в то же время с большими связями. Держат, так сказать, руку на пульсе. Если решите пойти, вашим вопросом будет заниматься Мэттью Янгер.
— Это который? — спросил я.
— Это сын. Отца зовут Питер, но он уже частично отошел от дел. За время существования фирмы в ней сменились уже три поколения.
— Значит, они должны называться «Янгер, Янгер и Янгер»?
Добенэ секунду обдумывал мои слова прежде чем ответить.
— Пожалуй, да.
— Хотя может быть и так: когда появляется самый младший, он становится вторым, а его отец, который был вторым, становится первым, а первый просто отпадает. Тут главное — знать свое положение. Они периодически сменяются.
Несколько секунд Марк Добенэ пристально смотрел на меня. В конце концов он ответил:
— Да. Пожалуй, вы правы.
Фирма «Янгер и Янгер» находилась недалеко от вокзала Виктория. Я доехал туда на метро. Когда я вышел на улицу и очутился перед зданием вокзала, начинался час пик. Мимо меня текла толпа пассажиров, направлявшихся вниз по лестнице в метро. Я постоял там несколько минут, пытаясь сообразить, в какой стороне офис «Янгер и Янгер». Мимо меня потоком двигались спешащие мужчины и женщины в деловых костюмах. Ощущение от этого возникало странное. Через какое-то время я перестал раздумывать, в какой стороне находится офис, и просто остался стоять, ощущая, как они спешат, текут. Я вспомнил, как два дня назад стоял в бывшей зоне осады между перпендикулярной и параллельной улицами поблизости от своей квартиры. Закрыв глаза, я снова вывернул ладони наружу и ощутил то же покалывание, ту же смесь спокойствия и напряжения. Я опять открыл глаза, но ладони продолжал держать вывернутыми наружу. Внезапно мне пришло в голову, что моя поза похожа на позу нищего, протягивающего руки, выпрашивающего мелочь у прохожих.
Чувство напряжения нарастало. Это было замечательное ощущение. Я стоял неподвижно — руки в стороны, ладони кверху, — а мимо меня текли пассажиры. Через некоторое время я решил действительно начать попрошайничать. Я принялся бормотать:
— Подайте… подайте… подайте…
Так продолжалось несколько минут. Я ни за кем не увязывался, не встречался ни с кем глазами — просто стоял, неопределенно глядя перед собой, все бормоча и бормоча «подайте». Никто мне ничего не подал, но это было не страшно. Имея восемь с половиной миллионов фунтов, я понимал, что мелочь их мне не нужна, да и ни к чему. Я просто хотел именно в этот момент находиться в данном конкретном месте и выполнять данное конкретное действие. От этого я чувствовал такое спокойствие, такое напряжение, что едва не почувствовал себя настоящим.
Офис, как оказалось, находился немного к северу от вокзала, напротив садов Букингемского дворца. Секретарша у них в приемной была такая, что по сравнению с ней та штучка в «Оланджер и Добенэ» походила на кассиршу из супермаркета: шелковый платок на шее заправлен в кремовую блузку, волосы идеально уложены. Ни один волосок не шелохнулся ни когда она потянулась губами к селектору, сообщить Мэттью Янгеру, что я пришел, ни когда прошла в специально отгороженный уголок, сделать мне кофе. Над ней к высокому, с замысловатыми карнизами потолку вздымались панели красного дерева, тоже вырезанные в форме застывших волн.
Мэттью Янгер вошел перед тем, как она закончила делать мне кофе. Он был невысокого роста, настоящий коротышка, но когда пожал мне руку и поздоровался, его голос загудел и заполнил собой всю комнату, взвившись к панелям красного дерева и выше, к лепному потолку. Мне показалось странным, что человек, физически занимающий так мало места, способен производить такой глубокий эффект присутствия. Он бодро пожал мне руку — не выказывая такой радости, как Добенэ, но более уверенно, крепким захватом, подключив к делу поперечную запястную связку. В большинстве рукопожатий поперечная запястная связка не участвует — только в по-настоящему крепких. Он махнул рукой за порог приемной, в сторону коридора.
— Пойдемте наверх.
Я направился было в ту сторону, но в дверях замешкался, поскольку секретарша все еще готовила мне кофе.
— Что вы, я принесу, — сказала она.
Мы с Мэттью Янгером пошли вверх по широкой, покрытой ковром лестнице, над которой висели портреты каких-то мужчин, с виду богатых, но слегка нездоровых, и дальше, в большую комнату, где стоял длинный, полированный овальный стол, из тех, что бывают в фильмах, в сценах, где происходят заседания начальства. Он положил папку на стол, сдернул не дававшую ей раскрыться резинку, вытащил бумажку, в которой я по заголовку узнал документ из фирмы Марка Добенэ, и начал:
— Итак. По словам Марка Добенэ, вы получили довольно крупную сумму денег.
Он посмотрел на меня в ожидании, что я скажу нечто в ответ. Я не знал, что сказать, поэтому просто чуть поджал губы. Помолчав, Янгер двинулся дальше:
— На протяжении всего прошлого века рынок ценных бумаг обгонял наличные сбережения каждое десятилетие, за исключением тридцатых. С большим отрывом обгонял. Руководствуясь общим правилом, можно ожидать, что ваш капитал удвоится за пять лет. В сегодняшних рыночных условиях эту цифру можно снизить до трех, возможно, даже до двух.
— Какой тут механизм? — спросил я его. — Я вкладываю в компании, а они делятся со мной своей прибылью?
— Нет. То есть да, отчасти это так. Дивиденды вам выплачивают. Но что действительно заставляет ваши инвестиции расти, так это игра на бирже.
— Игра на бирже? — повторил я. — Что это такое?
— Акции постоянно покупаются и продаются. Цены не фиксированы — они меняются в зависимости от того, сколько люди готовы заплатить. При покупке акций люди оценивают их не по таким параметрам, как стоимость товаров или услуг, с которыми они реально связаны; их оценивают по тому, сколько они могли бы стоить — в воображаемом будущем.
— Но что если это будущее наступит, а они не будут стоить столько, сколько люди ожидали? — спросил я.
— Оно никогда не наступит, — сказал Мэттью Янгер. — К тому времени, как наступает одно будущее, появляется другое, воображаемое. Коллективное воображение всех инвесторов создает все новые и новые модели будущего, поддерживая акции на плаву. Конечно, бывает так, что определенный пакет акций перестает возбуждать людское воображение, и они падают. Наша работа — помочь вам избавиться от определенного пакета, пока он не упал, и наоборот, приобрести другой, когда он вот-вот должен взлететь.
— А если все одновременно перестанут воображать себе свое будущее?
— А! — брови Янгера, нырнув, нахмурились, голос сделался тише, убрался из комнаты назад к владельцу, в его маленький рот, в грудную клетку. — Тогда всей системе перекрывается кислород, что приводит к крушению рынка. Именно это произошло в двадцать девятом году. Теоретически это может произойти снова.
Он на секунду помрачнел; потом к нему вернулся бодрый вид — а вместе с тем и раскатистый голос, — и он продолжал:
— Но если никто так считать не будет, этого не произойдет.
— А как считают, произойдет или нет?
— Нет.
— Классно, — сказал я. — Давайте купим акций.
Мэттью Янгер вытащил из своей папки большой каталог и раскрыл его. Там были сплошные диаграммы и столбцы, словно в какой-нибудь таблице приливов.
— С подобным капиталом, отведенным вами на инвестирование, мы, я думаю, можем планировать создание довольно большого портфеля.
— Что такое портфель?
— О, так мы называем спектр ваших инвестиций, — пояснил он. — Немного похоже на игру в рулетку — с той важной разницей, что тут вы выигрываете, тогда как в рулетку главным образом проигрываете. Но на рулеточном столе имеются секторы, совокупности чисел, на которые можно ставить, затем последовательности, затем цвета, чет-нечет и так далее. Мудрый игрок покрывает все поле стратегическим образом вместо того, чтобы ставить все фишки на одно число. Точно так же и при игре на рынке ценных бумаг следует покрывать несколько секторов. Есть банки, промышленность, телекоммуникации, нефть, фармацевтика, технология…
— Технология, — перебил я. — Люблю технологию.
— Хорошо. Этот сектор — в числе тех, по отношению к которым мы настроены позитивно. Мы можем…
— А прямо перед ним вы какой назвали?
— Фармацевтика. Большие компании — производители лекарств всегда…
— Нет — перед тем.
— Нефть?
— Нет — сигналы, сообщения, коммуникации.
— Телекоммуникации?
— Да! Точно.
— Это весьма многообещающий сектор. Распространение мобильных телефонов год за годом растет с почти экспоненциальной скоростью. И потом, по мере появления новых типов связи между телефонами, интернетом, аудиотехникой и еще бог знает чем, людям открываются новые версии воображаемого будущего. Понимаете, в чем тут принцип?
— Да, — ответил я. — Давайте остановимся на этих двух: телекоммуникации и технология.
— Что ж, смоделировать ваш портфель так, чтобы добиться перевеса в эту сторону, мы, разумеется, можем, — начал было Янгер, но замолчал, когда вошла секретарша с идеально уложенными волосами. — Ага, вот и ваш кофе.
Она несла его на маленьком подносе, вроде тех, какими пользуются стюардессы в самолетах. Пока она ставила его на полированный стол, я заметил, что это — конструкция из двух частей: сама чашка, а дальше туда вставлен пластмассовый фильтр, где лежит сам молотый кофе. Мне это напомнило лунные посадочные аппараты шестидесятых годов, то, как ступени вставляются одна в другую. Конечно, имелось еще и блюдце — всего три части. Секретарша плавно опустила все сооружение на поверхность стола, поставила рядом небольшой сливочник, сахарницу с грубо выпиленными кубиками и ложку, а затем снова выскочила с подносом.
— Мы, разумеется, можем подумать о том, чтобы смоделировать его таким образом, — продолжал Янгер. — Но когда я проводил аналогию с рулеткой, моя мысль заключалась в том, что лучше всего охватить несколько секторов…
— Да, понятно. Но я хочу знать, где я. Хочу занимать конкретный сектор. Иначе, если ни там ни сям, я совсем запутаюсь. Мне нужно какое-нибудь… — я долго искал подходящее слово и наконец нашел, — положение.
— Положение? — повторил он
— Да, — сказал я. — Положение. Телекоммуникации и технология.
Теперь вид у Янгера сделался обеспокоенный.
— При всем моем убеждении, что эти секторы являются весьма многообещающими, я считаю, что такая степень локализации, в особенности учитывая крупную сумму, которую мы планируем инвестировать, действительно подвергает нас излишне высокому риску попасть в зависимость от дальнейшего развития событий. Я определенно предпочел бы…
— Если вы отказываетесь, я пойду к другому брокеру.
Янгер напрягся. Он словно ужался еще больше; голос его ужался до тишины. Какое-то время он осмысливал то, что я сказал, потом опять напустил на себя этот свой бодрый вид, сделал глубокй вдох и прогудел:
— Сделаем — нам это абсолютно не сложно. Само собой. Деньги ваши. Я всего лишь советую. Я посоветовал бы несколько диверсифицировать портфель, но если вы не хотите — это совершенно…
— Телекоммуникации и технология.
Стоило ему объяснить, каков механизм этого дела, я моментально, в точности понял, что мне нужно. Деньги были мои, а не его.
Мэттью Янгер начал листать страницы своего справочника. Я приподнял ту часть своей кофейной чашки, где был фильтр, и попытался уравновесить ее на краешке блюдца, но она упала на пол. Я заметил, что вода прошла через фильтр не полностью — черная гуща все еще сочилась из сетчатого дна, растекаясь по поверхности стола. Я промокнул ее пальцами, пытаясь не дать ей дойти до края стола и капнуть мне на брюки. Но от этого направленный в новое русло поток лишь побежал быстрее, и в конце концов жидкость попала мне не только на брюки, но и на пальцы. Она была липкой и черной, как смола.
— Простите ради бога! — воскликнул Мэттью Янгер.
Он залез в карман пиджака и вытащил чистый шелковый носовой платок. Я оттирал им пальцы, пока мокрая гадость не стала сухой, как песок; потом вернул ему платок, и он начал знакомить меня с разделами справочника, посвященными телекоммуникациям и технологии.
За полчаса мы выбрали компанию, которая производила маленькие чипы для компьютеров, двух из основных провайдеров сотовой сети и одного производителя телефонов, одну компанию, занимавшуюся стационарными телефонами и кабельным телевидением, аэрокосмическое производственно- исследовательское предприятие, фирму, где производили шифровальные программы для интернета, еще одну, где делали программный продукт, назначение которого я до конца не понял, производителя плоских аудиоколонок, каких-то еще программистов и еще что-то, связанное с микрочипами. Всех я не помню — их было много. Были там компания, производившая игры, пионеры в области интерактивного ТВ, фирма, где делали эти устройства, которые умещаются в руке и позволяют вам в точности определять свое местоположение в любой момент времени с помощью сигналов, летящих в космос и обратно, — и многое, многое другое. К моему уходу мы более восьмидесяти процентов моих денег закинули в акции. Один миллион мы оставили в наличных и положили на ипотечный счет; заявления для его открытия Янгер помог мне заполнить прямо на месте. Сто пятьдесят тысяч мы оставили в хранилище — на счету, который Марк Добенэ открыл для меня тем утром.
— Мне могут экстренно понадобиться деньги, — сказал я Мэттью Янгеру, когда он провожал меня к выходу из здания «Янгер и Янгер».
— Конечно, — ответил он. — Само собой. И не забудьте, что акции всегда можно и продать. Звоните в любое время. До свидания.
Час пик еще не кончился. Спускаться обратно в метро мне не хотелось. Вместо этого я зашагал к реке, медленно, окраинными улицами Белгрейвии. Добравшись дотуда, я повернул на восток, перешел на другой берег по Лэмбет-бридж, спустился на набережную Альберта, нашел скамейку и немного посидел там, глядя на другую сторону, оставшуюся позади, за Темзой.
Я вспомнил тот случай, когда мы с Кэтрин забрались в лодку на набережной в Париже. Тогда стояло утро, свежее, голубое, и под солнцем на воде повсюду раскрывались такие световые щели — такие прорези, — плясали, сверкали, раскрывались. Сейчас темнело. Казалось, город смыкает ряды, как бывает, когда он стягивается сам в себя, а тебя выставляет наружу. Он светился, но теплее мне от этого не делалось. Пока я там сидел, мне пришло в голову, что я могу пойти, встать едва ли не на любой улице, в любом переулке, в любом районе и скупить там все: магазины, кафе, кинотеатры, что угодно. Я могу ими обладать, но все равно останусь по отношению к ним вовне, снаружи, за дверью. Это ощущение непричастности окрашивало весь город, пока я наблюдал, как он темнеет и светится, смыкая ряды. Ландшафт, на который я смотрел, казался затерявшимся, мертвым — мертвый ландшафт.
Возвращаться домой, в Брикстон, мне не хотелось. Кэтрин где-то гуляла, тоже смотрела на город — музеи, покупки, все такое. Меня все равно не тянуло с ней встречаться. Я пошел вдоль набережной к Ватерлоо, мимо заднего двора больницы св. Фомы. Рядом с большим хозяйственным входом и отгороженной мусоркой были размечены парковочные места для сотрудников. Водители неотложек покуривали без дела у своих машин. Работники столовой катали туда-сюда тележки. В больнице я всегда этого ждал — момента, когда появляется тележка. Разговор, который заводит с тобой человек, везущий ее, банален и мгновенно забывается, совсем как еда, но это хорошо — это значит, что тот же разговор ты сможешь вести опять, спустя несколько часов, и опять, на следующий день, и на следующий, и все равно будешь его ждать. В больнице все движется по кругу. Я смотрел, как тележки громыхают по своим маршрутам из кухонь к задним входам в отделения, как на свалке растет гора мусорных мешков, наблюдал за водителями неотложек и их машинами, замершими между линий разметки.
В конце концов я снова перешел на другой берег и отправился в Сохо. На углу, где Фрит-стрит перерезает Олд-комптон-стрит под углом ровно в девяносто градусов, я заметил стилизованную под Сиэттл кофейню, такую же, как та, где я тогда пил капучино, пока ждал Кэтрин в Хитроу. Я вспомнил, что у меня есть бонус-карточка, и что, если мне проштампуют все десять чашек, то дадут дополнительную чашку — плюс новую карточку, на которой будет еще десять чашек. Идея показалась мне заманчивой: отсчет по часам, полный круг, нулевая отметка и опять все сначала. Я вошел и заказал капучино.
— При-вет! Одинарный кап, — сказала девушка. На сей раз это была девушка. — На подходе. Есть у вас…
— Вот.
Я сунул ей карточку через прилавок. Она проштамповала вторую чашку и протянула мне капучино. Я отнес его к стулу у окна. Это было такое длинное, высокое окно, из тех, что занимают всю стену. Усевшись напротив него, я стал наблюдать за прохожими. Времени было, должно быть, около восьми. Телевизионный народ расходился с работы, клубный народ направлялся в бары и рестораны. Какие-то люди везли по улице ширму — такую старую складную ширму в стиле барокко, с восточным орнаментом. Похожие ширмы были в больнице — конечно, без орнамента: просто белые складные ширмы, которые ставят у твоей койки, когда хотят тебя перевернуть или раздеть. Люди, катившие ширму вдоль Олд-комптон-стрит, были на пару лет моложе меня, от двадцати пяти до тридцати. Они, видимо, везли ее в одну из телестудий, которые попадаются в Сохо на каждом шагу, или, наоборот, забирали. На вид это были типичные телевизионщики: с короткими, крашеными волосами, одетые в «Дизель» или «Эвизу», с маленькими, разноцветными мобильниками в свободных руках и задних карманах. Интересно, подумал я, участвуют ли их телефоны в создании модели воображаемого будущего для каких-нибудь акций, которые я покупаю, способствуют ли они их росту.
Я пошел и взял еще один капучино, проштамповал карточку в третий раз и вернулся на свое место у окна. Телевизионщики, катившие ширму, остановились посередине улицы, столкнувшись с другой группой телевизионщиков, которые сидели на улице у другой кофейни. Они перекликались друг с другом, ходили туда-сюда между ширмой и второй кофейней, махали руками, смеялись. Они напоминали мне рекламу — не какую-нибудь конкретную, просто рекламу, в которой развлекается красивая молодежь. Людям, стоявшим на улице с ширмой, пришел на ум тот же рекламный клип, что и мне. Это было очевидно. Своими жестами, своими движениями они разыгрывали роли участников этого клипа: то, как они поворачивались и шагали в одну сторону, говоря при этом в другую, как запрокидывали головы, когда смеялись, как небрежно засовывали свои мобильники обратно в карманы низко сидящих брюк. Их тела и лица переполняла бурная радость, восторг — торжествующее сознание того, что в кои-то веки им не обязательно сидеть в кино или перед телевизором в гостиной и смотреть, как другая красивая молодежь смеется и гуляет — они сами могут быть красивой молодежью, прямо сейчас, на этом самом прямоугольном перекрестке. Понимаете? Совсем как я — б/у на сто процентов.
Я взял третью чашку, проштамповал четвертую чашку на карточке и вернулся к стулу у окна. Телевизионщики со своей ширмой ушли. В нескольких улицах от меня включилась противоугонная сигнализация; прерывистый писк продолжался с интервалами в три-четыре секунды. У моей койки в больнице стояли монитор и пластмассовый дыхательный аппарат, который попискивал и поскрипывал с примерно одинаковыми интервалами. В период выхода из комы — так это называется, выход, — когда мое сознание еще спало, но уже начинало ворочаться и выдумывать места и ситуации для обитания, я порой оказывался на больших спортивных стадионах. Иногда это были легкоатлетические комплексы с идущими вокруг дорожками, прочерченными на глине и асфальте, иногда — крикетные поля с белыми линиями разметки, нанесенными краской на траву. Комментатор вел репортаж, и я тоже должен был подключаться, вести репортаж вместе с ним. Я должен был произносить слова репортажа в ритме этих попискиваний и поскрипываний, иначе мой голос терялся на общем фоне. Я понимал, что ситуация странная, что я без сознания и все это — мое воображение, но понимал и то, что должен продолжать репортаж, соответствовать формату, иначе умру.
Сидя у окна, наблюдая за прохожими, я размышлял о том, кто из них наименее подчинен формату, наименее ненастоящий. Не я — это точно. Я, вуайерист, незваный гость, лишь подглядывал за всей этой сценой. Были тут и другие, тоже сидевшие за окнами, в других кофейнях, словно мое отражение — они тоже были незваными гостями, все до одного. Затем шли туристы; они неуклюже брели мимо и посматривали на людей за окнами. Еще более низкая ступень в этой иерархии, решил я. Затем шли посетители клубов. Большинство из них были геями — показными геями, в обтягивающих джинсах, с волосами торчком и множеством проколотых мест на теле. Подобно телевизионщикам с ширмой, они играли — напоказ зевакам, друг другу, самим себе. Они переходили из кофейни в кофейню, из бара в бар, приветственно целовались с друзьями и преувеличенно реагировали на других мужчин, жесты их были сплошь преувеличенные, педерастические. Все были покрыты загаром, но искусственным, приобретенным в соляриях дорогих фитнес-центров или с помощью крема из банки. Театральные, надуманные — все как один.
Я пил, наверное, уже шестой капучино, как вдруг заметил кучку бездомных. Они были тут все время, пока я смотрел, замаскированные на фоне магазинных витрин и мусорных баков, но я только теперь обратил на них внимание, начал за ними наблюдать. Один из них сидел, закутавшись в спальный мешок из полиэстера, на коленях у него свернулась собака. Его друзья — трое или четверо — облюбовали место подальше, ярдах в двадцати. Они периодически покидали свое место и приходили его навестить, по одному, иногда по двое; потом разворачивались и направлялись обратно, на свое собственное место. Я долгое время внимательно за ними наблюдал. Когда люди, сидевшие подальше, приближались к закутанному парню с собакой, вид у них был целеустремленный, как будто у них имелись для него сообщения, важная информация. Они передавали свои сообщения, затем уходили; но минут через семь кто-нибудь из них возвращался с новыми сведениями. Иногда они подменяли его, занимали его место, пока он со своей собакой шел прогуляться до их участка.
Я начал прослеживать некую закономерность в схеме их перемещений: круги, которые они описывали между двумя участками, кто кого сменял, когда и в каком порядке. Правда, это было нелегко — всякий раз, как я решал, что вычислил эту последовательность, один из них делал ход вне очереди или отправлялся в путь по новому маршруту. Я очень долго наблюдал за ними, изо всех сил сосредоточившись на схеме.
Через некоторое время я начал думать, что уж эти-то люди — настоящие. Что они здесь не просто незваные гости. Что им действительно принадлежат и улица, и они сами, и настоящий момент. Я наблюдал за ними, пораженный. Мне захотелось вступить с ними в контакт. Я решил, что обязательно вступлю с ними в контакт. Когда закутанный парень с собакой в четвертый раз откинулся в своем спальном мешке, и вероятность того, что никто из его друзей не подойдет к нему еще минут семь, казалась довольно высокой, я встал со своего стула, вышел из кофейни и зашагал через улицу туда, где он сидел.
Его собака первой заметила мое приближение. Она развернулась, приподнялась и, вся насторожившись, стала смотреть на меня и принюхиваться. Потом поднял глаза и закутанный парень. Ему, наверное, было не больше двадцати. Кожа у него была нежная, очень бледная, с красными точечками там, где под ней лопнули сосуды. Я постоял перед ним, глядя вниз. По прошествии какого-то времени я спросил его:
— С тобой поговорить можно?
Он взглянул на меня так же, как его собака — вопросительно, заинтересованный и одновременно готовый к защите.
— Ты христианин, что ли? — спросил он.
— Нет. Нет, я не христианин.
— Мне ни от каких христиан ничего не надо. Молиться заставляют, и все такое — нет чтобы просто поесть дать. Лицемеры ебаные.
Голос у него был медленный, протяжный, при этом довольно гнусавый. Он напоминал мне обдолбанных рок-звезд шестидесятых — Билла Уаймана, кого-то в этом роде. Интересно, подумал я, он тоже обдолбанный?
— Я правда не христианин, — сказал я ему. — Я просто хочу с тобой поговорить. Спросить тебя кое-о-чем.
— О чем?
Рот его так и остался открытым после того, как он это произнес.
— Я… — начал я — и тут сообразил, что не знаю в точности, о чем именно хочу его спросить. — Можно тебя чем-нибудь угостить?
— Дай лучше десятку, если на то пошло.
— Нет. Давай я тебя ужином угощу. Хорошим ужином, с вином, все как положено. Что скажешь?
Он взглянул на меня, по-прежнему сидя с отвисшим ртом, размышляя. Христианином — ловцом душ я не был, полицейским, ясное дело, тоже. Потом лицо его напряглось, и он спросил:
— Ты случайно не этот, не маньяк будешь, а?
— Нет. Тебе ничего делать не нужно. Я просто хочу угостить тебя ужином и поговорить.
Парень еще немного пристально поизучал меня. Потом закрыл рот, громко шмыгнул носом, улыбнулся и сказал:
— Ладно.
Он вылез из своего спальника, свистнул сидевшим на улице друзьям, сделал одному из них знак подойти и занять его место, затем хлопнул себя по бедру и снова свистнул, потише, на этот раз собаке. Вместе мы двинулись прочь, из Сохо на Черинг-кросс-роуд, в северном направлении. Я привел его в греческое местечко прямо у Сентр-пойнт. Официантка, немолодая женщина в больших очках, сначала не хотела впускать его собаку. Я протянул ей двадцатифунтовую бумажку, сказал, что пес будет вести себя хорошо, и попросил дать ему какую-нибудь косточку, поглодать. Мы сели, и она принесла большую баранью кость, которую он тихонько грыз под столом.
— Что вы хотите? — после двадцати фунтов официантка вся так и светилась улыбкой.
Я заказал бутылку дорогого белого вина с разными закусками и попросил подождать несколько минут, пока мы решим, какое главное блюдо взять. Она кивнула, по-прежнему улыбаясь, и ушла в кухню.
— Ну что ж! — я откинулся на стуле и широко раскинул руки. — Ну что ж!
Мой бездомный наблюдал за мной. Взяв свою салфетку, он покрутил ее в руках. Подождав немного, я спросил:
— Ты откуда?
— Лютон. Сюда два года как приехал. Два с половиной.
— А из Лютона почему уехал?
— Родичи, — ответил он, продолжая теребить салфетку. — Папаня — алкаш. Бил меня.
Официантка вернулась с вином. Мой бездомный смотрел на ее груди, когда она наклонилась над столом, чтобы его разлить. Я тоже на них смотрел. Рубашка у нее была расстегнута сверху, груди — красивые, круглые. Она было, наверное, его возраста — лет восемнадцать-девятнадцать. Мы смотрели, как она поворачивается и отходит. Наконец я поднял бокал.
— Выпьем! — сказал я.
Он взял свой бокал и начал пить из него большими глотками. Проглотив половину, вытер рот рукавом, поставил бокал и, уже осмелев от алкоголя, спросил:
— Так что ты хотел узнать?
— Вобщем… Я хотел узнать… Вобщем, я вот что хотел узнать… Значит так: допустим, сидишь ты на улице, на своем пятачке, закутался в свой спальник и сидишь, на коленях собака свернулась… Сидишь ты, значит, а мимо люди идут; а ты тогда… Я что хочу узнать…
Я остановился. Выходило не так, как надо. Сделав глубокий вдох, я начал снова:
— Слушай. Знаешь, в кино, когда люди что-нибудь делают — персонажи, герои, ну, там, например, Роберт Де Ниро, — когда они что-нибудь делают, все всегда получается идеально. Все, вообще все. Или холодильник открывают, или зажигают… нет, лучше так: берут, например, салфетку в руки. Герой берет ее в руки, легонько так встряхивает, затыкает за воротник или просто на коленях складывает, и потом больше не обращает на нее внимания до конца сцены. И потом, речь у него тоже просто идеальная. Понимаешь, что я хочу сказать? Если бы мы с тобой так попытались, она бы все время то соскальзывала, то падала.
Мой бездомный снова взял в руки салфетку.
— Мне что, в рубашку ее заткнуть? — спросил он.
— Нет. Дело не в этом. Дело в том, что мне интересно, мне просто интересно, осознаешь ты это или нет. Когда сидишь на своем углу.
— Я, когда ем, этими салфетками вообще не пользуюсь.
— Нет! В смысле, я не в том смысле. Забудь про салфетку. Это я для примера. Я вот в каком смысле: ты… Когда ты что-нибудь делаешь — скажем, разговариваешь с друзьями или там просишь деньги у прохожих, — ты…
— Я ж только потому прошу, что сам заработать не могу, — он положил салфетку. — Была б у меня работа, я что, просил бы?
— Нет, ты послушай, это…
Я потянулся к нему рукой через стол, но задел бокал с вином. Бокал опрокинулся, и вино выплеснулось на скатерть. Скатерть была белой; вино окрасило ее в густой красный. Вернулся официант. Он был… Она была молодая, в больших темных очках, итальянка. Большие груди. Маленькая.
— Что ты хочешь узнать? — спросил мой бездомный.
— Я хочу узнать… — начал было я.
Тут официант перегнулся через меня, убрать скатерть. Она убрала и стол. Никакого стола не было. По правде говоря, все это я сейчас выдумываю — эту историю про бездомного. Нет, он в самом деле существовал, сидел, замаскированный на фоне магазинных витрин и мусорных баков, — но я к нему не подходил. Я наблюдал за ним и его приятелями, за тем, как они ходили кругами к его месту и назад к своему, за тем, как напускали на себя целеустремленный вид, как будто у них имелись друг для друга важные сообщения. Везде по-хозяйски разгуливали, плюя на тротуар, поводя плечами, когда меняли направление. Они вели себя еще более нарочито, чем телевизионщики до них, даже не удосуживались оглядеться, посмотреть, не идет ли машина или велосипед, когда переходили дорогу. Их целью было доказать, что они — одно целое с улицей; что они и только они говорят на ее настоящем языке; что пространство вокруг них действительно им принадлежит. Фигня, полная фигня. Да они вообще не из Лондона. Из Лютона, Глазго, откуда угодно, но не отсюда, откуда-то издалека, какая разница, откуда. И потом, это расхаживание с важным видом, это их высокомерие — фикция. Захватчики. Жулики.
Я не подходил к нему, не заговаривал. Не хотел. Ну что от него можно было узнать? К тому же я ненавижу собак, всегда ненавидел.